Письмо студента Мамонтова
Может, так и надо, чтобы никто об этом не знал?
Россия строила крейсеры и пряла лен, она возводила баррикады и солила на зиму огурцы, народ гулял на свадьбах и бряцал кандалами, – но ведь никто и в самом деле не знал, что где-то под боком столицы ежедневно творится что-то такое, что может привести в ужас любого... На конце тонкой платиновой проволоки иногда свисала чистая прозрачная капля. Отяжелев, она срывалась с платины и падала на стекло. Одной такой капли было достаточно, чтобы весь Санкт-Петербург стал мертв.
Россию ломало на сгибе двух веков – время нам близкое. Лев Толстой еще катался на коньках; Максим Горький, размашистый и щедрый, входил в молодую славу; по вечерам духовые оркестры раздували над провинцией щемящие вальсы; вдоль бульваров поволжских городов гуляли с кулечками орешков кустодиевские купчихи; босяки лихо загружали баржи арбузами; над зеленью пригородных дач хрипели расфранченные трубы граммофонов...
А в устье Невы или Фонтанки иногда заходил с моря одинокий катер Балтийского флота; тихо урча мотором, он медленно крался под мостами, причаливал к набережной, на которой, сунув руки в карманы пальто, его поджидал сугубо штатский человек. Молча он прыгал на палубу катера, и мотор увеличивал обороты на винт – катер спешил в сизые хляби Финского залива. Слева по борту, словно в сказке, разгорались феерические огни Петергофа и Ораниенбаума, справа массивной глыбой заводов и доков вырастал Кронштадт. Разводя за кормою волну, катер торопливо увозил молчаливого пассажира все дальше – в открытое море. Темнело.
Наконец из воды показывалось громоздкое сооружение, словно изваянное циклопами, – это был форт “Александр I”, над которым реял черный флаг, а возле пристаньки качался под ветром фонарь и виднелась одинокая фигура жандарма.
Катер подруливал к пристани, никогда не подавая швартовов, будто боясь коснуться стен этого форта, и жандарм принимал пассажира в свои объятия.
– Оп! – говорил он. – Вот мы и дома. Милости прошу...
Открывались тяжкие крепостные ворота, изнутри форта шибало промозглым холодом ознобленного камня. По витой лестнице прибывший поднимался наверх, снимал пальтишко и, толкнув двери, попадал в просторное помещение, где его встречали. Встречали смехом, новостями, шутками, расспросами, шампанским. Это были чумологи, а форт “Александр I” был “чумным фортом”: именно здесь, вблизи столицы, русские врачи, добровольные узники форта, давали бой той заразе, что расползалась по земному шару, имея цепную реакцию в таком логичном, но отвратительном распорядке:
КРЫСА – БЛОХА – ЧЕЛОВЕК...
Антибиотиков тогда не было; в полной изоляции от мира врачи создавали противочумную вакцину. Великий ученый Нобель, изобретатель динамита, провел свою одинокую жизнь средь гремучих раскатистых взрывов и остался цел. Но в условиях “чумного форта” уцелеть было труднее. Облаченные в прорезиненные балахоны, в галошах, с масками на лицах, врачи вступали в лаборатории, где даже глубокий вздох грозил гибелью; за стеклянной перегородкой сновали, волоча тонкие облезлые хвосты, завезенные из Китая крысы – там, в крысином вольере, уже бушевала смерть. Спасения от чумы не знали, а значит, спасения и не было. В восемь часов вечера форт запирали на засовы, ключи от ворот клал себе под подушку жандарм, осатаневший от неудобств жуткой жизни.
– Подохну я с вами, – говорил он зловеще. – Все люди как люди, живут и в ус не дуют, а я связался с учеными... не приведи Бог! Будь я дома, так в пивной бы сидел, как барин, а тут... эх!
Утром на пристани находили оставленные катерами продукты и почту. Волны с грохотом дробились о старинную кладку башен, в коридорах форта гуляли сквозняки – острые и ледяные, как ножи. Санитары, шаркая галошами по камням, обмывали горячим лизолом перила, дверные ручки, даже электровыключатели. А бывало и так: черный флаг, дрогнув, сползал вниз, из трубы форта валил приторный дым, с моря подходил катер, матрос принимал от жандарма урну с пеплом. Вот и все, что осталось от человека, который еще вчера надеялся побороть “черную смерть”.
