Книга: Даниил Галицкий
Назад: Книга первая
На главную: Предисловие

Глава первая

1

 

вердохлеб остановился, пораженный. Где же Смеливец? Всегда у него слово твердое, а сегодня подвел. Вчера говорил, что поутру будет в кузнице, — и не пришел. Чтобы убедиться в этом, Твердохлеб сильно ударил ногой в дверь. Она немножко приоткрылась, но дальше не пускала короткая цепочка, прихваченная неуклюжим замком. Сначала Твердохлеб и не заметил этого замка. О чем же Смеливец собирается сказать? Так горячо настаивал вчера, все о серпе говорил: будет, мол, благодарить Твердохлебиха за острые зубья; уж он так наточит, так выкует — серп сам будет резать рожь, стоит лишь прикоснуться к стеблю. И жена что-то уж очень рано сегодня поднялась, словно бы невзначай намекнула: пора, мол, серп отнести к ковачу, жатва скоро. Просто-таки вытолкала из дома, сунув серп в руки: «Иди, Твердохлеб, к Смеливцу».
Видно, задумали что-то жена и Смеливец. Только сейчас догадался: может, надумала Твердохлебиха породниться со Смеливцем? Улыбнулся и даже ногой притопнул Твердохлеб, подумав о дочери своей Роксане. Разве она хуже боярских дочек? Не остер ли взгляд у нее, не ровны ли брови соколиные, не стройнее ли она боярышень? Только бедная. Да и откуда быть богатой дочери смерда? Сердце больно сжалось, когда он вспомнил о вчерашнем разговоре с женой. Снова она вела речь о вышитых рушниках, да о сапожках, да о полотне. А где все это взять? Ему тяжко смотреть, как Роксана старательно ставит заплаты на свою юбку, как бережет сорочку с вышитыми рукавами, чтобы на людях не осрамиться. А где же взять денег на сапожки? Ведь целых пять ногат нужно, да и то, хватит ли? В сердцах Твердохлеб порывисто обернулся и зацепился за гвоздь, торчавший в стене, — рубаха разорвалась от рукава до самого пояса. Он прикоснулся пальцем — да, треснула! А как же ей быть крепкой, если она в соленом поте перетлела! Твердохлеб махнул рукой — будет упрекать Ольга, ну и пусть! Не носить же в руках эту рубаху, как игрушку, — пускай себе рвется!
Он начал искать под стрехой место, куда бы приткнуть серп, чтобы не нести его домой.
— День вам добрый! — прозвучало неожиданно, и Твердохлеб оглянулся.
Почтительно склонив голову, к нему неслышно приближался сын Смеливца — Иванко. Тряхнув курчавым чубом, парень глянул быстрыми, насмешливыми глазами и подошел к двери. Сняв замок, он доверительно подмигнул и пригласил Твердохлеба в кузницу.
Твердохлеб переступил порог и остановился — из кузницы пахнуло удушливым, настоянным на ржавом железе воздухом, пылью.
— Ничего, — суетился Иванко, — я сейчас окно открою.
Он потянул за веревку — открылась деревянная створка, и в кузницу ворвалась свежая утренняя прохлада.
Словно споткнувшись о наковальню, Иванко молнией упал в ноги Твердохлебу.
Твердохлеб смутился:
— Ты что, Иванко?
— Челом бью, — заторопился юноша. — Челом бью… Роксану прошу выдать за меня замуж.
— Почему же так вдруг? Почто спешишь? Ужель не мог отец прийти к нам со сватами, как у людей делается? Встань! — сердито буркнул Твердохлеб.
Иванко мгновенно вскочил на ноги.
— Роксана сказывала, что вы надумали отдать ее в Коломыю. Боялся я — придем мы к вам, а вы скажете: «Вот Бог, а вот порог».
— Боялся! Ха-ха-ха! Ты, Иванко, ко мне зайти боялся? Да от тебя как от огня парни бегают. Ты хоть одного испугался? Хоть один тебя смог обидеть?
— Никто не обидел.
— А меня испугался!
— Испугался. Думал, узнаете о замыслах боярина Мечислава и отвезете Роксану в Коломыю.
— Что такое? Кто сей Мечислав? — задрожал от неожиданности Твердохлеб.
— Князя Романа упрашивал Мечислав: молвил, что желает забрать Роксану в свой терем… Небеспричинно и к княгине ее поставили, чтоб жила, пока из похода вернутся. А я…
— Постой! — удивился Твердохлеб. — К княгине поставили? Ну, так что же?
— Мечислав просил княгиню, чтоб Роксану от меня укрыла, чтоб не встречались мы с нею. А мне невмоготу… Я… я убью его, как только он вернется.
— Не кричи, а то услышат. — Твердохлеб тревожно посмотрел вокруг.
— Не боюсь! Никого тут нет. А Роксану никому не уступлю! Я…
— Замолчи! Что ж вы таились от меня?
— Боялись.
— Боялись? Ты снова за свое?
— Вас боялся. Отец мой молвил: «Дядя Твердохлеб — коса, а ты востер. Нельзя сводить вас вместе».
— Отец так молвил?
— Он.
— А как вернутся из похода?
— Заберут Роксану, силой заберут… — Иванко снова упал в ноги Твердохлебу.
Твердохлеб задрожал от гнева, не знал, что ответить юноше. Как надумал Мечислав, так и сделает — заберет Роксану. Что супротив боярина сделаешь?
— А где же отец? Отец куда пошел? — крикнул он на Иванку.
Тот вскочил и попятился назад.
— Не ведаю. С утра здесь должен быть: князь-Романов тиун прибегал вчера и кричал вельми, чтоб мечи быстрее ковали. Отец сказал, что рано будет здесь. Я проснулся — его уже дома не было. Мыслил я, что здесь он, и сам сюда подался…
Слишком много неожиданностей посыпалось на Твердохлеба — грозящая Роксане опасность, челобитье Иванки и это подозрительное отсутствие Смеливца… Вчера сам звал сюда, а теперь его нет.
Твердохлеб вышел во двор. Ясное, золотистое утро расцветало над Галичем. Окропленная легким дождиком, земля отдыхала под ласковыми солнечными лучами. В утренней тишине радостно щебетали птицы. Струился чистый воздух. Но Твердохлебу показалось, будто он попал в глухой, темный угол, в котором нечем дышать. Он подошел к коновязи и тяжело опустился на толстое бревно, лежавшее в траве. «Роксану хочет забрать к себе боярин. Как же это так? Страшное слово — отнять!» — одна за другой проносились горькие думы. Иванко стоял за спиной у Твердохлеба и не знал, что сказать.
Молчание нарушил Смеливец. Он появился внезапно — выбежал из-за угла длинной клети, стоявшей на скрещении двух улиц.
— Ты тут, Твердохлеб? — запыхавшись, подбежал он к гостю и забыл даже поздороваться. — Давно пришел?
— Давно, — проворчал Твердохлеб и поднялся с бревна.
— Куда же ты? — забеспокоился Смеливец.
— Домой.
— А я так мыслил, что пойдем на пристань, туда, к Днестру, да послушаем, про что люди гуторят.
— Про что ж они гуторят?
— Есть новость. Видел я бояр Василия и Семена, они поехали к крепости. Потому я и задержался.
— Василий и Семен? Они же в походе с князем Романом.
— Были в походе. А теперь приехали. Умер Роман.
— С чего бы это?
— На ратном поле голову сложил.
— Что же теперь будет? Горько нам жить.
— И я так мыслю. И вам плохо в оселищах. Плохо и нам, горожанам, ковачам да каменщикам. Эх, погуляем, помянем князя! Мало пожил у нас, да вельми насолил боярам. — Смеливец сорвал шапку и ударил ею оземь. — А знаешь, зачем я звал тебя? Поговорить хочу с тобой. Может, убежим куда-нибудь на Понизье? А? Говорят, там вольготнее живется… А сегодня передумал — всюду одинаково. Эх, живем, как воробьи.
— Э, да ты уже браги отведал! — Только сейчас понял Твердохлеб, почему Смеливец так словоохотлив.
— Отведал. С горя выпил. Ногату разменял.
— Рано.
— Э, Твердохлеб! Как тут спокойным быть! В Галиче теперь буря поднимется, бока нам обломает. Эти бояре очень умные. Увидишь, что будет. А мне что плакать!.. Ох, будет!
— Увидите. Вам на Подгородье виднее, вы ближе к крепости живете, а мы — в оселище.
Беседа была прервана появлением всадников. Кузница Смеливца стояла на полпути между Днестром и крепостью, и Смеливцу все отсюда было видно.
— В крепость помчались, — кивнул он головой.
В крепости уже второй месяц царила тишина. Да и кому было нарушать покой, когда все войско во главе с Романом двинулось в поход. Осталось лишь человек двадцать дружинников, для охраны. На страже они стояли ночью, а днем спали или бражничали в укромном месте — на башнях неотлучно находилось лишь четверо. Редко кто заходил в крепость, стража не пускала сюда посторонних.
Жена Романа Мария начала томиться, затосковала без мужа. Хотя бы дети были постарше — поговорила бы с ними, но Даниилу пошел лишь пятый годик, а Васильку всего два скоро исполнится. Вот и сегодня — какое чудесное утро, а приходится быть в одиночестве. Металась одна в опочивальне, подушки жгли, словно раскаленное железо. Мария вышла в длинные сени, а оттуда по крутой лесенке поднялась на башню. Высоко взвилась эта башня над подворьем. Здесь никто не мешает Марии, потому и любит она башенную светелку больше всех своих хором. Часто, очень часто Роман садится на коня и мчится в поход — а где печаль развеешь, где наплачешься наедине, как не здесь: ведь никто не увидит. Так уж повелось, что мужчины сюда не ходят — женщины заняли эту светелку. Она уютная, круглая, нет в ней углов, как в гриднице или в княжеской палате. И широкие окна со всех сторон. Наверно, в этом тереме плакала когда-то Ярославна, прощаясь с родным Галичем и отъезжая в Новгород-Северский, чтобы стать женой князя Игоря.
Мария замечталась и вдруг вздрогнула — ее напугал колокол большого Успенского собора. Он басовито загудел, будто недовольный чем-то после длительного сна. А на подмогу ему подоспел надтреснутый голос колокола домашней княжеской церкви — звал к заутрене. И вот уже откликнулись все галицкие церкви и монастыри.
