Книга: Василий III. Зори лютые
Назад: Книга первая. ВАСИЛИЙ III
Дальше: Глава 9

Глава 4

Вот и стал Андрюха послужильцем князей Тучковых. Натянул малиновый с золотым шитьем кафтан, сапоги остроносые, шапку, отороченную мехом. Лепота! Одно плохо: новые товарищи в свой круг не принимают, насмешничают над ним, разными ехидными прозвищами обзывают.
Да и может ли он, заселшина, со щеголями городскими тягаться? Раньше ему думалось, что красные остроносые сапоги — несбыточная для него мечта. Оказалось, что у его сослуживцев сапоги особым образом шелком шитые. У многих на руках перстни, а под рубахами пояса с золотом и серебром. Очень удивился Андрюха, узнав, что некоторые щеголи при помощи особых щипчиков удаляют с корнем волосы на лице, румянятся, обливают себя благовониями, словно девицы.
Плохо одинокому человеку. Раньше в Морозове у Андрея было много друзей, а здесь, в большой и многолюдной Москве, как в глухом лесу: вроде бы кругом люди и в то же время нет никого. Каждый сам по себе. Хорошо хоть, что княжич Василий его из всех послужильцев выделяет, часто приглашает в свои покои. Пока он читает, Андрюха занятные картинки в книгах рассматривает. Окликнет его Василий Михайлович, попросит подать ему ту или иную книгу, а прежнюю на место положить. Иногда начнет рассказывать о разных чудесах, в книгах описанных, о далеких странах и народах. Только Андрюха не все понимает, о чем княжич говорит. Однако внимание его ему приятно. Да и сам княжич люб: высокий, стройный, лицом бел, смотрит на собеседника внимательно, движения неторопливые, голос спокойный, мягкий. Иной раз, кажется, будто и не похож он вовсе на отца своего Михаила Васильевича.
Предан ему Андрюха как верный пес, все готов сделать для своего благодетеля. Тот видит его усердие и поощряет. Иной раз начнет объяснять, как книги читать следует. Сначала Андрюха не мог взять в толк, что от него требуется, уловил лишь, что слова из буквиц складываются, но никакого смысла в том не видел. Потом вдруг как-то неожиданно понял суть дела. Едва кликнет его Василий Михайлович, усядется Андрюха в укромном уголке и читает по толкам книги. Оказывается, в них не только картинки занимательны.
Вот и сегодня, войдя в боярские покои, отбил поклон и хотел было книжицей завладеть. Однако Василий Михайлович остановил его и, пристально посмотрев в глаза, спросил:
— Верно ли ты служишь мне, Андрюха? Тот от удивления даже рот открыл.
— Всю жизнь готов служить тебе. Заместо отца ты мне стал. Все, что велишь, исполню.
— Верю тебе, Андрюха. Пойдешь сейчас, никому не говоря о том, в Чудов монастырь. Там разыщешь юродивого Митю и передашь ему незаметно для других вот эту грамоту. Затем поедешь в Волоколамск, в Иосифов монастырь. Найдешь там гостиника и после поклона спроси: «Не жительствует ли в монастыре старец Никодим?» Гостиник должен ответить тебе: «Старец Никодим живет здесь, да отлучился, будет к вечеру». Как получишь такой ответ, попроси гостиника передать Никодиму вот эту грамоту. Если же ответ будет иным, грамоты не передавай. Понял?

 

Далеко убежала окрест слава Иосифо-Волоколамского монастыря. Был он знаменит и богат. Множество товаров закупали монахи этой обители в разных местах: сукна — в Можайске, рыбу — в Москве, поделки из кожи — в Волоколамске, мыло, олифу, сохи деревянные и скалки — в Твери. Кое-что покупалось также в селах Стратилатском, Покровском и многих других. Иосифову монастырю принадлежало Круговское село, жители которого продавали ему драницы, доски и тесины. В самом монастыре работало около трех десятков ремесленников: шесть портных, четыре сапожника, три плотника, два кожевника…
Едва Андрюха миновал ворота монастыря и спешился, к нему с ласковой улыбкой направился благообразный старец.
— Откуда пожаловал, добрый молодец?
Андрей, решив, что это и есть гостиник, чуть было не сказал правды, но вспомнил о наставлениях княжича Василия и ответил по-иному:
— Из Твери я.
— Да что ты говоришь! Вот радость-то! Неужто из самой Твери?
— Ну да, из Твери, — неуверенно произнес Андрей.
— Так ведь и я тоже оттуда. Земляк, значит… — Старец весь светился от радости видеть земляка-тверитина — А ты у кого там служишь?
— Боярина Аввакума Григорьевича Сильвестрова послужилец я.
— Боярина Сильвестрова, говоришь? Что-то такого я не припомню, хотя всех тверских бояр знаю.