Царица грозная, Чума,
Теперь идет на нас сама.
Это Пушкин, это его “Пир во время чумы”...
Издавна человечество преследовала чума. Бедствия от этой страшной болезни испытывали на себе все народы мира. Особенно много страдал Китай. При страшной скученности безграмотного населения, погибая от эпидемий, опиокурения и феодального хаоса, он оградил себя от западной цивилизации древними суевериями и традиционным пренебрежением ко всему европейскому. В самый канун XX века из Китая в Европу был завезен источник чумной инфекции – серая крыса-пасюк. Эта вспышка чумы (по названию “гонконгская”) взяла немало жертв, но зато позволила ученым выделить из крысиных трупов то, что раньше ускользало от изучения – чумную бациллу! Опытный и неуловимый убийца человечества, величиной всего в полтора микрона, был распят на стекле и разложен под микроскопом, как преступник на эшафоте. Близился торжественный момент его казни.
А теперь, читатель, окунемся в студенческую жизнь!
Илья Мамонтов один раз послушался родителей – поступил в Пажеский корпус; во второй раз послушался самого себя – из пажей вышел. Сонливый и рассеянный увалень, это был отличный товарищ, щедрый и покладистый... Дома сестры его, гимназистки Шура и Маша, встретили бывшего пажа словами:
– Теперь, Илька, тебе одна дорога – в гусары!
– Хорош я буду гусар... с пенсне на носу.
– Иля, – сказала мать, – избери стезю жизни сам...
С аристократической Фурштадской стезя привела Илью на демократическую Выборгскую сторону, где русскую молодежь издавна манило строгое здание Военно-Медицинской академии. Переход был слишком резок и вызывающ. Вместо клубничного мусса Илья теперь поедал за завтраком “собачью радость”, нарезанную кружками, в трактире пил чай вприкуску или внакладку. Бывший паж его величества сам напросился в ординатуру Обуховской больницы, где лечилась беднота рабочих окраин. А когда в столице разгулялась холера, Мамонтов, близорукий и старательный, пошел в холерные бараки. Из этих бараков он однажды вывел за руку мальчонку, родители которого умерли, и привел сироту в свой дом.
– У него никого нет, – сказал домашним. – Зовут его Петькой, а отчество по мне будет – Ильич... Я усыновлю его!
Так, не будучи женат, он стал отцом, а неизбежные заботы о мальчике сделали Илью еще более строгим к самому себе. Осенью 1910 года Мамонтов уже был на пятом курсе Академии, когда до медиков столицы докатились слухи, что в Харбине появилась чума – не бубонная, а легочная (самая заразная, самая опасная!).
Вечером он вернулся домой – согнутый от боли.
– Что с тобою? – спросила мать.
– Я сделал себе противочумные прививки.
– Зачем?
– Еду в Харбин... на чуму!
– Сын мой, надо же иметь голову на плечах.
– На плечах, мама, не только голова, но и погоны будущего врача. Если чуму не задержать в Харбине, она как сумасшедшая, со скоростью курьерских поездов проскочит Сибирь и явится здесь, в Европе! При императоре Юстиниане, мамочка, чума взяла сто миллионов жизней и даже... даже изменила ход истории человечества! Так что ты меня не отговаривай...
Заснеженная темная Россия мигала на полустанках редкими фонарями; желтоглазо мерцали тусклые огни захолустных деревень (там еще жгли прадедовскую лучину); леса, леса, леса – и очень редко городские вокзалы, в сиянии электричества, оживленные музыкой и гамом ресторанов, прозвоненные шпорами офицеров, с носильщиками, с жандармами. Илья ехал через всю Россию, а Россия, казалось, ехала через него, проникая в душу студента своими далями, убогостью и обилием, светом и мраком. Наконец поезд вкатил вагоны в пустынную Маньчжурию. Китайские солдаты выбегали из палаток; вооруженные палками и секирами палачей, они строились под значками с уродливыми драконами.
