Голубые огни
Недоброе наследство досталось Годунову от Грозного. Когда-то всем нравилось работать на землях обителей. Роскошные лавры, освобожденные от податей в пользу казны, остригали крестьян не так люто за пользование священской землей. В противоположность монастырским дети боярские, коим предоставлялись владения в занимаемых под царство пустошах, были большею частию голы, не могли ни подкормить землепашцев в голодные годы, ни ссудить семенами. За это они предлагали крестьянам оброки и барщину, им хотелось бы выжить самим и утешить исправной уплатой налогов царя. От таких дел мужик кидал в сани хозяйство, семью и отчаливал прочь. Так что дети боярские сами хватались норой за соху, но у них получалось не очень. Просились со службы, куда-нибудь в челядь, к богатому дяденьке.
При подобной подвижности люда в выраставшей, как грозные дрожжи, стране без окрепших границ государство искало пути получать-таки с граждан налоги. А налоги на славные войны (дань росту) тоже нужны были славные.
Иван III повелел все расчеты крестьян с господами земли, все переходы вольных «смердов» на новые веси приурочить к Георгию Зимнему (двум неделям по стороны Юрьева дня). Мол, сие учиняем для исправности записей, к пользе всех добрых людей. Георгий праздновался как раз после жатвы и прочих последних осенних трудов, и указ показался сначала едва ли не мудрым, удобным для жизни селян. Но то был первый шаг, первый камень основы невольничьей крепости. И не успел состариться тот, кто при Георгиевом учреждении, обучаясь ходить, гонял на выпас жирнейших гусей, как расцвели «заповедные лета», с нищетой, батогами и рабством.
Можно было, наверное, что-то придумать получше силка и загона, но горе-то в том, что Московия выпрямилась не государством, а воинским лагерем.
Поднявшая великокняжеский стяг во имя объединения и избавления родины от проклятущего ига, Москва собирала российские вотчины, огнем и мечом подчиняя строптивых. Победа над гордой Ордой не стала поводом к успокоению, она окрылила московских князей-полководцев. Завоевания царств Казанского и Астраханского, покорение вольного Новгорода, необозримой Сибири, боренье с Литвой… Можно было придумать получше… Но вся мудрость Москвы умещалась на острие ратовища, государство уже относилось к любым своим подданным как к завоеванным пленникам.
Борис тоже не видел сначала в отмене Георгия великого зла. Он считал это временной мерой. Пусть, мол, в пустоши мелкий помещик окрепнет, крестьянин потужится малость, а там поглядим. Но стихия небес, разыгравшись впервые над закрепощенным народом, показала воочию: в этой стране неуклюжего земледелия и неисповедимых ветров, если до сих пор чем-то крестьяне спасались от гибели в свое лихолетье, так только свободой, свободой движения — смены земель и господ.
Но и восстановление Юрьева дня не подарило желанного изобилия. Черносошный народ так успел обеднеть, что не мог устоять против летнего снега. Прослышав, что царь раздает серебро, кормит даром, голь устремилась к Москве. Годунов все же справился с жадной, костлявой толпой. Он придумал ей дело. По разным концам города заложили соборы, рядом с ними раскинулись слободы беженцев; новоявленные зодчие для собственного жилья складывали наспех корявые будки, там же, в песке и кирпичной пыли, государевы люди варили в котлах жидковатую кашу и вешали хлеб.
Но не все выходило так гладко, и порой Годунов думал с завистью об отправленных в дальние страны юнцах. Раз просил даже через Джерома Горсея, старшину делового кумпанства в Москве, королеву английскую о прибежище в Англии для себя и семьи. Но часы малодушия проходили, вновь Борис с возрожденной чеканной улыбкой наставлял во властительной мудрости сына, преемника царств. Федю, кроме того, обучали своим языкам и цифирному действу приближенные ко двору иноземцы, цесаревич с их помощью даже вычертил новую карту Руси.
