– 12 -
Васька поужинал без всякого интереса. Съел он, правда, все, вылизал, как положено, тарелку, подобрал крошки. Но чужую тарелку долизывать отказался и вел себя, в обычном понимании, странно: конечно, это если бы кто мог бы замечать такие незначительные подробности. Но замечать их было некому.
По коридорам Васька в темноте не носился, в спальню к девочкам под кровать не полез, чтобы завыть оттуда, и к единственной печке, облепленной пацанвой в два слоя, как пирог мухами, не стал притираться. Прибился к своему топчану, вполз на соломенный холодный матрац и свернулся в комочек, чтобы скорей согреться.
Сверху одеяльца, кургузого, серого от грязи, накрылся Васька курточкой своей. Все так делали: поверх одеяла накидывали то, что было из верхней одежды. Нужно экономно дышать под себя, вовнутрь созданного пространства, чтобы накопить тепло.
От жесткого в буграх матраца пахло мочой, но Ваське даже нравился этот запах Нравился потому, что был он свой. Едва перестал Васька дрожать от холода, стал думать. Вот о чем он думал: выдавать Витьку он не может. Это он решил еще там, в лесу.
С тех давних пор, как стал Васька помнить себя, он впитал этот закон вместе с затирухой, с баландой, тухлой капустой, которой их кормили. Кстати, и запах тухлой капусты Ваське нравился, как и запах мочи. Это были запахи его детства.
Не продавать своих – вот что Васька запомнил первым в своей жизни. Но, возможно, не первым, а вторым, потому что первым было не это. Постоянный звериный голод – вот что было первым. И как следствие – любыми путями достать пищу. Любой ценой, любым доступным способом: выклянчить, выпросить, обмануть, разжалобить, украсть, отнять, обменять…
А далее – второе: не выдавать соучастника. Воровал ли ты, или только стоял на шухере, или видел со стороны, а может, и не видел, а только слышал – это все равно. Молчи как убитый. Как бы тебя ни наказывали, ни терзали, ни допрашивали, ни потрафляли, даже прикармливали, хотя этого в Васькиной жизни и не бывало, но могло, наверно, быть, – молчи.
Не в силах снести – уйди из детдома, прибейся к другому и начни жизнь сначала. Но продать ближнего – еще никому не прощалось. Васька, выросший, воспитанный на железных законах беспризорщины, знал это не хуже, а лучше других.
В спальне стоял крик. Швырялись подушками, ходили по головам, дрались. Кто-то дважды наступил на Васькину голову, он промолчал. Надо было высовываться, открывать одеяло, остудить то, что надышал. Но все равно толку мало: кто бы обратил внимание на то, что там орет Сморчок. Эка невидаль, Сморчок голос подал! Тихо! Заткни хлебало, а то щами воняет! Врезать ему по первое число! Москву изобразить! «Велосипед» организовать! «Салазки» загнуть! Темную ему! Цыц, паскуденок, не то соплей перешибу.
Лучше молчи, сожмись, дрожи про себя, чтобы не заметили, не съели, пока ты малек. Кто не знает, что детдом – прибежище для всех заплутавших, и кто сюда не залетит, чтобы спасти шкуру, когда тебя ищет где-нибудь в Ярославле милиция, когда «малина» разгромлена, а новой пока нет… Иной на зиму придет отсидеться, а иной и на одну ночь.
Всякие тут были и есть, и знает Васька, ох знает, что правит в детдоме сила, а вовсе не директор с воспитателями. И пока ты не набрал живого вещества, не вызверел, не охамел и не стал пугалом для других мальков – заткнись, ходи неприметный в мелкоте. Скажут: тащи пайку – тащи, не медли. Скажут: будь рабом, ползай, оближи палец на ноге, выпей мочу на лету из струй… Все сделай, чтобы выжить. Скажут избить – бей, скажут украсть – кради! Все нужно пройти, чтобы потом творить с другими то, что творили с тобой.
Это и есть главный тут закон. Сперва едят тебя, а потом ты ешь других. Васька умел пока только откусываться.
Можно, конечно, прослыть чудиком, то есть придурком, что по временам и делал Васька. К придуркам были снисходительнее, ими развлекались, но о них и помнили, а это было опасно. Лучше, когда не выделяешься, а ползаешь неприметным безымянным муравьем. Наступят так наступят, но могут и не наступить.
