III
В 12 часов Федор Андреевич надел шубу и пошел на службу. У ворот он приостановился и сказал дворнику, чистившему панель:
— Если ко мне, Иван, придут письма, ты их возьми к себе.
— Слушаю-с! — ответил дворник.
«Славная физиономия, — подумал, отходя, Федор Андреевич — открытая, честная. Чисто русская»!
Он дошел до угла и остановился подле газетчика.
— Будешь каждое утро доставлять мне газету, — сказал он ему, подавая визитную карточку. — Сейчас по этой улице, дом номер 17-ый!
— Слушаю-с, — ответил газетчик, снимая фуражку.
— Да, только, пожалуйста, не запаздывай с ней, — прибавил Федор Андреевич: — не позднее 10 часов.
— Будьте покойны!
Федор Андреевич двинулся дальше.
— Ба, Федор Андреевич, вы здесь? — раздался подле него возглас, — каким способом?
Федор Андреевич обернулся и с радушной улыбкою поспешил пожать руку своего сослуживца, Орехова.
Необыкновенно высокого роста и необыкновенной худобы, Орехов походил на вешалку, на верхушку которой поставлен цилиндр, а на рогатку повешена изрядно потрепанная шинель. Лицо его представляло как бы один профиль, да и то очень печального вида, с длинным загнутым носом.
— Каким способом? — ответил Федор Андреевич, идя рядом с Ореховым: — здесь поселился, у вас; квартиру снял. Прехорошенькая, две комнатки…
— С новосельем, значит! — произнес Орехов унылым тоном и опустил голову, завертываясь в шинель; словно сказал своим близким: «прощайте» и закутался в саван. Унылый тон и мрачный вид никогда не покидали Орехова, и если случалось ему на миг оживиться и придать себе развязный вид, то, спохватившись, он тотчас с удивительным искусством изображал опять человека, приговоренного к смертной казни.
Федор Андреевич прошел с Ореховым в совершенном молчании улицу и, наконец, завертывая за угол, произнес стереотипную фразу:
— Как поживаете? Как здоровы?
Орехов словно ждал этих вопросов и сначала испустил протяжный вздох, а потом заговорил тоном жертвы, покоряющейся судьбе:
— Все так же! Работаю до пяти, потом работаю до 10, потом до 2-х, и так день в день. Работник-то, батюшка, я один, а семья — сам- шесть! О-ох! Жена не помощница. Денег не хватает. Это, голубчик, не по-вашему. Да! Здоровье? Разве я смею хворать? не смею: значит, и здоров! — и, попав на любимую тему, он уже говорил всю дорогу, не умолкая. По его словам, он представлял собою клячу, которую впрягли в фургон, набитый седоками, и гонят без устали вперед и вперед. Его тон, фигура, самое содержание беседы вызывали всегда сочувствие в слушателях, и он, — как другие при общем внимании гордо выпячивают грудь, становятся развязнее, — по мере речи становился все меланхоличнее и, наконец, смолкал, на половине фразы прерывая себя тяжким вздохом.
Федор Андреевич чувствовал горячую жалость к Орехову, и ему даже было немного совестно за свою сравнительно обеспеченную жизнь.
Они подошли к подъезду и вошли в помещение министерства. Бойкие сторожа предупредительно бросились им навстречу.
Федор Андреевич разделся и, пока Орехов сматывал со своей длинной тонкой шеи бесконечное кашне, легко взбежал по роскошной лестнице на широкую площадку, на ходу пожимая руку то одному, то другому, и, свернув направо, по широкому коридору, направился к своему отделению.
В отделении все уже были в сборе и он стал обходить всех по очереди.
Штрицель, красивый блондин, атлетического сложения, близорукий, как крот, сидел нагнувшись у стола и что-то писал, рискуя носом стереть все написанное.
— А! — широко улыбаясь, приветствовал он Федора Андреевича: — а я на злобу дня пишу. Послушайте!
