Книга: Долгие слезы. Дмитрий Грозные Очи
Назад: Глава 9. Параскева и другие обстоятельства
Дальше: Глава 11. Разговоры во Владимире

Глава 10. Кого бесы водят

Как бы утешно да радостно было покойному батюшке узреть сына на владимирском великом столе, увидеть на плечах первенца заветные бармы великокняжеские! От самой смерти Даниила Александровича, внезапно сделавшей те бармы вовсе недостижимыми, всеми силами, всей душой стремился к ним Юрий, и чем далее отдалялись они от него, чем немыслимей и невероятней казалась победа, тем злей и упористей становился Юрий в достижении цели.
Пятнадцать лет без устали, тайно, и явно бился он с дядей не на жизнь, а на смерть, и не его вина в том, что дядя-то верную цену той битве сумел определить лишь в последние годы, когда уже нелегко ему было взять Юрия на копье. Заматерел он, шакальи ухватки сменил на волчьи, такую силу обрел в Орде, что ранее ни ему самому, ни иному кому и во сне не могло привидеться — шутка сказать: ханским зятем заделался!..
Но то, когда уже стало, а прежде-то — горько вспомнить, что перенес! Пятнадцать лет — постоянного страха и осознания собственной ничтожности, пятнадцать лет — словно и не жил, одной жаждой палим, как в нескончаемом, вечном похмелье, — то ли не плата за право убить?..
Не счесть, сколь раз сам смерти в глаза заглядывал, не счесть, сколь раз вроде бы и отчаивался бороться, случалось, готов был в ноги пасть Михаилу: «Пощади! Твоя воля…», ан тут же новой силой наливался, как жаром при лихорадке, точно и впрямь та борьба — худая болезнь, когда уж и сам над собой не властен. А сколь раз, когда тот Михаил, точно забавясь, на людях совестил да урезонивал его словами, хотя не единожды в праве и силе мог урезонить мечом, бежал по спине да из-под Юрьевых мышек липкий, вонючий пот, стыдный запах которого, казалось, слышали все округ; да, да, до дрожи в руках, до стука зубовного, до знобкого холода в чреве, до поноса, именно так — животно-мучительно боялся Юрий великого родича! Да, боялся, боялся, боялся — ан победил! Победил! Поверг в прах того, кого единственно трепетал на земле! Али не в том и есть высшая отвага да доблесть, чтоб устоять перед тем, кто сильнее и достойней тебя? Ведь только для глупых слава — безропотную чухну да безответных корел топтать на корысть и утеху ненасытным новгородцам! И не было в том для Юрия ни веселья, ни малой утехи. Какое уж здесь веселье, когда душа день и ночь скулит, точно кутенок без суки? Да кто б мог понять, как тяжко, как муторно, как несносно жить с вечной тоской в душе оттого, что знаешь про слабость и трусость свою, а главное, и твой ненавистник, может быть один в целом свете, ведает про ту твою трусость и слабость и потому живет себе в царском покое, смеясь над тобой, ни на ноготь не веря, что ты, трусливый и слабый, все же сумеешь осилить его…
Так отсмеялся!
И пусть теперь слабые да неудачливые судачат промеж собой — им вечная воля и страсть судачить-то втихомолку, пока их за язык не возьмут! — что, мол, не по чести, а хитростью, обманом да подкупом перед татарами свалил он Тверского, — что проку в том суесловии? И пусть злорадствуют, поминая, как бил его тот Тверской и под Москвой, и под Бортеневом, да вся-кий-то раз, как доводилось встречаться им ратями в чистом поле, — али память-то та серебряная? Ну какой ныне толк в той памяти? Да, бить-то он, может, и бил (как ни хочется, а того из жизни не выкинешь!), да вот только до Юрьева сердца достать руки у него оказались коротки! А он, Юрий, до самого сердца его проник, до осклизлых дымящихся потрохов — то-то же!..
То ли в некрасивой улыбке, то ли в злой, оскальной усмешке Юрий растянул бесцветные, бледные губы, вспомнив, как умирал Михаил…
Было то промозглым, ноябрьским утром. К веже, где в ожидании исполнения приговора вот уже почти месяц после последнего, второго, суда, на котором и приговорили его умереть, томился Тверской, подъехали в седьмом часу, когда толком-то и развиднеться еще не успело. От Ясских гор, что темно и грозно виднелись вдали, несся ветер. Бесснежная, стылая земля змеилась трещинами, гулко отдавалась на ней дробь копыт. Спешились, слов не произносили. Юрий хотел было вместе с убийцами пойти в вежу, но Кавгадый — ханский темник и посол, главный союзник Юрьева по Михайлову делу — молча удержал его подле себя: мол, тебе-то там делать нечего. Дурак! Если кому и было дело до Михайловой гибели, так только ему, Юрию. Однако пришлось остаться подле татарина. Так что, находясь снаружи, Юрий, к сожалению, не видел, как да что на самом-то деле происходило в веже.
С замершим сердцем видел лишь, как вошли в нее палачи: трое ли, пятеро ли татар, предводительствуемые Романцом — неким русским, издавна прибившимся к татарам, звероватого вида, сутулым, тупым мужиком, один взгляд на которого во всяком вызывал ужас и омерзение. Кавгадый сказывал, что сам, мол, Узбек- хотел того, чтобы Тверского убил непременно русский, Так отчего бы, как и хотел он того, не дать самому Юрию кончить князя — али он хуже русских-то, чем тот Романец? Нет, и глазом-то поглядеть не дали — на все у них своя хитрость!..
Михаил, говорят, поднялся навстречу убийцам, точно ждал их именно в это утро, глядел спокойно, как близились, хотел осенить себя крестным знамением, да, видать с перепугу, забыл про дубовую колодку на шее-то, в кою он был закован, ан та колодка-то не дала и руки ко лбу донести. Али он и тогда не смутился?..
Врут, придумали люди, что, мол, он с благодарною молитвою дух испустил — некогда ему было и молиться-то! Врут, конечно…
Сначала татары железами закололи боярина Ефремку Тверитина, сдуру бросившегося было защитить князя. Ку-у-у-да?! Так и обвис на ножах! Затем уж Романец к самому приступил…
Раздел донага, бил пятами, бесчинствовал, как умел, потом, как Михаил хрипеть зачал да ртом пузыри пускать, кинул его со всей силы на стену вежи, да так, что и стена проломилась. Выпал Михаил за вежу, и здесь, на воле, а мало-мало, но уж развиднелось, на глазах немногих самовидцев, среди которых был и Юрий, и кончил его Романец. Надо отдать ему справедливое: на удивление дико и ловко убил он князя, где и обучился тому? Руками, собака, умудрился вырвать из ребер живое сердце.
