– 4 -
От Саратова, где формировалась часть, тащились до Москвы трое суток. Но уже сейчас, на подъезде, Андрею Долгушину, как другим солдатам, было ясно, что в столице они не задержатся. По Московской окружной дороге перебросят на северную, а может, и наоборот, на южную ветку, сейчас от севера до юга затяжные бои. Но солдаты, и не имея информации, склонялись к тому, что путь их ляжет в направлении Курска. «Солдатское радио», никем не уточненное и не подтвержденное, все-таки упорно указывало на юг… Так они предполагали, покуривая самокрутки из едкой махры и разглядывая длинное Подмосковье, деревья, а то и целые рощицы, стоящие в воде, темные деревеньки вдоль дороги, где не было видно ни людей, ни скотины.
Но солдат предполагает, а командование располагает. Так сказал боец Воробьев, взводный балагур и философ. До войны работал он прорабом на строительстве в городе Бежицы. Хватка у него была, наверное, профессиональная, что касалось достать, выпросить, организовать. Такие люди не пропадают нигде, да и другим с ними легче жить. Случись какое затруднение с жратвой, посылали Воробьева, а на подхват ему Гандзюка.
Коротышка Гандзюк, брюхо шире плеч, правый фланг замыкает, но насчет кормежки первей нет его. Еще разводящего, как именуют половник, не успели окунуть в варево, а он уже с котелком на изготовке…
– Гандзюк, – кричат ему, – будешь торопиться – обожжешься!
– Ничего, – отвечает, гипнотизируя глазами кухню. – У человека сто метров кишок, и все для того, чтобы, съев горячего, не ошпарить задницу.
Эшелон между тем замедлил ход и тащился едва-едва, а потом и вовсе встал. Дернулся раз, другой и замер навсегда. Поглядели – кругом другие эшелоны, где-то репродуктор говорит, наверное, станция.
Сказали: «Боец Воробьев, сходи на разведку. Отчего с утра не несут? Или повара проспали? Натрескались, поди, на ночь, теперь переваривают до Москвы или как? А солдатиков-то потрясло дорогой, им дровишки только подбрасывай!» – Проси хоть кипятку, если нет покруче! Да узнай, сколько стоять?
– Я так думаю, – скоро говорил Гандзюк, вскидываясь идти вслед за Воробьевым. – На парад нас везут в Москву. А уж там от пуза кормят, это я точно знаю!
– Ты, Гандзюк, учти следующее, – обернулся к нему Воробьев. – На параде ногу вскидывать надо. Чем выше ногу, тем больше мяса – такой закон. За каждый сантиметр сто грамм набавляют. За пять – банка тушенки ..
Посмеялись, и Андрей улыбнулся, вспомнились недавние учения во дворе старых, как говорят, еще екатерининских времен серых казарм, от вокзала по левую руку. Сержант Потапенко, немолодой уже, лет тридцати, крупный мужчина, глаза навыкате, голос трубный: «Ногу! Ногу! – кричал свирепо. – Горох, а не шаг! Носок тяни, печатай ступней!» Весь световой день на плацу. С подъема, как труба под высокими сводами прогремит, и до серых сумерек топали. Сдваивали ряды, ходили кругом и с винтовкой наперевес. Гандзюк как для парада старался, драл ногу выше головы, при рапорте ел глазами начальство.
…Боевая винтовка образца тысяча восемьсот девяносто первого года дробь тридцатого, созданная замечательным тульским оружейником Сергеем Ивановичем Мосиным, состоит на вооружении всех родов войск Красной Армии. Поражает противника на ближнем и дальнем расстоянии. На дальнем расстоянии прицельным одиночным и групповым огнем, на ближнем – штыком и прикладом. Состоит из следующих основных частей…
Все уже наизусть знали – и винтовку, и гранату, как рыть окоп в полный рост, как скрываться от танка, когда он прет на тебя. О танках говорили особенно много, учили бросать связку гранат из укрытия, вплотную метать бутылки с зажигательной смесью.
Бывшие в боях красноармейцы, раненые или контуженные, рассказывали о встрече с танком, учили, сердясь, когда у новобранцев не выходило, показывали, как оно будет по-настоящему.
– Вишь, поползли из-за бугра, на тебя горой прут… Гремят, лязгают, стреляют, лежишь, думаешь – хана! Надвинулось чудовище с крестом, а ты лежишь… Лежишь. А потом на него: «Ах ты, сука, в мать, в Гитлера и в того, кто его породил, – уррра! Бей фашистскую гадюку! Так ему! Эдак! Ура! Вперед! За Родину!» – и ожесточенно, с серым лицом, исказившим черты, с глазами, в которых отчаяние и слепое ненавистное чувство вскидывались, готовые к броску… И тут только вспоминали, что на ученье, не в бою, растерянно оглядывались, со вздохом махнув рукой, приказывали повторить встречу с танком, молвив при этом: – Ты тут, а он где-то уже есть, вот и представь, что вы встретились. А встретитесь вы обязательно.