Сколько раз сидела Мария в этом тереме и любовалась Галичем. Далеко, к самому Днестру, протянулся город. Не раз говорил Роман: «Смотри, каков наш город! Вослед за Киевом и Новгородом разрастается».
В утреннем тумане едва-едва угадывался берег Днестра, на котором раскинулись большие и малые дома Подгородья и оселищ. А княжеский город-крепость на горе, с трех сторон речкой Луквой и притоком окаймлен; от воды круто гора возвышается. Только с юга нет реки. Там вырыты глубокие рвы и насыпаны могучие валы. Галич-город — надежная крепость, со всех сторон обнесен каменными стенами. Роман укрепил, сделал еще более высокими эти стены из серого камня, а сверху на них положены толстые дубовые бревна. Широки стены галицкие, и заборола на них крепкие — от вражеских стрел защищают. Днем и ночью на четырех башнях стража глаз не смыкает. Двое ворот в Галиче: одни — над рекой Луквой, а другие — на юге, там, где валы. Со стороны Подгородья через Лукву в город переброшен мост. Но он не всегда опущен: вечером его поднимают на толстых цепях, и торчит он до самого утра, прислоненный к воротам крепости, а когда враг приближается, то и днем мост стоит торчмя, подтянутый к воротам.
Заскрипели ступеньки лестницы, кто-то поднимался в терем. Мария оглянулась и, увидев Светозару, улыбнулась.
— Ты снова князя Романа выглядываешь? — подбежала Светозара. — Не тоскуй, скоро вернется. Какой мне сон снился! Будто мы вдвоем с тобой по Днестру на ладье плывем. А день такой солнечный, теплый…
— Я не тоскую, Светозара.
— Пойдем в церковь, слышишь, колокол зовет. А потом — к Днестру.
Как они не похожи друг на друга — жена Романа Мария и Светозара, дочь боярина Семена Олуевича! Порывистая, словно лесная птичка, Светозара не может сидеть на одном месте. Звонким смехом своим веселила она Марию. Не ошибся Роман, взяв Семенову дочь в свой дворец. Молчаливой, строгой, как монахиня, жене его нужна была именно такая подруга.
— А я колты новые надела, — не умолкала Светозара, — вот посмотри.
Она отбежала на несколько шагов и стала напротив восточного окна.
— Куда ты так нарядилась? — подошла к ней Мария.
— А что? День такой веселый.
Золотые колты сверкали на солнце. Мария втайне позавидовала — такие колты не каждый день встречаются, их не стыдно было и княгине носить.
А Светозара, освещенная солнцем, прищурив глаза, ждала, что скажет Мария. «Ну, скорей же!» — всем существом ждала похвалы Светозара. Будто бы все на месте: платье заткано сверкающими нитками, и волосы старательно выложены завитушками, и золотой кокошник словно бы прирос к русой головке, и на тоненьких цепочках висят колты…
— Ты как из сказки, — тихо промолвила Мария и пальцами прикоснулась к серьге.
Ее делали умелые руки. По золотому полю шли причудливые узоры голубой эмали. Как тонки линии этих узоров, как малы крестики и мелкие лепестки цветов!
— Это подарок отца. Ковач принес вчера вечером. Долго он делал… А пахнет как! — Светозара сняла колт с цепочки и поднесла к лицу. — Словно цветы чудесные! Один купец принес это масло.
Девушка смутилась. Почему княгиня молчит? Почему не похвалит ее? Трудно расшевелить эту задумчивую женщину.
Не только сегодня она молчалива. И Роман, горячий, непоседливый, столько раз говорил ей: «Ну почему ты такая скупая на слова, почему ты не улыбаешься?»
Собрались уже сойти вниз, как Светозара, посмотрев в окно, радостно воскликнула:
— Отец едет, и с ним боярин Василий Гаврилович! Значит, и князь скоро будет. Пойдем в гридницу.
По мосту в ворота въезжали Семен Олуевич и Василий Гаврилович. Их сопровождали двадцать дружинников.
У дверей княжеского дома Семена Олуевича и Василия Гавриловича встретили два отрока. Они стояли с копьями в руках и с мечами на поясе. Один из них открыл дверь, и приезжие вступили в передние сени. Шагов не слышно — пол в сенях покрыт медвежьими шкурами. По ступенькам поднялись наверх и тут, в огромных сенях, оставили шеломы. Отсюда несколько дверей вело в светлицу, в гридницу и княжескую опочивальню. Светозара выскочила из гридницы и бросилась к отцу:
— Сюда идите, тут и княгиня вас ожидает.
«А почему это отец не улыбнется, как всегда, и глаза прячет, а боярин Василий в пол смотрит?»
Семен Олуевич молча прижал дочь, поцеловал в лоб и еле слышно промолвил:
— Пойдем к княгине.
Переступив порог, бояре поклонились на образа в углу, а вторым поклоном приветствовали Марию. Солнце своими лучами щедро заливало комнату, зайчиками играло на драгоценных украшениях, развешанных по стенам, заглядывало в сверкающие кубки и чаши, которые рядами стояли на столе, накрытом скатертью, вышитой золотом и серебром.
Мария сидела на краешке скамьи у стола, взволнованно перебирала мониста и встретила вошедших легким поклоном.
— Нас послал Мирослав Добрынич, — начал Семен Олуевич. — Прямо к тебе, княгиня, приказал ехать, чтобы приготовилась встречать мужа своего, князя нашего Романа.
— А где же князь? — задрожала Мария. — Почему же он ничего не передал мне?
— Должны поведать тебе весть вельми печальную… Нет нашего отца. Умер князь Роман.
Мария побледнела, подняла руки, будто защищаясь от удара. Мгновение стояла, а потом упала на стол и зарыдала. Из сеней в гридницу вбежала Роксана, хотела броситься к Марии, успокоить ее, но Василий Гаврилович посмотрел на нее так грозно, что она отпрянула назад.
Иванко не один раз озабоченно выбегал из кузницы и быстро возвращался обратно. Сегодня он работал особенно упорно, изо всей силы бил молотом по раскаленному железу, проворно устремлялся к меху, как только отец подавал знак, и, ухватившись за ручку, нагнетал столько воздуха, что тот своей струей вырывал из печи уголь и кидал его под ноги ковачам. Увидев, как отец схватил клещами длинную красную полосу железа и начал осторожно стучать по ней маленьким молотком, Иванко снова метнулся к двери, но его остановил неприязненный голос отца:
— Что это ты носишься, словно ветер?
— Я… — начал и не договорил Иванко.
— Кто там ожидает тебя?
— Никто. Я смотрел, скоро ли сядет солнце.
Отец ничего не ответил, только улыбнулся и сказал ласково:
— Одевайся.
Парень давно уже ждал этого слова, мигом сорвал с гвоздя замасленную рубаху и через голову набросил ее на плечи. В кузнице он работал обнаженным по пояс: и жарко было здесь, да и небезопасно — непрошеная искра могла прожечь рубаху, к тому же трудно оберегать ее от грязи, которая липнет со всех сторон. Не так уж много рубах у Иванки, чтобы он мог не слушать справедливые слова матери — не забывать, что полотна мало, ибо тиун забрал последний кусок для боярина.
Оставшись один, Смеливец продолжал работать. Он снова положил в горн железную полосу и стал к меху. Но продолжить ковку так и не удалось — в кузницу стали собираться смерды и закупы. Они частенько сюда наведывались. Кто принесет ухват или лемех поправить, кто просто так забежит — узнать новости или рассказать о своем горе.
Тяжело приходилось смердам. В оселищах — общинах — живут они, на земле трудятся, но вся земля в боярских да княжеских руках. Сидит смерд на земле, да не он хозяин; пашет землю, поливает ее своим потом, но боярину и князю должен отдавать лучшую часть урожая. Бояре-вельможи урезают свободу смердов, все туже вокруг шеи петлю затягивают — не уйти смерду от этой боярской милости. Выгодно боярам — смерды все им доставляют: и зерно, и мясо, и полотно. На этом и держится боярское хозяйство, от этого и богатеют бояре.
Много надо трудиться смерду, чтобы и дань натурою оплатить боярину, и свою семью прокормить. Но и это еще не все горе: хуже всего, когда целиком лишится свободы. Стрясется какая-нибудь беда — пожар ли подворье уничтожит, скот погибнет или неурожай — тогда к боярину нужно идти, в ноги ему кланяться, гривны занимать. Гривны-то он даст, но дорогой ценой — свободой своей приходится платить за них: смерд становится полностью зависимым человеком — закупом.
Смерды хоть без боярского кнута на свой лоскут поля идут, а закуп продался — гонит его боярский тиун на проклятую работу. Будто и нет разницы: ведь смерд тоже под боярином ходит, — и все же смерд свободнее, чем боярский закуп — холоп.
Первым заглянул Людомир, закуп Судислава. Он стал на пороге кузницы и радостно крикнул:
— Желаю тебе удачи, Смеливец! Куешь?
— Спасибо, кую. Заходи, добрый человек!
— А я и зайду. Для того и пришел к тебе.
Он крепко пожал руку Смеливцу.
— Ого! — воскликнул Смеливец. — Да у тебя не пальцы, а клещи!
— Покамест есть еще сила. — Людомир взмахнул черной загорелой рукой. — Видишь?
— Вижу, — улыбнулся Смеливец. — Вола поднимешь?
— И подниму! — простодушно похвалился Людомир. — Да что там вола! Я бы пятерых бояр поднял да об землю так ударил, чтобы они дух испустили.
— ТЫ что так зол на них?
— Ух, зол я, Смеливец! — Он сжал кулаки и стал перед ковачом, высокий, страшный. Редко видел его таким Смеливец. Из-под белесых бровей сверкали голубые глаза — казалось, гнев вовсе не идет к ним, но сейчас они были колючие, до краев налитые ненавистью. Этот русобородый великан и впрямь мог бы пятерых поднять.
— Вот это видишь? — Он ткнул пальцами на свою истлевшую от пота рубаху. — Завтра похороны князя, а во что я оденусь? А штаны какие? — Он осторожно прикоснулся к полотняным штанам, будто отряхивая с них пыль. — Посмотри, только и всего, что на животе держатся да грешное тело прикрывают. — Он расхохотался. — Хочу в святые идти!
