Часть третья
ОТРЯД
Смелому всякая земля — отечество, как рыбам море.
Мартин Бер
Самбор — Львов
«Весь народ тамошний ожидает его с великой охотой; с прибытием его, сообщают с Украйны, имелась бы большая надежда овладеть государством без кровопролития, — сообщал Мнишек в Замостье коронному гетману. — Однако дабы поступить в этом случае осмотрительно, царевич не желал бы начинать дела без значительной помощи войска Короны. Димитрий возлагает сейчас все свое упование на милость вашу — так он наслышан о подвигах вашего мужества и полководчего дара, и лишь вас видит во главе тех полков, что повлекут хоругвь его в царство Московское».
«Ясновельможный. Поручаю милости вашей мою доброжелательность», — приписывал и Дмитрий римским шрифтом с ошибками.
Замойский отвечал с неохотою и обращался лишь к сенатору Мнишку, давая понять, что царевича Дмитрия для него (а скорее всего, и вообще) просто не существует.
«Кость падает иногда недурно, но бросать ее, когда дело идет о важных предприятиях, не советуют, — замечал пану гетман. — Это дело несет ясный вред государствам и нашим народам. Мне ж известно, в противовес доводам вашим, что Годунов правит разумно и всех врагов своих, явных и тайных, давно снял с ведущих постов (большинство посадил). Всюду в армии, как и палатах сената (Боярская дума), так и в низших его учреждениях верховодят Борисовы родственники или обязанные царю благодеяниями люди. К этому можно добавить, что (как ведомо мне из надежных источников) на Москве хорошо уже знают и чуют все шажки вашего hospodarczyka и, конечно, готовы к отпору.
Еще одно замечание: если бы вы, досточтимый пан Ежи, соблаговолили прочесть мой трактат „De Senatu Romano“, то едва ли обратились ко мне с этим письмом, так как знали бы — Замойский понимает несколько в юриспруденции. Вы считаете — стоит квартальным полкам только перенести знамя „Дмитрия“ за порубежье, знамя это мгновенно подхватят и доволокут до Кремля необъятные русские толпы. А если же, добрый мой воевода, того не случится, не будет ли визит наших полков истолкован как явственное нарушение договора? Не даст ли это право Борису (в случае непредвиденного перевеса сил в его пользу) жестко вторгнуться в Речь Посполитую, а ведь здесь ни одной подготовленной крепости (сколько времени наша граница с Московией настежь открыта по Тявзинскому соглашению, в обе стороны ходят товары и греческие семинаристы)».
«Уж мне-то известно, — божился Отрепьев в новом письме, — мне известно, каковы там Борисовы учреждения и как оне рознятся против здешних, оне не обратятся ему в пользу. Люди, лишь кажущие ему себя в преданности — вероятно, по причине большой стражи, приставленной к Москве Годуновыми, не знают, что со мной деется, в какой силе стою за границей…
Если ваша милость, гетман коронный, изволили не отвечать мне на давешнее послание по причине незнания всех моих царственных титулов, привожу их в конце нынешнего письма и молю вас прислать хоть какой-нибудь благоприятный ответ… Ведь я чистосердечно желаю Речи Посполитой всех благ, мне совсем нежелательно, чтобы она из-за дел моих частных подверглась опасности, потому того самого и от нея для себя ожидаю… С тем вторично поручаю милости вашей мою доброжелательность…»
«Димитрий — человек богобоязненный, — расхваливал гетману царевича в попутном письме Мнишек, — это человек, легко соглашающийся на то, что ему разумно указывают, склонный к заключению самых разнообразных договоров и трактатов, возлагающий надежду на Господа Бога, его величество короля и его сенат… Борис добивается союза с Карлом, с домами Бранденбургским, Датским и особенно Ракуским, — стращал сенатор Замойского, — подумайте, великий из гетманов, какой жуткий расклад вокруг нашей страны тогда будет раскинут, и не лучше ли нам самим взяться и потасовать. В пользу Дмитриева предприятия говорит все: благо Речи Посполитой, правота этого человека, наконец, и то, что необходим же конец злому тирану, который в ущерб естественным государям вступил на престол не открытыми дверьми, по потаенным ходом… Благоволите же споспешествовать этому предприятию и не полагаться на людей, которые обыкновенно тормозят дело на сейме. Время нам благоприятствует, ибо встревоженный своими деяниями Борис не посмел бы, вероятно, защищаться…»
Но Замойский отбил все атаки чернильных шеренг и даже пригрозил в случае самовольного выступления каких бы то ни было частей, привлеченных на сторону мнимого принца, принятием собственных мер по праву гетмана всех сил Короны. Зигмунд III, сохраняя в продолжение этого спора вид вдумчивого наблюдателя, убедился: поддержкой Замойского не заручиться — и не стал созывать срочный сейм. Зато Мнишку даны были негласные полномочия по вербовке и найму «оружного рыцарства» и иностранных солдат. Возглавить это наборное войско, по всей видимости, тоже предстояло ему.
