Два портрета неизвестных
О декабристах у нас пишут как-то выборочно – более о тех, что были знакомы с Пушкиным, или славословят тех, чьи судьбы сложились особенно трагично.
Но многие остались в тени, доселе никому не известные.
Спасибо историкам, живущим в Сибири: они поднимают из праха декабристов, что ныне забыты, но до нас, проживающих “в Европе”, их монографии доходят с трудом. И уж совсем отодвинуты в тень забвения декабристы, которых миновали сибирские рудники, – они были сосланы на Север, оказались даже на Соловках.
Тут можно сказать спасибо историку Георгию Фруменкову, который трудится в славном городе Архангельске; пишет он хорошо и, что весьма редко бывает среди наших историков, пишет интересно, реставрируя из деталей былого такие замечательные личности, как, например, Горожанский, Иванчин-Писарев, Кашкин, Непенин…
Скажите мне, положа руку на сердце, что вы знаете об этих декабристах? Уверен – ничего или почти ничего!
Между тем Г. Г. Фруменков поведал о судьбе совсем забытого декабриста Ивана Петровича Жукова, о котором, оказывается, в самом начале нашего века был написан даже роман.
Я этого романа не читал и читать не стану, ибо, как доказал Фруменков, он плох и даже фальшив по своей исторической сути. Судя по всему, архангельский историк как следует изучил биографию Жукова, потревожив для этого и архивные залежи, которые в большинстве своем еще лежат никем не тронутые. Но мне однажды показалось, что почтенный Георгий Георгиевич Фруменков (пусть он на меня не обижается) кое-что все-таки упустил в своем превосходном рассказе.
Я желал бы поведать вам здесь о Жукове то, что известно мне о нем, а более всего он известен своею любовью…
У нас как-то принято более рассуждать об идеологии декабристов, но любовь остается в стороне, словно довесок к буханке хлеба насущного. Может быть, именно по этой причине мы, идеологически очень крепко подкованные, небрежно отмахиваемся от большой любви – чистой, непорочной, лучезарной и возвышающей человека даже среди его немыслимых страданий.
Думаю, что это предисловие было необходимо.
В русском дворянстве насчитывалось до революции более тридцати дворянских родов Жуковых; из великого множества носителей этой скромной фамилии мы, пожалуй, помним только супругов Жуковых, которых в 1766 году Екатерина Великая предала гражданской казни за убийство (что нашло отражение в народных лубках), да еще мы знаем Марию Семеновну Жукову, писательницу и художницу, а сейчас живет и работает средь нас замечательный писатель Дмитрий Жуков, выводящий свой родословный корень именно от этой Марии Семеновны. Наш герой-декабрист вышел из деревни, затерянной в вековечных лесах Казанской губернии, и каковы его родственные связи – этого не ведал даже наш знаменитый генеалог князь А. Б. Лобанов-Ростовский…
Два слова о казанском дворянстве. Жившее на отшибе Российской империи, оно было, пожалуй, одним из самых образованных, и думается, что создание в 1804 году университета именно в Казани было исторически оправдано. Недаром же иноземные ученые со всей Европы спешили тогда в Казань, чтобы стать в этом городе профессорами. Понятно, почему деревенским воспитателем Вани Жукова стал не местный дьячок с хлестким прутом в руках, а французский аббат Деспарб, раскрывающий том Вольтера свято, будто это был его молитвенник. Домашнее образование Жуков завершал в Казанском университете. Затем со скамьи студента – совсем еще юный, почти отрок! – Жуков пересел в седло, и началась его военная служба. Поначалу он состоял адъютантом своего земляка генерала Желтухина, но однажды имел несчастье нарваться на ревностного службиста Стюрлера:
– Почему не спешите отдать мне честь?
– Извините, Николай Карлович, не успел.
– А почему воротник не застегнут доверху?
– Растерялся и не успел застегнуть.