Потом подтащил бревно и сел на него, вытянув длинные, загрубевшие от хождения по полю босые ноги.
— Что ж к людям не пойдешь в таком праздничном одеянии? — по-дружески пошутил Смеливец.
— Пойду! Непременно пойду! Пускай бояре из кованых сундуков вытаскивают свои охабни. А у меня нет сундука. Людомириха счастлива — ей нечего прятать. Я пойду! Хоть князь и не друг мне, да уж больно хорошо прижал он этих проклятых бояр. Жаль, что до шеи Судислава не добрался. Давно бы нужно было повесить этого волка. Я бы и сам его задушил.
— Что ты! — сказал Смеливец, едва удерживая смех. — Боярин у тебя такой хороший, почтенный, ласковый, а ты — душить.
Людомир понял, что Смеливец шутит, и ударил его по плечу:
— Ох, хороший, да если бы его, хорошего, Бог к себе в гости позвал, так я бы вот этакую свечу в церкви поставил… Смеюсь я, Смеливец, а здесь, — он показал на грудь, — горячая смола кипит. Ух, и волк этот Судислав! Закрутил меня своими гривнами, света белого не вижу. Дал мне взаймы две гривны, чтоб у него вытекли глаза! Я мыслил коня купить, да не купил. И гривны развеялись — чем теперь отдавать? А на гривны резы растут, тихо-тихо, как на дереве листья… Он мне коня дал, чтобы я на его поле работал, и рало боярское дал. Работаю я, Смеливец, а слезы меня душат. И сегодня у него, и завтра, и вчера, а дома когда? Говорит мне жена: «Стал ты рабом, Людомир». Раб и есть — никуда не вырвусь. А резы растут. Куда убежишь?
Смеливец слушал гостя, не перебивал. И Людомир о бегстве думает. Но куда же спрячешься от князей и бояр?
— Вот рало к тебе притащил, — продолжал Людомир. — Сказал тиуну Судислава, а он посмотрел и шипит: «Сам поломал, сам и исправь». А что я поломал? Я пахал боярскую землю, лемех затупился, не режет. «Иди, — кричит тиун, — починять, а то скажу боярину, так он еще гривну накинет…» И накинет! На раба петлю можно набрасывать… Бери лемех — откуешь, а я две ногаты найду тебе заплатить.
— Найдешь? — прищурил глаза Смеливец.
— Найду! Знаю, ты такой, как и я. Не хочу за спасибо.
— Сделаю, сделаю, — успокоил его кузнец.
В кузницу вошли еще двое — худощавый, с желтым лицом дед и однорукий смерд.
— Да вас здесь двое, — откашлялся дед. — А мы думали, что ты один, развеселить тебя хотели.
— Спасибо, что пришли, — поблагодарил их хозяин.
— А ты все кашляешь, дед? — обратился Людомир к старику.
— Кашляю, кхе-кхе… — тяжело дыша, через силу пробубнил тот. — Нет здоровья. Отбил печенку, черт проклятый!
— А ты бы с тиуном поласковее да поприветливее… — посоветовал Людомир и подвинулся, уступая старику место возле себя на бревне.
— Я-то с ними… приветливо, — отдуваясь, ответил дед, — да они со мной не так.
— Они! — со злостью буркнул Людомир. — С ними если любезничать, так они зубы повырывают, нечем будет и укусить. Что, дедушка, пойдешь князя хоронить?
Дед смотрел на него, мигая глазами.
— Что, плохо слышишь? Не тиун ли тебя по ушам погладил? — громче крикнул Людомир.
— Слышу… Пойду. Хоронить князя надо, храбрый был воин. — Он подмигнул Людомиру и посмотрел на всех. — А вот если бы… — он откашлялся, — если бы в гроб всех бояр положить, да и тиунов вместе с ними, повеселился бы я завтра.
— Пожалуй, и на обед бы нас позвал? — залился смехом Людомир.
— Позвал бы, — весело ответил дед. — Не будь тиунов, я бы в боярских клетях меду нацедил да мяса взял — вот и обед на всех.
— Хитрый дед! — вставил свое слово однорукий. — Вишь, к клетям боярским подбирается.
— А ты что? Ну! — цыкнул на него дед. — Мы же туда и возили. Или, может, боярин сам все приготовил?
— Боярин! А то кто же! — подмигнул Смеливцу Людомир.
— А ты скажи, Смеливец, — ты тут у дороги, видно, больше слышал, — как теперь, легче нам будет без князя или бояре запрягут? А? Кто будет править Галичем?
Дед спросил и, не получив ответа, глянул на Людомира, потом на однорукого.
— Почему вы молчите?
— Мыслишь, тебя поставят? — насмешливо сказал Людомир.
— Зачем так говоришь? Кто меня поставит? Куда нам! За боярами не поспеешь. — И, подумав, добавил: — Думаешь, не могли бы править — вот хотя бы ты или Смеливец?
— Поди Судиславу расскажи об этом.
Дед замахал руками.
— Ты что это удумал? Чтобы Суди слав голову оторвал… Князья да бояре есть — на них земля держится.
— Держится? — вспыхнул Людомир. — Эти руки держат. — Он протянул к деду свою руку. — А в бой с врагами кто идет? Бояре? Сколько их там есть? Люди стеной идут — это сила. Вот кто. — Он указал на однорукого. — Разве мало он на поле брани был? А руку свою где он потерял? Половчанин отрубил.
— Отрубил, — отозвался однорукий и прикоснулся к пустому рукаву. — С князем Романом был в битве.
— Люди есть сила. Вот всем бы нам да на бояр с князьями, — подмигнул Людомир.
— Ты что? — испуганно схватил дед Людомира за руку. — Бог накажет… Еще услышит кто-нибудь…
— А тут все свои, своих не бойся. Не дрожи, как листья от ветра.
— Я? Нет! — оправдывался дед. — Только ты не так выкрикивай. Услышат… Люди! Верно сказал ты, люди — сила.
— Сила. И на поле, у рала, и в бою.
— А если не пойдем на битву? — осторожно спросил дед.
— Как не пойдем? Кто же, сами бояре врага прогонят? Много они навоюют! На бояр я зол — звери они, но когда позовут воевать — пойду, врага на нашу землю не пустим, горло перегрызем. А ты — не пойдем на битву!.. Как это не пойдем?
Несколько минут все молчали. Деду продолжать было трудно, тогда в разговор включился однорукий:
— Молвили у нас в оселище — угров будут звать.
— Угров? — встрепенулся Людомир. — Баронов чернохвостых? Были они у нас немного, знаем. Кто же звать-то их будет?
— Бояре, видать, — ответил однорукий.
— А княгиня? А Мирослав? Ох, вижу, горе будет нам, буря поднимется, нам несдобровать. Бояре будут ссориться, а у нас зубы затрещат. Так, говоришь, угров? — допрашивал он однорукого. — Это Судиславы все выдумывают…
Долго сидели друзья в кузнице Смеливца, обсуждали события. По-своему гуторили, не по-боярски.
Горевали друзья Смеливца, думу думали. Закуп Людомир всю душу раскрыл перед ними, рассказал обо всем, что на сердце накипело. Нет добра для трудового человека, нет свободы — бояре отняли ее. Дети подрастают, но суждено ли хоть им увидеть счастье?
Оставив отца в кузнице, Иванко помчался улицами Подгородья. Дома ли сейчас боярский конюх Михайло? Может быть, он не возвратился еще с боярского двора? Вот и клеть его с ободранной крышей. Дома! Михайло сидит у порога с женой и с сыновьями-подростками.
— Иванко! — радостно воскликнул Михайло. — Не ждали мы такого гостя.
— К тебе я. День добрый! — взволнованно здоровается Иванко с ним и его женой.
Михайло таинственно улыбнулся.
— Пришел расспросить, как в походе были? Все расскажу.
Иванко не понимает радостного возбуждения Михайлы, тревожится: «Почему Михайло такой радостный? Может быть, насмехается. Знает ведь, что мне сейчас не до веселья». Он жадно ловит каждое слово Михайлы и ничего не может понять.
— Что такое? Рассказывай! — подгоняет он Михайлу, а тот не спеша кончает ужинать.
«И чего это он медлит? — думает Иванко. — Говорил бы быстрее!»
Но вот Михайло поднимается.
— Иди в клеть, — говорит он жене, — укладывай ребят спать. — И обращается к Иванке: — Идем под ракиту, посидим.
Они отходят от клети и садятся на насыпи неглубокого рва, отделявшего двор Михайлы от соседского двора.
— Ну, что? — тормошит Иванко неразговорчивого Михайлу.
— Многое увидели мы. Тебе в кузнице не увидать такого.
И он рассказывает, как шли походом, как князь Роман говорил, что не скоро возвратятся домой. Иванко подгоняет его, чтобы еще и еще рассказывал. Ведь он еще ни слова не сказал о том, что больше всего интересует Иван-ку. А Михайле словно и невдомек, чего ждет от него парень.
— А все, все возвращаются? — будто невзначай спросил Иванко.
— Нет, не все! Один зверь сдох…
— Кто? Кто? — нетерпеливо дернул его за руку Иванко.
— Что ты спешишь? Зверюгу кто-то копьем ударил… Может быть, и из своих кто-нибудь — в бою разве разберешь. Мечислава-боярина закололи… Так думаю, что свои нечаянно, — улыбается Михайло.
— Ой! — изо всех сил выкрикнул Иванко. — Ой! Как же это случилось? Какую добрую весть привез ты, Михайло!
— А я знал, какое тебе хорошее слово привезти, — полушутя-полусерьезно кинул Михайло.
— Ой, хорошо, ой, хорошо! Побегу я, — заторопился Иванко.
— Куда же ты, словно ветер? Должен мне корчагу браги поставить, а ты удираешь.
— Нужно бежать, Михайло, не могу задерживаться, а брагу поставлю…
Иванко и впрямь как ветер летел в оселище. Хотя уже наступили сумерки, но он не присматривался, что у него под ногами; спотыкался на выбоинах, когда бежал по улицам Подгородья, и наталкивался на стволы деревьев, когда шел лесной тропинкой. До оселища не близко — выйдя из Подгородья, нужно было миновать большое кладбище, потом пересечь овраг, а тогда уже идти лесом.