Харбин! Илью потрясло не то, что он в Китае, а будто и не выезжал из России. Типичный русский город, каких немало в провинции: булыжные мостовые, фонари на перекрестках, а под фонарями – городовые с “селедками”... Ниже города, вдоль пристаней, в лабиринте кривых переулков, в зловонии опиокурилен, публичных домов и игральных притонов жила чума, но все атаки ее на русскую часть Харбина отбивались санитарной инспекцией и врачебным надзором; зато в китайских кварталах царила жуть, и под ногами детей прыгали громадные жирные крысы, которых китайские кули ловили, жарили посреди улиц, поедали и тут же умирали...
В гостиницу Мамонтова не пустили.
– Чумовых нам не надобно, – заявил хозяин. – У меня почтенная публика-с. Дамский оркестр на скрипках соль мажор запузыривает. Господа разные мадамам разным букеты подносят... А вы здесь со своей чумой, извините за выражение, будете нереальны!
– Куда же мне деваться?
– Идите к своим – в бараки...
В четырех верстах от Харбина был разбит противочумной лагерь; в казарме – больница, за высоким забором – громадный двор, куда по рельсам загнали сотню вагонов, ставших палатами для больных; тут же, заметенные снегом, высились штабеля трупов, имевших какой-то необычный асбестово-фиолетовый оттенок. В бараках собрались медики-добровольцы, съехавшиеся в Харбин со всей России. Мамонтов протянул им руку, и она... повисла в воздухе.
– Отвыкайте от этого, – сказала ему медсестра Аня Снежкова. – Сначала пройдите дезинфекцию, а уж потом здоровайтесь.
Илья покраснел от смущения перед девушкой, пенсне упало с его носа и стало раскачиваться на черной тесьме...
Вечером Аня Снежкова велела ему собираться.
– А где взять балахон, маску и галоши?
– Вденьте гвоздику в петлицу фрака, если догадались привезти его сюда. Я приглашаю вас на бал в клуб КВЖД.
– А разве... Вот не думал, что на чуме танцуют.
– Чудак! Может, это наш последний вальс в жизни...
Когда музыка отгремела, Мамонтов сказал Ане Снежковой:
– Поверьте, что я человек вполне серьезный, моему сыну уже двенадцать лет, и я... я сегодня очень счастливый, Анечка!
Как и все чистые, непорочные люди, он влюбился с первого взгляда. А утром их ждала встреча с чумой – самой настоящей...
Самое трагическое в том, что здесь никого нельзя было обмануть и никто сам не обманывался. Врачи хорошо знали, чем кончается встреча с чумою. Заразившись, они сами заполняли бланки истории болезни на свое имя, а в последней графе выводили по-латыни роковые слова: Exitus letalis (смертельный исход!). Почерк обреченных был разборчивый, у женщин даже красивый. Когда до смерти оставалось совсем немного, умирающему – по традиции – подносили шампанское, он пил его и прощался с коллегами. Потом все выходили и оставляли его одного... Сыворотка из форта “Александр I”, с успехом примененная в Индии против бубонной чумы, здесь, в Харбине, осилить легочной чумы не могла: кто заболел – тот умирал! Но чума, словно издеваясь, порой выписывала сложнейшие иероглифы загадок: нашли русскую девочку, что сидела на постели, бездумно играя между умершим отцом и матерью; врачи взяли ее в барак, проверили – здорова, как ни в чем не бывало... Счастливая! Но врачи на такое “счастье” не рассчитывали. Бывало, что под конец рабочего дня один из них говорил замедленно:
– Я, кажется, сегодня увлекся и допустил ошибку. Сдвинул маску, когда этого нельзя было делать. Пожалуйста, не подходите ко мне, ужин оставьте в коридоре, я его возьму и сам закроюсь. В случае чего, не тратьте на меня вакцину – она пригодится другим.
Из форта “Александр I” приехал в Харбин известный профессор-чумолог Д. К. Заболотный1 , при всех обнял и расцеловал Мамонтова.