— Так он ведь в Твери-то без году неделя. Из Пскова туда перебрался. — Довольный своей выдумкой, Андрюха весело засмеялся.
— Из Пскова, говоришь, родом боярин Сильвестров? Во Пскове будучи, никогда не приходилось мне слышать о боярах Сильвестровых.
— Да ты в здравом ли уме, дед? Бояр Сильвестровых во Пскове всяк знает. Кого хошь спроси, любой псковитин их дом покажет!
— А ты не шуми, не шуми. Вижу, верный ты слуга своего господина. А зачем, добрый молодец, к нам пожаловал?
— Переночую у вас и снова в путь отправлюсь. Не ты ли гостиником тут служишь?
— Не… Гостиник — вон тот долговязый старец. К нему обратись, он скажет тебе, где переночевать. А куда путь-то ты держишь, добрый молодец?
— Еду в Вязьму к родственникам боярина Сильвестрова. Известие везу им: внук у него народился.
— Вона какое дело… Ну, будь здоров. — Старец увидел въезжающего во двор монастыря нового всадника и, казалось, утратил интерес к Андрюхиной особе.
Андрей, ведя в поводу коня, приблизился к высокому тощему гостинику с редкой, но длинной бородкой.
— Не жительствует ли в монастыре старец Никодим? Гостиник настороженно осмотрелся по сторонам и сквозь зубы чуть слышно произнес:
— Потише ори, не глухой, чай.
Андрюха оглянулся. Легкость, с которой он отделался от любопытного старца, сделала его неосмотрительным. Тот стоял довольно близко и внимательно прислушивался к их разговору.
— Если кого ищешь, добрый молодец, то опосля найдешь. А пока отведи лошадь в конюшню да устраивайся на жительство в келье. Скоро ужинать будем.
По выходе из конюшни Андрей вновь столкнулся с долговязым гостиником. Проходя мимо, тот негромко произнес:
— Старец Никодим живет здесь, но отлучился, будет к вечеру.
Андрюха вытащил из-за пазухи небольшую грамоту и молча передал ее гостинику. Едва уловимым движением тот подхватил ее и спрятал под рясой.
Юноше вовсе не хотелось ночевать в этом мрачном монастыре. То ли дело в развеселой Москве! Он вернулся в конюшню и, забрав своего коня, выехал на московскую дорогу. Даже натупающая ночь не испугала его.
После вечерней трапезы и молитвы в келье старца Герасима Ленкова собрались его братья. Пышная белая борода придавала старшему из них, Тихону, благодушный и благообразный вид. Сложив на выпирающем животике короткопалые розовые ручки, он внимательно прислушивался к тому, что говорил хозяин кельи, средний брат Герасим. Тот ростом повыше, с мосластыми крупными руками. Младший из Ленковых, Феогност, казалось, не принимал участия в разговоре. Он с нетерпением посматривал в узкое окно кельи.
«И чего рассудачились? Как будто важные государевы дела решают. Не сбежит отсюда ни Максим Грек, ни кто иной. Кончайте уж скорей свои тары-бары. А то ведь Марьюшка-вдовица в Круговском селе, поди, совсем заждалась своего Феогностушку». — Тут младший из Ленковых вспомнил горячие Марьюшкины ласки и нетерпеливо заерзал по лавке.
— Митрополит Даниил, — говорил в это время Герасим, — строго-настрого приказал нам зорко следить за Максимом. У него в миру много доброхотов. Денно и нощно думают они, как бы послать весточку своему возлюбленному еретику.
— Ну и пусть себе посылают! Сбежать-то он все равно не сбежит, — не выдержал Феогност.
— Сбежать не сбежит, так ведь мыслями своими еретическими через доброхотов навредить может и государю, и митрополиту, благодетелю нашему. Надо бы нам узнать, кто эти доброхоты, а уж государь с митрополитом жестоко их покарают. Ты, Феогност, посерьезнее будь!
— Так я и стараюсь…
— Знаю я, как ты стараешься! Поди, опять к своей Марье-срамнице сигануть собрался. Только кто за тебя проверять ночных сторожей будет?
— Сам проверю. Головой поручусь, не сбежит отсюда инок Максим.
— То-то, что головой. Ну, а ежели сбежит? Хорошо это будет для благодетеля нашего митрополита Даниила?
— Даниил был игуменом нашего монастыря и хорошо ведает: сбежать отсюда невозможно. Сам он порядки устанавливал для стражи.
В пререкания младших братьев вмешался Тихон:
— Будет вам перечить друг другу. Ты, Феогност, послушайся Герасима, дело он говорит. Нужно зорко следить за супостатами. А ты все о женках бесстыдных думаешь.
— Сами-то хороши! — рассвирепел Феогност. — Давно ли ты, Тихон, к своей Аннушке бегать перестал?