Он взял листик и прочел, после каждой строчки с вызывающей улыбкой взглядывая на Федора Андреевича:
Сколько б не было сумбура,
Поразмысли, мудрый бритт:
Ты отдуть желаешь бура,
Как бы не был сам отбрит!
Драть привык ты по две шкуры…
— А дальше, — заговорил он, откладывая листик: — рифма будет: буры. А? Каково? — и он засмеялся.
— Мило, — улыбаясь сказал Федор Андреевич и быстро выпрямился. Журавлиным шагом, не шевеля головою, в комнату вошел Чемоданов и степенно обошел всех служащих, подле каждого поднимая несгибающуюся руку. После этого он скрылся в своей комнате, и тотчас послышался его скрипучий голос:
— Яков Валентинович!
Старший помощник схватил бумаги и суетливо шмыгнул в комнату начальника.
Федор Андреевич отошел к своему столу. Штрицель снова приложил нос к листику бумаги и видимо задумался над строкой.
Сторож на огромном подносе внес стаканы, налитые чаем; в комнате все занялись завтраком. К Федору Андреевичу подошел Тигров, брюнет с громадной, круглой, как шар, головою, на которой короткие жидкие волосы вились, как у барана. Широко улыбаясь, он сел у стола и, нагнувшись к Федору Андреевичу, заговорил:
— А я, знаете, вчера одну курсистку как срезал?
— Как?
— Я, знаете, показал ей аршина два от полу и спрашиваю: вы видели такого петуха? Она говорит: нет. Я, говорю, тоже не видел! Хохотали весь вечер!
Федор Андреевич улыбнулся.
— Да, знаете ли, — уже с серьезным видом сказал Тигров: — она больно развязна была. Невозможно! Надо было срезать! Ну я ее: чик!.. — и он, сделав соответствующий жест, опять засмеялся.
Чай отпили; закурив папиросу, Федор Андреевич вышел пройтись по коридору. К нему подошел Хрюмин, невысокого роста с сгорбленной фигурою и низко наклоненной головою, словно его ударили по шее. Разговаривая, он крутил ею и постоянно хихикал.
— Жалко, что ты от Штрицеля ушел вчера рано, — сказал он: — было весело!
— А что?
— Так. Он стихи забавные читал, потом Юматов пел.
— Волком выл?
— Нет, пел, — и он захихикал.
— А ты долго сидел?
— Нет. Катька домой захотела. В десять ушли.
Катькой он звал свою жену, и это тоже очень нравилось Федору Андреевичу, как проявление добрых товарищеских отношений к жене.
Подле бухгалтерской они встретили Жохова, настоящего слона, старавшегося держать себя по-светски.
— Ах, братцы, — воскликнул он дружески: — какая вчера у графа Заметова игра была! — и при этом он оглянулся на проходивших мимо чиновников.
— В макао? — вертя головою, спросил Хрюмин.
— Ну, понятно! По 200 рублей рвали!
— Ты-то что сделал?
— 65 выиграл! — и лицо Жохова осветилось самодовольной улыбкой.
«Славные ребята, — думал Федор Андреевич, возвращаясь к своему столу и садясь за работу. — Честнейшия души, открытые, добрые!..»
И, всеми довольный, он погрузился в составление какой-то бумаги.
Когда он окончил составление этой бумаги, часы уже пробили пять, и служащие, торопливо прощаясь друг с другом, вереницею потянулись по коридору к лестнице.
— Федор Андреевич! — раздался оклик Чемоданова.
Федор Андреевич быстро встал и прошел в комнату своего начальства.
Чемоданов движением головы указал ему на стул и заговорил скрипучим голосом:
— Я вас пригласил, чтобы порадовать. Вы давно у меня служите и остаетесь, собственно, без движения. Так вот…
Он побарабанил пальцами по столу и продолжал:
— От нас Якова Валентиновича берут. В финансовое отделение… так я решил ходатайствовать о вас. Думаю, что вы оправдаете мой выбор…
Федор Андреевич покраснел от удовольствия и торопливо ответил:
— Я никогда не манкировал службою, теперь же… поверьте… всегда… — он сбился и замолчал.