Как ни доволен был Юрий, а все же хоть слабо, но и по сю пору он немного досадовал, что не сам — как всю-то жизнь до волчьего воя и зубовного скрежета грезил о том — заколол Михаила, что так и не удосужилось ему глянуть в его глаза перед смертью, увидеть ужас в тех глазах да еще посмеяться ему в лицо: ну, так где же твой Закон, Михаил Ярославич?..
Врут, придумали люди, что, мол, не было ужата 6 глазах Михайловых. Как это не было? Чай, он, Юрин, видал, и не раз видал, как глядят глаза перед смертью. Али тот Михаил и впрямь был иным? Да ведь какой ни иной, а всякому жить-то хочется. Да еще когда такая свинья, как тот Романец, надвигается, протянет к тебе ручищи, дохнет зловонно — так сколь ты ни крепок, сколь ни есть в тебе готовности умереть, так поди, смутишься и затрепещешь чревом-то, на то ты и человек!
Али не так то было? Али не так?..
Так! Врут люди, все люди врут…
Юрий помнил, как подошел он к нагому телу Тверского, уже бездыханному, с алой, разверстой раной лежавшему на стылой, чужой земле. Кабы кто знал, что творилось тогда у него на душе! Победил! Победил!..
«Что смотришь? Вели накрыть тело — ведь он князь великий, — сказал тогда Кавгадый. Да еще поддел: — Он ведь тебе дядя, будто отец! — Ишь, милосердный какой татарин!»
Он тому Кавгадыю, что глупыми словами нарушил его торжество, мог бы и в глотку вцепиться: «Молчи, пес! Что ты знаешь? Что ты можешь понять?..» — но смолчал, лишь поднял с земли, взял в руки Михаилово сердце, парной еще, теплый, маленький — он вполне умещался в ладони — кровавый кусок жалкой человеческой плоти, пред которым он так трепетал.
«Ну так что, Михаил Ярославич? Молчишь? А я ныне волен хоть собакам тебя скормить…» Эвона, его, Юрьево, живое сердце пело в груди: победил, победил, победил! И тем вознесся не только над ним, поверженным, не над одной лишь Русью, но и над Собой, над собой!..
«Ну-тко, кто теперь глянет насмешливо: али я не воистину князь великий?!»
И кому какая печаль, сколь заплатил он тем татарам, что судили Тверского, — всяк суд деньги любит; и кому какое дело, сколь и чего посулил он Орде за ту смерть, — он посулил, ему и платить! А Русь-то как баба сдобная, сколь ее ни ущипывай — от нее не убудет!..
А то, что судачат теперь о нем, хулят срамными словами, так то — пустое! Ведь и Михаила-то, покуда был жив, иные не больно жаловали, это сейчас кто ни попадя и даже враги его славу ему поют. Так то привычно, любят у нас по мертвым-то выть, и то — от мертвого какой вред? А ты попробуй-ка, живя-то, всем угодить! Разве такое возможно? Да и не к чему угождать государю-то. А то, что хают его повсеместно, так и в том нет худого — лишь пуще бояться станут. А там, глядишь, посудачат, да скоро авось и забудут. Ну, а коли кто и останется памятлив, так память-то вместе с мозгами очень просто вышибить можно.
«Вот так…»
Ухватистыми, длинными пальцами Юрий легко согнул каленый железный прут, коим ворошат угли в открытой печи, и, сделав из него неказистую закорюку, кинул на пол.
Ведь как татары-то говорят: достоинство каждого дела заключается в том, чтобы довести его до конца. И здесь, как его ни суди, но он, Юрий, остался-таки на коне! И даже не потому, что багряная плащаница великого князя лежит теперь у него на плечах, а потому, что он ныне жив, а Тверской наконец-то сдох! И значит, в том долгом споре (в котором никогда не было правды на его, Юрьевой, стороне, и он это всегда отчетливо сознавал) все-таки он взял верх над праведником Михаилом, и значит, нет Закона над ним и под ним пусты все людские Законы, разумеется, кроме тех, что служат ему!..
Еще с московского гулевого-веселого времени впал Юрий в ересь сомнения. Да и как ему было не усомниться? Кажется, нет на свете греха, к какому не причастился бы он. И что же? Да, пожалуй, нет и не было на свете человека более удачливого, чем он! Так где же Его хваленая справедливость?..
Когда, всего-то двадцати двух лет от роду, собственными руками удавил он старого рязанского князя Константина Олеговича, так какой вой поднялся на Москве — и то многие от него отвернулись: мол, не простит Господь бессудного непотребства. А он тут же, будто нарочно искушая судьбу, пошел на Можайск. Иные уж вослед каркали — не воротится, а он взял да примыслил к Москве ту смоленскую вотчину! После того он в себя и уверовал пуще, чем в Господа. Даже за правило взял всегда и во всем поступать вопреки принятому. И то, многих да разных подивил он за жизнь… Тогда же, не одними навязчивыми, оплетными да прельстительными словами брата Ивана, но своим умом, своей волей пошел на соперничество с Тверским, тогда еще решил во что бы то ни стало свалить его и подняться над Русью. Так ведь и свалил! И поднялся!..
Ну где же, где оно, то наказание, которым давно, между прочим, в этих же самых княжьих покоях, страшил его старый митрополит Максим, когда упрашивал, уговаривал не ходить в Орду, не тягаться за ханский, Тохтоев еще, ярлык с Михаилом.
Помнил Юрий, как налил гневом глаза старый грек, выкатил их на него, будто сливы. Да сливы те были уж перезрелые — подернулись сизой, старческой пеленой. И пока кричал митрополит проклятая, пока сулил ему адский огонь да анафему, Юрий вдруг ясно и беспощадно увидел, что перед ним лишь бессильный, немощный плотью старик, которому просто страшно и не хочется умирать, потому он и кричит, и злобствует, и завиствует ему, молодому и сильному.
Тщета! Все обман и тщета! Что и проку в том, что на этом дряхлом старце, который и в гневе-то дышит на ладан, митрополичий клобук! Уговаривал, небесной карой грозил лукавый святоша, ан сам, видать, знал, что Михаил оставил под Владимиром засаду на него, Юрия, Алия то согласовал он с Господом?