Тихон сделался красным как рак.
— Полно тебе дурь-то молоть! Согрешил раз в жизни, так после того сколько уж лет прошло? Нечего старшего брата срамить. Я о том говорю, что осторожность не помешает. Сегодня под вечер появился у нас на подворье конный молодец. Сказался послужильцем тверского боярина Сильвестрова. Так ведь я поименно всех тверских бояр ведаю, нет среди них оного. Когда я сказал о том молодцу, он мне ответил, будто боярин Сильвестров из Пскова в Тверь не так давно перебрался. Чудно это: не слышал я, чтобы из Пскова в Тверь в последнее время кто-то из бояр переезжал. К тому же и среди псковских бояр Сильвестровых как будто нет. Может, ты, Герасим, о таковых наслышан?
— Нет, не припомню среди псковских и тверских бояр Сильвестровых.
— Странно и то, что добрый молодец намеревался в монастыре ночевать, а сам на ночь глядя из обители выехал.
— Не иначе как по тайному делу в монастырь приезжал. С кем он разговаривал в монастыре?
— Я его к гостинику направил, тот с ним и говорил. И опять есть над чем подумать. Подошел он к гостинику и спросил, не проживает ли в монастыре старец Никодим.
— А тот что ответил?
— Ежели кого ищешь, добрый молодец, потом найдешь. А пока, говорит, устраивайся на ночлег.
— Ничего такого особенного в их разговоре нет, — сердито проговорил Феогност, — в каждом прохожем видите вы тайного супостата!
— Не горячись, Феогност, ишь, взбеленился! Может быть, и не ворог тот молодец, да только береженого Бог бережет, — рассудительно заметил Герасим. — Ты, Тихон, утресь проверь, уехал ли молодец из монастыря. Может, на ночь глядя он все же в обитель вернулся. Заодно загляни в келью гостиника, не оставил ли гость какой грамоты для старца Никодима. Я же проведаю Максима Грека.

 

Максим Грек проснулся, когда первый свет серого сентябрьского утра едва озарил землю. По тревожному гусиному гоготу он догадался, что сегодня день Никиты-репореза, или Никиты-гусятника . По всей Руси в этот день подаются к обеду жареные гуси. А ему, как обычно, принесут мутную бурду, приготовленную невесть из чего.
Но не от недостатка пищи телесной страдает Максим в Иосифо-Волоколамском монастыре. Гораздо большую нужду терпит он от отсутствия пищи духовной. Митрополитом Даниилом разрешено ему читать лишь немногие книги духовного содержания. Другие же книги, имеющиеся в монастыре, недоступны для него. Не позволил митрополит Максиму и излагать свои мысли на бумаге. А мысли его обильные текут одна за другой, словно льдины во время ледохода по Москве-реке. Мысли эти незаметно поглощают время, и, занятый ими, Максим не замечает ни убогости своего жилища, ни скудости пищи, ни грубости тюремщиков. Сожалеет он лишь о том, что мысли его уходят в небытие, как льдины, растаявшие в теплой воде. Память человеческая убога: что помнил вчера, сегодня подверглось забвению. И горько Максиму оттого, что свои плавно бегущие мысли не может он закрепить на бумаге.
Много диковинного повидал инок на своем веку, испытал он и удачи и ужасающее горе. Как было бы хорошо возвратиться в далекие счастливые годы детства, прошедшие в знатной и богатой греческой семье Триволисов, проживавшей в солнечном адриатическом городе Арте! Звали тогда Максима Михаилом.
Тринадцать лет Михаил Триволис учился в университетах Италии и Франции, жадно поглощая крупицы знаний. Что осталось в памяти от тех давних лет? Наверно, ощущение безбрежности познания. Читаешь один трактат за другим и в каждом находишь для себя нечто новое. И чем обширнее становятся свои собственные познания, тем яснее осознаешь, как ничтожны они по сравнению с истинным знанием о травах, звездах, реках, самом человеке. Ты словно песчинка, а истинное знание — безбрежное море.
Так и продолжал бы Михаил Триволис учиться всяким премудростям, если бы не эта встреча в прекрасном итальянском городе Флоренции. До него уже доходили слухи о проповеднике монастыря Святого Марка Джироламо Савонароле, но когда он сам услышал его пламенную речь, она поразила его подобно молнии. Да, истина, написанная на бумаге, и истина, произнесенная с кафедры собора, отнюдь не одно и то же. Совершенно по-разному могут звучать и одинаковые слова, сказанные двумя людьми. Слова, вырвавшиеся из уст Савонаролы, словно раскаленные угли, жгли душу, заставляя людей плакать и смеяться. Как гневно бичевал он пороки высшего латинского духовенства! Как был непримирим к сребролюбию, чревоугодию, пьянству, разврату. Речи Джироламо оставили глубокий след в душе впечатлительного и легко увлекающегося Михаила Триволиса. Как губка впитывал он его мысли. Но вскоре случилась беда: папа Александр VI Борджиа предал главного своего обличителя огню.
