Книга: Самозванец. Кн. 1. Рай зверей
Назад: Марианна
Дальше: Ослушник

Березовые рубежи

Годунов, созвав воевод, подчеркнул: по черкасской Литве ходит легкий отряд некоего самозванца, угрожая спокойствию южных московских границ. Спрашивается: проходимцы спасаются от Сигизмунда? пробиваются к вольному Дону? или целятся заскочить к нам?
Окольничий Петр Басманов, малознатный, младший чином, первым высказал соображения: куда бы войско злодея ни шло — на Дон, на Терек ли, — не худо царские рати, подстерегавшие нынешним летом татар в степи под Ливнами, теперь переместить к юго-западным рубежам, чтобы всыпали в случае надобности полку Григория на орехи.
Князь Федор Иванович Мстиславский, самый славный воитель, старейший летами и родом, воевавший немного и шведа, и Крым, огладил каурую пышную бороду, уточнил:
— Государь, ведь у нас с Речью мир?
— Так, Иваныч. Все сановники польские против войны.
— То-то к лету вор Гришка полков не собрал. Что доносят, орудий тяжелых все нет у него?
— Нет, не видели.
— То-то. А на юге у нас крены крепкие — Путивль, Новгород-Северский… Без осадных мортир с конька шашкой не взять. Но я думаю, Гришка не сунулся летось, ужо не подлезет. Для походного дела — неловкое время. Распутица…
Царю пришлась по душе рассудительность бывалого князя. Действительно, вряд ли Отрепьев отважится перейти рубежи (по крайней мере в этом году), едва ли польские его вдохновители, вопреки воле короля и коронного гетмана, без пушек, с малыми силами рискнут наскакать на Москву.
Эти соображения хорошо совпадали с намерением Бориса Федоровича распустить по имениям рать, истомившуюся на восточной границе. Дворяне, выборные и городовые, дети боярские, не дождавшись крымского хана, уже просились домой. Дать им новый наряд и опять на пустое стояние — значит вызвать в служилом дворянстве брожение, самому рыхлить почву для всякой крамолы.
— Добро, Федор Иваныч, — согласился со старшим воеводой-боярином Годунов, — своим словом ты в собственных мыслях меня укрепил. Выдавай полкам жалованье по разрядам, распускай славу русскую по деревням.
— Слушаю, государь! — расслабил грудь под бородой боярин. — Но коли обормот Дон подымет, — прибавил он, спохватившись выразить все же готовность, — на тот год придется повоевать.
— К донцам уже поскакал воевода Хрущев, — успокоил царь князя, — там его хорошо знают. Хрущев прежде расстриги потешит донских казаков рассказом о происхождении «царевича», кинет клич государевой службы…
— …и поганец на Дону будет встречен калачами булав и сольцой пуль! — закруглил весело царскую мысль догадливый князь-воевода.
Годунов стыло, но одобрительно улыбнулся, прочие ратоборцы угодливо подхохотали, и царь манием раззолоченного рукава отпустил бояр. Земно склонившись, полководцы неспешно покинули своды палаты.
Борис Федорович, взяв у стряпчего посох, уже хотел вставать с трона, как почуял, что посреди гридницы все еще кто-то стоит. Царь напрягся морщинами в хворях слабеющих глаз, различил насупленного Басманова.
— Худой сон, Петя, смотришь? — спросил ласково.
— Государь православный, — очнулся тот. — Не гневись, вели слово молвить.
— Давно велел.
— Жигимонт и ляхи, знаю, теперь почитают тебя, но, по-моему, в каждом народе всегда есть какая-то доля хороших и какая-то злобных людей.
— Сам дотяпал? На кого же, Федорыч, намекаешь — на своих, на Литву ли?