Да всех обманул тогда Юрий: и митрополита, которому сказал, что лишь по своим делам, не касаемым Михаила, идет в Сарай, и того Ефрема Тверитина, что гнался за ним по пятам чуть не до самого Нижнего, но так и не смог ухватить, потому как засадный-то полк Акинфа Ботри заранее снялся с места и ушел на Переяславль, куда нарочно, чтобы выманить на себя мстительного и глупого Ботрю, прибежал тогда брат Иван. Ту уловку он и придумал, ан как ни велика была хитрость, да ведь чтоб удалась и прошла она гладко, какие силы должны были самому-то Юрию благоволить?!
Знать, и Господь-то и в грехе, и в неправде за того, кто силен! Али не так?..
«Али не так?.. Али иные силы за руку-то меня вели? Мыслимо ли…»
«Проклят будешь во все времена!..»
— Ну, так где же, где, лукавый грек, твое проклятие? В чем оно? — Юрий и сам не заметил, как вслух начал отвечать давно помершему Максиму, будто он был сейчас рядом и снова грозил ему.
«Помышляющим яко на государя не по Божью благоволению… тако дерзающим против него на измену — АНАФЕМА!..»
— Что? Что?! — Юрий коротко рассмеялся, будто закашлял. — Так я ныне государь на Руси! Кому ж ты поешь анафему, старый пес? Уж не Дмитрию ли, отребью-то Мишкиному? Ить он теперь, знать, замыслил на государя-то?.. А?.. Что?.. Смолк, святый отче! Боле-то сказать нечего?!
Юрий знобко передернул плечами — сколь лет пролетело, а все те угрозы Максимовы точно заноза в памяти, будто и впрямь те слова несли в себе страшный и действенный смысл.
«Проклят?.. Да в чем же я проклят? Где оно, старше, твое наказание? Али не добился я своего?.. Добился! Добился!..» — сам себе в мыслях ответил Юрий и устало обвис плечами, сник на высоком владимирском троне, словно нахохленный, хворый петух на насесте.
И то, пока правил Русью Михаил Ярославич, хоть и в вечной да неравной борьбе с ним, оказывается, куда как легко было и самому Юрию. Да и что сложного в том, чтобы кинуть черную тень на того, кто у всех на виду? Растет ленок долго, да колготы с ним невпроворот, ан отбеленный холст мигом дегтем вымазать можно, да так, что уж и не отмоется. А человек-то не холст, чтобы его опорочить, и дегтя не надобно, одних слов достаточно. Голову лишь на плечах да глотку покрепче имей. Умей все на пользу себе обратить, что бы хорошего ли, худого ли ни делал противник. Так бы бороться Юрию с Михаилом, кабы не сила да умение его ратное, ей-богу, одна забава была. Ведь Михаил-то хоть и умен был, а бесхитростен, точно дите, что ни делает — все на виду! А ты, знай себе, приглядывай за ним да лови при случае на слове, а еще того лучше — его же дело против него и обороти. А мало ли он дел-то наворотил?.. С одними новгородцами сколь до крови собачился. А уж с новгородцами при таком раскладе чего проще: задорь да подбивай их в одиночку ли, с глазу на глаз, на буйном вече ли, им и спервоначала-то Михаил своей строгостью и придирчивостью, а главное, тем, что с Низом хотел уравнять он Новгород в правах, поперек горла стоял… Да и опять же, куда как ни тяжело перед ханом ложью того обносить, кого и без всякой лжи хан на дух не переносит. Да и было за что! Михаил-то хоть и терпел ханскую волю, да не больно скрывал, что терпит-то через силу, за то и вменили ему главной виной на суде «неуключность» да неуважение к татарам. Али для кого было тайной, что всегда-то противился им Михаил, мало-мало, а пытался ослабить татарские путы. Так что и лжи-то в том, в чем обвинил его Юрий перед Узбеком, особой не было. Али не утаивал он ханской дани? Еще и как утаивал! За счет тех потаек Тверь свою хотел над Русью возвысить, первой сделать на все времена — разве то ложь? А Кончаку, жену драгоценную, разве не он отравил?..
Юрий вспомнил безволосое и в под мышках, гладкое, всегда пахшее горьким мускусом Кончакино тело, и ему даже сейчас, спустя два года, как последний-то раз прикасался к нему, сделалось тошно. Видит Бог, в том не виновен: не любил он Узбекову cecтpy и чресла-то ее качал с пятой ночи на третью, когда уж совестно было не подходить к брачному ложу.
Правда, на то, что отравил Михаил Кончаку, не было у Юрия никаких доказательств, но при том, с какой опаской на счет татар глядел Тверской вперед, он и представить себе не мог, чтобы тот поступил иначе. Ясно, чего боялся: что, мол, через его, Юрьево, семя да Кончакину утробу так и вокняжатся над Русью Узбековы татарчата.
«Ан напрасно боялся, великий князь!..» — зло усмехнулся Юрий.
Уж кого-кого, а той Кончаки-Агафьи жаль ему вовсе не было! Затем и оставил он ее, будто бы в спешке бегства, пленницей Михаилу. А теперь ему вышло даже и лучше, что именно так все случилось, как и надеялся, и то оборотилось против простодушного Михаила. А будь она нынче жива, рано ли, поздно ли сам повинился б перед Узбеком в том, в чем и сознаться срамно. Не говорил Узбек словами про престольного над Русью наследника, а не иначе тоже рассчитывал на него. И когда бы через год, другой, третий не дождался того наследника, али бы он со своей хитростью да умом не проник в его тайну?..
С силой опершись о подлокотники, Юрий поднялся с трона, подошел к большому китайскому зеркалу, три года назад на свадьбу с покойной Кончакой подаренному самим ханом. Повсюду Юрий возил его за собой — не расставался.
Из стеклянной обманчивой глыби глядел на Юрия почти незнакомый, неведомый ему человек в багряной порфире, в высокой шапке с легкой меховой оторочкой, обнимавшей впалые, точно стиснутые виски. Белесые глаза вовсе поблекли, будто у старика, в углах их копилась гнойная слизь, клювастый, птичий нос еще более заострился, чем прежде, губы под усами бледны… К сорока подбиралось великому князю.
«Эка, как лета изнурили! Отворотясь, не наглядишься…» Он дохнул в зеркало, тут же покрывшееся туманистым влажным потом. Усмехнулся: «Гляди, Узбек…»
Не просты у татар подаренки, в каждую дареную безделицу свой особенный смысл вкладывают, поди догадайся! Что Узбек хотел сказать, даруя ему то зеркало? Первое, что на ум просится, так то и сказал, что, мол, хочу, чтобы всякий раз, на себя глядючи, обо мне поминал. Так, ить, и без зеркала разве забудешь тебя? Али иное: что, мол, верю тебе, как себе? Да то больно лестно. Али пугал по обычаю, грозил он ему тем зеркалом? Мол, и обмануть меня не пытайся, вижу тебя до самого дна, до свербливого прыщика в носе?.. И то, хоть глядись, хоть век не глядись в то стекло, но разве упасешься от тусклых и узких, точно ножи, Узбековых глаз?.. Повсюду они, как то зеркало, следят за Юрием.