Трагическая и мученическая смерть потрясла Триволиса. Мысли Савонаролы упали на благодатную почву и проросли мыслями самого Михаила, решившего навсегда порвать с миром и стать монахом того же флорентийского монастыря, в котором совсем недавно проповедовал Савонарола.
Память, память! Ты и учитель, и судья, и великая радость. Не будь тебя, человек совершал бы одну и ту же ошибку множество раз. Но ты же нещадно казнишь человека за совершенные им ошибки, за минуты слабости и падения духа. Казнишь всю жизнь!
Первоначально Михаил думал, что нужно во всем следовать примеру Савонаролы, так же решительно обличать перед народом князей церкви, искоренять свойственные им пороки. Но все оказалось куда сложнее. Едва осмелился он в своей первой проповеди заикнуться об этом, как тут же кто-то подбросил ему грамоту, в которой было написано: «Не миновать тебе огня Божьего!»
Нет, он не устрашился этой грамоты и продолжал следовать примеру учителя. И тогда трое неизвестных в сутанах подстерегли его, возвращающегося поздним вечером из древней церкви Сан-Миньято аль Монте, и избили так, что он только под утро пришел в себя. Флоренция была по-прежнему прекрасна: ярко светило солнце, весело пели птицы, а цветы распространяли удивительные ароматы. Первые торговцы спешили с корзинами на торжище, и их шаги гулко отдавались в пустынных еще улочках. Но ему, такому жадному до жизни, любопытному ко всему совершающемуся в мире, впервые ничто не было мило: ни величественная пьяцца делла Синьория, ни возвышающиеся на ней прекрасные сооружения — лоджия деи Ланци, дворец Медичи-Риккарди, палаццо делла Синьория. Мрачным исполином возвышалась посреди площади не завершенная еще скульптура Давида, над которой усердно трудился молодой, но уже прославившийся Микеланджело Буонарроти. Едва доплелся Михаил до монастыря Святого Марка, а вскоре решил навсегда расстаться с латинством и вернуться в лоно православия, став монахом афонского монастыря.
На Афоне встретили его приветливо. Михаил был человеком общительным, незлобивым, умеющим живо и интересно рассказывать. А рассказать ему было о чем. Неудивительно, что афонским старцам он пришелся по нраву.
Неспешно текла жизнь в афонском монастыре, совсем не так, как во Флоренции. И все было бы хорошо, не загорись он желанием пуститься в новое путешествие, на этот раз в Москву.
Все началось с того, что русский государь Василий Иванович десять лет назад отправил на Афон своего посла Василия Копыла с грамотой к настоятелю афонской горы Симеону с просьбой прислать на время в Москву из Ватопедского монастыря старца Савву для перевода греческих книг, имевшихся в книгохранилище великого князя. В ту пору в Москве и Новгороде укрепились еретики, которые в спорах нередко ссылались на церковные книги, малоизвестные русскому духовенству.
Савва был стар и немощен, болен ногами, а потому не решился отправиться в столь далекое путешествие. И тогда афонские старцы, посовещавшись между собой, договорились послать в Москву монаха Максима, молодого, но уже прославившегося своей ученостью. Максим был легок на подъем, а потому охотно согласился отправиться в Москву по зову великого князя. На Руси пришлось испытать ему и успехи, и жестокие поражения. Здесь он написал основные свои труды.
Поселили Максима в кремлевском Чудовом монастыре. Разные люди посещали его келью. Были у него не только духовные, но и миряне: двоюродный брат великой княгини Иван Данилович Сабуров, князь Андрей Холмский, двоюродный брат опального боярина Василия Даниловича Холмского, князь Иван Токмак, боярин Иван Никитич Берсень-Беклемишев, сын боярина Михаила Васильевича Тучкова Василий. Среди ближайших друзей Максима Грека был Вассиан Патрикеев, переведенный из Кирилло-Белозерского монастыря сначала в Симонов, а затем в Чудов монастырь.
О чем они говорили? О разном. Обсуждали древние и новые книги, царьградские обычаи, порядки в афонских монастырях. Особенно запомнились Максиму горячие речи Берсень-Беклемишева. Поблескивая темными татарскими глазами, он запальчиво ругал существующие на Руси порядки, обвиняя во всем мать Василия Ивановича Софью Фоминичну Палеолог.
— Как пришли сюда греки, так наша земля и замешалась, а до тех пор жили мы в тишине и в миру. Но вот явилась сюда мать великого князя, великая княгиня София с греками, так и начались большие нестроения, как у вас в Царьграде.