Борис Федорович был не менее обеспокоен и судьбой старшей дочери Ксении. По старой доброй традиции царевны московские с достижением зрелости женской принимали всегда «образ ангельский», то есть безропотно шли в монастырь. Такой порядок имел свои причины: выдавать царских дочек за русских, за знатных ли, за беспородных ли означало еще увеличить грядущую неразбериху в престолонаследии, подначивать кровные распри князей и дворян. Устраивать же браки великих княжон с господарями иноземельными или детьми их и этим упрочивать дружбу держав московитам все был недосуг: воевали едва не со всеми. Годунов же, взойдя на престол, посчитал, что любой мир полезней славнейшей войны, и обезопасил страну договорными грамотами в порубежьях. Швеция гордится победой над по-сошным воинством Грозного, пресекла нарвское мореплавание — так найдем союз с Данией, мечтал государь, флот ее крепок на Балтике, запретит с высот палубных Карлу пускать на дно российских негоциантов. Для сего и задумано было женить приглашенного датского герцога Гартика Ганса на Ксении Годуновой — так Борис Федорович выручил бы и дочь, и Россию.
Принц Гартик сияющими волосами, скандинавским костюмом, туго обтягивающим гибкий стан, и косыми шрамами на лице, свидетельствующими о ратной отваге, вмиг заколдовал семнадцатилетнюю Ксюшу. Впрочем, принц сразу же простодушно признался, что шрамы сии не являют царапины вражеских шпаг, а всего-то следы от когтей перепуганной кошки. Своим рассказом он до слез насмешил и царевну, и Годунова, но, не чая, еще более привлек ее сердце к себе. Ксения и в тесном кругу своих дворцовых служанок слыла скромницей, густо не румянилась, не белилась, не покрывала зубов черным лаком, как иные московские щеголихи, и потому не смогла скрыть своей красоты от басурманина принца. Сердце Гартика забилось яснее, каждый шаг, каждое словечко Ксюши приводило его в восхищение. Окунала ли пальчики она в студени с имбирем, принц находил это верхом грации и изящества, плыла ли, метя пол бесчисленными парчовыми, шелковыми опашнями, — предугадывал в ворохе их нежнейшую фигуру; рассуждала ли робко о бытии человеков и царств вкруг святого присловия: «Бог дал, Бог взял» — Гартик дивился ее необычайному глубокомыслию.
Годунов был в восторге, однако синод наотрез отказался венчать молодых, пока принц не изволит принять православие. Гартик Ганс загорюнился, знал: не похвалят дома, коли сменит законы отцов на обычаи диких. Впрочем, юный датчанин не допускал и мысли, что его избранница может исповедовать что-то дурное. Православные тоже ревнители Бога единого, к тому же Ганс чувствовал: народы взрослеют быстрее религий, буйный варвар с Христом на устах превратится в изысканного феодала. Но ответственность перед родным королевством и Господом все же была высока, и, прежде, чем, уступив московским упрямцам, окропиться святой водой, принц усердно осваивал вязкий язык россиян, сам листал часословы и псалтыри, изучал компиляции митрополитов. В том ему помогали немногие, для большинства же двора и бояр он был шут, басурманин. Само простодушие и доброжелательность Ганса усиливали подозрительность родовитых московских витий. Когда принц, увлеченный беседой с царевичем Федей, зашел ненароком в Успенский собор, там была остановлена служба, а по удалении нехристя омыт пол и даже наново освящена вся церковь. На рождественском званом пиру, когда Гартик приветствовал патриаршию свиту искусным росчерком шляпы, духовные замерли в страхе — один только молоденький дьякон с бородавкой под носом помахал ему из заднего ряда над клобуками гусиным пером.
Отрепьев, прочно перебравшийся на патриарший двор, не забывал навещать раз в неделю родной монастырь. Келья деда Замятии вмиг наполнялась монахами. Григорий оправдывал все ожидания, привольно разлегшись на лавке, бахвалился:
— Вот, мол, я вам, ребяты, и в дьяконы рукоположен, патриарх-то уж в Думы царевы наверх с собой водит.