— На всех, говорю, — рубанул ребром ладони Басманов. — Не вели, государь, распускать войско! Скоро после не соберешь! Что им Дон подымать, коли Русь уж сама на дыбки встает. После неурожая трех лет, сам ведь знаешь, Русь — зверь. Что Отрепьеву осень и нети орудий? Только пушки в грязи не завязнут! Царь-надежа, не по городкам-крепостям ждать крамольников надо — искать в поле и с первого шага по Русской земле прищемить!
Окольничий тяжело дышал, словно дрался уже впереди войска с отрядами Гришки.
— Полно, Федорыч, будет горячее дело — успеешь, — государь заслонил глаза дряхлыми веками, дав понять, что устал, а прием закончился.
«Молодой, лишь бы саблей махать, — думал Годунов о тридцатипятилетнем Басманове, — рановато я сделал окольничим стольника».

 

Из самой высокой башенки Остера, последнего замка литовского вверх по Десне, Дмитрий и Мнишек по очереди смотрели в подзорную трубу Мнишка на Русь. Отсюда видны были даже топорные затеси («рубежи») на березах, в лесных просветах вьющаяся русская сакма и подымающиеся вдалеке неведомые дымки. Изредка по дороге из московской Черниговщины к замку (или же наоборот, из Литвы в Черниговщину) проходили налегке бодрые люди. В большинстве это были лазутчики остерского старосты Ратомского, принявшего сторону царевича и выяснявшего теперь силы и настрой порубежных российских украин. Лазутчики, пользуясь прозрачностью литовской границы, шагали открыто, проносили с собой и подметные грамоты Дмитрия; возвращались веселые, рассказывали, что грамоты эти вслух читают на всех площадях бурсаки, чернецы, грамотеи-мещане и даже стрельцы-самопальники (ведь служивые тоже порою умеют читать и весьма любопытны, а приказа рвать письма у них пока нет).
В отряде Дмитрия к концу сентября набралось уже до трех тысяч хохлов, назвавшихся вдруг казаками. Среди голытьбы, притекшей из Московии, выделялись выправкой и ладным снаряжением реестровые казаки (получающие изредка королевское жалованье), два года назад воевавшие бок о бок с поляками против шведов в Ливонии и теперь вновь скликаемые Мнишком именем короля. В турецких седлах колыхались тучные старшины, панове, владевшие целыми селами, с усищами и оселедцами не менее запорожских.
Но из самого Запорожья (как и с Тихого Дону) пока помощи не поступало.
— Ну и где Межаков, где твои десять тысяч? Ну где? Нету, — ежедневно тряс Дмитрий Корелу.
Атаман сам едва не запил от тревоги — не понимал, в чем там трудности.
Гонцы, посланные в Запорожье, воротившись, сказали, что город на Хортице пуст: по совету Годунова, приславшего пороху, все уплыли жечь берег турецкий и чистить Царьград.
Главнокомандующий Мнишек ныл, не зная, хватит ли войска и полагается ли наступать поздно осенью.
— Пока мужички наши жнут да молотят, — объяснял ему Дмитрий, — хоть Александр Македонский на олифанте подъезжай — ухом не шелохнут. А как клети набьют да жнивье перепашут — вот и самое время походу: у них руки для игрища освободятся. Деревням-то не все ли едино — зимой по льду стенка на стенку ходить или крушить государство?
Вишневецкие переглядывались многозначительно, кивая брат брату на московского царевича, — китайский болванчик ни с чего вырастал выдающимся деятелем. Или это родимые ветры несказанною свежестью веяли на человека из-за синих лесов?
— Русский юг почти не заселен мужиками, — возразил все же князь Константин, — перед нами одни гарнизоны пищальников и казаков в крепостях.
— На Руси все — мужички, вот увидите, все землю пашут, — смеялся царевич.
— Mon cher, конница наша увязнет в грязи, похохочешь ли? — возмутился воевода сандомирский светлому лицу принца.