Непристойно было Максиму слушать такие речи, и он возражал Берсеню:
— Господине! Мать великого князя, великая княгиня София, с обеих сторон была рода великого, по отце царского рода константинопольского, а по матери происходит от великого герцога Феррарского Италийской страны.
Берсень распалялся пуще прежнего:
— Какова бы она ни была, да к нашему нестроению пришла. Которая земля перестраивает свои обычаи, та земля стоит недолго, а здесь у нас старые обычаи великий князь переменил. Так какого добра от нас ждать? Лучше старых обычаев держаться и людей жаловать. А теперь государь наш, запершись сам-третей, у постели всякие дела делает. Отец его, Иван Васильевич, был добр и до людей ласков, а потому и Бог помогал ему во всем. А нынешний государь не таков, людей мало жалует, упрям, встречи против себя не любит и раздражается на тех, кто ему встречу говорит.
Случалось, строптивый боярин ругал в присутствии Максима митрополита.
— Вот у вас в Царьграде цари теперь бусурманские, гонители; настали для вас злые времена. И как-то вы с ними перебиваетесь?
— Правда, — отвечал на это Максим, — цари у нас нечестивые, однако в церковные дела они не вступаются.
— Хоть у вас цари и нечестивые, но ежели они так поступают, стало быть, у вас еще есть Бог. А вот у нас Бога нет. Митрополит наш в угоду государю не ходатайствует перед ним за опальных.
Порицание Берсенем великого князя и митрополита вызывало в душе Максима новые опасения, поэтому он старался говорить с ним наедине, без видоков и послухов. Но это и было поставлено ему в вину, когда судили строптивца. Во время допросов о речах Берсеневых Максим перепугался и рассказал все как было, без утайки. И вот Берсеня не стало. Кат отрубил ему голову.
Узнав об этом, Максим опечалился. Умолчи он о его крамольных речах, и, кто знает, может быть, боярин остался бы в живых. Но мог ли он не сказать обо всем, когда страх сковал его разум и волю, тот самый отвратительный и ужасный страх, который заставил его отступиться от заветов учителя Джироламо Савонаролы. Никто не ведает, почему он переменил веру, никто не обвиняет его в гибели Берсеня, но собственная память все знает. Словно раскаленным железом жжет она душу бессонными ночами за слабодушие.
«Доверчив я был по прибытии на Русь, — с сожалением думает Максим, сидя в убогой келье Иосифо-Волоколамского монастыря. — Не ведал, что каждый мой шаг, каждое мое слово становились известными митрополиту Даниилу. А ведь мы говорили обо всем, и отнюдь не всегда наши речи были угодны ему и великому князю».
Вскоре после суда над Берсень-Беклемишевым церковный собор осудил и его, Максима. И вновь на душе неспокойно: достойно ли вел он себя на этом судилище? Память не спешит с успокоительным «да», но где-то в глубине души набатом громыхает: «Нет, нет, нет!» Считая себя невиновным, Максим пытался отказываться от некоторых своих суждений. Он не предполагал тогда, что митрополит Даниил через своих видоков и послухов столь осведомлен обо всем, говорившемся в его келье.
«Келейник-то мой, Афанасий, каков? Все выложил на соборе и приврал немало, не покраснев. Лишь о своем спасении мыслил. А ведь тоже грек!»
Как монах греческого монастыря, Максим был подсуден только суду вселенского патриарха, но не суду русских епископов. Даниил презрел это правило. Он выдвинул против монаха обвинение в общении с опальным Берсень-Беклемишевым и турецким послом Скиндером, которые поносили великого князя. И хотя в самом этом общении ничего преступного не было, оно позволило Даниилу, вопреки существовавшим правилам, поставить его перед собором русских епископов.
«Да, хитер и коварен митрополит Даниил! Вельми жесток он в борьбе с инакомыслящими. Мольбы поверженных противников не проникают в его сердце. А потому надлежит укреплять дух свой, чтобы достойно встретить новые притеснения митрополитовы».
Тут мысли Максима направились по иному пути. В споре между стяжателями и нестяжателями он недвусмысленно высказался против иосифлян.
«Можно ли согласиться с митрополитом, ратующим за обогащение монастырей? Иосифляне говорят, будто богатства монастырей принадлежат не одному, а всем инокам. Это, как они мыслят, оправдывает монастырскую роскошь. Но ведь точно так же и лихие разбойники оправдываются на пытке. Вступив в шайку и награбив богатства, они, будучи пойманными, говорят, а я, дескать, для себя ничего не брал…»
Размышления Максима прервали осторожные шаги за дверью. Едва слышно прозвучал троекратный условный стук в дверь. Монах приглушенно кашлянул в ответ. Тотчас же в дверную щель просунулась небольшая, свернутая в рулон записка и покатилась к ногам узника.