Роксана ждет его с нетерпением — об этом Иванко наверняка знает: она хочет знать, чем кончился разговор Иванки с ее отцом, надо ей сообщить и важную новость, принесенную Михайлой. Какое счастье, что Мечислава нет!
Иванко готов был всех обнять. Никогда еще не было так весело у него на душе: теперь им никто не угрожает… Вот и опушка, и не узнал ее Иванко, посеребренную луной; тополя стоят, как будто прислушиваясь, что скажет он, Иванко. А как тихо! Там, за ветвистым дубом, хата Роксаны. Вышла ли она? Иванко поворачивает налево и мчится к обрыву, к знакомому месту под дубом, не замечая Роксаны. Она покрылась темным большим платком и словно приросла к могучему дубу. Услыхав его шаги, молча поднялась навстречу.
— Что случилось, Роксана? Отец что-нибудь сказал?
— Нет, отец ничего не сказал. Маму мне очень жаль — голова у нее сильно болит… Пообещала она пойти вместо своей сестры грести боярское сено, потому что сестра тяжело заболела. Они же закупы, мамина сестра и ее муж. Тиун приехал к нам, кричит: «Взялась работать за хлопов — беги теперь!» А мама и сама заболела, просит, чтобы подождал один день, но тиун ее плетью по голове побил, проклятый зверь… Ой, мамочка моя!
Иванко так стиснул руки Роксаны, что она застонала.
— Иванко! Рукам больно! — Она с трудом разжала пальцы.
— Прости! Не хотел тебе боль причинять. Это я от ненависти к тиуну. — И он осторожно взял пальцы Роксаны. — Ударил тиун? Это ему так не пройдет! Припомним!
— Иванко! Мне страшно. Что ты с ним сделаешь?
— Не бойся, ничего не сделаю.
— А говоришь ты так грозно, и голос у тебя такой…
— Какой, моя лада? Не на тебя это я, а на волков… Не печалься. А к тебе я летел с радостью.
Роксана не дала ему закончить, закрыла губы рукой.
— Не надо, Иванко! Я знаю, о чем ты сказать хочешь. О Мечиславе… Не надо. Я уже знаю.
Он отвел ее руку.
— Такая радость, а ты — не надо!
— Зачем же к ночи? Еще леший услышит, нашу радость украдет… — И, возбужденная, она быстро прошептала: — «Пошел дед в лес, свое зло понес, нас не видел и не увидит. А мы наше счастье от него спрячем. Иди, дед, не оглядывайся. Счастье мое, не твое, не протягивай рук. Иди, иди в лес — пусть тебя гром разобьет, волк разорвет…»
Иванко не мешал ей договорить заклинание до конца. Когда он был маленьким, мать учила его: если отгоняют злого духа, сиди и не дыши, а то можешь вспугнуть. Притих Иванко и не сразу опомнился. А что, если и впрямь леший причинит горе, снова их счастье разбить захочет?
— Роксана! — еле слышно прошептал он одними губами.
Но она уловила его дыхание и тихо ответила:
— Теперь нам никто не страшен.
— Никто.
2
Весть о смерти князя разнеслась по городам и оселищам, и отовсюду к Галичу потянулся люд. Узенькие улицы Подгородья с утра заполнились народом. Были тут не только горожане — из ближних оселищ пришли смерды и закупы. Все спешили к пристани, шли пешком и плыли по воде. Одна за другой прибывали ладьи. Сюда, к Днестру, скоро приблизится похоронная процессия. Простой люд толпился, заполнял весь берег. Надменные бояре стояли вдалеке на пригорках — не к лицу им слоняться между смердами и шуметь вместе с ними. Судислав косо поглядывал на толпу, щеки его дергались от злости. Наклонившись к Глебу Зеремеевичу, прошипел ему на ухо:
— Разбрелись по всему берегу, не проберешься. А бояре позади. Дубинами надо гнать голытьбу отсюда!
Глеб Зеремеевич пожал плечами, развел руками — ничего, мол, не сделаешь — и, перегодя, тихо сказал:
— Помолчи, Судислав. Будет время и для дубин, но не сегодня.
Иванко, ловко действуя плечами, руками, ногами, расталкивал толпу и быстро продвигался вперед, как вьюн в воде. Он разыскивал отца, чтобы сказать ему о ковачах, которые хотели собраться вместе. Куда же отец девался? Только что как будто видел его вот здесь, и уже нет на этом месте. Трудно найти человека в этом море голов. Иванку уже не раз потчевали тумаками в бока, но он не обижался и не ругался, ибо с кем тут сцепишься драться, если так тесно, что и рукой нельзя размахнуться. А толпа гудит, шумит. И в этом шуме многое услышишь, стоит только прислушаться:
— Крепко Роман держал…
— А теперь бояре на шею сядут…
— Твой Роман тоже волк…
— Сейчас самое время бояр копьем под ребро…
— Какой ты быстрый!
— Будешь быстрым, когда шкуру сдирают…
Эти слова веселят Иванку. «Под ребро!» — хохочет он и движется дальше. Отца нет, — видно, не удастся встретить его.
Светозара потихоньку открыла дверь и, шепнув Роксане, чтобы та шла за ней, ступила в светлицу. Одетая в черную одежду, Мария лежала на скамье, закрыв лицо шелковым платком. На полу белела измятая подушка. Светозара на цыпочках подошла к Марии и окликнула ее. Мария не поднялась. Испуганная молчанием, Светозара кивнула Роксане, сняла платок, и потом они вдвоем подняли Марию.
— Это ты, Светозара? — отозвалась Мария. — А я думала, что и тебя уже нет.
— Что ты, княгиня! Я всегда с тобой. Пойдем, уже пора.
— Я боюсь, Светозара! — Мария дрожала и, схватив руки Светозары, сжала их. — Я боюсь на него посмотреть. — Она заголосила: — Всего-то один раз месяц небо обошел, как они в поход отправились, и уже нет моего сокола! Ой, что же я буду делать одна? И как я на него гляну? Глаза его закрыты, не увижу я больше тех светлых глаз, не расчешу его черные кудри… Ой, Роман, мой Роман!
Мария упала на стол и зарыдала еще сильнее. В комнату вошел Семен Олуевич, наклонился к Светозаре и спросил:
— Ну что, дочь моя, разговаривала с нею?
— Разговаривала, но она очень убивается.
Услыхав разговор, Мария поднялась.
— Это ты? Ведите меня, а то я сама не пойду — боюсь глянуть на него. А дети где?
— Дети в саду за теремом, играют, там с ними девушки, — ответила Роксана, — и я туда иду.
— А чего бояться? — успокоительно промолвил Олуевич. — Если живого не боялась, то мертвый и вовсе не страшен.
— Снился он мне сегодня. Такой ласковый был, о детях расспрашивал, Данилку искал.
Боярин взял ее за одну руку, а Светозара за другую, и повели из светелки.
Во дворе стоял возок, в него и сели Мария и Светозара, а Семену Олуевичу отроки подали коня.
На обоих берегах Днестра затих шум — все увидели, как по Звенигородской дороге, с бугра к реке, начала спускаться похоронная процессия. Впереди ехали два трубача, немного поодаль — дружинник с княжеским стягом, а за ними медленно двигался воз, на котором стоял гроб, укрытый коврами. За возом верхом ехали бояре, сопровождаемые дружиной. Дружинники ехали по пять человек в ряд; в руках у них колыхались копья; на солнце сверкали щиты и шеломы. За ними выступал пеший полк воев.
У Днестра процессия остановилась, дружинники спешились; сняв гроб с воза, осторожно понесли его к большой ладье.
…Как только ладья коснулась правого берега, зазвучало пение соборного хора. Гроб вынесли из ладьи, и теперь он поплыл над головами галичан. Печальные шли за гробом князя его верные боевые друзья — Семен Олуевич, Василий Гаврилович, Мирослав Добрынич. Воевали они под Романовой рукой и на Волыни, и в Галичине, и в половецких степях, и у стен Царьграда. Шли галицкие бояре — Судислав, Глеб Зеремеевич, Семюнко Красный, Глеб Васильевич… Дальше — войско, а уже за ним горожане — ремесленники да смерды и закупы из оселищ.
Мирослав наклонился к Семену:
— Сегодня похороны или, может, завтра?
— Думали, что завтра. Боялись — запоздаете вы, а ныне еще лучше. Воскресенье сегодня, и людей много, да и зачем понедельника ожидать: понедельник — тяжелый день. — А потом, наклонившись к уху Мирослава, тихо шепнул: — А нам мешкать нельзя — врагов много. Роману теперь все равно, сегодня или завтра похороним его. А нам туго придется. О будущем помышлять надобно.
— А что скажет княгиня?
— Ничего не скажет — она про все забыла.
— Надо сказать ей.
Мирослав подошел к Марии. Она склонилась на его плечо и еще сильнее зарыдала. Успокаивая ее, Мирослав промолвил:
— Хоронить сегодня будем — все люди собрались.
Мария молча, в знак согласия, кивнула головой.
Много людей сошлось на похороны. Всего лишь пять лет княжил Роман в Галиче, но люди галицкие хорошо знали его. Рука у князя была твердая и взгляд орлиный. Нещадно бил врагов на поле ратном и бояр держал в покорности — не давал им голову поднять, лют был с ними, нещадно наказывал их за крамолу.
В оселищах и городах всем хорошо известны слова Романа: «Не будешь есть мед, если не передавишь пчел». Так говорил он о богатых боярах, и не одному из них голову отрубил за то, что продался чужеземцам. Он хорошо знал, что с заговорщиком один разговор — меч острый. Именитые галицкие бояре ненавидели Романа, понимали, что это не то что Владимир, сын Ярослава Осмомысла. С тем не так было, мягкая, как воск, душа Владимира к ним склонялась, и бояре делали с ним что хотели. Откуда только и взялся Роман Мстиславич — налетел с Волыни, словно буря, и обломал крылья вельможным боярам. Потому-то норовистые галицкие бояре и рады были его смерти — шли за гробом, незаметно улыбаясь в длинные бороды. Радости своей открыто не показывали, потому что люд галицкий любил князя, да и бояре волынские, осевшие здесь, тоже были злы на крамольников. А волынские острые мечи да копья не один непокорный уже испытал на своей шкуре.
Буйными волнами катилась толпа в городские ворота, прижимала войско к собору, до краев заполняла весь двор, — казалось, вот-вот раздвинутся стены.