С дрожью в сердце покидал воевода сандомирский, не участвовавший ни в одной боевой кампании, одетый майским цветением Краков… Но сердце Отрепьева, стосковавшегося по родине, радостно билось. Зигмунд подарил ему свой блестящий каталонский сюртук и огромную цепь из переплетших крылья золотых орлов с вылитым на срединном звене профилем короля. Просил надевать ее в ознаменование самых великих побед, чтобы Дмитрий всегда помнил крепко, кому он обязан триумфом. Нунций папский Рангони немного дал денег царевичу лично. Не за так, конечно, — пришлось написать тайком папе Клименту, поклясться — Русь подчинится Святому престолу.
Со сроками перевода Москвы в католичество торопил и Мнишек. По приезде в Самбор староста-воевода, вместо того чтобы, не тратя сухих светлых дней лета 1604 года, носиться всюду в поисках войска, уселся составлять для Дмитрия брачный контракт. Главный пункт составляла обязанность принца всех подданных перекрестить по-латыни в течение года. В крайнем случае — двух, но не позже. Придворный лис понимал: воспитанницу бернардинок — царицу и католика — тестя царя в диких зарослях чуждой религии могут подстерегать неприятности.
Далее шло перечисление земельных пожалований. Марианна при составлении оных еще раз явила свой чудный характер. Не желая вмешиваться в смоленско-украинские дела короля и отца, она потребовала у суженого Русский север, Новгородскую и Псковскую земли с людьми чиновными и духовными, всеми холопами и доходами в вековые удельные княжества. «А мне, великому государю, в тех обоих государствах, в Новгороде и во Пскове, ничем не владети и ни во что не вступаться…» — выводил под диктовку, краснея, Отрепьев. По случаю подписания сего удивления воевода-сенатор закатил грандиозный обед.
Григорий, сославшись на недомогание, хотел бежать на охоту — его не пустили.
— Что с тобою, Димитр? — сочувствовал наедине Ян Бучинский. — Жаль расстаться с лихой, холостяцкою жизнью?
— Да не то, Ян, не то…
— Поведзь, може, тебе неприглядна невеста?
— Да вообще неприглядно!
— Понимаю, Димитр, — вздыхал Ян, — когда всюду вокруг столько очаровательных полек, навязали какую-то чешку.
— Чушку, — поправлял Отрепьев, и друзья начинали давиться и фыркать, вмиг забыв все печали.
За банкетным столом Марианна и принц Дмитрий были посажены рядом. Напротив помолвленных сел известный художник Лука Килиан, приглашенный из Вроцлава Мнишком. Художник выпил, закусил и сразу взялся черкать угольком по салфетке — набрасывать царский портрет.
После провозглашения главных, кичливых и выспренних тостов обширное застолье разбилось на мелкие разноязыкие кучки. По левую руку от Дмитрия московские беглые дворяне на чем свет крыли царей всея Руси от Грозного до Годунова. По правую же руку от Марианны князья Вишневецкие набрасывались на пана Ежи, допытываясь, отчего он из Кракова не привез ни одного завалящего жолнера, тогда как они в Лубнах, на самых задворках Короны, уже слепили боевую хоругвь из «королевских» казаков и татар.
— Я сорвал банк на Вавеле, по цене превышающий войско, — оправдывался пан Ежи, — из Кракова я вам привез благословение Рима и одобрение Варшавы.