– Барышни, – сказал он медсестрам, – вы тоже поцелуйте Илью: это подлинный рыцарь, в чем я убедился, работая с ним в Питере на холере... Кончай, Илья, Академию, и я беру тебя в ассистенты. Будем вместе гонять чуму по белу свету, пока не загоним ее в тесный угол, где она и сдохнет под бурные овации всего мира!
Потом профессор отозвал в сторону Аню Снежкову.
– Анечка, – сказал он ей. – Илья хороший человек, но малость нескладный. Чумогонство не терпит рассеянности. Даже слишком собранные натуры, застегнутые и замотанные до глаз, и то иногда ошибаются. А он за все хватается голыми руками, пенсне у него вечно болтается на шнурке... Присмотрите за ним!
– Хорошо, Данила Кириллыч, – отвечала Снежкова. – Я-то ведь очень осторожна в работе, промашки нигде никогда не допущу...
Изолировать больных от здоровых, а здоровых оградить от чумы – такова задача, которую поставил Заболотный перед врачами. Каждое утро сотни китайцев толпились близ пропускного пункта, надеясь, как обычно, проникнуть в русскую часть Харбина, где они искали себе дневной заработок и пищу. Карантин охраняли сибирские стрелки в мохнатых шапках, врачи осматривали каждого китайца. Обутые в матерчатые тапочки, китайцы часами выстаивали на снегу – сплошная серая стенка, не выражавшая нетерпения, как это бывает с русскими, когда их долго мурыжат в очереди.
Но это лишь оборонительная операция, а врачи вели и наступление.
Илья понял, что это такое, когда в составе “летучки”, неповоротливый от тяжестей защитных доспехов, он проник в китайский район Фудзядзян, куда русские до этого никогда не заглядывали. В опиокурильне было темно и сыро, как в могиле, только вспыхивали огоньки трубок. Хозяин курильни следил за порядком: вынув трубку изо рта уснувшего (или умершего?) наркомана, он совал ее в рот другому китайцу. Когда вскрыли пол, там лежали уже разложившиеся чумные трупы. Здесь, в Фудзядзяне, китайцы уже не были покорны, как на пропускном карантине, – здесь они отбивались от осмотра, и даже умирающие от чумы старались заползти в какую-нибудь щель, чтобы врачи не нашли их... Аня Снежкова глухо и невнятно (через плотную маску) сказала Илье:
– Проверим вон ту фанзу. Пошли, и слушайся меня!
Казалось, что фанза давно вымерла. Но едва санитары тряхнули дверь, как отовсюду посыпались на снег китайцы. Илья не поверил своим глазам: фанза – вроде будки, а населяли ее человек сорок, и, конечно, половина из них уже зараженные; они выкрикивали угрозы, а из их ртов текла кровь черного цвета (явный признак чумы). Мамонтов полез на чердак, откуда долго сбрасывал вниз труп за трупом.
Когда мертвецов набралось две телеги, Аня Снежкова сказала:
– Теперь ты понял, что такое одна китайская фанза...
Но самое ужасное было в том, что китайцы отвергали всяческую помощь врачей, всеми силами сопротивлялись вмешательству медицины. Тревога по поводу действия медиков звучала даже на страницах газет. Так, жалея своих “несчастных, запертых в вагоны, плачущих” соотечественников, газеты возмущались тем, что “три раза в день (!) их осматривают доктора и всякого, чуть кашляющего и слабого, объявляют зараженным чумою”. Врачам попало как раз за то, за что надобно похвалить: трижды в день общаться с чумными – это три раза сыграть в кошки-мышки со смертью; это все равно что солдату трижды в день подниматься в штыковую атаку! Русские врачи были замотаны в спецодежду, и только глаза у них оставались открытыми. Кое-кому из больных пришла в голову совершенно безумная мысль: плевать врачам в глаза! Первой жертвой оказался студент Беляев – через несколько дней он умер от чумы...
Данила Кириллович Заболотный сказал:
– Китайская вежливость вошла в поговорку. Но в этом случае китайцы повершили все рекорды своей церемонности. Что ж, господа хорошие! Работать все равно нужно...