Семен Олуевич суетился в соборе, расставляя дружинников плотным кольцом вокруг гроба. Справа от алтаря, у южных дверей, стояла мраморная гробница. Сделал ее галицкий мастер, всем известный Николай. Когда-то такую же гробницу он выдолбил для Ярослава Осмомысла из огромной каменной глыбы. И эту сделал он же, вкладывая в нее все свое умение, — прочный получился гроб, многие века будет стоять. Не один год Николай обтесывал неподатливую, твердую глыбу, и неизвестно было, для кого эта каменная постель приготовлена. Князю Роману пришлось лечь в нее на вечный покой, С трех сторон гробница украшена фигурами, высеченными из камня. И так искусно нанесена позолота, что казалось, будто эти узоры не человеком сделаны, а сами выросли на камне.
Гробницу поставили на возвышении в центре собора. Каждый, кто смотрел на Романа; не верил, что перед ним покойник, — казалось, уснул князь, утомленный походом, лег отдохнуть, не раздеваясь. Ой ты, буй Роман Мстиславич, лежишь в своем боевом одеянии. Твои непослушные черные кудри причесаны чужой рукой. Лежишь ты в кольчуге, воин русский храбрый, и меч у пояса, как перед боем.
Уже в соборе полно людей, но тишина стоит такая, будто и нет здесь никого; разговаривают шепотом, и монах на клиросе Евангелие читает чуть слышно.
— Мамо! — вдруг раздается в напряженной тишине голос Данилки. — А где отец? Мне сказали, что он здесь. — И ребенок начал карабкаться по ступенькам на возвышение.
Мальчик, заглянув в гробницу, застыл — там лежит его отец. Даниил смотрел то на отца, то на мать, кусал губы, закрывал глаза, но слезы все же сдержал. Мирослав учил его, что мужчины не плачут, что воину стыдно проливать слезы.
— Посмотри, — прошептал Семен Олуевич Мирославу, — такой маленький — и не плачет.
— Будет храбрым воином, — ответил Мирослав.
Из алтаря вышел епископ, за ним священники, и началась служба. В переполненном соборе было душно, и когда густо закадили ладаном, показалось, будто дышать стало легче. Всю службу Мария стояла неподвижно и смотрела на мужа, только время от времени наклонялась к Данилке, еще крепче прижимала к себе оцепеневшего мальчика. А он, увидев мертвого отца, не проронил ни слова.
Когда пропели «вечную память», молодая вдова не выдержала и заголосила на весь собор. Она уже не видела, как закрыли гробницу, — припав к ступенькам, Мария рыдала, никого не узнавая. Возле нее неотлучно была Светозара. Мирослав, поговорив с сотским, которому было поручено следить за порядком во дворе, подошел к Марии.
— Тяжко тебе, знаю, слезы горе утоляют…
Затуманенными глазами глянула она на Мирослава. В этот миг Семен подвел к ней Данилку. Мальчик испуганно оглядывался, дернул руку, вырвался и побежал к гробнице, приник к ней. Семен сказал Марии:
— Решается судьба твоя и детей твоих. Возьми сына за руку. Сейчас присягать ему будут.
От собора до княжеского дома и дальше, до самой каменной стены, площадь была до отказа заполнена людьми. Выходившие из собора проталкивались в стороны, ибо перед входом в собор расположилось войско. В первых рядах стояли вооруженные дружинники. В правой руке они держали копья, в левой — щиты; мечи у пояса. Их сильные тела прикрывали кольчуги, на головах сверкали под солнечными лучами шеломы. У многих шеломы закрывали переносье, и от этого лица казались еще более суровыми.
За дружинниками стояли мечники и лучники — пешее войско, смерды княжеские и боярские. Мечники были со своим оружием: в руках держали копья и щиты, а на поясе — мечи. Лучники-стрельцы держали в руках луки, за спиной у них висели колчаны со стрелами. Кроме луков, у них были и мечи: всяко в бою случается, стрел не хватит — руби врага мечом.
Как только вышли из собора и спустились с крыльца, Глеб Зеремеевич, оглядываясь, шепнул Судиславу:
— Сила! Ничего не сможем сделать. Ты говорил, что на похоронах свернем шеи всем Романовым псам, а их видишь сколько! А где наши?
Судислав, не поворачивая головы, процедил одно слово: «Молчи!» — и больно наступил на ногу Глебу, будто камнем с размаху ударил. «Беда с этим болтуном Глебом, язык у него как помело. В такой тесноте и не заметишь, как подслушают, а он, глупец, разболтался!» Судислав видел — все произошло очень быстро и с похоронами поспешили: хитер Мирослав! Судислав даже задрожал: «Подожди, и хитрости твои не помогут, снова будет по-нашему, мы всех волыняков, приведенных Романом, истребим мечом». Не смог удержаться Судислав — ехидно улыбнулся в бороду от мысли, что удастся обуздать волынских бояр. Едва не вырвалось вслух оскорбительное для этих пришлых: «Оборванцы!» Еще бы — привел их сюда Роман, пораздарил им лучшие земли с оселищами, а старых бояр — кого на виселицу, а кого в застенок, под меч. Подождите!
Глеб Зеремеевич сжался от боли, притих и спрятался за спиной Судислава.
За войском толпились горожане, смерды, закупы, изгои, холопы. Все пришли сегодня сюда. Словно растревоженный пчелиный рой, сегодня гудит подворье княжеского города.
Твердохлеб обрадовался, найдя в толпе Смеливца. Теперь, чтобы не потеряться, они держались плечом к плечу.
— О, все уже выходят, смотри, Смеливец! — крикнул Твердохлеб и кивнул на дверь, откуда Мирослав вел за руку Данилку.
Медленно шла за ними Мария, ее сопровождали бояре Семен, Василий, Илья, два Юрия — Щепанович и Домажирич, Держикрай, Филипп…
— Твердохлеб, а ты погляди — бояре галицкие отворачиваются от волынских. Вон посмотри, Семюнко к Суди-славу примостился, а тот нахохлился, и Глеб возле них.
Смеливца толкнул в бок сосед, курносый, с рыжей бородкой смерд, подмигнул и показал на ухо. Наклонившись, шепнул:
— Разве ты забыл, что всюду есть уши? А сегодня смотри сколько ушей, тьма!
Смеливец пренебрежительно посмотрел на него: зачем, мол, предупреждаешь, сам знаю. Но в это время кто-то наступил ему на ногу. Смеливец хотел было уже ругаться, но увидел дружинника, который локтями расталкивал смердов и пробирался к собору. Твердохлеб мигнул Смеливцу и улыбнулся. Их еще сильнее сдавили, прижали к дереву. Они крепко уцепились друг за друга — уже невозможно даже пошевелиться, а не будешь держаться — оттиснут в сторону. Толпу словно сильным ветром качало. И Твердохлеба со Смеливцем вместе со всеми тоже наклоняло то в одну, то в другую сторону. Твердохлеб сжал руку Смеливца, и тот посмотрел на соборную дверь — оттуда выходил епископ и за ним священники и диаконы. Епископ остановился, а диакон, шедший за ним, взмахнул кадилом — запел невидимый хор: он был на крытых переходах. Еще катились по двору отзвуки торжественного пения, и епископ, подняв руку с крестом, начал дрожащим голосом:
— Братие! Нет конца печали нашей. Отец наш и защитник князь Роман сложил свою голову на поле брани. Остались мы, как сироты без отца. Но не будет крамолы между нами. Земля наша велика, и много у нас врагов. А князь Роман бился с ними, аки лев. Он был таким, как и его прадед Мономах. К лицу ли нам забыть о Романе? Оставил он нам живую память — сына своего, княжича Даниила. Поцелуем же крест святой и перед Богом скажем: «Будем слушать молодого князя». А пока подрастет он, пусть правит нами княгиня Романова.
Епископ двумя руками обхватил крест, поцеловал его и высоко поднял над собой. И сразу же ударили во все колокола в церквах и монастырях галицких. Как на Пасху, торжественно вызванивали звонари. Хор ревнул басами, словно в трубы медные:
— Князю молодому слава!
Боярин Мирослав взял на руки княжича Даниила и, держа перед собой, выкрикнул:
— Вот князь наш! Ему будем верны!
Боярин Семен Олуевич поднял руку с мечом, и шум стих.
— Клянусь живот свой положить за князя Даниила!
Он подошел к епископу, приник к кресту и поклонился всем. Молча, один за другим, подходили бояре. Семюнко, пропуская перед собой Судислава, ехидно прожужжал:
— Иди, целуй.
Судислав со злостью ответил:
— Поцелую. И ты будешь целовать. А попробуй отказаться — голову оторвут.
И они вместе со всеми подошли к епископу.
Мирослав незаметно толкнул локтем Семена, глазами указав на Судислава. Семен улыбнулся. Боялся он стычки во время похорон, а все обошлось хорошо. К ним присоединился Глеб Зеремеевич. Вытирая ладонью щеку, печально вздыхая, он обратился к Мирославу:
— Как теперь жить будем без Романа, без головы старшей?
— А у нас разве своих голов нет? Мыслить должны.
Глеб не ответил ничего, только еще ближе придвинулся к Мирославу.
— Смотри, уже войско присягу дает, — толкнул Твердохлеб Смеливца.
Епископ, дав боярам поцеловать крест, подошел к Марии, а на паперти в ряд стали священники с крестами, и к ним начали подходить дружинники, вой. Уже все войско прошло, к крестам двинулись горожане и смерды, а колокола не умолкали. Мирослав держал Даниила на руках. Мальчик удивленными глазами осматривал многолюдную площадь. Он здесь ежедневно играл, бегал с ровесниками по тихим переулкам, а сегодня тут столько взрослых!
Бом! Бом! Бом! — не утихает на всех колокольнях веселый перезвон, и хор поет на переходах. Сквозь медное гудение прорывается:
— Слава!
Толпа таяла. Поцеловав крест, люди расходились по домам. Кто приехал издалека, торопился к вечеру на ладье добраться домой, другие шли пешком в близкие оселища. Твердохлеб и Смеливец с толпой приблизились к паперти и очутились справа от Мирослава, перед худощавым высоким священником.
— Княжич на нас смотрит! — прошептал Твердохлеб.