— Мы с московским царем на Суле третий год друг по дружке прицельно налим, ничьего одобрения не спрашиваем! — возразил князь Адам, грянув по столу хрустальной братиной (фигурная дужка братины оборвалась, оставшись в пальцах Адама Александровича).
— А может, он папское благословение в карман положил? — сощурился князь Константин. — Может, он деловой человек, а князья ему на побегушках?
— Ах, как можно, панове! — прижимал кулачки к кружевам на груди воевода. — Коли на то пошло, я готов хоть сейчас доказать вам свое чистосердечие… Я готов вам представить свою боевую хоругвь!
— Хоть сейчас? — Вишневецкие переглянулись. — Изволь, пане.
— Судебные дела своих старосте, самборского и Львовского, я всегда провожу аккуратно и жестко, — Мнишек сделал знак зятьям сдвинуться ближе, чтоб никто из пирующих более не услыхал, — и в самборской тюрьме ныне масса безумных и ярых вояк. Это жолнеры, спьяну коловшие в драке товарищей, разоренные рыцари — те, что просрочили все векселя, да и просто разбойники, люди, издавна сбившиеся со стези христианской…
— Так хоругвь твоя, пан, из бандитов и пьяниц! — гаркнул князь Адам так, что все за столом повернулись к нему.
— Нужно дать этим людям возможность попасть на путь истинный, — продолжал тараторить вполголоса Мнишек. — Если выпустить их и, даруя прощение, указать на Россию — верьте слову, панове, — храбрей этих головорезов… ах, дзенкуе, храбрей этих пылких, раскаявшихся христиан в нашем войске не будет солдата!
— А что? — сказал князь Константин. — Может, прав пан сенатор? Надо глянуть, какие герои томятся в самборской тюрьме.
Лука Килиан вдохновенно терзал салфетку угольным карандашом, запретив шевелиться царевичу. Марианна не забывала ухаживать за женихом — как только живописец разрешал двигаться его челюстям, отправляла в рот суженому то говяжий глазок с перцем, то воздушный кусочек бисквита, то лучистую ложечку красной икры.
— Царек ты мой русский, — напевала она, — болванчик китайский… Ложечку за папу римского, ложечку за короля Сигизмунда…
Подошел Варлаам, плеща рейнским из кубка, упал рядом с Лукой Килианом на лавку.
— Непохож! — оценил он работу художника. — Не хватает какого-то колеру… Бородавку на лике совсем не видать!
Живописец отодвинулся от пьяного. Варлаам лег, блаженствуя, локтями на скатерть, переводил свои влажные искры с Дмитрия на Марианну.
— Голубки разлюбезные, Гриша и Маша…
— Я последний раз предупреждаю… — зашипел принц.
— Умоляю, сиятельный принц, не сдвигайте так брови, — сделал замечание Килиан. — Я пишу: как и прежде, расслабьте все мышцы лица.
— Вы опять перепутали все имена, старый инок, — смотрела пронзительно на чернеца Марианна.
— Отпустите худости, жемчуга вы мои! — качнулся Варлаам. — Зелено вино в бант язык заплело. Я хотел назвать: Марина и Митенька…
Варлаам наполнил кубки себе и Луке-живописцу. Художник, поморщившись, отложил кисть и выпил.
— Эх, мила-ай! — отшвырнув свою опорожненную чашу, хлопнул по колену Луку из Вроцлава Яцкий. — Знал бы ты, какого величайшего человека запечатлевашь. Знал бы, сколь с Григорием мы претерпели…
— Я же предупреждал!..
— Я просил вас не двигать губами, царевич. Пишу губы, — осерчал Килиан.
Тогда стол подпрыгнул. Варлаам, крякнув, перевалился назад — рухнул на пол (оказалось позднее, царевич пнул его в пах под столом). Вошедший в зал, окончив распоряжаться на кухне, Бучинский увел чернеца в сад.
«Что же это за человек? — думал живописец Килиан. — Почему его трудно, почти невозможно писать? Все пропорции физиономии мной уже соблюдены, все равно не похоже. Не могу ухватить эту дикую логику внутреннего построения черт лица, эту мертвую хватку угрюмства и света, эту легкую пропасть духовности, дно которой затмила балканосаянская тень!»
В полночь пирующие гости во главе с Мнишком решили ехать в тюрьму: вызволять заточенных героев.