— Ничего, не потонет. Журавлей отлетающих кто-нибудь видел? — обвел взглядом царевич вельмож. Те пожали плечами. — Вот. И значит, зима будет поздняя. А какую бесцветную белку Шафранец вчера подстрелил? Векша вылиняла до Покрова: говорю, погода в листопад будет чудесная.
Так и не дождавшись войска донцов, но в соответствии с идеей Отрепьева, дождавшись покровского «зазимья», когда остерские бабки накормили скотину последним «пожинальным» снопом, отряд под началом сенатора Мнишка с песней перешел русскую границу и взял направление к крепости Монастырев острог.

 

Дело вторжения было новое, жуткое, как все неиспробованное, и Мнишек приказал малоросскому шляхтичу пану Белешко идти к «русскому замку» с казачеством торной дорогой, а сам с «рыцарством» свернул какой-то травянистой колеей в темный лес, наступая «инкогнито» (то есть как бы его здесь и нет). С ним ушли в лес все польские роты, свита принца, кареты, обозы. Колея вскоре вся развалилась во мхах, продирались куда-то, аукаясь, за пышными татарскими шапками вековых сосен теряя ориентир светила. Летучие гусары младшего Мнишка, обычно резвые, еле двигались в хвосте обозных телег, перебирая крылами все ветки. Иной надумавший поскакать, зацепившись за сук, вмиг вылетал из седла.
Хотя лесная живность и дичь, заслышав ломящееся воинство, прижав уши, разбегалась и пряталась, иные жолнеры все же находили превосходные полусырые клочки курятины… Жолнеры, толкаясь, хватали кусок, сдвигали при этом какой-то колышек, и сверху на них падала тяжелая, выструганная из бревна плаха (русским охотникам с помощью таких приспособлений удавалось добыть зверьков без порчи ценных их шкур). Пан Ежи был вне себя — не успело войско войти в соприкосновение с неприятелем, а уже несло потери.
Ян Бунинский, Корела и Дмитрий, чтобы не слушать причитаний главнокомандующего и брань обозников, поскакали вперед, к первой роте Станислава Борши, — и не зря: авангард находил и тут же объедал самые вкусные ягоды.
Неожиданно рыцари выехали на пашню, точнее, лужайку, перелопаченную меж пнями дерев. По лужайке тянула плуг сивая кобылица, за ней шел по пояс голый, запарившийся человек, трепыхая вожжами. Плуг был странный — пахал прямо по пням. Подъехав ближе, Дмитрий и Ян разглядели, что однозубая соха движется под прямым углом к земле и потому не залезает под корни, а перепрыгивает через них.
— Мужичок! — обратился, смеясь, к оратаю Бучинский. — Чьих ты? Не проще ли выкорчевать коряги?
Землепашец покачнулся, остановив лошадь, с трудом оторвал взгляд от пашни.
— Я вам не мужичок! — заявил он подошедшему войску. — Сын боярский я. Одному эти пни разве вывернуть?
— Дзенкуе, пане! — извинился Бучинский. — Но если ты дворянин, разве нет у тебя мужиков и холопов?
— Каки холопе?! — бросил вожжи в сердцах сын боярский. — Было два — взапуски побежали в Москву бить челом, что согнал их с земли, и выписывать вольные!
— Что ж ты не поскакал их ловить? — удивился Дмитрий.
— А кто службу тащить будет? Я ж поверстан пищальником в крепости — ночью в наряд.
— Да, сурово. Ты прав, Димитр, у вас все землю роют, — подметил Бучинский.
— А вы кто? Богатырствуете? — опомнился пищальник от своих бед — вникнуть в благоденствие прибывших всадников.
— Мы — твой новый царь-батюшка, Дмитрий Иванович, — представил друга Бучинский, — идем спасать свои царства. Пойдем с нами?
Глаза и брови пищальника восторженно округлились, рот отворился, и сын боярский, как стоял, сполз медленно наземь, ткнулся в свежевывороченный чернозем лбом.
— Ну, как знаешь, — Дмитрий тронул поводья.