– Так я вас во фронт поставлю, чтобы впредь успевали и честь отдавать высшим чинам, и крючки на себе застегивать…
Жукова перевели в пехоту, и только в 1822 году он утешил матушку тем, что стал гусаром в Белорусском полку принца Оранского, где вскоре и получил чин штабс-ротмистра. Матушка, к тому времени овдовевшая, тоже “утешила” сыночка известием, что она стала женою Кондратовича и теперь проживает в городе Казани, средь новых и старых сородичей, вполне довольная жизнью.
Гусары квартировали в местечке Васильково под Киевом, где навеки затихли древние курганы витязей и где шумели еврейские ярмарки, где обыватели умели варить ароматное мыло, для церквей они искусно варили душистые свечи, а из мастерских, где утруждались могучие кожемяки, разило невообразимой вонищей.
Михаил Бестужев-Рюмин однажды, прогуливаясь с Жуковым, указал ему на остатки старинных валов:
– Видите? Говорят, что эти валы когда-то обозначали рубежи между Русью и Польшей, а в древности времен князя Владимира наше Васильково было местом ссылки для знатных жен, повинных в чем-либо одном – или изменили мужьям или… состарились.
Именно здесь, в Василькове, молодой гусар пережил два увлечения сразу: княжна Враницкая, обворожительная в своей греховности, покорила его гусарское сердце, а разум был подчинен убедительным доводам Михаила Бестужева-Рюмина, который и ввел Жукова в Южное общество декабристов. Было еще только начало 1824 года, но Васильковская управа уже тогда настаивала на ускоренном восстании. Жуков писал возвышенные мадригалы своей пассии, а по ночам составлял тайные шифры для переписки декабристов.
Сейчас, читатель, мы мало что знаем о той роли, какую брал на себя Жуков в будущем восстании, но со слов других декабристов известно, что Иван Петрович был сторонником “улучшения законов и введения конституции”. Мне кажется, что не только законы волновали гусара, ибо уже тогда в нем видели человека, решившегося на цареубийство. Так это или не так, сейчас судить трудно, ибо остались от тех времен лишь намеки…
Дошли до нас и слова Жукова, сказанные им однажды:
– Друзья! Я ведаю, что для успеха нашего предприятия пролития крови не избежать, и ежели жребий падет на меня, я готов к его исполнению, после чего, смею думать, я вряд ли сыщу себе утешение, а потому сам и лишу себя жизни…
Время любви было срифмовано с поэзией мятежа, почти все молодые люди писали тогда стихи, писал их и Жуков – любовные для Враницкой, агитационные для своих солдат, и до нас дошла одна из песен его с лихим названием “Подгулял я”:
Я свободы дочь, я со трона прочь
императоров,
Я взбунтую полки, развяжу языки
у сенаторов…
Мы знаем, что Черниговский полк взбунтовался первым!
Но злодейка судьба сыграла с Жуковым роковую шутку: как раз в эти дни состоялся его брачный сговор с пленительной Враницкой, и потому призыв Бестужева-Рюмина, чтобы Жуков поднимал гусар полка принца Оранского, этот призыв не дошел до Жукова, увлеченного амурными идиллиями.
Взятый чуть ли не из-под венца, он был доставлен в Петербург, где его буквально спас от виселицы позже сам повешенный Бестужев-Рюмин, который заявил судьям, что Жуков давно охладел к делам Васильковской управы и “решительно отстал” от сообщества.
Жуков содержался на столичной гауптвахте, когда Враницкая известила его, что перст судьбы указал верный путь для обоих: пусть он забудет о ней, ибо после его ареста она встретила человека, наградившего ее самой возвышенной страстью. Никак не готовый к такой скорой и коварной измене любимой женщины, Иван Петрович расхворался, отправленный в госпиталь, после чего и последовал приказ императора Николая I:
– Жукова отправить под конвоем в гарнизонный полк города Архангельска, о поведении же его докладывать мне ежемесячно…
Архангельск! После страшного пожара, истребившего лучшую часть города, жители отстраивались заново, леса не жалея, военный люд теснился в Офицерской слободке. Жуков снял угол на Казарменной, вставая по утрам в строй служивых на Плацпарадной площади. Тихо сыпал снежок, под навесом берега дремали до весны купеческие корабли, на улицах слышалась речь англичан и норвежцев, а танцевать ходили в каменный дом богача Фонтейнеса (который, если не ошибаюсь, уцелел и доныне). Архангелогородцы были людьми, что избалованы заморским привозом, хлебали не чай, а кофе, бургундское заменяло им водку, они кутали женщин в испанскую фланель и лионские бархаты, жены поморов таскали на себе жемчугов весом в полпуда, а на Троицкой улице Иван Петрович повстречал товарища по несчастью – мичмана Алешу Иванчина-Писарева, тоже декабриста и тоже сосланного.