Над Днестром ветерок-голомян погонял небольшие саврасые облачка, еще выше мерцали какие-то звезды. Мимо скачущих пьяных вельмож пролетали холодные разновеликие здания.
Разбойник Кшиштоф Шафранец, пробужденный отчаянным лаем охранных собак, подтянулся на прутьях железной решетки, увидел: тьма тюремного дворика расцвела факелами. Захлопали, заскрежетали повсюду древней ржавчиной двери камор. Гомон все нарастал, приближаясь. Шафранцу в первый раз жуть сжала сердце… Дверь его наконец тоже, взвизгнув, пропала — в темницу хлынул танцующий факельный свет. Рукой закрываясь от пламенных пятен, Шафранец различил посадившего его самборского старосту и еще много шатких, небрежно и пышно одетых людей.
— Вот отменный стрелок! — представил разбойника Мнишек.
— А! Шафранец! Гроза мазовской возвышенности! Где ты шляешься, парень? — потрепал разбойника по плечу Бучинский. — Разве не хочешь украсить собой гвардию русского принца?
Кшиштоф Шафранец, как все мошенники, обладавший способностью вмиг проницать ситуацию, тут же пал на одно колено перед юношей в белом кунтуше и вытянул перед собой, как присяжный меч, цепь:
— Я, как Робин из Локсли, украшу ваш славный поход, мой король Ричард Львиное Сердце!
Отрепьев мигнул стоявшему здесь же тюремщику. Тот, уже державший ключи наготове, живо отпер и отряхнул кандалы с помилованного.
— Вот с такими робятами, государь-батюшка, мы с тобой Русь покорим! — похохатывал рядом с Отрепьевым Яцкий, уже забывший о том, как едва не стал евнухом. — Такие лыцари-тигры, Гришаня, все московские башни повалят, всех кремлевских крыс перегрызут!
Шафранца, вышедшего из темницы, встретили ликующие возгласы ранее освобожденных. Рубиновые языки факелов, гоняя тени по оскаленным лицам преступников, делали их, и без того жутковатые, еще более странными.
Процессия двинулась далее по коридору тюрьмы.
— Вот оказия — в келье у Робина плетку забыл, — вдруг шагнул назад принц.
— Ща, надежа, давай посвечу! — Яцкий через порог озарил догорающей паклей пустую темницу. Нигде не было плети.
Ян Бучинский с Отрепьевым, враз навалившись, втолкнули дородного инока в камеру. За спиной его грянули дверью, Бучинский набросил ржавый плотный засов.
— Гей! Я вам пошучу! — загремел изнутри Варлаам. — Открывайте, уродцы! Меня лучше не белените!
— Посиди год-другой, авось хмель-то повыдует, — шепнул в створку Отрепьев, побежал догонять остальных. Ян Бучинский закликал тюремщика — объяснить, какие новому узнику на кандалы должно ставить замки.
— Цесаревич! Друг! — ревел с той стороны инок. — Я ведь понял теперь, как тебя называть!.. Век молить буду, выпустите старика, ради Христа… Ян! Григорий!.. Тьфу! Дмитрий!
На следующий день Отрепьев, Мнишек, князья Вишневецкие во главе роты разбойников и промотавшихся рыцарей выступили из Самбора во Львов. Там предстояло продолжить спешный набор «частного» войска.
В предместье Львова разномастную свиту царевича встретил ладный гусарский отряд. За плечами у каждого воина трепетало на выгнутых лыжинах коршуновое оперение, сияли легкие доспехи и каски. Впереди летучей конницы скакал щупленький всадник в подогнанном к росту колете с такими же слабыми крылышками.
Подлетев курцгалопом к царевичу, гусар-мальчик отсалютовал позолоченной саблей и вдруг обернулся смеющимся Стасем Мнишком.
Стась, давно один скучавший в провинции, получил из Кракова письмо от отца и сразу, не мешкая, приступил к формированию войска.
— Капитан Дворжецкий! — представил Стась царевичу, отцу и Вишневецким командира отряда. — Капитан — ветеран войн Батория, пожалован в рыцари самим Стефаном Первым.
Вельможи склонили почтительно головы.