— Государь, я сейчас! — подскочил живо с пашни пищальник, не тратя более времени на церемонии, и стал отматывать с лошади обжи. — Вот уж радость! — кричал он, суетясь и вертя нечесаной бородой. — Заждались, надежа! Теперь смуте — предел! Вырос царь прирожденный!
Русский дворянин отнес плуг в тайник — дупло мшистого дуба, принес пищаль, сбрую и сноровисто заседлал своего скакуна. Царевич показал ему место рядом с собой, чтобы попутно расспрашивать о новых чаяниях русской жизни.
— Оклад большой тебе даден? — спросили у дворянина.
— Двадцать четвертей пустоши, зелье к пищали, вычесть государев налог, — жалился тот, — служи, паши и песни пой. Если кто побогаче, справно подати платит — тому льготы идут, обеление. А на нас Годунов махнул скипетром, детей боярских совсем с казаками сравнял. Годунов Русь изводит, привечает одних чародеев да немцев. Летний снег, стужа, неурожаи — его колдовство.
Отрепьеву, в юности изведавшему прелести мелкого дворянства, были хорошо понятны вздохи служилого человека.
— Бориске, шурину брата моего, покажу, как маленьких обижать, — пообещал он, — послужи мне, боярский сын, пособи порядок в стране навести, награжу не лесным перелогом — доброй пашней с превосходными бабами и мужиками.
Боярский сын заново кинулся кланяться, позабыв, что в седле, и нырнул с лошади. Перед ним едва успел придержать жеребца ротмистр Борша.
Дворянин повел войско какой-то только ему ведомой тропкой, все чаще попадались некорчеванные, но уже перепаханные на зиму взалежь полянки. Вскоре перед взорами путников отворилась большая ровная ложбина, предтеча степи, и запоздало работающие сернами по яри голые до пояса люди. Жнецы шли правильными рядами, на некоторых, наиболее зябких, вяжущих сзади снопы, были наброшены лазоревые кафтаны стрельцов-пограничников. Около ружей, составленных поверх двух-трех готовых снопов, ходил стрелец-часовой с пищалью, лениво поглядывая в сторону леса. Часовой, очевидно, сознавал всю тщету своего поручения, так как татары лесами не рыщут, и потому, завидев вооруженную кавалькаду, выехавшую на опушку, так удивился, что выстрелил и уронил самопал. Впрочем, признав в первом ряду неведомых витязей одного местного на сивой кобылке, караульщик несколько успокоился и даже поднял оружие.
Эта стрелецкая часть, по-видимому, с момента возникновения обрабатывала государевы десятины. Возить из северного Нечерноземья хлеб для служилых людей в южные уезды было делом накладным. Порознь дети боярские и привлекаемые к охране южных границ казаки не могли быстро «переварить» выданные им клочки «дикого поля». Дабы снабдить города в степи собственными зерновыми, Годунов завел там государеву пашню и служивых — стрельцов, казаков и мельчайших дворян, — наградил новой повинностью. Причем, чтобы малолюдные порубежные крепости во время полевых трудов совсем не пропали для дела службы, гарнизоны городов более удаленных и мощных обязались помогать своим слабым соседям покорить необъятные пустоши. Так, сидельцы Монастырева острога весной только взрывали зябь, к основной запашке и севу подъезжала рать из Чернигова, стрелецкие черниговские сотни также осенью жали, а монастыревоострожцам оставалась лишь не требующая большого поспешания молотьба. В годы похолодания и неурожаев в Средней России южная государева десятина спасла от голодной смерти все служилое порубежье и даже поддержала казацкое Поволжье и московских крестьян. Однако дети боярские, разоренные кутерьмой возобновления Юрьева дня, вдвойне негодовали, что их привлекают к работам на «барщине Годунова», истолковав эту меру как признание и закрепление буквой закона их нищего звания. Стрельцы и служилые казаки смотрели на эти вещи проще, но особого удовольствия тоже не выражали: прежде им так упорно крестьянствовать не приходилось. Но что вскорости стало бесить всех крестьян-пограничников — безграничный простор, открытый типом такого хозяйства предприимчивости воевод. Из широкого общего амбара тащить стало куда спокойней и легче. Пищальники слали в Москву челобитные, прося у царя опалы на головы военачальников, но то ли челобитные не достигали столицы, то ли дальше погранкрепостей услать прохиндеев царь просто не мог. Возможно, изъеденный хворью, он мог думать уже лишь о том, как от трона добраться в постель.