Васька лежал, но все он слышал, чувствовал, что сегодня его обошли. Кому-то устраивали «балалайку» и «велосипед»… Надели на руки и ноги бумажные колпачки, пока человек спал, подожгли бумагу. Спит бедолага, снится ему лишняя пайка хлеба, а тут ноги начинает припекать, он дрыг, дрыг ими. И руками заиграл. А потом уже от боли крутит изо всех сил на велосипеде, дрынькает на невидимой балалайке! А все собрались вокруг, смотрят, жмутся от удовольствия, хохочут, гыхают, блеют, надрываются. Жалеющих здесь нет, это не поощряется Жалеющий может попасть в ту же компанию музыкантов.
Уже пламя на ногах и на руках, велосипедист-балалаечник жмет изо всех сил, плачет, еще не проснулся. А главное – впереди. Кто-то наготове около лица дежурит, следит, когда проснется соревнователь. Только он открыл глаза и рот, чтобы вдохнуть для крика воздуха, ему в рот горящую бумажку. Вот когда, знает Васька, сама жуть начинается: в глазах огненные шарики побегут, и внутренность как ошпаренная, и дыхания нет, и ноги и руки горят… А ты ничего от страха, от боли не чувствуешь, не понимаешь! Ах, знает, знает Васька, что такое велосипед с балалайкой, и никому не желает его!
Но коли он существует и его делают, то лучше кому-нибудь, чем Ваське. Сжался Сморчок, слушает, как развиваются снаружи события. Вот загорелось, зверем завыл пострадавший, вскочил с постели, ничего не видит, не соображает, бросился к окну, вышиб стекло и сиганул на землю. И тут первый раз вдохнул, закричал на всю ночь, как зверь все равно, страшно стало.
Примолкли сразу, тишина. Вошла дежурная с лампой, увидела разбитое окно, спросила:
– Что случилось? Кто разбил окно?
Но отвечать-то некому, спят все, а иные похрапывают.
– Я спрашиваю, что случилось? – кричит дежурная. – Если не ответите сейчас, за директором пошлю. Директора не боятся, но к чему ночью директор.
– Ничего особенного, – подают из угла голос. Смирный такой голос, невинный, почти детский. – Этот, как его… Грачев, Грач, со сна перепутал, что ли, в уборную в окно выскочил.
– Паразиты! – кричит дежурная. – А бумаги кто жег? Паразиты несчастные, – повторяет дежурная, смотрит, высовывая лампу в разбитое окно. Потом идет на улицу, а в спальне начинается смешок, мелкое хихиканье. Недосмеялись, недорадовались, теперь время наступило. Когда возвращается дежурная с плачущим Грачом, снова затаиваются. Слушают, чтобы не пропустить новость.
Дежурная укладывает Грача, накрывает его и говорит:
– Бесстыжие рожи, измываться над человеком. Изверги, а не люди. Над маленьким-то изгиляться…
– Кому он нужен? – насмешливо спрашивает Колька Сыч. – Вы его спросите, кто его трогал? Грач, кто тебя трогал, а?
Голос у Кольки нахальный, самоуверенный. Он-то знает, что сможет ответить Грач. И тот тихо бормочет:
– Ни-ни-кто меня… не трогал…
– Слыхали? Никто не трогал! А кто тронет, тому я в ухо съезжу. Я ему гляделки испорчу. Я ему мошонку повыдергиваю. Слышал, Грач? Ты мне скажи, не стесняйся.
Ваське становится не по себе от голоса Сыча. Зверь, а не человек. Но у него здесь шайка. Он никого не боится, а все боятся его.
Хочет Сыч – живет при детдоме, не хочет – не живет. Исчезает на месяц-другой, и становится легче. Правда, вылезает на первый план другой какой, но Сыч быстро его к ногтю, когда вернется. Только объявиться успеет, посмотрит вокруг, как царь зверей, и все уже видит, все понимает. Кто новенький, тот валяй скорей на поклон. Испытает, карманы вывернет, в зубы даст на всякий случай. А незваному лидеру отходную сделает. При всей спальне догола разденет и покажет на окошко: иди не возвращайся! У нас не богадельня, чтобы нищих терпеть!