С тех пор как стали их водить на полигон, поняли, что время подошло, скоро отправят на фронт. Андрей, как и другие бойцы, ждал, мысленно торопил события. Фронт, какой бы поначалу страшный ни был, означал новый этап в жизни солдата. Попасть на передовую означало обрести до конца свое место в сегодняшних реальных событиях. А цель была единая, святая: бить, сколько хватит сил и жизни, ненавистного чужеземца, проклятого фашистского захватчика, уничтожать его до тех пор, пока он топчет родную землю! Это не были слова, таких бы слов не произнес Андрей сроду, это было самочувствие его. Оно определяло надолго его судьбу.
В это время, как потом утверждали в мемуарах, наблюдалось на фронтах затишье, самое длительное за всю войну. Но обе стороны лихорадочно готовились к летней кампании, которая началась пятого июля величайшей Курской битвой.
События нашей повести развернулись, возможно и случайно, именно в это время. И хоть бойцы понимали, что временное затишье на фронтах не может не кончиться ожесточенными сражениями, к которым их готовят, они – ни один из них – не могли бы сказать, куда протянется их дорога. Двадцать пятого апреля сорок третьего года их подняли по тревоге в четыре часа утра.
Выстроили на плацу в холодный рассветный час, зачитали приказ и повели к станции.
С Волги, вдоль проспекта Ленина дул пронзительный ветер, подгонял их в спину. Но они и так шли ходко, молча, не глядя по сторонам. Единый шаркающий звук сапог нарушал тишину пустынной улицы. Старший сержант Потапенко шагал не как на учениях, сбоку, а впереди строя, никаких команд он не подавал.
С этого мгновения вообще все было по-другому – и мысли, и внешнее проявление чувств. Долгое ожидание в Андрее Долгушине, как и других, теперь сменилось чувством напряженного нетерпения, а может быть, и некоторого страха. Не перед фронтом страха и не перед врагом. К мысли о встрече с жестоким врагом их приучили, и они сами жаждали такой встречи. Но каждый еще знал, что наступит первый бой и каждый станет тем, кто он есть на самом деле. А кто он есть? Он, Андрей Долгушин?
Воробьев с Гандзюком успели вернуться, они сообщили главную новость: эшелон встал на неопределенное время, возможно, будут добавлять новобранцев. Их в каких-то Петушках формируют. Пока доставят, распределят, время… Одним словом, велели ждать.
– Ждать можно, если на сытый желудок, – резюмировали бойцы.
– Сейчас накормят, по-настоящему, – суетился Гандзюк. – У них тут, хлопцы, стационарная кухня, я бы ее по запаху, по одному бы дыму нашел. Но дальше эшелона не пускают.
– А как зовется станция? Где остановились?
– В маленьком городе «Н», как поется в песенке, – отвечал Воробьев будто по секрету. Он добавил: – А на вокзале написано: «Люберцы».
– Тю! Это же Москва, – протянул кто-то. – Здесь, говорят, электрички ходят.
– Электричек не видели, – сказал Воробьев, – а девушки ходили, своими глазами наблюдал.
Андрей не слышал разговора, но при слове «Люберцы» вздрогнул. Он понимал, что эшелон не минет родного его городка, надеялся тайно, что может выйти минутная остановка.
Теперь они стояли, а он от растерянности не знал, что надо сделать. Сунулся к двери, но ничего не увидел. С обеих сторон эшелоны, грязно-кирпичного цвета вагоны, теплушки, едкий дым из многих труб.
Вскоре соседний эшелон ушел, и взору открылась знакомая с детства картина: широкое поле, темное, кочковатое, в самом конце его паутина радиомачт и старое люберецкое кладбище, припавшее к полотну дороги. Городок и станция были с другой стороны.
Две девчушки в ватниках, сапогах и зимних ушанках выскочили из-под вагона, спрямляя путь по шпалам. Сначала их приняли за парней-подростков, да и немудрено ошибиться. Но Воробьев первый понял, что к чему, и, вываливаясь в дверную щель по пояс, крикнул:
– Эй, красавицы! Что за странная деревня – хлеба не на что купить!
Та, что была пониже, круглолицая, чернявая, оглянулась и охоткой произнесла:
– Город, дяденька! А вас откуда везут? – Отсюда не видать, – отвечал Воробьев, оскаливаясь. – Построили нас, говорят, надо помочь люберецким, а то они без нас не управятся с делами…
– Ваши дела не тут! – – выкрикнула девушка, а другая, что покрупнее и, возможно, постарше, потянула ее за руку. Мол, нашла время беседы разводить. Но младшая еще добавила: – Вы бы там помогли! – И указала рукой в пространство, предполагая, конечно, фронт.
– Для того и едем! – орал Воробьев вслед. – Вы-то где живете?
Девушка повернулась и махнула рукой:
– Мы, дяденька, из поселка Некрасовка… Поля фильтрации, слыхали?
– Как же! Как же! – перевешиваясь, едва не выпадая, кричал Воробьев. – Значит, приглашаете?