Поэтому, когда из лесу выскакал вдруг осененный знаменами Москвы и султанами Польши новый царь, молодой, как московские первые княжи — и оружный и конный, полный свежей грозою и свежею милостью, осадил жеребца совсем близко, доступен умному слову, тихой просьбе и жалобе, — стрельцы, вместо того чтобы кинуться к пирамидам пищалей и отбросить агрессора мощным огнем, окружили нестройной, усталой, сияющей влагой горячих испарин толпой долгожданного, вознося славы Господу и величания святым.
— Детушки! — остановил разнобой заявлений Дмитрий. — Все знаю! Постою за вас, кроткие, духом нищие, карманом слабые!
— При вашей ли силушке полевыми чирками махать! — поддержал Ян Бучинский. — Поработайте булатами, постойте за батюшку!
— Блаженны вы, жаждущие, ибо утешитесь! Блаженны плачущие, ибо высохнете! — продолжал, вдохновляясь, царевич, с невыразимым наслаждением глядя в родные, изможденные лица, необъяснимо чувствуя вокруг русские, глубоко замирающие сердца. — Вы, ваш пот — соль земли. Ваши очи — свет мира! А зажегши свечу, ведь не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит всем в доме… Так идите за мной высоко, на самый пик великой русской горы — да светит свет ваш над всей Поднебесной!
Рев потрясенных стрельцов огласил содрогнувшуюся снопами десятину. Заметалось по стенкам литовского ельника эхо.
Отрепьев, выхватив саблю, еще что-то диктуя, поскакал на просвет.

 

Между тем атаман Белешко, подойдя на выстрел к Монастыреву острогу, выслал вперед казака. Издалека завидев неведомое войско, часовые в крепости уже трубили сбор, однако гонец беспрепятственно допущен был к крепостным стенам и на конце копья передал пограничникам «цесаревичево письмо». В продолжение чтения оного воевода Лодыгин, честя расстригу и вора последними словами, пытался несколько раз вырвать грамоту из рук подчиненных, но, невзирая на отчаянные его усилия, обращение Дмитрия было заслушано целиком, причем где-то к концу слушания воеводу Лодыгина уже держали, а по прочтении связали и вывесили за крепостной стеной в знак особого рвения перед «своим государем».
Впрочем, при всем усердии Монастырев острог мгновенно сдаться «надеже» не смог. На радостях «государь» с основным войском, заблудившись в лесах, попал в болото, откуда сумел выкарабкаться на крепкую дорогу и попасть в крепость лишь через несколько дней. За это время к его появлению монастыревоострожцы успели хорошо подготовиться.
Жены и матери пограничников, выстроившись от рва к валу, ликовали до слез: «Восходит наше красное солнышко! Ворочается к нам свет Дмитрий Иванович!» Их мужчины в парадных кафтанах с кистями палили из всех ружей, но вверх, а также из трех тяжелых поджарых пищалей, имеющихся на бревенчатых стенах, в разноцветные дали осеннего леса.
Под колесо экипажа царевича швырнули связанного Лодыгина.
— Казни его, государь! — вскричали притащившие воеводу стрельцы, упав рядом с ним на колени. — По тебе из пушек бить нам велел! Прими в дар окаянного!
Воевода Мнишек махнул было жолнерам из свиты — уволочь русского сановника и как-нибудь избавить от него мир, но Дмитрий вдруг остановил расправу.