– Здесь, в гарнизоне, – сообщил мичман, – мы не только телом озябнем, но и душой оскудеем в разговорах о прибылях да пеньковой смолы нанюхавшись. Надобно проситься тебе, чтобы на Кавказ перевели… там немало наших друзей, а личной храбростью можно вывернуть судьбу наизнанку, словно перчатку.
Сам же мичман на Кавказ не просился, ибо делал промеры глубин в Белом море для составления Лоции, а мысль о Кавказе засела Жукову в голову, и никак от нее было не избавиться. Иван Петрович списался с маменькой, чтобы просила за него перед престолом, а сам писал военному министру, чтобы перевели его на Кавказ. Ответа на просьбы не было – ни матери от Николая I, ни сыну ее от графа Чернышева. Зимние вьюги заметали крыльцо, ветер громыхал печными заслонками. По вечерам навещал его мичман Иванчин-Писарев со скрипкою, Жуков доставал флейту, и два декабриста изливали свою тоску в забытых мелодиях…
Но однажды, отложив скрипку, мичман сказал:
– А полковник-то Шульц, комендант архангелогородский, человек добрых правил и благоволит нам, ссыльным. Недавно он меня спрашивал: отчего я тебя в доме его не представил?
– На что я ему, ссыльный-то? – удивился Жуков.
– Думаю, что у Шульца дочка скучает, вот и зовет нас, чтобы мы их навестили. Полковник вдовец, а девице тоскливо…
Комендант города и впрямь оказался стариком добрым.
– Нашумели вы, добры молодцы, в декабре двадцать пятого, а чего вам надобно было – и сами не ведали. Всего у вас было больше, чем у других, вот только конституции не хватало для счастья. Надоело мне каждый месяц отписывать в министерство о вашем примерном добронравии, так садитесь за стол – гостями моими станете. Сейчас и доченька выйдет. Локоны прибирает…
Вышла она, едва глянув на мичмана, и сразу зарделась вся, едва встретился девичий взор с глазами гостя, восхищенного ею. Такой красоты давно не видывал Жуков, сам ведь тоже красивый, и, кажется, девушка поняла все сразу: вот она – судьба, его судьба и ее тоже. В один из уютных вечеров они объяснились и дали клятву: не разлучаться никогда, а любить друг друга обещали они вечно, что бы ни случилось с каждым из них.
– Веришь ли мне? – спросил Жуков, целуя ее.
– Люблю и верю. Верю и люблю…
После этого было необходимо объясниться с отцом Лизы.
– Федор Петрович, – начал Жуков, – сердце мое и сердце вашей дочери Лизаветы уже спаяны нерушимою клятвой, так будьте же милостивы, дозвольте брак между нами, в моей же любви к вашей дочери вы николи не сомневайтесь…
Старый комендант Архангельска даже зашатался.
– Убили! – выкрикнул он, падая в кресло. – Вконец убили… Сядьте и вы, Иван Петрович, а говорить я стану. – Жуков послушно сел напротив коменданта. – Слушайте, друг ситный! Затем ли я звал вас в свой дом, чтобы вы разрушили будущее моей единой дочери? – вопросил Шульц. – Поймите же, наконец, мое отцовское сердце. Как бы ни уважал я вас, каким бы золотым вы ни были, я вынужден отказать вам в руке своей дочери, ибо, судите же сами: Лизанька при всех ее неоспоримых достоинствах и красоте ее способна сделать выгодную партию, а вы… что вы?