Таков Сыч, не терпит рядом сильных. А Витька хоть не детдомовский, но живет рядом и с Колькой Сычом связан. Васька это знает. И сейчас подумал только, как он чуть не вляпался из-за солдата. Пожалел его, а себя не пожалел. Спит солдат в заначке и видит во сне, как Васька ему помогает. А у Васьки только и мыслей, чтобы завтра вывернуться, соврать поскладнее.
Солдат пришел да ушел, а Ваське тут жить. Если приклеют ему доносчика, ни в жизнь не отмыться. Душу из Васьки вытрясут да рассеют по Подмосковью. Хочешь – беги, а не хочешь – так пропадешь. Сыч съест, да не он сам, а помощникам доставит удовольствие мучить и истязать Ваську.
Вот до чего довела жалость, жестокая это штука! Бьет рикошетом по жалеющему. Насмерть бьет. С тем Васька и заснул, ощущая, как он сам спит и как спят остальные. Всхлипывает во сне Грач, а ветер задувает в разбитое окно. А там, в сарае, спит солдат, и Васька во сне помнит про солдата. Путается перед ним, ловчит, желая выйти сухим из воды. Просыпается от испуга, когда наступает утро.
Васька вошел в сарай, шепотом позвал солдата. Ему никто не ответил. Сунул в лаз голову, увидел только примятое сено, а на нем двух воробьев.
Васька удивился, вздохнул. Стало легче, что солдат пропал. Может, он еще найдется, а вдруг да нет. Поднявшись на ноги и оглядывая сарай, в белых зайчиках от солнца в щелях, подумал Васька не о солдате, а о воробьях, что возились на соломе. Небось гнездо собирают, нужно их проследить. Будут тогда у Васьки летом яйца. Серенькие, невзрачные яички у воробьев, не чета сорочьим, но ведь тоже доход, а не расход. Несколько штук со скорлупой проглотишь – чувствительно.
Насчет гнезд у Васьки глаз остер. Однажды нашел куриное гнездо, а в нем двадцать шесть яиц, чуть в обморок не упал. Целое лето кормился, брал по два яйца в день, а курица еще приносила. Но кто-то выследил, зацапал, пожрал.
Васька хоть и огорчился, но понимал, что все по закону. Иметь свои заначки, чтобы никто не нашел, но отыскивать чужие – на это профессиональный нюх должен быть у детдомовца.
Он вышел из сарая и тут увидел солдата, сидящего на солнышке, за стеной.
Сразу Васька поник, проканючил:
– Здравствуйте, дяденька.
– Привет, – сказал тот. – Что, плохо спал?
– Ничего. А вы не замерзли?
– Так у меня шинель, – ответил солдат. – Знаешь поговорку, когда солдата спрашивают: тебе зимой не холодно в шинели, а он отвечает: она у меня суконная. А летом не жарко? Так она же без подкладки…
Васька с уважением посмотрел на шинель, на солдата.
То ли от утра, то ли от Васькиного свежего впечатления солдат не показался таким старым, как вчера. Глаза у него ожили, лицо потеплело. На Ваську смотрит выжидательно, но доверчиво. Хоть ничего не говорит, но Васька шкурой чувствует, что солдат воспрял духом, потому что хочет верить Ваське. А Васька весь извелся, чтобы ему наврать.
От такого противоречия, не испытываемого прежде, Ваське сделалось больно и тоскливо.
Он пробормотал:
– Вы, дяденька, подождите, я сейчас…
– Я тебе, кажется, говорил, что меня Андреем зовут, – произнес бодро солдат. – Так и зови. Ты надолго?
– Нет, только отпрошусь.
– Иди просись, я здесь посижу.
Пошел Васька к директору детдома, едва волоча ноги. Понимал, что навовсе запутался, не может соврать солдату. Выпалить бы с ходу, спрятав глаза: мол, простите, дяденька, я вчера подумал, что мы куда-то пойдем, а сегодня я понял, что мы никуда не пойдем. Сказать так – и гора с плеч. Живи себе Васька, благодушествуй, никаких больше в жизни проблем нет. Солдат сам по себе, а Васька сам по себе. А теперь… Чем дальше, тем хуже. Чувствует Васька, что хуже, инстинкт ему подсказывает. Шепчет ему инстинкт: пропадешь, мол, ты, Васька, влезешь в историю, будет тебе ой как худо… Раем покажется вся прежняя жизнь!