И верно, увидев широкую взъерошенную бороду Твердохлеба, Данилка улыбнулся ласковой детской улыбкой. Твердохлеб поклонился, коснувшись правой рукой земли, и припал к кресту, ощущая губами холод железа. Отойдя в сторону, он разыскал Смеливца.
— Чего стоишь? Пойдем! — взял его за руку Смеливец.
— Пойдем! Только в челядницкий дом заскочу, там Роксана, спрошу — может, домой пойдет.
Но увидеть дочь так и не удалось. Подошел отряд дружинников, и сотский велел всем убираться из крепости — наступает вечер. Твердохлеб начал пререкаться с сотским, но тот повелел дружинникам обнажить мечи. Твердохлеб отступил и потянул с собой Смеливца. Уже все поцеловали крест, уже епископы со священниками пошли в собор, а Мария все стояла на паперти. Опустел двор. Остались только дружинники.
Мирослав подошел к ней и коснулся ее плеча.
— Княгиня! Иди в терем. Веди ее, Светозара. Уже и Данилку забрали — кушать захотел.
3
Ноет спина, ломит руки, будто к ним приложено раскаленное железо, кажется — нагнешься, чтобы серпом срезать новый пучок ржи, и уже больше не выпрямишься: усталость клонит ко сну, глаза слипаются.
Ольга поднимается, выпрямляет спину и осматривает поле — то тут, то там белеют платочки жниц. Проклятый рыжий пес Никифор, боярский тиун, сосет кровь, жилы вытягивает, грызет всех.
— Откуда он взялся на нашу голову? — шепчет Ольга, оглядываясь. — Несчастье горькое… И родится же такой зверюга!
Снова, как и во время сенокоса, Ольга вынуждена была отрабатывать за свою больную сестру на боярской земле. Наступила жатва — гонит тиун закупов. А сестра умоляет: «Пойди, Ольга, за меня жать, спаси нас!» И Ольга пошла.
Все закупы проклинали тиуна Никифора — такой жестокий был этот боярский управитель: нигде ничего не упускал, все помнил, все видел, никто не мог от него укрыться. Сегодня он выгнал женщин на боярскую ниву и придумал разделить их, поставить каждую в отдельности, чтобы меньше между собой разговаривали, а больше жали. Еще и выругал всех:
— Соберешь вас вместе, так вы только языками чесать будете. А кто рожь уберет?
Ольга посматривает на сложенные шалашом снопы — там в тени спит маленький Лелюк.
— Сыночек мой! — шепчет она.
Уже три дня жнет Ольга на боярской земле. Просили тиуна и муж ее, Твердохлеб, и она, чтобы разрешил позже выйти, — ничего не вышло. Не ответил, а зарычал Никифор:
— Свою успеете, а боярская рожь осыплется.
— А наша разве не осыплется? — вставил слово Твердохлеб.
— Мне от этого ни холодно ни жарко, — пробормотал Никифор.
— А ведь может-таки и осыпаться, — не унимался Твердохлеб.
— Осыплется? — Никифор взмахнул плетью, окованной железом. — А это видел? Как ударю, так у тебя из головы все высыплется.
Чтобы не случилось беды, Ольга потащила мужа в дом, а сама ни свет ни заря вышла на боярскую ниву.
На небе ни облачка. Солнце палит так, словно стоишь в печи, а вокруг огонь. Нечем дышать. Хотя бы немного отдохнуть — вон там, в лесу, вздремнуть в тени. Ольга оглядывается вокруг — нет, не видать тиуна. Да, верно, он и не появится скоро. Ольга украдкой побежала к ребенку, схватила его на руки и направилась в рощицу. Лишь здесь она облегченно вздохнула. Могучие дубы своими ветвями преграждали путь ослепительным солнечным лучам, и вокруг стояла прохлада. Лелюк сладко спал у матери на руках. Ольга осторожно положила его на пушистую траву и сама, полулежа, прислонилась головой к дубовому пню, показавшемуся ей пуховой подушкой.
— Я недолго, я недолго, — прошептала Ольга, — только немножечко отдохну…
Она уже не могла больше выдерживать: третий день здесь рожь жала, уходя из дому на рассвете и возвращаясь в сумерки, да к тому же ребенок капризничал ночью, не давал спать. Ольга совсем выбилась из сил. Если бы на своем поле, можно было бы после обеда вздремнуть, а тут — неволя.
Но даже нечеловеческая усталость не могла исказить нежные черты лица Ольги. Щеки горели румянцем, на полных губах играла улыбка — наверно, ей снилось что-то приятное. Твердохлеб часто любовался своей женой, когда она спала. В такие минуты он осторожно садился возле нее и смотрел — смотрел на такие знакомые губы, на широкий, без единой морщинки лоб. А когда она просыпалась, шептал ей:
— Ты все такая же, как и была, будто вчера лишь поженились, а ведь нам уже по тридцать семь лет…
Ольга улыбалась в ответ на эти слова и шутя отталкивала его от себя:
— Уходи, старик!
…Лежит Ольга на спине, правую руку под голову подложила, широкий рукав сполз до плеча. Что это? Снится ей, будто что-то кусает ее за руку, она хочет поднять ее, но рука тяжелая, как каменная глыба. Ольга внезапно открыла глаза и ужаснулась — в ее руку, как клещ, впился своими скользкими, холодными губами тиун Никифор. С испугу Ольга не могла пошевелиться, не понимала, явь это или ужасный сон, но, когда она попыталась подняться, сразу ощутила тяжесть тела Никифора. Он сжимал ее руку, дрожал и хватал воздух редкозубым ртом, как рыба, выброшенная на берег. Ольга уперлась ногой о пенек и изо всей силы наотмашь ударила Никифора в лицо, в рыжую ощипанную бородку. Дико вскрикнув, он вскочил на ноги, обеими руками закрыл рот и запрыгал на месте. Потом в несколько прыжков оказался рядом с младенцем, замахнулся на него толстой дубиной. Ольга оцепенела. Все это произошло так молниеносно и так поразило ее, что она не могла не только броситься на защиту ребенка, но даже вскрикнуть. У нее отнялся язык. Она знала, что этот душегуб все может сделать. У него поднимется рука на беззащитное дитя — ведь он недавно избил до смерти бабушку, соседку Ольги, а мальчика зимой толкнул с моста в ледяную воду. И все ему сошло с рук — разве перед боярами да князьями будет виноват их тиун? Перепуганная Ольга левой рукой закрыла глаза и отшатнулась назад. Сейчас должно случиться что-то ужасное — умрет ее любимый сыночек Лелючок. Но почему это так истошно закричал Никифор?
Ольга не знала, что жницы заметили неожиданное появление тиуна, видели, как он стал на цыпочках подкрадываться к ней. За ним зорко следили, и в нужную минуту здесь оказалась шустрая Бараниха. Она и схватила Никифора за руку в тот миг, когда он уже готов был опустить на голову Делюка страшную дубину.
Увидев здесь посторонних людей, Никифор мигом стал действовать по-иному: прикинулся обиженным, схватился рукой за щеку и застонал.
— Смотри, что она сделала, — шагнул он к Баранихе и выплюнул запекшуюся кровь.
Чтобы запугать женщин, он размазал кровь по лицу и умышленно продолжал тереть окровавленную щеку.
— Смотри, что она сделала — на боярского слугу руку подняла, кровь мою пролила… Это ей так не пройдет. За это ей, разбойнице, голову снимут.
Ольга только теперь поняла, какую беду накликала на свою голову. Княжеский суд короткий — ее и слушать не будут, а поверят тиуну. Она уже стала на колени перед Лелюком, прижала его к груди и зарыдала.
Тиун, ощерив желтые зубы, злорадно улыбался.
— А ты вот будешь свидетелем, — ткнул он пальцем на Бараниху, — и ты, — крикнул он женщине, которая выглядывала из-за дуба. — Вы видели, как она меня била. Подожди! — погрозил он и хотел дернуть Ольгу за руку.
Бараниха выступила вперед и заслонила Ольгу.
— Тиуна ударила? Кто видел? — И она стала наступать на Никифора.
— Как это — кто видел? Вы все видели. Все и скажете. Все! — выкрикнул он. — Заткни глотку, Бараниха, я еще и тебе покажу.
Встревоженная Ольга начала уговаривать Бараниху:
— Ой, что же ты делаешь? Зачем ты с ним так разговариваешь? Пропали мы!
Но Бараниха не унималась и продолжала наступать на Никифора:
— Так ты, беззубая свинья, рот мне заткнешь? Скажешь боярам, что тебя ударила Твердохлебиха? Скажешь, да?
Тиун пришел в бешенство. Он выхватил из-за пояса плеть и размахнулся, чтобы ударить Бараниху по лицу. Но она так крепко сжала его руку, что лицо его перекосилось от боли. Тиун покраснел от стыда и начал вырываться, но Бараниха крепко держала его хилую руку. Плеть бессильно повисла в его пальцах, как увядшая ветка.
— Да еще и плетью хотел ударить? Знаю — если скажешь в княжеском дворе боярам, нас замучат насмерть. Б-р-р… не хочу и касаться этой пакости!
Бараниха с отвращением оттолкнула руку тиуна и юбкой вытерла пальцы.
Тиун подул на свои пальцы, будто они были обожжены, и, отбежав от женщин на несколько шагов, завизжал:
— Теперь повесят! Обеих повесят! — И побежал было к своему коню, который на опушке леса щипал траву.
— Стой! — властно крикнула Бараниха таким сильным голосом, что тиун даже присел от неожиданности. — Кому ты скажешь? Боярам? Говори! Много злых собак. Как похоронили князя Романа, так бояре стали еще свирепее — на нас зло срывают, поедом едят людей. Говори! А я пойду к твоей жене и скажу, как ты к чужим бабам лазишь. Скажу, как ты целовал руку Твердохлебихи. Тьфу! — сплюнула она и захохотала. — Этими слюнявыми губами лез… Пойду сегодня же и скажу! Жена тебе задаст.
Никифор съежился. Слова Баранихи напугали его. Он побежал обратно к женщинам и стал возле Баранихи.
— Не говори, — льстиво улыбнулся он ей, — не говори жене! А я ничего боярам не скажу… Я здесь не был и ничего не видел. — Он поспешно вытер рукавом губы и щеки.
— Не скажу! — сурово ответила Бараниха. — Если попросишь, не скажу.
Никифор подошел к ней еще ближе, хотел взять за руку, но Бараниха брезгливо отодвинулась в сторону.