Чемоданов изобразил на своем лице нечто вроде улыбки и сказал:
— Ну, и отлично! Только до поры до времени это секрет!
Он протянул руку Федору Андреевичу, и тот вышел из его кабинета сияющий, как праздник.
В коридоре с ним сравнялся Жохов.
— Что это ты такой?
Федор Андреевич не удержался.
— Повезло сегодня, — сказал он радостно: — у нас, оказывается, Горлова переводят; так Чемоданов меня на его место!
— Тебя?! — вспыхнув, воскликнул Жохов, но тотчас сдержался и, дружественно хлопая его по плечу, сказал: — Отлично! Поздравляю! Куда же его переводят?
— В финансовое отделение!
— Это к Сербину? А! Чемоданов уже просил за тебя?
— Нет, собирается.
— А! собирается. Ну, поздравляю, дружок, поздравляю! Ты не болтай только никому! — тихо прибавил он и подошел к вешалкам.
Федор Андреевич дружески кивнул ему и стал поспешно одеваться.
Был вторник, и он обедал у Чуксановых.
Проезжая мимо кондитерской, он остановился и купил коробку конфет.
Чуксановы жили на Петербургской стороне, в собственном, очень хорошеньком домике.
Все семейство состояло из отца, матери, дочери и сына, и, понятно, для Федора Андреевича вся притягательная сила заключалась в дочери, хорошенькой Нине Степановне, которая два года, как окончила гимназию и ходила от нечего делать на музыкальные курсы.
Сам Чуксанов, Степан Африканович, служивший интендантом в славную турецкую войну, вышел в отставку после кампании и, приобретя недвижимость на Петербургской стороне, облекся в халат и поселился безвыездно в задней комнатке своего домика. Небольшого роста, круглый, как шар, с крошечными, седыми баками на пухлом лице, он казался олицетворением добродушия, а между тем старожилы Петербургской стороны вспоминали былые годы, когда к нему вереницею шли убогие отставные чиновники и вдовы с пенсионными книжками, и говорили, что ни отцы их, ни деды не знавали такого скареда и кровопийцы.
Его жена, Глафира Иларионовна, высокая и сухая, как щепка, всегда в темном платье и крахмальном чепце, с лошадиною физиономией и нежным расслабленным голосом, казалось, весь остаток своей жизни посвятила посту и молитве; а, между тем, соседи единодушно заявляли, что не было и не будет такой сплетницы, как эта Чуксаниха, а прислуга при всяком случае заявляла в мелочной лавочке, что Господь Бог за грехи определил ее на такое каторжное место.
Зато дети их, сын Анатолий, студент-медик 5-го курса, и 20-ти летняя Нина пользовались в околотке уважением.
Федор Андреевич репетировал Анатолия, когда тот был в шестом классе, и с той поры привязался к семье Чуксановых, главным образом, к Нине, этой красивой девушке с энергичным взглядом карих глаз, с характером несколько резким, но, как казалось Федору Андреевичу, идеально-прекрасным.
В этот день он, по обыкновению, провел прекрасно у них время. После обеда старики пошли отдохнуть, а он остался вдвоем с Ниной. Нина играла. Свет лампы, прикрытый абажуром, слабо освещал комнату. В комнате было тепло, уютно, и искусная игра Нины погружала ум в сладкую мечтательность. Федор Андреевич не сводил с нее глаз. Она сидела прямо, с устремленным вперед недвижным взглядом, и ее изящный профиль казался драгоценной камеей на темном фоне обоев.
Федор Андреевич слушал музыку, до него доносился мерный звук колоколов, призывавших к вечерне, и сердце его переполнялось нежностью. Ему хотелось плакать и молиться, упасть перед Ниной на колена и целовать ее руки, — но в комнату, шаркая туфлями, вошел Степан Африканович, и очарование сразу разрушилось.
Все же, когда, напившись у них чаю, Федор Андреевич направлялся домой, сердце его было полно мыслями о Нине.