Старик вдруг умолк. Жуков напомнил:
– Я вас слушаю, Федор Петрович, продолжайте.
– А вы только ссыльный под моим же надзором, и сколько еще лет пробудете в этом звании – одному Богу известно. Извините, – заключил Шульц, – но я вынужден отказать вам и от дома своего, дабы соблазнов для Лизы более не возникало.
Жуков внешне повиновался приказу, но старик по-прежнему охотно принимал у себя Иванчина-Писарева, и этим воспользовались влюбленные. Через мичмана шла их потаенная и пылкая переписка, через него они назначали тайные свидания, во время которых Лиза Шульц, воспитанная на “Бедной Лизе” Карамзина, не уставала напоминать о клятве в вечной любви.
Наконец, в одно из таких свиданий она решилась:
– Есть же Бог, который видит чистоту наших сердец, и я верю, что он благословит нас свыше. А нам остался последний способ убедить моего папеньку, чтобы не препятствовал нашему обоюдному счастью.
О том, что это был за “последний способ”, комендант Архангельска наглядно убедился через несколько месяцев, и тогда же повторил, что они его все-таки “убили”:
– Но виктория осталась за вами, – сделал он непреложный вывод. – Ничего теперь не исправить. Будь воля ваша…
Теперь Шульц даже торопил события и уже сам собирался писать императору, чтобы Николай I, учитывая его возраст и его былые раны во славу отечества, помиловал зятя.
Вот и наступил самый счастливый день! Утром состоялось венчание, а после обрядной церемонии комендант звал друзей и знакомых к своему столу, дабы они почтили своим присутствием торжество свадебного ужина новобрачных.
Было весело, шумно, празднично…
Вот расселись гости за столы, вылетели пробки из бутылок с шампанским, хлынуло вино в бокалы, и эти бокалы еще не успели сдвинуться, хрустальным звоном отмечая великое счастье молодых, как вдруг с улицы надсадно, почти режуще прозвенело.
Это звенел колокольчик фельдъегерской тройки!
Стало тихо-тихо, а со стороны крыльца послышались тяжкие, как удары молота, зловещие шаги непоправимой судьбы, – вошел фельдъегерь, и, усталым взглядом обведя пиршественный стол, он спросил кратко, служебно и равнодушно:
– Комендант города Архангельска… кто?
– Я, – выпрямился Шульц.
– Извольте прочесть. К немедленному исполнению…
Хрустнули казенные печати, на скатерть просыпалась труха жесткого сургуча. Шульц, посерев лицом и заострившись носом, читал указ, и временами было даже не понять, где его слова, а где слова высшей власти:
– Уступая личной просьбе и вняв мольбам престарелой матери, его величество… на Кавказ! Мне же предписано: “не медля нимало, отправить Жукова с сим же фельдъегерем к новому месту его служения”. И приказ сей я должен исполнить…
Иван Петрович залпом опорожнил бокал:
– Вот когда получен ответ на мои просьбы! Именно в сей день и сей час, когда в Кавказе я более не нуждаюсь.
– Кавказ? А как же я? – растерянно спросила невеста.
– Я жду! – напомнил фельдъегерь.
С трудом уговорили его, чтобы повременил хоть самую малость, чтобы позволил закончить ужин. От свадебного стола Жуков пересел в казенную кибитку, и кони унесли его…
– Убили! – твердо повторил комендант города.
И на этот раз старик не ошибался.
Через несколько дней его не стало.
Елизавета Федоровна вскоре же родила сыночка, но состояние молодой матери трудно передать. Совсем одинокая в чужом для нее городе, окруженная чужими людьми, с младенцем на руках, наивная и беззащитная – на что ей надеяться? Правда, были у нее братья, но старший пропадал где-то у черта на куличках, шатаясь по дальним гарнизонам, а младшие, сами еще дети, воспитывались в кадетском корпусе на положении сирот…
Вот и рыдай, жена безмужняя: что делать?