— Не скажу, — бросила через плечо.
Тогда он, не оглядываясь, подлетел к коню, вскочил на него и помчался по Галичской дороге.
Взволнованная Ольга молча прижимала Лелюка к груди и самозабвенно целовала. А он тянулся ручками к ее лицу, хватал в кулачки растрепанные волосы матери.
— Что молчишь? — Бараниха ласково толкнула Ольгу. — Испугалась?
— Испугалась! — ответила Ольга и сквозь слезы улыбнулась.
— Все уже прошло, — успокоила ее Бараниха. — А было страшно. Я все видела. Как ты упала, и как он, словно уж, подполз, и как ты ударила его — все видела.
— О том, что будет, я и не подумала. Такое зло взяло, я и размахнулась… Противный слизняк! — оправдывалась Ольга.
— Не будут казнить, а ведь могли бы… — Бараниха взяла ее за руку. — Забрали бы, сыночек, твою маму, и не увидел бы ты ее больше. — Она пошлепала Лелюка по щечке. — Не будут казнить, Ольга. Я против этого знаю лекарство. Видали? Сразу удрал, как лиса. Жена ведь его толчет, как просо в ступе. Бьет и плакать не дает. А он такой гнилой сморчок, а к женщинам лезет. Сколько их плакало от него… Ох, что же это мы, — всполошилась Бараниха, — надо жать, а то угостят плетью по спине.
Женщины быстро разбежались по своим местам. Ольга уложила Лелюка под стогом, нажевала черного хлеба, завязала в тряпочку и дала ребенку. Лелюк, схватив тряпочку руками, начал жадно сосать.
Сон и усталость улетучились, как легкое облачко под дуновением ветра. Ольга со злостью резала серпом сухие стебли ржи. С такой же злостью вязала снопы, словно это была не рожь, а тиун Никифор. Готовила тугие перевясла и, когда завязывала ими снопы, изо всей силы нажимала коленками, а потом закручивала с таким наслаждением, как будто это была шея тиуна. Ольга углубилась в свои думы и не замечала, что происходит вокруг. Из головы не выходила назойливая мысль: как это она допустила до того, чтобы уснуть, поступила так неосторожно? Ведь мерзкий Никифор мог скрутить ей руки, заткнуть рот и обесчестить ее. Все это Ольге даже представить страшно — сгорела бы от позора: ведь у нее дочь Роксана уже взрослая, шестнадцать лет! Как бы в глаза ей смотрела? Лезут страшные мысли. От позора утопилась бы в Днестре. Но тут же вспомнила о Лелюке: как такому младенцу оставаться без матери? Ольга краснеет от стыда. Хорошо, что никто «е видит, не ведает, что сейчас творится у нее в душе.
Ольга шепчет заветные слова, которым давно-давно, еще у бабушки, научилась:
«Сгинь, сгинь, проклятый туман, не тревожь моих ран, придет солнышко ясное, солнышко красное, прогонит врагов, настрашит недругов. А самому большому недругу Никифору чтобы больше солнца не видать, по земле не ходить. Чтоб он в первую яму упал, чтоб его леший взял, чтоб его первая стрела не миновала, чтоб его острый меч настиг…»
Что она Твердохлебу, мужу своему, скажет об этом постылом тиуне? Сколько он крови людской выпил, этот боярский пес! А до него был безрукий Шестак, еще более свирепый зверь. Зимой и летом гнал закупов на боярский двор, на боярское поле. Тут, в степи, вон у того дуба, Ольгина сестра родила дочь. А он, безрукий подлец, еще и насмехался: «Чего тебе еще надо? Медведиха вон живет в лесу, а не в хоромах, и хорошо ей. Ревет лишь, когда рогатиной ее подденут. А тебе что? У тебя клеть есть — понесешь и обмоешь своего медвежонка». Так и не пустил домой.
Клеть! А что в ней, в той клети? И какая она, эта клеть-хата? Жить в ней ничуть не лучше, чем медведю в его берлоге. Но медведю свободнее живется — к нему не приходят ни тиуны, ни биричи. Клеть! И у Ольги такая же клеть. Что уж ни делала Ольга, чтобы приукрасить ее, но как ее приукрасишь, если стены земляные, оплетенные хворостом, чтобы не осыпались! И окон нет, не заглядывает сюда солнышко. В боярских хоромах весь день солнце, там в окнах прозрачное стекло, привезенное из Киева. А у смердов окна затянуты воловьими пузырями. Сколько света сквозь них проникнет? А когда на улице становится тепло, пузыри снимают, и тогда ветер гуляет по клети, да и солнце одним глазком посмотрит, что делается в смердовских клетях-хатах. А зимой так и приходится сидеть постоянно в полутьме.
Посмотрела Ольга вверх — солнце еще высоко — и снова с серпом ко ржи склонилась. А мысли одна за другой вереницей тянутся. Вздрагивает Ольга: хотя бы Твердохлеб здоров был, хотя бы с ним не стряслось беды…
Многие горестные картины вспомнились ей.
…На том месте, где из Подгородья к пристани дорога сворачивает влево, когда-то был густой лес. Вдвоем с мужем Ольга рубила деревья и пни выкорчевывала. Оселище выросло на ее глазах. На том месте князь Владимир, сын Ярослава Осмомысла, людей посадил. И Твердохлеб с молодой женой Ольгой соорудили там клеть-землянку. Так понемногу и росло оселище, новые землянки лепились одна к одной. Поселение у Днестра — выгода князьям да боярам: тут и рыба есть, и звери в лесу. Смерды рожь сеяли, рыбу ловили, мед собирали (пчел в лесу водилось множество).
Много земли вокруг — и поля, и леса, — да только ходить свободно нельзя: куда ни ткнется смерд, всюду на деревьях боярские или княжеские зарубки сделаны, а на полях колья в землю вкопаны.
Много горя хлебнули Твердохлеб и Ольга. Сколько князей ни менялось, а для смердов все одинаково. То оселище, в котором они живут, княжеское, но жить в нем так же горько, как и в боярском. Твердохлеб с Ольгой должны были давать во двор князя и рожь, и лен, и овес. Тиун ничего не забывает, все тащит в княжеские клети. Появится шкура какая-нибудь — Твердохлеб зверя в лесу поймает, — а тиун уже тут как тут: «Давай сюда, знаю, что вчера поймал». Да и еще требует: «Давай пять вевериц». Твердохлеб клянется, что у него их только три, а тиун стоит на своем — пять требует. Снова идет Твердохлеб в лес, еще двух вевериц ищет. А потом тиун опять тянет, говорит: не будет же, мол, князь сам в лес ходить мед брать или на птицу охотиться. Что ответить тиуну на эти опостылевшие слова? Только и скажешь, что правду говорит он — и верно, не будет князь ни за ралом в поле ходить, ни за веверицей в лесу гоняться. Нужно покориться. Дали Твердохлебу землю, которую он сам же от кустарников да от пней очистил. А за эту землю везли от Твердохлеба зерно — пшеницу — в княжеские клети.
Отец и мать Ольги не в княжеском оселище живут, а в боярском, но им от этого не легче — везде один черт. На бояр надо «страдать», дань им возить.
Укрепления в городах возводить и мосты строить — тоже повинность смерда. Нигде не обходятся без смерда! Не забывают его и тогда, когда враг на Русскую землю нападает. Тогда князь кличет отчизну защищать, и смерды идут в пешие полки, знают, что будут родных детей спасать от врага.
Горько, невыносимо жилось смерду, никакого просвета не было, а стоило поднять голос против притеснителей — жестоко карали. А чтобы душа смерда не горела ненавистью к угнетателям, Церковь учила покорности и долготерпению: «Несть власти, аще не от Бога», покоряйся своим властителям, ну, а что плохо живется и дети голодные, не беда — подожди: на Небе, в раю, жизнь будет лучше…
Не одергивая повисших колосьев, отбрасывает Ольга снопы в сторону и продолжает дальше резать серпом, будто самому горю горло перерезает. Хочет отогнать тяжелые мысли, но они так и кружатся в голове. Горе ходит близко-близко— возле каждого смерда. Вот вчера вечером наведывался ее двоюродный брат Дубовик, из соседнего боярского селения, и страшную весть принес — он стал закупом. И смерд не свободный человек, а закуп и вовсе в двойном ярме — он становится рабом. Не видать больше брату даже куцей смердовской свободы. Купил боярин его тело и душу. Тянут закупа на боярский двор, как бессловесную скотину, заставляют все делать и домой, к семье, не пускают.
Невольно слезы ручьем полились. Ольга вытерла их рукавом и, будто разговаривая с кем-то, произнесла вслух:
— Что же будут делать дети твои, бедный мой брат?
Душой болея о брате, Ольга думала и о Твердохлебе: а что, если и ему тиун сделает какую-нибудь пакость? Что, если и ему придется идти в закупы?
…Не зря Ольга так убивалась — она ведь хорошо знала, что происходит повсюду. Простой люд опутан со всех сторон. Князья позаботились о том, чтобы смердов и закупов держать в повиновении. Боярские и княжеские тиуны стращают законами, хотя смерды и не знают этих законов, не читали их — они ведь неграмотны, не знают замысловатых букв, выведенных на пергаменте. Тиун ближе всех стоит к смерду, как он скажет, так и будет. Все законы выгодны только боярам да князьям. Есть устав великого князя Ярослава Владимировича о судах, именуемый «Русская правда». В том законе записано о боярском и княжеском имуществе — о конях, ралах, боронах, на которых закуп работает: «Но же погубить на поли или в двор не вженеть и не затворить, где ему господин его велел, или орудия своя дея погубить, то ему платити». Да еще боярин-господин имеет право бить закупа, не забыли и об этом записать в «Русской правде»: «Аще ли господин бьет закупа про дело, то без вины есть». А кому же докажет закуп, что он не виноват, что не «про дело» бьет его боярин или тиун? Что бы ни случилось, всегда виноват закуп, а боярин-господин без вины есть». Жестоко судили и смердов. Строго наказывали за то, что не привез дань князю или боярину. В княжеских оселищах распоряжались подручные князя, те же самые бояре, а в боярских оселищах судили сами бояре своим вотчинным судом. Особенно зверствовали собственники бояре тогда, когда смерды к другим убегали. Боярин, возвращая беглеца, наказывал его и своей властью к своему селению прикреплял.