Ранее, находясь сам в московской толпе, Отрепьев не замечал раболепства своего народа, — как все вокруг, он смотрел на царя. И только сам став царем, он поневоле встретился взглядом с песьими глазами быстрых людей, от лица племени приносящих властителю жертвы. Никогда ранее — ни варясь на восторженных празднествах, ни в крамольных монашеских сходках — не замечал он так отчетливо и близко этой славной душевной черты, над которой и царствовать стыдно.
— Обожди, пан староста, — вполголоса одернул он Мнишка, — ты начальствуешь над полевой ратью, а казнить или миловать граждан Руси один я волен!
— Миловать, mon cher, не рекомендую, — фыркнул пан Ежи, — вы же видите, здешний народ и солдаты стоят за смертную казнь.
— Что ты знаешь про здешний народ?
— Четко требует уничтожать воеводу!
— Врешь. Народ мой не злой и не четкий — он добрый! — возвысил голос Дмитрий и сошел с экипажа.
— Люди русские! — уже кричал он, пройдя мимо двух расторопных стрельцов, державших за шиворот бывшего военачальника. — Я не знаю совсем воеводу Лодыгина! Может быть, неплохой человек? Как вы скажете, монастыревцы, так будет — жизнь боярина в ваших руках!
Население маленькой крепости, все сбившееся на пятачке от ворот до ближних тесных построек, замерло завороженно.
— На березу собаку! — радостно захохотали стрельцы, приволокшие боярина.
— Так, так, батюшка, всю муку с государевой житницы в свой овин переместил! На своем подворье с утра до ночи нас, боярских детей, напрягает! — поддержали их несколько злобных голов из толпы, но основной народ продолжал с удовольствием созерцать государя, весь хороший и вялый.
Воевода Лодыгин уже обратил к небу бороду, повисал на руках палачей, постепенно светлея.
— Вы подумайте, православные, — пошел в толпу Дмитрий, — ну что видел Лодыгин в Боярской думе Кремля, — воровство окаянного Борьки, из моей слабой детской ручонки укравшего детство и трон! Что ж мог лучшего сделать боярин Лодыгин, если царь вел себя как разбойник? Лодыгин решил: чем важнее сановник, тем крупнее хищения должен он брать на себя. Но когда над Лодыгиным встанет законный, естественный царь, воевода сам станет законником! Может быть, уже стал?! — развернулся царевич в толпе и бегом побежал к воеводе. — Ну, Лодыгин? Раскаялся ты? Народ ждет!
Боярин с неохотой опускался из горнего мира на землю, — лицо вновь потемнело, стало слабым, пустым.
— Отпусти покаянию… Не признал, каюсь… Здравствуй, Дмитрий Иванович, — полушептал он, сбиваясь. Заработавшее не в лад, размашисто сердце не давало ему выговорить.
— Не передо мной, Лодыгин, перед русским народом покайся!
— Прости… русский народ… — забубнил воевода, зябко зыркая по сторонам, но от последних рядов уже шла, вырастала, добрела густая звуковая волна:
— Хрен ли в нем?! Пусть еще поживет! — Волна была дружественно-теплой, прозрачной.
— Государь православный не сердится, что же мы барчука замытарили? Теперь портки ему не отстираем, бабы! — волна была ласковой, женственной.
— Пошто казнить? Неуж мы с Дмитрием Иванычем вошь-воеводишку на место не приберем? — Волна дивилась собственной мощи и благонамеренности.
Лодыгин, еще сомневаясь в спасении, широко разинутым ртом озирал людей, которых прежде он тихо презирал, обворовывая, и которых теперь будет ненавидеть за величие духа, простившего зло.
— Что, железный сенатор, чей народ ближе к Богу? — пошутил Дмитрий, снова садясь в мягкий экипаж рядом с Мнишком. — На каком польском сейме ты припомнишь подобное единодушие?