Ане Снежковой профессор еще раз напомнил:
– Илья старается и может перестараться. Вы, миленькая, не давайте ему излишне увлекаться. Мало ли что...
– Не волнуйтесь. Он от меня не отходит.
– Влюблен?
– Кажется, да. Но сейчас это выглядит глупо.
– Любовь, Анечка, никогда не бывает глупой...
Мамонтов много часов проводил в лаборатории – под анализами чумной мокроты. Вечером он выстаивал под напором струй гидропульта, который смывал с его “доспехов” миллионы бацилл. Беда вскоре пришла, но совсем не с той стороны, с какой ее можно было ожидать. Это случилось при посещении китайской деревни Ходягоу, где чума уже собрала богатый урожай. В брошюре врача-эпидемиолога И. Куренкова, который виделся с последней участницей этого дела, эпизод описан так: “...в одной фанзе энергично действовала сестра милосердия Аня Снежкова, ей удалось взобраться на чердак. Через несколько минут она спустилась оттуда, ее халат был изорван и покрыт пылью, а марлевая повязка съехала набок.
– Если бы вы знали, что там делается! – чихая и кашляя, проговорила девушка. – Все вперемешку...
Мамонтов бросил на нее быстрый взгляд.
– Не волнуйтесь, Илюша, ничего со мной не случится...”
Вечером она несколько раз покашляла. Мамонтов принес градусник:
– Аня, без лишних разговоров.
– Может, и повышенная. Простудиться немудрено...
Температура была подозрительной. Илья сам производил анализ. На предметном стекле микроскоп высветил кружок, в котором резвились крохотные “бочонки”. Илья капнул на стекло фуксином, и бациллы сразу окрасились биполярно – их концы покраснели. Он сдернул с лица маску и заплакал. Это была чума! Снежкову изолировали. Мамонтов вымолил разрешение ухаживать за нею...
– Илья, – сказала ему девушка наедине, – если ты меня полюбил, так скажи мне это. Пусть я умру любимой...
Он ей сказал, и она заплакала.
Вакцина, камфара, кислород – иных средств лечения не было.
Из поездки срочно вернулся в Харбин Заболотный:
– Илья, ты поступаешь рыцарски, не отходя от Снежковой, но как чумолог ведешь себя неосторожно. Я понимаю твои чувства, но нельзя же столь долго пребывать в противочумном костюме... Кстати, как ты себя чувствуешь?
– Как и все.
Аня при свидании сама сказала ему:
– Илья, спасибо тебе за все. Лучше бы ты ушел...
За ужином он сдержанно кашлянул.
– Ерунда, – сказал он. – Кто из нас не кашляет?
– На анализ! – велел ему Заболотный...
Первый анализ – чисто. Второй – чисто. Третий. Четвертый.
– Продолжайте и дальше, – настоял профессор...
Десятый анализ. Одиннадцатый. Двенадцатый. Тринадцатый.
– Все чисто, – сказал лаборант. – Никакой чумы.
– Хорошо, – повеселел Заболотный. – Ради моего успокоения, голубчик, сделайте четырнадцатый, и на этом закончим...
Четырнадцатый анализ был ужасен.
– Ну, что вы молчите? – спросил Данила Кириллович.
– Кишмя кишит... гляньте сами!
Заболотный навестил Илью, который ему пожаловался:
– Не повезло мне. В такое время схватил простуду...
– Тебе, Илья, и правда не повезло. Мы сделаем, что можем, но больше того, что можем сделать, мы сделать не в силах!
На следующий день в комнату, где он лежал в одиночестве, из Харбина чья-то добрая душа прислала первые тюльпаны.
– Можно, я перешлю их Анечке? – спросил он.
– Не надо! Аня уже вся в цветах...
Ани Снежковой в это время уже не было на свете, но смерть ее решили от Мамонтова скрыть. Юноша весь день лежал тихо, задумчивый, потом постучал в стенку и попросил студента Исаева сыграть ему на гармошке. Через стенку донеслась раздольная песня:
Ой, да подведите коня мне вороного,
Покрепче держите под уздцы.