Об этом же спросила она Иванчина-Писарева.
– Свет не без добрых людей, – отвечал ей мичман. – Ты, Лизавета, подумай-ка о Казани… Анна Михайловна, мадам Кондратович, неужто еще не писала тебе ни разу?
Он как в воду глядел. В тот же день пришло письмо от свекрови, которая, проведав о случившемся, звала невестку с дитятей под свой казанский кров, обнадеживая ее в домашнем приюте и своей ласке. Елизавета Федоровна быстро распродала имущество покойного папеньки, закутала сыночка потеплее и тронулась в дальний-дальний путь через всю Россию, “слепо доверив судьбу свою неизвестному будущему” – так писал ее дальний родственник, проживавший тогда в Казани…
А вот и сама Казань! Даже не верится, что приехала и сейчас сыщется покой и домашнее радушие, столь необходимые после столь долгой дороги. Расспросив прохожих, где тут дом мадам Кондратович, женщина скоро подъехала к этому дому, и первое, что она увидела, это была крышка гроба, прислоненная к стене. А возле подъезда стоял погребальный катафалк, лошади его были накрыты траурными попонами. Елизавета Федоровна, почуяв недоброе, спросила у бабы, спешившей через двор с пустым ведром:
– Это ли дом госпожи Кондратович?
– Ейный, ейный… Уж ты поспеши, родимая! Скоро выносят.
Елизавета Федоровна с замиранием сердца прошла внутрь дома, сразу ощутив аромат церковного ладана, и увидела на столе покойницу, которую отпевали священники в черных ризах.
– Кто умер-то? – шепотом спросила она.
– Анна Михайловна, царствие ей небесное…
Вот она судьба-то какова! Не было близких в Архангельске, откуда уехала ради Казани, а теперь не стало и близкой души в Казани, куда она так стремилась… Куда же ехать ей далее?
– Господи, – простонала она, – за что меня наказуешь?
Потрясение было столь велико, что женщина тут же, возле самого гроба, и потеряла сознание. Когда же очнулась, то увидела склоненные над нею лица добрых людей, и все они звали ее к себе, сулили приют для нее и младенца. Нашлась даже дальняя родственница Жуковых – Варвара Ивановна Мамаева, которая прямо с похорон увезла женщину с ребенком к себе, говоря по-свойски:
– Хотя, Лизанька, мы с тобою родня-то десятая вода на киселе, но живи у меня сколько надобно, пока не возвратится с Кавказа твой суженый. Ты хоть узнала ли, как прозывается его полк, чтобы письма ему писать?..
…Полк, в котором служил декабрист Жуков, назывался Куринским пехотным, а куринцы славились боевыми доблестями; Иван Петрович был принят в офицерской среде с таким же радушием, с каким Казань встретила и пригрела его жену.
Кавказские офицеры были тогда отпетыми головами, многие попали туда не по своей воле, повинные и безвинные, а потому Жуков быстро нашел друзей, которые бесшабашно и весело тянули солдатскую лямку. Среди приятелей Жукова был и знаменитый в ту пору писатель Бестужев-Марлинский, тоже сосланный на Кавказ, и он посвятил Жукову свою повесть “Наезды”…
Время было жестокое – время вызревания мюридизма, а Шамиль был еще молод. Будущий имам (третий по счету) состоял тогда в свите Кази-муллы, кровожадного аварца из аула Гимры, главного проповедника газавата. Не станем наивно думать, будто весь Кавказ и его народы искали свободы, потому и воевали с русскими, – нет, совсем нет! Учение мюридизма охватило только Дагестан и только Чечню, а натравливали горцев против “неверных” турецкие султаны и шахи персидские, которые чужими руками жаждали делить Кавказ между собою – словно чебурек, обжигающий им пальцы. Вот в этой войне и участвовал Жуков (как и многие декабристы), а жизнь на Кавказе ценилась тогда чересчур дешево. Осенью 1832 года барон Розен, командующий на Кавказе, повел войска на штурм аула Гимры, где засел Кази-мулла со своими отважными мюридами. Аул был взят штурмом, но имам с 16 своими мюридами заперся в неприступной каменной башне.