«Благодарение Господу Богу, благодетели не забывают обо мне и справляются о моем здравии. А мне и написать-то им нечем. Грамотку эту, однако, надобно припрятать подальше. Беда приключится, ежели ее духовный отец Иона или братья Ленковы обнаружат. Со света сживут, окаянные!»
Максим спрятал грамоту в потайном месте очень кстати. Неожиданно дверь распахнулась, и в келью кошачьей походкой вошел Герасим Ленков. Внимательно осмотрев все щели, он приблизился к узнику.
— Как спалось, Максимушка?
— Как всегда, Герасим. Что это ты ищешь?
— Весточку для старца Никодима. Не слыхивал ли о таковом?
— Нет, не слыхивал.
— А правду ли говоришь, Максимушка?
— Всю жизнь стараюсь говорить правду.
— Знаем мы, какую правду вы, нестяжатели, говорите! До сих пор мы милостиво относились к тебе, Максимушка, но можем и по-другому поговорить. Скажешь тогда и подлинные речи, и подноготную правду . А молчать будешь, железом раскаленным отметим…
Максим с омерзением смотрел на этого ката в монашеском одеянии.
— Бог милостив, не допустит несправедливости.
— Верно, Бог милостив. Только милость его на еретиков не распространяется. Каленым железом велел он ересь-то выжигать. Так что мы караем еретиков по воле Божьей.
— Бороться с ересью нужно, да не так, как вы, иосифляне. Вы ведь давно настаиваете на том, чтобы еретиков казнить — жечь да вешать. А вот старец Вассиан Патрикеев по-иному мыслит: надобно наказывать еретиков, говорит он, но не казнить смертию. Скажите нам, которого из древних еретиков или мечом убили, или огнем сожгли, или в глубине утопили? Не всех ли святые отцы собором анафеме предавали, а благочестивые цари заточали?
— По твоему дружку, такому же еретику, как и ты, давно веревка плачет!
— Не там, Герасим, ты ересь ищешь. Вот послушай и поразмысли, где ересь-то. Бог повелел монастырям раздавать имущество на прокормление голодающим и нищим. С этим и Иосиф Волоцкий был согласен. Но он же призывал монастыри к обогащению. К чему монастырю сохранять свои поместья, коли он обязан все раздать нищим? Выходит, монастырь сам есть суть нищий, коему властелины дают имения.
Герасим озадаченно уставился на узника.
— Вздор ты мелешь, Максимушка, монастырь не может быть нищим.
Максим с тоской подумал о том, насколько бесполезно убеждать в чем-либо этого недалекого монаха-тюремщика, монаха-ката. Можно было бы вести спор с самим Иосифом Волоцким, но не с его тупоумными последователями. Между тем Герасим вновь стал наскакивать на него.
— Ты мне зубы не заговаривай! Скажи лучше, куда грамоту припрятал?
— Да какую грамоту ты ищешь?
— Не прикидывайся невинной овечкой! Ту, что тебе гостиник передал. Люди видели, как он около твоей двери шастал.
— Сюда никто, кроме тебя, не заходил.
— Знаем мы вас, еретиков! Доброхоты ваши не дремлют. Только ведь и мы не лыком шиты.
— Будет тебе, Герасим, глумиться, не заходил сюда гостиник. Исполни лучше мою просьбу: вели принести перо да чернила с бумагой, хочу написать прошение митрополиту о помиловании.
— Прошение о помиловании, говоришь? — Герасим довольно ухмыльнулся. — Так уж и быть, Максимушка, принесу тебе чернила и бумагу.
Монах-надзиратель знал: митрополит Даниил бессонными ночами любит читать прошения узников Иосифо-Волоколамского монастыря. Обычно они свидетельствуют о крахе его противников.

 

Вассиан бодро прошелся по небольшой келье. Хоть лет позади и немало, он не чувствовал еще старческой усталости в своем теле. Вассиан не иссушал плоть, как некоторые фанатики, длительными постами, непосильной работой, но и не грешил, как многие монахи, ибо полагал, что поучать других может лишь тот, кто сам безупречен.
Через узкое, закрытое толстой решеткой окно в келью вливается свежий сентябрьский воздух. Пахнет увядающей травой, спелыми яблоками, дымом и еще чем-то непонятным, осенним. Эти запахи бередят душу, напоминают о днях молодости, о том, что безвозвратно ушло в прошлое.
Прислушавшись, Вассиан уловил за дверью тихое движение. Мягкой походкой старец приблизился к двери и резким движением распахнул ее. На пороге стоял известный всем москвичам юродивый Митяй. Взглянув на Вассиана безумными глазами, он молча сунул ему крохотную записку и удалился.