— Что ж такого? — разгладил скромно усы капитан. — У меня половина эскадрона пулями клепана.
Дмитрий оставался во Львове более месяца, разослав глашатаев окрест. Постепенно стекался к нему боевой люд, но не так уж ретиво, как ждали. На коронного гетмана глядя, магнаты литовские не поддержали почин. Даже канцлер Сапега не смог здесь помочь, хоть сулил, навещая в Самборе царевича, пушек и сабель немало: опекаемый ратью своих воевод, Лев Сапега умыл руки. Князья Острожские отписали взволнованно Зигмунду, что к ним в руки попали послы с Дону к мнимому князю московскому; князья требовали у короля принять меры к поимке смутьяна, покуда не подъехали к нему донцы на пару с запорожцами и не учинили в Речи Посполитой потеху почище бунта Наливайки.
Но августейший флегматик всегда знал достаточно четко, чего сам хотел, к тому же он лично «прощупал» царевича и был убежден: этот новообращенный католик слишком мило воспитан, чтобы стать безрассудным вождем православных гуляк. Представив эти соображения Острожским, Зигмунд даже позволил себе возвысить державный свой глас и приказал им немедленно выпустить «неприкосновенных послов» и доставить ускоренно по назначению (к русскому принцу). Янушу и Константину Константиновичу пришлось подчиниться.
На полумертвых, изъеденных подвальными крысами казаков было невозможно смотреть. Люди Острожских примчали телегу со сваленными как попало послами под окна старостинского дома во Львове, а сами задали сказочного стрекача. Отрепьев на руках внес легкого, как былинку, Андрея Корелу во дворец Мнишка и уложил на тахту.
— Батюшка-государь, — пошевелил тот почерневшими губами, — вот и свиделись…
Григорий не мог говорить от вздымающих душу злых слез. За Корелой вносили новых страдальцев.
— Ой, куда их на бархат и лоск? — страдал Мнишек. — Прочь всех грязных из залы!
— Я сказал — в залу всех! — неожиданно рявкнул царевич, вскинув влажные молнии глаз на сенатора. С непривычки пан Ежи присел. — Быстро им пожевать что-нибудь легкого, — распоряжался Дмитрий, — да настойки оливок запить. Куда? — отшвырнул он слугу-гайдука, протянувшего атаману рассыпчатый сырник, сам взял блюдо, откусил крохотный ломтик и, помяв, положил Кореле в завалившийся рот.
Вид исхудалых казацких послов странно подействовал на львовское воинство. На другой же день к пану старосте пришли уполномоченные гусар и жолнеров Кшиштоф Шафранец и Самуэль Зборовский с вопросом о «лепшем держании» званого рыцарства (в смысле обеспечения всеми продуктами).
— Люди, в хатах которых мы расквартированы, — сказал Шафранец, — говорят, что им нечем нас больше кормить, требуют злотых за съеденное и пропитое. Принц снабжает нас щедро расписками, обещая с лихвой погасить их в Москве, но такие вещицы сейчас неплатежеспособны.
— Панове, — укоризненно покачал головой пан Ежи, — Львов — жирнейший цветущий поселок. Посмотрите, жидовские лавки скоро лопнут от яств. Уж я думал, кто-кто, а Шафранец в окружении этого великолепия никогда не умрет с голоду.
— Но я считал, в частном лагере русского принца мои приемы не действуют, — удивился разбойник.
— Они, глупенький, получили сейчас официальные санкции.
Шафранец и Зборовский вышли в задумчивости: может, и впрямь хотели здесь завязать. Начались грабежи и погромы. Обедневшие шляхтичи и казаки посполитого строя, составлявшие частное войско, безнаказанно вламывались в торговые лавки, в домишки тихих мещан и хватали все, что на них только смотрело. В округе Львова, навешав лещей пастухам, угоняли говяжьи стада к своему становищу.
Возмущенные местные жители кинулись к Дмитрию. Тот ответил обычным своим языком долговых векселей. Тогда львовяне завалили короля и коронного гетмана жалобами. Потрясая ворохом горестных грамот, Ян Замойский и его сановные единомышленники потребовали у Зигмунда распоряжения о роспуске этой неправильной армии.