Вот и теперь — хоть один Юрий в гриднице, но будто и татарин с ним рядом, ишь, косоглазый, зырит! Да и не одному Юрию, но и всей Руси куда от тех глаз укрыться-спрятаться? Не укроешься!.. Не иначе, как по безумию Тверской-то надеялся от них щит поднять…
Ох, много, много, многовато посулил он Орде за Михайлову смерть. Они там, поди, и сами рады были с ним разделаться, а все ж тянули с Юрия сколько могли. И он хорош — наперед и без спросу выскакивал, да уж больно страх в нем велик сидел перед дядею. Что ж, надо теперь платить, пред татарином словами не отбояришься. Ан казна не бездонна, да куда там — бездонна! Пуста! Все поганые растрясли, им сколь ни дай — будет мало…
Не за одним лишь тем, чтобы мирно вокняжить его над Русью, пришел из Орды вместе с ним ханский посол Байдера. Взять ему надо хоть малую часть того, что Юрий остался должен. Все, что ни встретится на пути до Владимира, — татарам!
На что тверд сердцем Юрий, и тот в Рязани из княжьего терема не выходил — пьянствовал, дабы не видеть и не слышать, как воют те рязанцы под татарвой. Пил да сам на себя дивился: вот ведь странное дело, разве прежде-то жаль ему было тех рязанцев? Вторые, после тверичей, враги они для Москвы. А ныне — жаль, вон оно что! И они — его чадь!.. И еще новое: теперь же мог он своей волей присудить той Рязани немедля к Москве отойти и стать ее вотчиной. За то еще батюшка, Даниил Александрович, бился с рязанцами — тогда он у них лишь Коломну оттяпал, для того же и он, Юрий, князя Константина Олеговича по молодости удавил ненароком, о том же, знает Юрий, по сю пору грезит на Москве брат Иван… Чего бы, казалось, проще теперь — по силе татарской да по воле своей повелеть рязанцам наконец-то подчиниться родным московичам — экой доход-то был бы Ивану! — а он, Юрий, не захотел! Более того, упас от смерти (с ним и пьянствовал) рязанского князя Иоанна Ярославича. Пусть княжит сам по себе, авось еще пригодится Юрию. Как знать, не против ли той же Москвы, ежели вдруг Ивашка когда о себе возомнит. Не дай того бог, конечно…
Пожег Рязань Байдера! Что смог, взял добром да товаром, людье полонил в избытке. Однако мало ему! Да, по чести сказать, бедна оказалась Рязань… Двинулись далее по Оке на Рязанский Переяславль. И тот мало-мало пожгли, и там взяли долю — меды, меха, серебро… Оттуда часть татар с сайгатом ушла в Орду, остальные повернули на Муром. Чуть не заплутали я лесах да болотинах, но уж вышли к славному Мурому. Муромцы хотели было ожесточиться, но, размыслив, смирились. Признали в Юрии великого князя. А Муром тебе не Рязань шалопутная, что стоит на семи ветрах, которую в сяк проезжающий норовит пограбить. Здесь татары вдвое более, чем в Рязани и Переяславле вместе взятых, добра на повозки-то нагрузили. Но уж людей зазря бить и город жечь Юрий не дал Байдере, хоть тот и грозился перед ханом его обнести… Замирились на том, что далее, кто б ни встретился на пути до Владимира, со всем добром отходит в волю Байдеры. На беду, как раз в ту пору купцы из Руси, от самого Новгорода, по той-то дороге в Сарай побежали. Сколь их вдоль той дороги волкам покидали?..
Кажется, пора бы насытиться Байдере, однако все ему мало! Теперь вот требует Владимир отдать на грабеж…
Знал Юрий, что так и будет, знал, на что шел, когда не скупясь обещал ордынцам немереный выход, да, ить, разве мог он подумать, что жаль ему станет и ту Рязань, и тот Муром, и Владимир татарам-то oдавать? Казалось бы, что ему этот Владимир — никогда добра от него не видал, ан жаль! Хоть, конечно, не новгородцы владимирцы и даже не московичи, а все ж — русские. Чадь! Надо же, что с ним сталося! Будто и впрямь руку свою татарве под нож отдает — такая боль, эвона… Вот что значит князем-то быть великим над Русью!..
Хитрил Юрий, сколь мог, отдавать Владимир татарину не спешил, ждал все, что Дмитрий первым начнет войну. Тогда бы волей-неволей пришлось Байдере принять его сторону. Однако Дмитрий, как надеялся на то Юрий, отчего-то все же не выступил, снес всякое унижение, какое нарочно и по смерти Михаила наносил он тверичам. Ишь, послов прислал. Знать, урезонили молодца…
Было бы силы побольше да одна его власть — в сей бы миг на Тверь побежал. Знает Юрий: не будет ему покоя, покуда живы сыны Михайловы. А особенно старший — Дмитрий. Страшен он Юрию.
Ведь как просил он Узбека: дай войска на Дмитрия! Через одну ту изобильную Тверь все бы долги мог разом покрыть! Но остался непреклонен Узбек.
«Коли я казнил Михаила, не значит, что я враг его сыновьям. Если они, не в пример отцу, будут уключны мне и верны — укрою и их своей милостью…»
«Эвона что!.. Так на что ж Михаила-то погубил? На что меня-то обрек своей лаской? Мне-то как теперь жить, как править?.. Али не я слуга твой верный, под покровом твоей лучезарной милости? Ить, на все иду ради тебя, поганого!..»
Нет, не дал Узбек войска. И Байдере, видать, пес наказал ни в коем разе на Тверь не ходить. Юрий уж уламывал того Байдеру. Смеется татарин:
«Байдера не враг себе, князь…»
И то, войско-то у него лишь на грабеж, а не на войну!..
Взвоешь тут пуще волка в загоне! С одной стороны — хан Узбек, и издали взгляд его, как стрела, проницает, а мысли темны и не ведомы! Разве его поймешь, косоглазого?.. С другой стороны — обиженные, злобные тверичи. И ни лаской, ни серебром их не укупишь, а вот, поди ж ты, надо, надо же исхитряться!..
Юрий помотал головой, отгоняя горькие мысли. Но куда ж от них денешься? Ни в веселье, ни в хмельном пиру от них не отвяжешься, и довериться некому, некому…
Уж не в том ли и есть — наказание его?! Казалось бы, свалил Тверского, так радуйся — ан на душе одна мертвая стынь!..