Ольга и не заметила, как дошла до конца нивы, и только у дороги опомнилась, бросилась назад — ведь там, возле снопов, остался Лелюк. Она мчалась по сжатому полю и не чувствовала, как колючее жнивье ранит ноги. А когда подбежала, услыхала, что мальчик плачет. Он возился на дерюжке, пока не слез с нее, и пополз вокруг снопов. Его привлекли комочки земли, он хватал их и засовывал в рот. Наглотавшись земли, ребенок заплакал и начал размазывать по щекам грязь, тер глаза, царапал загрязненную пылью кожу на голове.
— Сыночек, Лелючок мой! Что ты наделал? — бросилась к нему Ольга.
А он, обрадовавшись, что увидел мать, пополз к ней. Зацепившись о высоко срезанный стебель ржи, уколол пальчик и завопил еще сильнее.
Ольга схватила Лелюка на руки и понесла к снопам. Там, вынув завернутый в тряпку жбанчик с водой, брызнула в лицо Лелюка и умыла его. Мальчик успокоился и потянулся к груди. Ольга пугливо оглянулась: нет ли поблизости ненавистного тиуна? Как бешеный зверь, набрасывается он, увидя, что мать на работе возится с ребенком.
— Ешь, Лелючок, быстрее, пей свое молочко, мой голодненький! — заворковала она, тыча ему в губки грудь.
Ребенок от удовольствия закрыл глаза и затих — было слышно лишь его причмокиванье. Ольга спешила накормить сына и снова вернуться к серпу.
Немного посидев около сына, Ольга почувствовала усталость во всем теле. Болела поясница, руки были словно переломленные; с трудом могла она разогнуть спину. А перед этим, когда жала, ничего не чувствовала, потому что в мыслях далеко-далеко куда-то улетала от этого места, где ей причинил такую, горькую обиду выродок Никифор. Она была так напряжена, что без устали резала и резала серпом и легко отбрасывала снопы. Работой заглушала едкую боль, стыд. Ольга дрожала так, будто она стояла раздетая на холоде; стучали зубы, и она до крови стискивала губы. Этот трус ничего не скажет боярину после угроз Баранихи, его нечего теперь бояться, но Ольга была оскорблена. Мерзкий тиун протянул к ней свои паскудные лапы, хотел обесчестить мать взрослой дочери! Хотелось сейчас же, немедля побежать во двор к боярину, найти там этого рыжего изверга, схватить его за горло и задушить.
Возле Лелюка Ольга начала успокаиваться. Он, насытившись материнским молоком, задремал. Ольга качала его на руках, напевая колыбельную песню без слов, пока он не уснул; потом осторожно, чтоб не разбудить, отнесла его в тень, под снопы, и побежала заканчивать жатву. За работой Ольга не заметила, как из-за леса подошел к ней дед Дубовик, ее дядя по матери.
— Бог на помощь тебе, дочка! — негромко промолвил он.
Но и от этого спокойного приветствия Ольга вздрогнула и испуганно оглянулась.
— Ой! Вы! — обрадованно воскликнула она. — А я думала, что снова тиун пришел.
— А зачем ему сюда идти? Жницы ведь жнут.
— Садитесь. Да что это я говорю! Это же не в гости к нам домой пришли… — Она обеспокоенно оглядывалась вокруг.
— Не хлопочи, дочка.
— Вы, может, кушать хотите?
— Сказал бы — нет, так не могу.
— Хотите?
— Со вчерашнего дня ничего не ел.
— Я мигом…
Ольга быстро сбегала к снопам, где лежали ее пожитки, принесла краюшку хлеба и воды в жбанчике.
— Спасибо, дочка. Горько мне прошеный хлеб есть. — Старик вытер слезу и отвернулся.
— Кушайте, а я буду жать и вас слушать.
Дед Дубовик дрожащими руками держал хлеб; осторожно откусывая, он подставлял под краюшку ладонь, чтобы не уронить ни крошки. Запивая водой, он рассказывал Ольге о своих скитаниях. Хотя она и без того знала, он рассказывал ей так, будто все это было для нее новостью.
— Тяжело мне, дочка. Без одного лета мне уже восемьдесят. Куда я пойду? Сын зовет, спасибо ему, почитает он меня, но я не могу к нему пойти — у него семеро детишек и жена больная. Горе лютое закупами их сделало. Чем он будет кормить меня? Он и сам хлеба не видит.
— А вы ведь в монастыре были?
— Был, да прогнали меня. — стар стал. Не сладко приходилось мне, хлопу монастырскому, да все же жил кое-как, хоть хлеба давали за мои труды. А когда обессилел, так и со двора вон. «К сыну иди», — говорит игумен. А что сын? Сам знаю, какая беда у него… А был и я молодым. Не только поле пахал, но и в походы ходил, половцев бил. И не один раз. Они мне отметины на боку да на ноге оставили — стрелы загнали. Когда ненастье приближается, болят эти раны, ноет мое тело… У боярина Гремислава хлопом был — вот там горя хлебнул! И как же это хорошо сделал дикий медведь, разорвав Гремислава на охоте! Легче дышать нам стало. Землю Гремислава князь подарил монастырю, мы стали монастырскими хлопами… Думали, что лучше будет. А вышло — одинаково. Работаем мы день и ночь, как закупы у боярина. Огромное богатство имеет монастырь — есть у него и земли, и леса, и борти с пчелами. А карают нас строго — и за больного коня, и за плуг поломанный… Игумен злющий, все равно что боярин. А дань как выжимает!
— Какую дань? Что вы, дедушка? Святая Церковь…
Старик не дал ей закончить:
— Церковь-то святая, да люди в ней есть что звери. Так ты не знаешь о дани? Такую дань, как боярин или князь берут. Есть у монастыря оселища, подаренные князем, и люди там на монастырь работают. Жил я в монастыре, слезы проливал от обиды. Хлопов там и за людей не считают. А монахи — как раскормленные псы, и едят, и пьют без меры. Келарь не успевает возами для них привозить. А мы, хлопы, брашно для них готовим. Сулят монахи да игумены: там, на небесах, для всех людей добро будет, а сами здесь на медах да на мясе жиреют.
— А в поле монахи ходят?
— Да, как бы не так! Что им там делать? Для работы хлопы есть, а монахам молиться велено.
— Куда же вы теперь пойдете, дедушка?
— Не знаю…
Ольга бросила серп на землю и взяла старика за руки.
— Идите к нам. И у нас хлеба немного, да уж что-нибудь будем есть. Лелюка будете нянчить.
Дед задумался. Слезы текли из глаз по его щекам и исчезали в длинной серебристой бороде.
— Нянчить Лелюка? Пойду! — ответил он и склонил голову.
Ольга поцеловала его снежно-белую седину.
К вечеру жара спала, да и о Лелюке не нужно было тревожиться (ведь теперь присмотр за ним был хороший), и Ольга еще быстрее орудовала серпом. Оставалось уже не очень много, она хотела сегодня закончить, чтобы завтра жать на своей нивке. Роксана передавала — отпросилась у княгини Марии на завтра, чтобы помочь матери. Уже осталось два раза пройти. Ольга спешит изо всех сил. Она крикнула деду, чтобы брал Лелюка и шел с вещами к дороге.
Последний сноп — самый тяжелый, словно в нем собрана тяжесть всех перекиданных за день снопов. Кажется, никогда не наступит мгновение, когда он уже будет перевязан и поставлен рядом с другими. Ольга обводит перевяслом вокруг снопа, скручивает его и хочет выпрямиться. Но какой это проклятый сноп! Перевясло развязывается, и золотистая соломка расползается во все стороны. Ольга со злостью снова собирает сноп, делает перевясло и с гневом восклицает вслух:
— Чтоб вы подавились, когда будете хлеб этот есть!
Подойдя в тот момент, когда Ольга швырнула от себя сноп, Роксана не узнала матери. Всегда приветливая к дочери, Ольга сегодня была какой-то замкнутой. Роксана заколебалась. Ольга заметила это и подбежала к дочери, ласково улыбнувшись. Она обняла Роксану и начала целовать.
— Доченька моя! Пять дней тебя не видела, сердце истомилось…
Роксана ласкалась к матери, крепко прижимала ее к себе. Встревоженная видом матери, Роксана спросила:
— Мамо! Что с вами? Ты такая сердитая, на себя не похожа.
Слова дочери обожгли сердце Ольги. Ей не хотелось обо всем рассказывать Роксане, совестно было.
— Сердитая, доченька, и лютая. Приходил сюда рыжий Никифор и ругал меня: плохо, мол, жну, говорит. Разозлил он меня. Плохо жну! А кто же лучше меня сделает!
— Мамочка моя, успокойся. — Роксана целовала мать в глаза, в щеки и в губы и не давала ей слова сказать. — Сегодня я буду с тобой, отпросилась до утра.
Ольга удивилась:
— Почему же только до утра?
Роксана сразу стала грустной.
— Сначала княгиня обещала отпустить меня на весь день, а потом передумала. Согласилась, чтобы я только переночевала.
— Не разрешила?.. А что у князей просить? Разве они поймут! Ничего не поделаешь, доченька. Ночь со мной побудешь, и то мне легче станет. А жать я и сама буду.
Лелюк узнал Роксану, потянулся к ней. Сестра схватила его на руки и прижала к себе.
Домой шли не спеша, не замечая ничего вокруг. Мать с дочерью так редко видятся! Пять дней назад Роксана прибежала вечером, посидела малость и снова умчалась в княжеский терем. А сегодня можно наговориться вдоволь. Много рассказала Роксана матери о том, что видела и слышала на княжеском дворе и в княжеских хоромах. Ольга со страхом слушала, оглядывалась — не слышит ли кто-нибудь. Роксана рассказывала, что галицкие бояре головы подняли.
Долго сидели Ольга и Роксана. Уже давно уснул Твердохлеб, скоро и рассвет забрезжит, а они все никак не наговорятся. Ольга гладила дочь по голове, прижимала к груди, шептала горячие материнские слова:
— Береги себя, Роксана, смотри, чтоб и тебе плохо не было, когда они между собой ссориться станут.
— Боюсь я. Страшно мне в княжеском дворе, мамочка. А княгиня не хочет отпускать.
Назад: Книга первая
На главную: Предисловие