– Мы не жадные, приходите. У нас танцы в клубе…
– Придем! – завопил вдогонку Воробьев, улыбаясь и показывая зубы.
Старшая снова дернула за руку, и девчонки побежали, перепрыгивая через рельсы, лет им было не более шестнадцати. Вот, хоть и война, а у них свои небось девичьи дела и свое молодое счастье в отпущенный короткий срок. Андрей, как и остальные, смотрел на них и неожиданно для себя подумал о том, что мог бы, не случись войны, оказаться в некрасовском клубе, желтом и длинном, встретить эту круглолицую, а может быть, и познакомиться с ней. А сейчас выходило по-иному. Где-то, как чужие, оставались его Люберцы, с одноэтажным домиком, в котором он жил, с улицами, прудом, городским садом, кинотеатром, школой, все свое, родное, а он проскакивал мимо, уезжая неведомо куда, А если он не вернется?
Сожаления не было, он, настроенный к предстоящему и скорому фронту, не готовился и не думал, что сможет увидеть свой город, дом. Но странное чувство недоумения, жалости, растерянности оставалось. Именно потому они и были, что эшелон волей случая не проскочил мимо, а стоял здесь. Небось стоял час, сколько еще простоит?
Дело же, видимо, затягивалось, наступил вечер и ночь, а потом утро. Никаких команд дано не было. Дважды кормили их щами и пшенной кашей, уже некоторые успели сбегать на станцию, посмотреть и купить семечек. Но никто ничего не знал. Пожалуй, один Гандзюк, неутомимый как радио, продолжал утверждать, что привезли их на парад. Андрей не пошел на станцию, чтоб понапрасну не расстраиваться. Решил для себя, что лучше для него ничего не увидеть, а так и проехать, промахнуть мимо – как не родное. Легче будет оно, спокойнее потом. Решить-то он решил, а сердце тихо прибаливало, щемило.
К обеду следующего дня велели взводу построиться у вагона. Старший сержант Потапенко подал команду:
«Смирно! Равнение на середину!» – и доложил лейтенанту Сергееву о наличном составе.
Лейтенант Сергеев ехал в командирском вагоне. Он был молод, едва ли старше своих красноармейцев, и по молодости улыбчив и добродушен. Он велел стоять вольно. Прошелся вдоль строя и сказал:
– Вот, товарищи, мы прибыли в столицу нашей родины. Находимся мы в пригороде Москвы, но, как вы успели заметить, здесь ходят электрички. Наверное, многие не видели города, хотели бы побывать на Красной площади около Мавзолея Ленина…
– Так точно! Интересно посмотреть! – подал голос Гандзюк, но Потапенко строго взглянул на него и произнес:
– Разговорчики в строю!
– Да ладно, – отмахнулся лейтенант Сергеев и добавил: – В ожидании дальнейших действий и приказов нам разрешено съездить в Москву. Разумеется, в организованном порядке. Какие будут вопросы?
И Потапенко спросил вслед за ним:
– Какие будут вопросы? – но именно с такой интонацией: вопросов быть не могло. Андрей Долгушин подал голос:
– Есть вопрос, товарищ лейтенант. А кто не захочет ехать?
– Как так? – сказал, поворачиваясь, Потапенко. И лейтенант удивился:
– Почему? Вы уже здесь были?
– Я здесь родился, – ответил Долгушин.
– Вот и прекрасно! Вам повезло побывать в своем городе. Я бы вот тоже, перед фронтом мечтал, но… Не судьба, как говорят.
– Мой город – Люберцы, – произнес Долгушин почти виновато. Старший сержант прямо-таки ел его глазами. – Я жил здесь, совсем недалеко.
– Понятно, – произнес лейтенант. – Потом подойдете ко мне. Разойдись!
– Разойдись! – крикнул следом Потапенко и почти без паузы приказал красноармейцу Долгушину подойти к нему.
Но Андрея умело прикрыл Воробьев, который, четко откозыряв, как любил Потапенко, спросил:
– Разрешите обратиться, товарищ старший сержант?
– Ну, давай, давай, – сказал тот. – Чего там сочинил?
– У меня тут родственник, товарищ старший сержант. Проживает в поселке Некрасовка в системе люберецких полей орошения. Орошает, так сказать. Разрешите по этому вопросу обратиться к командиру взвода?
– Не разрешаю, – ответил Потапенко. – Съездим в Москву, там видно будет.
– Слушаюсь – ехать в Москву, – произнес Воробьев.
– Красноармейцу Долгушину тоже передайте мой совет ехать на экскурсию, а не заниматься фантазией.
– Так точно! – подтвердил Воробьев. – Совет начальника – закон для подчиненных!
– Вот и идите, – сказал старший сержант.
– Слушаюсь! – отвечал Воробьев. Все-то выходило у него ловко, быстро. Смотрел в глаза, заученно произносил привычные слова, и только в лице где-то, в губах, во взгляде, таилась вовсе неприметная ухмылка, к которой придраться было никак невозможно.