Оробевший под натиском важного шляхетства Мнишек хотел уже сам распустить, отложив дело на год, войска; тем более лето уже перевалило зенит — сухое, лучшее время для ратного странствия было упущено, благородный отряд рисковал потонуть в осенней русской распутице, недоскакав до Москвы.
Однако «частное рыцарство», успевшее дружно сплотиться в гульбе и поисках для таковой всего насущного, и слышать уже не желало о том, чтобы снова рассеяться поодиночке и оставить без помощи милого принца. Косноязычный рыжий гигант Самуэль Зборовский заявил от лица всех солдат:
— Круг постановил: буде пане сенатор отменит поход — всем квартировать зиму во Львове, а пожарив последнюю куру, перебраться в Самбор.
Угроза полного опустошения собственных имений показалась пану Ежи куда серьезнее отдаленных окриков шляхты. Князья Вишневецкие вообще считали промедление в действиях, связанных с переворотами тронов, смертной дури подобным, но, с другой стороны, искушенные в ратных ремеслах, князья чувствовали недостаток и слабость собранных сил для ведения самой любезной войны. При таком несуразном раскладе мнение самого царевича Дмитрия становилось решающим, а на него достаточно было глянуть, не спрашивая: уже дымился, на лопату да в печь, — смерть ли, слава, скорее бы только домой.
Войско двинулось на восток в начале месяца серпеня. По краям шляха сжавшие первый сноп ржи украинские бабы сидели теперь на «зажине», пели вольные складни и пили с пряной закуской вино. Рыцари пробовали им подпевать, но Мнишек был недоволен:
— Один снопик связали — и празднуют. Втрое здесь увеличу налог.
— Пан сенатор, таков православный обычай, — заступался Адам Александрович, — «зажин» всегда отмечают.
— Отмечают. Но это какой-то бескрайний пикник, — ворчал львовский староста, упрямо видевший в легкости пиршества жниц выражение готовности к новым поборам.
Не отягощенное ни ломовыми пищалями, ни каперами войско в день проходило не более трех польских миль. Застревало подолгу в зажиточных селах. С Ильина дня хохлы по пасекам чистили ульи, резали соты, рыцари (жолнеры, казаки и гусары) обжирались дурманящей патокой. Бирючи-глашатаи на сельских майданах трубили, трясли ярким стягом московским, выкликая охочих до рыцарской службы, но народ попадался какой-то пугливый и сытый.
Оклемавшиеся донские послы, с таким же знаменем и крепкой конной охраной, поскакали домой — поднимать и вести на подмогу царевичу Дон. Только атамана Корелу Дмитрий не пустил от себя, опасаясь уже рисковать доказавшим свою бесшабашность и преданность сердцем. Мнишек и Вишневецкие переглянулись тревожно при виде вступившего в тесную царскую свиту лихого донца. Корела в свою очередь живо разглядел, что в окружении Дмитрия вельможные литовчины и поляки имеют совсем иной вес, чем дворяне-изгои Москвы. Всюду следуя за государем, «свои» лишь собачатся между собой, мешая друг другу ластиться к «батюшке-принцу» и ляхам. Кореле стало неловко. А присутствие рядом с царевичем двух капелланов-латынцев даже насторожило Андрея, ему вспомнились гневные предупреждения Острожского.
Не умея юлить и высматривать, казак высказал прямо свои опасения Дмитрию. Но тот немедленно растолковал атаману, что, пока в его воинстве преобладают поляки, к ним должны прилагаться ксендзы. А поскольку «капланы сии» — слуги римского папы, то держать их вдали от особы своей, между острыми запахами и языками солдат не годится. Вот когда православных в отряде соберется поболее (например, Межаков приведет с Дону несколько тысяч друзей) — вот тогда можно будет позвать и родных византийских отцов.
Атаман несколько успокоился.
— Да по мне хоть и не заводи попов, — непонятно для самого себя буркнул он, — лишь бы ксендзов не было.
На Дону в то рисковое раннее время не строили еще совсем церквей. Но Корела боялся, что если научат его теперь креститься по-римскому слева направо, то придется снять восьмиконечный маленький крест, сохранивший тепло материнских ладоней и спасавший всегда атамана от бед, и отвернется навек от него степное доброе солнце, которое с детства — соборный алтарь для казака.