Со смертью Михаила великая, безмерная власть, как с куста, упала в Юрьевы руки. Но, как долго ни вынашивал он мысли о ней, как ни стремился к той власти всю жизнь, ан и она, долгожданная, въяве оказалась совсем не такой, какой грезилась прежде. Прежде все представлялось яснее и проще, да прежде-то и было ясней. Вот тебе враг, силен и могуществен, аки тот Голиаф, убей его — и сам станешь велик. Убил, поднялся над всеми, да где оно, то величие?..
А казалось-то: вот твое поприще, вот твой путь, ступай по нему и в конце обретешь заветное да желанное. Преодолел тот путь, все превозмог, что ни встретил на нем, вроде бы и дошел до конца, но и в том дальнем конце не обрел ни покоя, ни чести, а видел лишь тесаный, каменный крест подорожный — унылый знак того, что путь-то только наполовину пройден и главная тягота еще впереди!..
Что же это? Вроде и впрямь поднялся над Русью, но нет над ней верной силы. Как дорога в распутицу расползается под ногами! Да что распутица! Чистая болотина — эта Русь! Всякий раз думаешь, что ступаешь на твердое, и всякий раз чревом чуешь, как бездонно, зыбко и провалисто под ногой — вот-вот ухнешь в вонючую, ржавую, всесильную жижу, что поглотит тебя с потрохами и пузырей не оставит! И никого нет рядом, кто руку подаст…
Всем oкpyr мнится, что его братский союз с московским Иваном — образец верности да содружества. Еще бы! Надо же, как старший-то Юрий наследную от батюшки Москву отдал в пользу Ивана без сожаления! Да мало кто ведает, сколь ненавистны они друг другу. Сызмала Юрий не терпел хитроумного, впрок загадливого, тихонького да льстивого единоутробника. В одних покоях душно ему с ним становилось, от глаз его суетных, от вялого голоса бечь хотелось куда по-далее! Оттого еще, чтобы не быть рядом с братом, а не только ради единого примысла, как набрался сил, ушел Юрий прочь из Москвы. А Москвой-то таким, как Иван, и править. Всегда-то более вроде бы добронравных да добродушных, ан себе на уме, хитрованистых московичей, любы были Юрию иные: жесткие да воинственные переяславцы или же живые, как ветер в поле, пусть переменчивые, но предприимчивые новгородцы. С ними он нашел свою доблесть!..
Жадная до славы, страстная натура Юрия требовала беспрестанного злого действия — оттого и кидался он во все тяжкие, оттого ни себя не щадил, ни других, оттого столь удачлив был в примыслах… оттого так не сложно было управлять старшим братом Ивану. Кто б знал, какую волю он взял над Юрием! А Юрий пуще битв боялся слов и советов Ивановых, а все же слушал младшего брата, потому как знал, что умнее его Иван и советы его верны, да только верны как-то надвое: никогда не знаешь — голову ли сложишь, жив ли останешься, коли последуешь им.
Было время, Юрий всерьез опасался, что Иван нарочно его на Тверского натравливает, дабы, коли раздавит его Тверской, уж в полном праве занять его место в княжьем тереме на Москве. Если и думал о том Иван, так прогадал, прогадал, сучий хвост! Только из-за одного того, чтоб ему насолить, надо было свалить того Михаила. И опять же, когда б не он, не его тихая дуда уговорная, может быть, и не осмелился Юрий подняться на дядю, и все бы ныне шло по-другому!..
Не его ли слова: мол, кто силен — тот а прав!
Не он ли беспрестанно зудел да нашептывал:
«Али более достоин тебя Тверской?.. Ужели уступишь Тверскому первенство?..»
Иван первым затмил ему взор властью великокняжеской.
Как тихий омут глаза его, однако взглядом их не ухватишь — то в лоб тебе смотрит, то в переносицу. И шепчет, шепчет! Не говорит, а будто ветер ласковый листьями шелестит. Слух, как тетиву на луке, аж в струну вытянешь, чтобы, упаси тебя Господи, не пропустить какого важного слова, в котором самая суть или Иванов яд упрятан.
«Что шепчешь-то? — бывало, крикнешь ему. — Говори смелей, чего надобно?»
«Дак, ить, чего ж кричать попусту, брат? Надо будет, так сам дашь, чего прошу».
«Ишь ты…»
«А то? А коли тебе то не надо, так, ить, и криком-то ничего у тебя не возьмешь. Али не так то, брат?»
«О брат! Не брат ты мне, а истинный Каин передо мной во плоти!..»
Поди, и сейчас помолился да руку об руку трет, жадные слюни пускает в бороду, грезит: мол, Юрий-то не на век взял владимирский стол, вот уже, как помрет, так я по праву стану единственным престолонаследником!..
Юрий аж задохнулся от ненависти, воочию представив единоутробника.
— Выкуси! Выкуси! — Он сжал пальцы на обеих руках в срамные, непотребные кукиши и с злобой ткнул ими в воздухе перед собой, будто в сальную Иванову морду. — Ha-ко, выкуси, брат!..
Говоря вслух с самим собой, Юрий вполне находился в рассудке. Во всяком случае, в той мере, в коей наградил его Господь способностью распоряжаться своим умом. Просто, несмотря на то, что вечно он был окружен людьми, он всегда оставался человеком мучительно одиноким. Оттого и вошло у него в привычку говорить с собой как с собеседником.
— Выкуси! — повторил он еще и, облокотившись на высокий налой, в отчаянии сжал руками виски.
«А кому и достанется?..»
Не дал Господь ему сыновей! Одну лишь дочь Софью успела принести ему супружница, переяславская боярышня Евпраксия, в коей единственной Юрий души не чаял. Вот уже десять лет, как померла она от тоски, что не могла более зачать от него, что так и не принесла ему желанного сына, единой жизнью которого, может быть, во всем оправдался бы Юрий перед Господом и людьми.
«Ибо, — сказано, — кто имеет, тому дано будет и приумножится, а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет…»
Сколь времени, бедная, провела она в молениях? Кому лоб в поклонах ни била! Да и сам Юрий, как ни безбожен, разве не просил у Господа милости? Все тщетно! Всяк-то месяц пустоутробна оставалась супруга. А уж как просила она его отпустить в монастырь, где бы стала она молить за него Господа! Чтобы взял он в жены себе другую, которая, глядишь, и одарит наследником. Куда! О монастыре Юрий и знать не хотел. Так и промаялась, лишь себя виня за грехи да свое якобы неплодоносное, ущербное лоно, покуда не померла. Так отчего же лоно ее, любезное Юрию, вдруг стало неплодоносно, коли дочку-то она ему родила?..