— Да ну, — переглядывались чернецы, — а скажи, что там царь учинял?
— Секретное дело, любезные братья, — качал головою Отрепьев, но в глазах плутовала смешинка. — Побожитесь, что не продадите. А то знаю вас: докажу, что не вру, а башки хвачусь к утру.
Монахи крестились, как городские мальчишки, довольные, что патриарший любимчик не заставил всерьез присягать целованием креста.
— За покупками в Китай-город никто не мотайтесь. Там назавтра не будет торговых рядов.
— Да нешто опять погорят? Звездочеты царю нагадали?
— Да что ж тут гадать, если царь сам велел поломать деревянные лавки, в береженье Москвы от пожаров настроить из камня ряды.
Отрепьев, прослывший беспечным бахвалом, на самом деле не говорил и малой толики того, что успевал узнать. Во время «сидения думского патриарха с бояры» жадно вглядывался в позлащенного человека на троне. Слушая богатый, густой голос Бориса — и грозный, и вкрадчивый, Юшка тщетно пытался понять: кто же он, царь безродный: злодей или правый? Заточение бывших господ своих, братьев Романовых, юный дьякон не ставил в вину Годунову, крамолу бы вычистил всякий монарх, а иной и посек бы без жалости головы. Но загадка погибели Дмитрия не давала дьякону покоя. Незатейливому, как отчет подьячего, рассказу Повадьина о розыске Шуйского Юшка тоже не очень-то верил. Он решил провести лучший, собственный розыск.
Как-то ненароком, разыгрывая простоту, рассказал патриарху: «Мол, давеча милостынь подал троим перехожим слепым. Да спросил их по жалости сердца, куда держат путь, и они мне открыли, владыко, идем, дескать, в Углич, на могилку царевича и крепко надеемся, дескать, на этой могилке прозреть. Потому как Димитрий давно уж творит чудеса то седой потемнеет, то безногий пойдет, а в нощи из надгробного холмика бьют голубые огни. Только правду ли бают слепые, пресветлый владыко?»
При рассказе Отрепьева Иов нахмурился. Испытующе глянул он на молодого диакона. Григорий выдержал взгляд, оставаясь наивным. Патриарх успокоился и прочитал наставление. Не след принимать за чистейший бурмит всё, чему поклоняются сирые, темные люди, а тем паче слепые. Он, владыко, дивится, как разумом книжный и светлый Григорий сам не мог проявить: чудеса сотворяют лишь мощи замученных и убиенных, а царевич Димитрий зарезался сам, он едва ли не грешник, и если пред Господом что извиняет его, только то, что сие учинил безрассудно, забавляясь в падучей ножом.
Отрепьев вышел из палат патриарха, вытирая пот со лба, но готовность сурового ответа у нескорого на соображения Иова поразила его и сказала о многом.
Во время богослужений в Благовещенском соборе патриарх нередко представлял вниманию Годунова псалмы и каноны святым, сложенные новым слугой. Имя писателя произносить было не принято, ангелы уж отворят уста для Господней хвалы самому достойному, то есть считалось: каноны по преимуществу сочиняет сам патриарх.
В отличие от многих последних живых и прозрачных произведений, псалом в день греческого великомученика Дмитрия был составлен тяжелым умирающим слогом. Отрепьев преследовал одну цель: втиснуть темную строчку, где праведник сравнивался с камнем из Библии: «Яко камень, отвергнутый зиждящими, тако Димитрий стал главою в угле через ад в котле».
Борис почти засыпал под распев благовещенского доместика, исполнявшего этот псалом, как вдруг пробудился и дрогнул. В сплошном токе благонамеренных звуков почудилось, спелось: «Димитрий… главою в Угличе». Хотел озирнуться на патриарха, сдержался, прикрыл очи веками: может, решал — изучает его кто-то смертный или это по воле небес проскользнуло в молитве знамение?