Не заметил Васька, как дошел до дома директора. Дом большой, с садом, с деревянным высоким крыльцом. На крыльце, прислонившись к пирамидальным столбикам, ребята ждут, когда выйдет директор Виктор Викторович после своего завтрака. Завтрак ему носят из детдомовской кухни, и для собаки носят есть. Однажды и Васька таскал щи для собаки, успел рукой гущу несколько раз со дна гребануть. Но это дело засекли. Теперь повариха от кухни до поворота проглядывает, а тут жена директора встречает.
Васька прислонился к ступеньке, стал слушать, кто о чем говорит. Давно усвоил Васька привычку внимать чужому слову, ловить, запоминать, докапываться до смысла. Одно дело – сам промышляешь, а другое – другие. За пустым словословием что-нибудь промелькнет, не удержится. Иной раз ухватить сказанное – как заработать пайку хлеба, даже больше.
Васька сидел, как дремал все равно, а уши у него торчком стояли. Все намотал на свою память. Про Москву, где мороженое появилось, сласть какое вкусное; про рынок в Малаховке, где народу больше, а значит, и поживы. А в Люберцах кино «Багдадский вор» идет, и уже повторяют: «Вор у вора дубинку украл!» Интересно бы посмотреть, как у них там воруют. Лишний раз поучиться не грех. Вроде как обмен опытом.
Хлопнула дверь, и встал на пороге директор, высокий, худощавый человек в белой рубахе. Все разом вдруг завопили, негромко, но очень проникновенно, страдательно, в унисон:
– Отпустите, Виктор Викторович… К родным, Виктор Викторович… Давно звали, Виктор Викторович…
И Васька заныл, создавая страдательное выражение лица. Посмотришь – сразу видно, что невозможно ему не попасть к родне, которая его зовет не дозовется.
Знает Виктор Викторович, ой, наверное, догадывается, что нет у ребят никакой родни. Но играет с воспитанниками в одну игру. Кивает, делает вид, что верит им. А все потому, что экономия на бурде выходит, значит, двойная детдому польза: те, что уйдут, промышляют, а те, что послабей и промышлять не могут, бурды поболе хлебнут. И здесь политика. Никуда в наше время без политики. Ложку не опустишь без нее в затируху.
Виктор Викторович дал каждому по листку бумаги, заготовленной заранее, и все побежали, полетели, как на крыльях, к кухне, получить свои хлебные пайки. Иначе стали бы они отпрашиваться да врать про несуществующую родню. Ушли бы, да и дело с концом.
Васька доскакал быстрее всех до кухни, сунул листок в раздаточную. Всего две каракули на листке: «Разрешаю отпустить». Но каждая каракуля двести граммов хлеба весит. Отполосовали Паське ножом кус, бросили на весы, крошек сверху добавили и протянули в окошко. Пока Васька хлеб ломал, крошки начали сыпаться, Васька их на лету ловил. Не заметил, как половину куса съел. Само проглотилось, проскользнуло. Это ведь долго ждать, когда накормят, а есть не бывает долго. Но самое обидное, когда вот так машинально съешь. Никакого самочувствия, ни зубы не подержали, ни язык не поблаженничал, не помял, не послюнявил, ни желудок, ни пищевод не обласкали…
Васька вспомнил вдруг про солдата. Разломил оставшийся кусок пополам, а крошки снова съел, не виноват же он, что столько крошек остается. Вернулся повеселевший, сказал, протягивая хлеб:
– Меня отпустили.
Солдат полулежал, подложив руки под голову и глядя в небо. Он спросил, не двинувшись:
– Куда тебя отпустили?
– Домой.
– У тебя есть дом?
– Конечно, нет, – сказал Васька. И так как солдат хлеба не видел и не брал, положил ему пайку на живот. Поскорей положил, боялся, что потом пожалеет. Свою он тут же съел.
– У нас новый директор, он не знает, у кого есть дом, а у кого нет.
– Тебе-то зачем врать? – спросил солдат.
– Как зачем? – удивился Васька. – Хлеб сразу дадут.