На другой день авангард Белешко и Борши подступил к южным воротам укреплений Чернигова. Ворота как по волшебству растворились, и выборные старейшины посада протянули бойцам на ржаном каравае в муравленой баночке соль.
Одуревая от торжествующих кликов, вступили всадники в древнее славянское городище. Домонгольские и новые храмы охлаждали свинцовыми кровлями полыхание октябрьских садов, трепетавших от ветра, летящего из-за Десны, из-за плотных дремучих дубрав с соловьями-разбойниками; вытоптанные тропы-улицы города уже застилали деревянными сходнями, опасаясь грядущей распутицы.
Ротмистр Борша, протянув руку к перевалившейся через забор яркой ветви, сорвал подобное кулаку Самуэля Зборовского позднее яблоко.
— Что за сорт? Штрюцель? — спросил он выборного мужика, шедшего рядом.
— Сам ты штрюцель. Налив, — отвечал выборный и, махнув рукой в сторону горки, увенчанной Спасским собором, напомнил: — Воевода князь Татев Иван со стрельцами там заперся в старом кремле. Не забудьте, смотрите, у нас его.
— Ротмистр, гетман, слыхали? — прикрикнул Бучинский, всюду бравший теперь роль наместника Дмитрия во вновь осваиваемых областях. — В ритме польки очистите замок!
Ротмистр Борша козырнул, Белешко свистнул, тряхнув бунчуком, и веселая лава, подняв плотное облако пыли, понеслась и исчезла в клубах яблоневых разгоравшихся рощ.
Ян Бучинский зашел на торговую площадь против Пятницкой церковки. Следовало позаботиться о снабжении воинства необходимым. Ряды чесаного русского льна, трепаной конопли, дегтя и еловой серы наместник миновал, едва всматриваясь. Долго нюхал говяжье соленое мясо, удивляясь, какой худосочный базар.
— Разве ноне базар? — подтвердил купец, сидевший на бочке с треской. — В лихолетье морскую рыбешку сквозь всю Русь вез с Архангельска прямо на юг. А теперь и здесь народ обнищал — не берет семгу, хоть треской его по лбу бей, не берет, разоритель-бедняга.
— Вестимо, как не нищать, — отозвался сосед купца, охотник, сидевший с местной пушниной, — Годунов довел Русь до июльских морозов, теперь в счет наших теплых украин ей на рваный зипун латки шьет! Худым ртом хлеб черниговский тянет! Покупай, лях, меха, — обратился он к Яну, — зимой будет «та-та» на Руси.
— И почем твои кошки? — поинтересовался Бучинский.
— Кошек нет. Песцы — по пять алтын за хвост. Куницы — ефимок серебряный. Два рубля — бобр черненый. Соболь — рубль за пяток, глянь на соболя — с глазками и коготками — так московские барыни носят.
Бучинский начал обкладываться ценными шкурками, продевая их под портупею. Своим жолнерам он также мигнул, чтоб забирали у купчины треску и соленую семгу.
— Треска — семь гривен за бочку! — суетился обрадованный делец. — Но семга, не взыщите, служивые, по четыре рублика, перемыта, повялена. В кадке, гляди, сколько рыбин крутых!..
— Ишь ты, годовое жалованье казака, — усмехались солдаты. Бучинский, вытянув из-за пазухи связку долговых вексельных заготовок и сухой карандашик, сложил-вычел, сломав карандаш, расчеркнулся и протянул купцам вексель. Те изумленно смотрели на новые деньги.
— Подойдете в Москве — разочтемся, — объяснил Ян и двинулся по рядам дальше.
— Лях вельможный! — возопили очнувшиеся продавцы. — Медью, оловом хоть расплатись, не пускай с сумой по миру, Польша!
Торговец рыбой, зацепившись за обруч бочонка, тянул его у жолнера назад. Пока у солдата были заняты руки, охотник сорвал с него каску и хлестнул ею Яна Бучинского по голове. Наместник полетел, круша разный товар, под какой-то прилавок.