Эх, едут с товаром дорогой широкою
Муромским лесом купцы...
Глухая стенка в рыжей известке отделяла его от поющих.
Это был барьер между жизнью и смертью – уже непреодолимый!
В синеве окон чуялись весенние разливы, чирикали харбинские воробьи, очень похожие на питерских, такие же бодренькие.
Илья попросил бумаги и стал писать прощальное письмо...
Он все понял, когда при нем откупорили шампанское.
Потом начался бред, средь бессвязных слов прорвалось:
– Ну вот, а мы еще ругались из-за трупов...
Это были его последние слова.
Сгустились сумерки, его не стало. В комнату вошел профессор Заболотный, постоял над телом ученика, взялся за письмо:
– Это матери. Продезинфицируйте, пожалуйста...
Была ранняя весна 1911 года; на Невском в Петербурге дворники обкалывали ото льда панели. Шура и Маша Мамонтовы отпросились с уроков в гимназии:
– Нам нужно встретить... брата, его везут из Харбина.
Мать, почернев от горя, надела поверх буклей траурную кисею, взяла за руку Петьку, и всем семейством они отправились на вокзал к приходу дальневосточного экспресса. Старый служака, военный фельдшер в шинели, пропахшей лизолом и карболкой, вышел из вагона, безошибочно зашагал в их сторону.
– Видать, госпожа Мамонтова? – спросил он, понурясь.
Раскрыв чемодан, солдат из небогатых пожиток извлек небольшую урну с прахом сожженного Ильи Мамонтова:
– Он вот здесь. Понимаю – тяжело. А что поделаешь?
Мать, рыдая, отступила назад:
– Шура, Маша... возьмите вы. Я не в силах понять, что произошло. Неужели это все, что осталось от моего Ильи?
Урну из рук солдата перенял сосредоточенный Петька:
– Давайте, я понесу... папу!
Солдат снял фуражку. Говорил, словно извиняясь:
– И письмо от сынка имеется. Профессор две фотокарточки шлет. Здесь вот Илья ваш за тридцать часов до кончины, а здесь – за пять часов, сам просил товарищей сымать его. Вы уж не пугайтесь – урночку и конверт мы продезинфицировали!
Письмо, как и солдат, тоже пахло лизолом и карболкой.
Илья Мамонтов перед смертью писал:
“Дорогая мама, заболел какой-то ерундой, но так как на чуме ничем, кроме чумы, не заболевают, то это, стало быть, чума...
Мне казалось, что нет ничего лучше жизни. Но из желания сохранить ее я не мог бежать от опасности, которой подвержены все, и, стало быть, смерть моя будет лишь обетом исполнения служебного долга... Жизнь отдельного человека – ничто перед жизнью общественной, а для будущего счастия человечества нужны жертвы...
Я глубоко верю, что это счастье наступит, а если бы не заболел чумой, уверен, что мог бы жизнь свою прожить честно и сделать все, на что хватило бы сил, для общественной пользы. Мне жалко, может быть, что я так мало поработал. Но я надеюсь и уверен, что теперь будет много работников, которые отдадут все, что имеют, для общего счастья и, если потребуется, не пожалеют личной жизни...
Жизнь теперь – это борьба за будущее... Надо верить, что все это недаром и люди добьются, хотя бы и путем многих страданий, настоящего человеческого существования на земле, такого прекрасного, что за одно представление о нем можно отдать все, что есть личного, и самую жизнь...
Ну, мама, прощай... Позаботься о моем Петьке!
Целую всех...
Твой Илья”.
Когда я много лет назад впервые прочел это письмо студента Мамонтова, оно меня потрясло. Какое мужество! Какое благородство! Какое богатое гражданское сознание!
Удивительно, что перед смертью Илья допустил лишь одно восклицание – в той фразе, в которой просил за своего “сына” – человека будущего. Письмо как бы произнесено ровным голосом – так обычно говорят люди, уверенные в своей правоте. Он и в самом деле был прав, этот студент Мамонтов, каких в России тогда были тысячи и тысячи.