В записке сообщалось:
«Святые отцы, патриархи Антиохийский, Иерусалимский, Александрийский и Царьградский, отказались благословить дело, задуманное великим князем. Митрополит Даниил взял грех на себя. Ныне золотую пташку хотят упрятать в клетку, мастерами суздальскими изготовленную. Новая пташка совсем близко».
Полученное известие взволновало Вассиана. Оно означало: несмотря на возражения вселенских патриархов, великий князь собирается в скором времени заточить свою жену в какой-то суздальский, скорее всего в Покровский женский, монастырь. На самое ближайшее время назначена новая свадьба.
«Митрополит-то каков! Вопреки воле вселенских патриархов благословил великого князя на столь постыдное деяние. Вот они, стяжатели: за золото и поместья готовы простить государю любой грех, любое оскорбление и притеснение церкви. Благословение Даниилово — что поцелуй Иуды. Едва ли оно принесет государю счастье. Поправ устои святой церкви, Василий Иванович обретет лишь беды: дурные деяния отцов — соблазн и погибель для детей. Омут вседозволенности дна не имеет… Нужно как можно быстрее оповестить доброхотов, пусть берегут Соломонию от всякой всячины. Много бед подстерегает человека, попавшего в опалу…»
Вассиан повертел записку в руках, пытаясь узнать, кто же из доброхотов прислал ее.
«С тех пор как случилась размолвка с великим князем, многие из бывших друзей отшатнулись от меня. Никто из знатных бояр не заглядывает в мою келью. Совсем недавно не так было: всяк искал моей милости. Ныне же многие не боятся идти встречу. А иные, оставшись верными мне, вступают в сношения лишь тайно. Виной тому слуги митрополитовы. Распустили они слух, будто государь грозился сослать меня в заточение. Стяжателям не привыкать говорить кривду. Отринув от меня знатных, они чернь против себя настроили. Благословение Даниилом расторжения брака великого князя многим людям откроет глаза…»
Вассиан вновь осмотрел записку со всех сторон. «Думается мне, что писал ее Василий Тучков с ведома своего отца. Дивиться тому не следует: Тучковы с давних времен в родстве с Патрикеевыми. Только тут дело не в родственных узах. Чего-то страшится Михайло Тучков! Но чего?..»

Глава 5

Соломония проснулась с ощущением большой радости. Снилось ей, будто шли они вместе с Василием посреди огромного цветущего луга. А рядом с ними с венком из пронзительно-синих васильков на голове резвился крошечный мальчонка. Счастливые, они оба внимательно следили за ним. Сердце Соломонии беспокойно замирало, когда головка, украшенная васильками, вдруг исчезала в высокой траве.
Но не этот сон был причиной радости Соломонии. Такие сны она видела не раз и раньше. И всегда просыпалась с ощущением несбыточности своих желаний, внутренней пустоты, недоступности счастья. Сегодня совсем не то. Незадолго до рассвета она почувствовала легкие толчки в левом боку и вся замерла, не веря своему счастью. Толчки повторились еще раза три. Соломония стала тщательно вспоминать другие приметы, о которых в молодости дотошно расспрашивала рожавших женщин. Все они указывали на то, что в ее теле зародилась новая жизнь.
Соломония осторожно поднялась с постели, подошла к окну. На дворе было белым-бело от первого снега, а он все падал и падал на истомленную летним зноем землю. От этого бесконечного падения снежинок на душе было тепло и покойно. После жестокой засухи обильный снегопад был очень кстати. «Снегу надует, хлеба прибудет, вода разольется, сена наберется», — говаривали в народе.
Скоро уж седмица, как великий князь возвратился из объезда своих владений. Соломонию больно задело и обеспокоило, что государь отправился в поездку по монастырям один, без нее. Во время его отсутствия, продолжавшегося целых два месяца, она измаялась, плохо спала по ночам. При встрече Василий был хмур и неприветлив, за все время ни разу не навестил ее. Теперь Соломония надеялась, что все станет по-прежнему, как в молодости.
«Но отчего так тихо во дворце, словно все поумирали? Почему тетушка долго не заявляется? — Тревога закралась в сердце княгини, но она отмахнулась от нее, радость была так велика! — Вот уж порадуется моя разлюбезная тетушка приятной вести. А Василий Иванович и того больше!»
К дворцовому крыльцу подкатил черный, какие бывают лишь в монастырях, возок. Сердце Соломонии сжалось от недоброго предчувствия. С тревожным вмиманием наблюдала она, как двое в черных облачениях выбрались из возка и направились во дворец.
«Господи, да есть ли кто живой во дворце? Почему такая тишь в сенях? Чу! Шаги чьи-то… Это те двое приближаются сюда. Неужели ко мне?»
Дверь распахнулась. Двое в черном вошли в покои великой княгини. Присмотревшись, в одном из них Соломония признала князя Ивана Юрьевича Шигону-Поджогина, самого ближнего к Василию Ивановичу человека.