– Ему отселе от нас не уйти, – говорили куринцы…
Но Кази-мулла решил пробиться или умереть с честью.
Неподалеку от Жукова он вдруг выскочил из башни, а шашки мюридов рассекали перед ним коридор, ведущий к спасению. Удары солдатских штыков повергли имама наземь, но в тот же миг шашка Шамиля опустилась на голову Жукова… Последнее, что запомнилось в этой сече, так это имам Кази-мулла, который одной рукой рвал на себе бороду, а второю рукой показывал на небо, где его ожидали веселые волшебные гурии.
Шамиль тогда спасся! Но был спасен врачами и Жуков, а барон Розен добился для него “прощения” свыше, о чем Иван Петрович известил жену с лазаретной койки. Конечно, одинокой и красивой женщине было в Казани нелегко, возле нее увивалось немало всяческих донжуанов, кто студент, кто офицер, кто знатный барин, но Елизавета Федоровна вела себя безупречно, отчего в казанском обществе она завоевала всеобщее уважение…
– Скоро ли увижу его? – томилась она вечерами.
– Терпи, – отвечала Мамаева, раскладывая пасьянс. – Вот и карты показывают тебе скорое свидание с королем…
Только на исходе 1833 года Жуков был уволен из армии “по домашним обстоятельствам” с чином штабс-капитана в отставке. Сын Варвары Мамаевой вспоминал: “Первое свидание Жукова с женою произошло в нашем же доме… но такие сцены описать невозможно – их можно только прочувствовать”.
Декабристу было дозволено проживать в своем Сергиевском имении Лаишевского уезда Казанской губернии, в которое он и отъехал с женой и ребенком, а въезд в губернские города России был ему запрещен. В густейших и дремучих лесах затерялась деревушка дворян Жуковых, и казалось, что в этих лесах навеки затеряются и они сами, все равно безмерно счастливые оттого, что они снова вместе – навеки, верные прежней клятве.
Царствование Николая I уже близилось к печальному завершению, когда Иван Петрович вдруг появился в столице и даже не один, а с детьми, рожденными в лесной глухомани. С помощью петербургских родственников он устроил дочь в Смольный институт, а сыновей определил в кадетские корпуса (никакой иной судьбы, кроме офицерской, он им и не желал!). Когда же дети были пристроены, из Третьего отделения ему учтиво напомнили, что он по-прежнему остается на подозрении – как “прикосновенный к тайным обществам”, и жандармы попросили его удалиться из Петербурга обратно в свое Сергиевское имение.
Темный лес снова укрыл Жукова в своей непроходимой глуши, где он был всегда счастлив от большой и сильной любви…
1847 год стал последним годом, когда имя декабриста Жукова удостоилось упоминания в государственных документах. Далее мы ничего не знаем о нем, и ответ на молчание, давно тяготящее нас, следует искать на старинных сельских погостах.
Где они, эти поваленные бурей кресты?
Если так можно выразиться, то декабристам, сосланным в Сибирь, “сильно повезло”: среди них оказался великолепный художник Николай Бестужев, оставивший нам громадную галерею портретов своих собратьев по несчастью. Зато иные из декабристов, заброшенные в дальние гарнизоны, остались как бы “безликими” – нам отказано видеть их “в лицо”.
Вряд ли, я думаю, уцелели изображения Ивана Петровича и Елизаветы Федоровны Жуковых. Да, вряд ли…
А может, и так, что где-то в краеведческих музеях нашей захудалой провинции еще висят их неопознанные портреты с неизбежной – почти трагической! – этикеткой:
НЕИЗВЕСТНЫЙ ХУДОЖНИК
ПОРТРЕТ НЕИЗВЕСТНОГО
И ПОРТРЕТ НЕИЗВЕСТНОЙ.
А как бы мне хотелось увидеть их.
Любящих!