Ан знал Юрий вину да беду вовсе не за той Евпраксией, но за собой. Под Москвой, еще в первой битве с тем же Тверским, коня под ним завалили тверичи. Тех, кто кинулся на него, он раскидал, да один из них так ударил его промеж ног кистенем, что мошонка потом опухла, как капустный кочан, да почернела, как репа. Мало-мало вовсе не отвалилась. Месяц после кровью мочился да ходил враскорячку. Думал, уж на бабу не влезет. Ан прошло! Да крепость-то в корне еще пуще, чем прежде, стала! Но, видно, после того подлого удара все же ослабло в нем семя, будто умерло в нем. Или еще как иначе нарушилось?..
А он ведь и при живой Евпраксии сколь баб из одной любознательности обиходил: а вдруг понесет какая? Так озлился да распалился, что всякую ему еть не зазорно стало — и сдобну, и пышну, и тощу, и молоду, и уж развалисту не едиными родами, и русску, и иноверку… сколь их было-то, разве счесть? Так ни одна, ни одна не понесла от него!..
Истинно, бесплоден он, как та бесплодная смоковница!
Не в том ли и есть проклятие Максимово да наказание Госпоже?..
«Господи, прости меня, грешного…» — поворачивается Юрий лицом к божнице, да рука не идет ко лбу, будто высохла. Так и падает рука, не сотворив крестного знамения.
— Пошто сына не дал? — глухо, устало, сквозь зубы спрашивает он Господа.
Нет ответа ему.
— Али я хуже Ивана-то? — кричит Юрий.
Нет ответа.
«Знать, хуже…» — усмехнувшись, качает головой Юрий и, медленно, старчески шаркая, забирая по полу подошвами мягких сапог, идет к трону.
И то, плодоносит Иван со своею Еленою, точно заяц с зайчихой. Кажется, надысь под венцом-то стояли, а она уж троих ребятишек ему принесла: двух девок — Марию и Евдокию, и первенца — сына Семена. И ныне — донесли — опять брюхатая ходит. И пузо-то, говорят, у нее, будто дыню целиком проглотила, вперед и вверх торчит — не иначе снова малого носит! Ни дня она, что ли, пуста-то не бывает?.. Будто на злобу Юрию.
Хитер Иван да ухватист! Во всем ему благодать! Только за что — не понять. Да чем же он лучше-то Юрия? Али не знает он, Юрий, сколь пом и страшен Иван, хоть с виду ласков да тих. Ишь, взял обычай с денежным мешком — калитою ходить по Москве, нищих одаривать. Али не Юрьевы деньги в том мешке брякают?.. Худо ли ему чужими руками угли из костра выгребать?
Али за то ему милость, что Богу угодничает?.. На лбу да коленках шишек набил, всечасно грешит и в деле и в помыслах, да не устает беспрестанно каяться. Для того и митрополита к себе завлек, от заутрени до вечерни дарами да лестью потчует Петра Волынца, чтобы тот пред Господом его оправдал… Ужели ты так простодушен, Господи! Али не видишь, как брат мой во лжи искусен?..
Да! Да! Безбожен я, Господи! Грешен перед Тобой! Ан как не хочу покаяться, будто бесправен душой. Порой творю то, чего не желаю, точно в себе не волен, а после — и сам не пойму — то ли радуюсь, то ли содрогаюсь в омерзении и ужасе от содеянного… Так отчего же не шлешь последнего наказания? Али слеп, али впрямь нет пределов Твоему милосердию к грешникам. Так пошто же Ты к праведникам-то суров?..
Никогда еще, как в тот несчастный год убийства Тверского, столь много и постоянно не думал Юрий о Боге. И иногда искренне и горько жалел, что лишен благодати Господней веры. А все ж и его душа жаждала оправдания. К тому же, как то ни покажется странным, но, достигши своего, он начал вдруг прозревать, мучительно сознавая, что со смертью Тверского кончилось и его счастливое, верное время. Слишком много новых страхов и новых внезапных забот обрушилось на него в одночасье. И более всего хотелось ему теперь скорее уйти из Руси, где его не любили и он никого не любил, под щит Святой Софьи, в любезный его сердцу вольный Великий Новгород. Там сидел сейчас на правлении другой Юрьев брат — Афанасий, единственный свет в окне. Вот уж кто искренне души не чаял в Юрии, едино жил его мыслями и делами. Да жить-то ему, видать, не долго осталось — из Новгорода доносили; хворает Афанасий, того и гляди, помрет без прощания с Юрием. К нему бы надо спешить, да, покуда здесь не решишь всех дел с тверичами да долгами татарскими, отсюда не тронешься. Ох, увязлива, болотиста эта Русь, теперь не понять, пошто и нужна-то была, когда сунулся? Сидел бы себе на Новгороде, пугал шведов да немцев, авось и с Тверским поладил, кабы не тот хитромудрый да злополучный Иван…
«А, ить, теперь-то так просто, как прежде, и в Новгород не вернешься! — с тоской вспомнил Юрий. — Любим да желанен новгородцам я был, когда вместе с ними стоял против Тверского, великого князя владимирского, а ныне, когда сам стал великим князем, люб ли им буду? Вестимо: от века Низу-то быть подвластными им неугодно. Да ведь, поди-ка, слух-то уж и до них добежал, что я и новгородских купцов татарам отдал с потрохами… А сколь еще отдавать? Уж как того ни хочу, а и новгородцев придется прижать, ради долгов ордынских. Али им и то будет любо?.. Ох, куда ни кинь — всюду клин…»
Он с силой растер руками замерзшие вдруг и в летний день, и под шапкой свои маленькие, невидные, будто птичьи, уши так, что хрящи затрещали.
Днями положил себе Юрий уйти из Владимира в Кострому. Больно нетерпелив да настойчив стал Байдера. Кабы и без слова его, самовольно не начал он жечь да грабить Владимир. А ведь то не дело самолично великому князю глядеть, как народ его бьют. Ныне же позвал он к себе Александра — нечего и его зря томить. Знает Юрий, зачем тот пришел. Дело-то и яйца не стоит. Скажет ему: пусть, мол, он его, Юрьевой милостью, беспрепятственно забирает в Москве мощи отцовы да везет их на Тверь. Али и впрямь не заслужил Михаил Ярославич покоя-то — так и спросит. А о мире с княжичем толковать нечего, Александр в том не властен. Велит ему лишь Дмитрию передать, чтобы тот не спешил подниматься-то, коли он хочет того, на великого князя, мол, вскоре великий-то князь так всю Тверь удивит, что, может статься, ей и самой воевать расхочется…
«А что ж, так ему и велю передать», — думает Юрий.