В тот же миг небосвод над Черниговом лопнул. Обжигающий пороховой ветер дунул от гребня детинца, и вслед за тем раздался радостный свист, ровный, умильно-протяжный. Свист усиливался, тупел, ускоряясь, словно тот, кто свистел, враз выдыхал весь необъятными легкими собранный воздух, и вдруг черная молния тяжко ударила в опущенную наземь торгующимися кадушку. Белый взрыв разметал, опрокинул ряды; семги, белки, растрепанные осетры и песцы полетели куда-то все вместе над Пятницкой церковью.
С горы во весь дух скакали и пехом бежали жолнеры и казаки. Белешко и Борша, несомые общим потоком, хлестали вокруг себя плетками, но не могли унять бегство.
— Мышеловка! — повторяли иные, у которых одна душа ушла в пятки, оставив мысли дрожать в голове. — Нас нарочно впустили посадские! Подвели под прицельный огонь! Бей мещан!
Минуя базар, воины и кони скользили в лужах дегтя и масла, хватали грязные окорока, сворачивали на ходу пряжи и ткани.
Бучинский с трудом выкарабкался из-под прилавка, подскочил, маша клинком, к ротмистру:
— Пся крев! Ты дал отступление?
— Желторотые трусят! — рыкнул Борша, поправляя уже обласканную селитрой каску. — А крепость — дрянь! Во рву березы, но брать нужно сейчас, а то ядрами выжгут посад — не подступишься.
— Храброе воинство частное, стой! За робость принц Димитр будет увольнять без пощады! — Наместник бросился к торговцам карлуком, лихорадочно собиравшим в тележку товар, и, пригрозив им пистолью, начал бить чугунки с рыбьим клеем по всему диаметру площади.
Бомбардировка посада тем временем стихла, клей и крепкие увещевания Бучинского удержали на площади все-таки очень приличный отряд. Пробежав по ближайшим домам, солдаты приволокли с полсотни длинных хозяйственных лестниц; Бучинский сказал краткую, но безупречную речь, Борша разделил отряд на штурмовиков и стрелков прикрытия, которым долженствовало, рассыпавшись за прилегавшими к крепости плетнями, клетями, мазанками, сбивать со стен пушкарей. Наместник и ротмистр, сев в седла, показуя пример, по краям взяли вместе садово-осадную лестницу и поскакали к валу детинца во главе колонны штурмовиков.
Но защитники крепости, видимо, тоже успели переменить тактику. Ни ружейного, ни арматного выстрела не прозвучало с дубовых рубленых стен, когда колонна вступила на прицельно простреливавшуюся площадку. Несколько пушкарей, в полный рост стоя на деревянном баляснике, потрясали тлеющими запалами и что-то кричали. Ротмистр Борша тоже махнул клинком: взревели польские сурны, жолнеры из-за поленниц и яблонь дали залп в пушкарей, те попрыгали за парапет, на свою галерею. Но пищали и пушки на стенах не отвечали по-прежнему.
Ян Бучинский и Борша перекинули лестницу через нестрашный, шевелящийся пестрым кустарником ров, пробежали, приставили лестницу к башне. Ян легко, несмотря на хороший доспех, побежал по поленцам ступенек, но навстречу ему поскакало стремглав, кувыркаясь по лестнице, пущенное сверху короткое обхватистое бревно и смело Яна снова на землю.
Бучинский, съехав по траве вала ко рву, еще долго валялся, болтая ногами, — не от боли и не от смятения — от радости, потому что примчавшееся с башни бревно тоже жило и дергалось. Это был перетянутый крепкой пенькой фитилей воевода князь Татев.
— Не серчайте, братки! — еще кричали с дубовых балясин. — Мы своих прирожденных воров повязали! Мы с царем! Мы с законным царем!
Назад: Марианна
Дальше: Ослушник