– А потом весь день голодный?
– Потом? – Васька прикинул. – Главное сейчас, а потом видно будет.
Солдат покачал головой, уясняя для себя эту звериную логику. Спросил, подымаясь и придерживая хлеб рукой:
– Ты ведь не наелся, да?
Васька сделал вид, что вспоминает, наелся он или нет. Сказал с сожалением:
– Меня, дядя Андрей, накормить трудно. Я обжора. Я что угодно могу съесть. Я однажды двадцать порций щей съел. Раздулся – во, как пузырь, а толку мало.
Андрей посмотрел на Ваську, и снова пришло на память сравнение с весенним воробьем. Комочек жизни, а в чем она там держится, никак не поймешь.
– Вот, – солдат протянул Ваське хлеб. – Пока ты ходил, я закусил кое-чем. Ты уж сам доедай.
– Спасибо, – сказал Васька. Взял свой хлеб и моментально проглотил, глядя с благодарностью на солдата.
Вот ведь странно, ел свой собственный хлеб, а чувство было такое, что подарили со стороны.
Как менялось при этом Васькино настроение. Только недавно он боялся и переживал. А сейчас и утро, и хороший солдат, и пайка в животе приятно тяжелит. Все кажется простым и доступным. Васька зажмурился, от пищи и тепла его совсем разморило.
Он представлял, что хорошо бы на дороге найти продукговые карточки. Штук пять сразу. Три бы Васька на рынке продал, а остальные себе оставил. Каждый бы день отоваривался, и житуха бы наступила! Развеселые дни! Ребята утверждают, что карточки часто теряют и кто-то их должен находить… Нужно только внимательно под ноги заглядывать. Они цветные, розовенькие, зелененькие, их издали видно. Но нет, сколько Васька ни смотрел, не находил он карточек. Паспорт находил. Кошелек пустой находил. Однажды рубль нашел мокрый. Пока рассматривал, кто-то пальцем по нему ударил, и рубль расползся пополам.
Тут сквозь Васькины грезы голос солдата проник, что пора бы, мол, и двигаться, а то утро пройдет, никого они не застанут.
– Куда двигаться? – спросил невинно Васька.
– Забыл, что ли? – удивился солдат. – К этому, кто знает… Ну, сам же вчера говорил!
– Ах, к этому… – сказал Васька – Так его дома нет.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю. Его трудно найти.
– Но мы с тобой его найдем, – сказал решительно солдат. – Найдем, Василий. Если только ты не испугался.
– Кто? Я? Я испугался? – вяло запротестовал Васька.
– Да нет, – раздумчиво произнес солдат, глядя прямо на Ваську. – Я как раз подумал, что ты человек смелый. Смелый и серьезный, правда?
– Конечно, – более уверенно повторил Васька. – Я смелый, в общем – И друг ты настоящий?
– И друг, – подтвердил Васька. Потом опомнился – А может, потом сходим? Но солдат был тверд.
– Нет, Василий, потом мне поздно будет. Четырнадцать часов просрочил. Ведь жизнь моя зависит… Зависит вот от этого, пойдем мы сейчас или нет.
– Вся жизнь, – вздохнул Васька, он думал про себя.
– Может, тебе трудно понять, – говорил солдат.
– Про жизнь я понимаю, дядя Андрей, – воскликнул Васька с болью. – Они ведь расправятся… Хотел добавить: «Со мной», но не добавил. Солдат думал про свое. Он подтвердил:
– Да, судить будут, это точно.
– Да какой суд! – вскричал Васька. – Они знаете как .. Страшно.
– Не страшней, Василий, когда себя теряешь, – сказал солдат. – Вот ведь вчера-то я решил, что и не человек я уже…
– Я все понимаю, дядя Андрей, – произнес Васька. Как было трудно ему произносить! – Пойдем, – сказал он, но сам сидел на месте. – Пойдем к этому человеку!
Пойдем!
Словно себя уговаривал, а не солдата. А сам продолжал сидеть. Поднялся, вздыхая. И солдат встал.
Отряхнувшись от мусора, они двинулись по тропинке, ведущей к станции. Васька шел первым. Он был направляющим, как сказал солдат. А направлялся Васька прямо к Витькиному дому.