Юшка сразу решил, что открылся убийца. Но еще раз неспешно обдумав свой сыск, он заметил: Годунову могли быть известны все слухи о собственном страшном злодействе и чудном спасении Дмитрия. Только как бы то ни было, ясно одно: память о несчастном наследнике Грозного до сих пор холодит и царапает сердце царя.
«Неужели царенье, поставленное от земли, — удивлялся монах, — так непрочно, так шатко? — Ему сделалось жалко Бориса. — Отчего он пугается знатного призрака? Разве простых пастухов Давида и Иосифа не избрали на царство израильское?» Отрепьева что-то порою влекло к Годунову. Во время стояний у бархатной стенки как хотелось ему подсказать что-то, даже поправить царя. То казалось диакону, что Годунов слишком мягок и кроток с боярами, то что долго мусолит указ. Но такой мелкий чин, как Григорий, все мысли был должен держать при себе, и, возможно, поэтому добрые чувства монаха к царю постепенно сменились на тихое бешенство.
Смысл иных решений Годунова, подсказанных длительным опытом, был просто темен для Юшки, в иных случаях Борис Федорович, уже постаревший, источенный болезнью, действительно чересчур осторожничал, избегал резких выпадов, взмахов, но — так или нет — маленький диакон, исполненный тайными бурями, негодовал всякий раз, посещая дворец.
И все вспоминались рисковые шутки с державой и скипетром в келье Повадьина. Сласть жуткая щекотала под сердцем, если только представить не в шутку, всерьез: скинуть рясу, назваться Димитрием, сесть на московский престол! Варлаам брякнул сдуру: «Валяй, царствуй», тут же забыл. Но Отрепьев, привыкший уже доверять своей сметке и ловкости, не увидел причин, по которым не мог бы обдумать шальную затею.
«На один грех больше — сами вы святейшие… И ведь верите же, будто я — благочестнейший отрок, певчий книгочей! Да что ж всего лишь это?.. Верите? А я и не диакон патриарший, вот и не угадали, я — аж Сам!..» — давился он и на постели от балбесного глубинного смеха — даже не победного, не мстящего…
«Годунов все равно правит глупо, не жалко и скинуть такого. А я бы…» — Григорий дышал вдохновенно глазами, и если случались монахи поблизости, думали: вот, сотворяет псалом.
Конечно, он и слышал, и в книжках, и на фресках видел, что всяк грех, строго по разряду в древней небольшой таблице, наказуется в посмертии. Но правила игры света и тени на согрешившей земле — совершенно другое, сложная премного, путаная вещь. Посмертие Отрепьевым еще не чувствовалось — значит, далече. Притом, любя и веря в деда и даже уважая несколько пример его, юноша смутно надеялся (чего для безмятежности житья пока достаточно) на старости свою гору страстей отмолить.
Ведь необеспеченный и малым голубым запасом крови Годунов — тоже не Божий помазанник, сам едва ли не преступник!.. Да велик ли грех столкать такого-то? (Особенно коли во благо земли?!.)
«Царь препросвященный» — тоже название одно. Недаром ежится на троне. Или боится ужаса на небе, или… Или так уж. Теперь и на земле побаиваться надо стало: нет больше естественных царей, а самый гибкий и лихой — теперь здесь царь.
Одно было худо: Отрепьева знали в Москве. «Цесаревичу» следовало объявляться скорее на дальней окраине, там полуголые, злые помещики в пустошах, там все недовольство, а значит, и смелость добыть себе жизнь. Справа — Польша, вниз — степи, казаки, как знать…
Как знать, пособят или выдадут головою? Давно ли метался по монастырям, хоронясь от Борисова гнева. На дворе патриаршем покойно и вкусно. Иной за подобную участь полжизни отдаст. Вот если бы снова опала? Отрепьев тогда бы уже не раздумывал. Но опалы ждать неоткуда — Иов ценил словотворца, все разбойничьи байки в монашеских кельях, все неосторожные шалости сходили Григорию с рук. Пел псалмы за чугунной решеткой двора вьюжный, добрый январь; в сердце книжника зря загорались и гасли мечты.