Кабы Дмитрий-то не только силой да норовом, но и умом был в отца, поди, понял бы долговременный Юрьев загад. Да с годами, поди, и поймет, коли поздно не станет. Хотя тот загад его столь хитроумен, что никому, даже ушлому на каверзы Ивану сразу-то в голову не войдет. Так-то оно и лучше! Иное дело, захочет ли смириться с тем Дмитрий, больно уж горды да честны Тверские-то…
А покуда пусть говорят, что он низок и подл, пусть одного его винят за смерть Михаила, не понимая, что и без него, Юрия, не было ему места на этой блядской земле. Что Юрий? Разве без него Узбек не убил бы Тверского? То-то… Да и не свою волю, как понимает он теперь, всю-то жизнь исполнял Юрий, а чью-то, не иначе Ивана-беса, то ли еще кого пострашнее! Ради него и душу свою дочерна исчернил!..
Так не будет же по-Иванову!
Коли не дал Господь сыном грех искупить, то уж и Ивану великий стол не видать! Не должен он достаться ему, не должен! Против того умыслил Юрий меры принять. Решил он младшего Михайлова сына Константина с дочкой своей повенчать. Кровь и вражду любовью заметить! Затем он и собирался идти теперь в Кострому, где их ждала его Софья и куда ранее отправил он Константина с боярами.
Вот уж воистину вопреки всему мыслимому поступал человек, но в том-то и была Юрьева суть, чтобы всех удивлять да еще и самому на себя дивиться! Но, как его ни суди, только это одно ему и осталось, коли хочет он кровь свою, семя свое бесплодное на Руси возродить. Пусть в ненавистной Твери, однако прорастет оно все же! Авось для него — дальнего — и добыл он великий владимирский стол.
«Не для Ивана! Не для Ивана, Господи! Иначе для чего душу-то свою я так испохабил?..»
Темно и пусто глядел в себя Юрий, нахохлившись, сидя на троне. И со стороны могло показаться, что он уже мертв.
Как ни настраивал он себя на встречу с сыном убитого им князя, ан, к сраму, к стыду и позору, все вышло опять вовсе не так, как хотел того Юрий Данилович.
Лишь только увидел Александра, помимо ума и воли, будто ковш до краев, налился той желчью, от которой горько во рту и все, даже самые обычные и простые, слова словно ядом напитываются. Да и Александр, как на вид ни смирен и покорен стоял перед ним, не в силах был скрыть несказанной, яростной ненависти в глазах, так и брызгал взглядом, будто плавленым оловом.
— …Богом прошу тебя, Юрий Данилович, матушкиными слезами молю, отдай тело отца! Дай упокоить его на Твери!..
Словами-то просит, а взглядом-то бьет!
— Али, княжич, гнушаешься по чести меня величать?
Иванов, соглядатай московский дьяк Прокоп Кострома закивал головой, аки дятел долбежный.
— Кабы не отвалилась, — процедил Юрий сквозь зубы дьяку.
Александр пожал плечами:
— Отчего же? Как давеча повеличал, так и сейчас повторю: ты — великий князь, — сказал он и, помедлив, добавил: — Ныне — ты…
— Ишь, ныне… — Юрий Данилович горько покачал головой, — Али и язык-то не поворачивается без оговорок признать?
— Так нет вечного в мире, — усмехнулся Александр.
— Смеешься надо мной? — удивился Юрий Данилович. — Ну, так смейся. Каково-то я еще над тобой посмеюсь, — сказал он и впрямь рассмеялся недобро. — Так признает ли Тверь меня над собой князем великим?
Александр развел руками:
— Молод я, Юрий Данилович, — не властен ответ тебе на то дать. Знаешь ведь, сам покуда под братом хожу, — смиренно, тихо произнес он и потупился.
— Значит, война?
— Говорю же, о том у Дмитрия сведай.
— Али он мне и вовсе не велел ничего сказать?
— Сказал: чтобы знал ты — мы войны не боимся, — сколь мог твердо произнес Александр.
И того, наверное, не следовало ему говорить.
— Так что ж он прямо с войском-то сюда не приспел? — крикнул великий князь. — Коли не мила ему ханская воля! А? Что? Отвечай!
Хуже некуда, как покатились переговоры!
— Не мое дело ваши споры судить, ибо не о мире вы говорите… — вмешался владыка Прохор, покуда стоявший молча позади Александра. — Сыне, великий князь, — обратился он к Юрию, — не бери греха пред вдовой да сиротами — отдай им Михаила! Сказано: мертвые сраму не имут. По жизни был славен тобой убитый, а ведь ныне-то срам ему мертвому в чужой земле без креста лежать и последней чести лишенным. — Владыка скорбно поднял двуперстие: — И ты блажен будешь, ежели не отступишься во грехе. Милосерд Бог, и прощает нам беззакония, когда…
— Погоди, отец Прохор, — прервал его Юрий Данилович. — Не я пришел к тебе под причастие! Да и не в чем мне каяться пред тобой!
— А надо б покаяться! — возвысил голос и владыка. — Или так во вражде, в братской ненависти землю свою на погубление чужим отдадим? — Он уперся не-Моргающим взглядом в Юрия, однако Юрий вынес тот взгляд.
— На других обратись, владыка! — зло сказал он. — Как поется-то на помазание: «Помышляющим яко на государя не по Божью благоволению… тако дерзающим против него на измену — анафема!..» — насмешливо прогнусавил он. — Али не я государь? Отвечай! — крикнул он Александру.
— Государь… — не поднимая глаз, ответил тот. И яростно, тихо выдохнул: — Отдай отца! Отдай брата!
— Погоди, больно скор… — Юрий Данилович помолчал и вдруг скривился в такой гадкой ухмылке, от которой всем, кто видел ее, стало нехорошо. Он взял в руку ухо, покрутил его с силой, будто вовсе хотел оторвать, потом сказал: — Можешь забрать на Москве Михайловы мощи… — Помолчал и добавил: — Но прежде заплати мне за них.
Слова повисли громом в просторных покоях. Пожалуй, еще никто и никогда на Руси не требовал платы за мертвых.
Александр недоуменно поднял глаза. Всякого ждал он от Юрия, но и представить себе не мог такого гнусного торга.
— Что смотришь? Чай, я его за свой счет из Орды-то волок. А мог бы и там псам скормить! — Слова хлестали, как по щекам удары. — Али не нужно мне возмещение?
— Уж не минуешь, — глухо сказал Александр.
— А? Что?
— Сколько? — спросил Александр.
— Погоди! Постой, Александр! Что ты, великий князь, что ты! Грех-то какой! — заметался меж ними, поднимая долгополой рясою пыль, владыка Прохор. — Не усугубляй, Юрий! Братья же вы!
— Молчи, отче! Коли решил, назад не отступлюсь, — сказал Юрий Данилович.
— Сколько? — повторил Александр.
Великий князь усмехнулся:
— Двойную меру хочу — с Твери и с Ростова. — Он ткнул пальцем в сторону ростовского предстоятеля. — А что ж, коли вы вдвоем ко мне прибыли.
— В чем твоя мера? — нетерпеливо перебил его Александр.
— Так, ить, с Твери в серебре.
— Сколь серебра?
— Так, ить, не думал еще. — Юрий Данилович улыбнулся, и от той улыбки морозом дернуло Александра по коже. — А сколь, думаешь, серебра твой батюшка стоит?
— Не мерено в серебре, — сказал Александр, едва удерживая себя, чтобы не кинуться на великого князя.
— А мы вот померим! Померим!.. — повторил он с какой-то бессмысленной, блудливой улыбкой. — Сколь весит батюшка-то, столь и серебра мне отдашь!
— Пошто над мертвым глумишься? — воскликнул владыка Прохор.
— Молчи! Покуда не твой черед, отче! — огрызнулся великий князь и, пытливо взглянув в глаза Александра, осклабился довольной, гнусной улыбкой. — Да уж ладноть, иссох, поди, батюшка-то, — поморщился он и махнул рукой. — Сколь с собой серебра?
Александр ответил не сразу. В глотке вдруг высохло, и он судорожно горлом ловил слюну, которой не было, без которой и губы было трудно разлепить для ответа.
— Двести рублей с собой.
— И то — цена! — презрительно рассмеялся Юрий. — Их и отдашь! — И повернулся в сторону отца Прохора, будто более не было перед ним Александра. — И с тебя, отче, плата…
Владыка поднял на великого князя глаза. Мало на кого из грешных на этой земле глядели с таким презрением. Так-то, бывает, застыв в омерзении, иная баба смотрит на таракана, попавшего ненароком в квашню.
— Пошто злобствуешь, Юрий? Не от Господа шаги твои…
— Пустое — меня стыдить! — предостерег Юрий, подняв властно руку. — Лучше слушай… Пусть в Твери откопают и в Ростов привезут Кончаку, сестру хана Узбека и супругу мою драгоценную… — Видать, чтобы нарочно больнее задеть владыку, Юрий назвал жену не православным именем, какое все ж приняла она со святым крещением, но девичьим — иноверным. — Там ее похоронишь, слышишь! Во храме, где ордынский царевич лежит.
— Не место! — крикнул Прохор, в бессильной ярости сжав кулаки.
— Место! — так же яростно крикнул Юрий. — Или Кончака в Ростове под крестами покоиться будет, или там велю закопать Михаила, где от века не сыщете!..
Его несло, как малую щепку несет мутным, безумным, сокрушительным половодьем. Он и сам не понимал, что с ним сталось — ведь и те тверские рубли его никак не спасали, и треклятый Кончакин прах его никогда до сих пор не тревожил.
— Смилуйся, сыне!
— Али в чем я богопротивен? Али просьба моя срамна?.. Али вечный покой убиенной моей супруги не стоит покоя ее убийцы?
— Не доказано!
А коли и так! Разве не велит нам Господь быть милосердными? А, святый отче?.. — Юрий будто насмешничал, хотя глаза его оставались серьезны и холодны. — Я-то — ладно, ведомый греховодник, но отчего ты-то так не смирен, святый отче? Какой гордыней ты-то обуян, коли себя выше чтишь, чем иных?
— Не себя чту, но веру Христову!
— Так и смирись! Разве не тому Господь-то учил? Смиряться нам велено — вон что! А ты, владыка, разве к тому смирению народ-то зовешь? — Великий князь зло прищурился на ростовского предстоятеля — знал, на что намекал! — Так найдешь ли место супруге моей в Ростове?..
Отнюдь нет, не угрозы, что явно звучала в словах Юрия, убоялся старый Прохор — понял, ныне спором не осилить ему той дьявольщины.
— Что ж, исполню, как тобой велено… — Владыка смиренно приложил руку к кресту.
Оттого, что происходило теперь, и в светлых княжьих покоях будто затмилось; лишь крест на груди святителя, словно вопреки тому, что происходило теперь, сиял еще ярче!
— Все ли, великий князь? — спросил ростовец.
— Али мало? — усмехнулся Юрий Данилович.
— Брата отдай! — едва слышно, схватившимся комом горлом прохрипел Александр.
— Бра-а-та?.. — Одно то слово будто подсекло Юрия. Он как-то разом поник, взгляд его вдруг стал туманен, точно забыл он, с кем, где и о чем говорит. — Бра-а-та? — помедлив, еще спросил он и помотал головой.
Так-то мотают башкой похмельные, сгоняя остатнюю одурь и муть.
— Брата отдай!
— А-а-а, Константина!.. — словно придя в себя, вспомнил Юрий Данилович. На кой-то миг лицо его посветлело и, кажется, сделалось мягче, но тут же вновь исказилось кривой и гадкой ухмылкой. — А брата я тебе не отдам! — тяжко, раздельно, будто гвозди вбивал, сказал он. Как ветер подул, судорога схватила его лицо. — Впрочем… Передай Дмитрию: сам пусть за ним приходит! Только не знаю… — Он еще помедлил в словах. — Захочет ли Дмитрий взять того брата?..
И, перекосив бескровные, бледные губы, Юрий Данилович, как и сулил, засмеялся. На владимирском троне, знаке русской силы и славы, прикрыв руками лицо, вздрагивая плечами под багряной порфирой, смеялся великий князь.
Жуток был его смех. Будто в рыдальной задышке коротко всхлипывал человек.
На том и покончили. Да и не о чем было более переговаривать…
В тот же день, получив от Юрьева дьяка грамотку для Ивана, помолясь в Успенском соборе и преклонив на удачу колена пред скорбным и ласковым взглядом Матушки Богородицы, простясь с ростовским владыкой и владимирскими боярами, Александр отбыл в Москву.
Провожая его как мужа, у всех на виду, до самых ворот Золотых шла Параскева, держась рукой за князево стремя…
А еще через день — в ночь, тишком, оставил Владимир и Юрий.
Назад: Глава 9. Параскева и другие обстоятельства
Дальше: Глава 11. Разговоры во Владимире