— Иван Юрьевич, отчего во дворце тишь такая? Уж не случилось ли что с великим князем?
— Собирайся, государыня, с нами поедешь, — не отвечая на вопрос, сухо промолвил Шигона.
— Нет, ты скажи, жив ли великий князь? — Напуганная Соломония не уловила особого смысла в словах Шигоны. Только бы поскорее увидеть ей великого князя, рассказать ему обо всем. То-то он обрадуется! И тогда все образуется, дворец наполнится привычным шумом, появится ее тетка Евдокия Ивановна, исчезнет этот мрачный возок. Соломония стала бестолково одеваться, прикладывая к себе наряды, отбрасывая их в сторону и примеряя новые.
— Побыстрее, государыня, — поторопил ее Шигона.
Наконец сборы закончились. По пустынным сеням вышли они на крыльцо. Свежий, пахнущий первым снегом воздух наполнил грудь, но Соломония, тревожась, не заметила этого. Едва она села в черный возок, он тотчас же покатил по припорошенной снегом деревянной мостовой Кремля.
Соломония не знала, что ей никогда больше не придется увидеться с мужем. Василий Иванович был во дворце и из окна своей опочивальни наблюдал, как растерянная княгиня вышла на крыльцо и села в монастырскую повозку. Сердце его сжалось от предстоящей разлуки. Позади двадцать лет совместно прожитой жизни. За это время они научились с полуслова понимать друг друга. Любил ли он Соломонию? Конечно же любил! Из пятисот явившихся на смотрины невест он выбрал ее ради лепоты лица и стати, презрев настойчивые уговоры ближних бояр, советовавших ему жениться на девице знатного рода, а не на дворянке. Казалось, он не ошибся. Сколько счастливых дней и ночей провели они вместе! Как тягостны были даже самые непродолжительные разлуки! Будет ли ему так же хорошо с новой женой?..
Рядом с Соломонией видит князь Шигону. Долгое время был он в опале, но остался предан ему и за то снова вошел в милость. Еще в начале лета Василий Иванович спросил своих ближних людей: «Кому по мне царствовать на Русской земле и во всех городах моих и пределах? Братьям отдать? Но они и своих уделов устроить не умеют». И Шигона, преданно глядя ему в глаза, четко ответил: «Государь, князь великий! Неплодную смоковницу посекают и измещут из винограда». Этот совет был по душе ему. С тех пор приблизил он к себе Шигону, поручает ему такие дела, которые не всякому можно доверить.
Черный возок скрылся за поворотом. Василий Иванович отошел от окна, взял в руки зерцало. На него глянули встревоженные, блестящие от волнения глаза. Князь потер пальцами виски, провел под глазами.
«Завтра же велю поправить усы, укоротить бороду. Хоть ты и великий князь, — обращаясь к своему отражению, мысленно говорил Василий Иванович, — однако молодая жена должна любить тебя не за титул высокий, а за самые обычные человеческие достоинства…»
Насчет Соломонии все было решено давно и обстоятельно. Ничто не должно помешать ее пострижению. Хотя святые старцы — патриархи Антиохийский, Иерусалимский, Александрийский и Царьградский, как и следовало ожидать, ответили отказом, однако митрополит Даниил решил не препятствовать ему в расторжении брака с Соломонией и взять грех на свою душу. Прочитав послание Марка Иерусалимского, в котором тот писал, что не подобает государю творить такое, что и челяди правила святых отцов запрещают, митрополит произнес:
— В своей стране имеет нечестивого царя и блажит его, а нашего государя православного укоряет. Тебе, сын мой Василий, говорю: учиним мы тебе благословение, возьмем грех на себя и всем Вселенским собором благословим тебя делать так, как хочешь.
Василий Иванович понимал: митрополит и ближние бояре хотят, чтобы престол наследовался его сыном, а не братьями. Приход их к власти означал бы для большинства его приближенных устранение от государственных дел. Так что, потрафляя великому князю, они, скорее всего, заботились о себе.
С митрополитом и ближними боярами был решен и вопрос о будущей жене. По совету Ивана Юрьевича Шнгоны он остановил свое внимание на Елене Глинской, дочери умершего князя Василия Львовича Глинского. Седмицу назад, на Филиппово заговенье , Шигона устроил встречу Василия Ивановича с Еленой. Это произошло в церкви, куда великий князь пришел помолиться и раздать милостыню нищей братии. Елена стояла на женской половине чуть сбоку от толпы, гордо держа красивую голову. Короткая соболья шубка, сшитая наподобие летника, без разреза спереди и с такими же висячими рукавами, не скрывала, а, напротив, подчеркивала красоту ее стана. В отличие от других женщин, лица которых были густо покрыты белилами и румянами, Елена лишь слегка подрумянила щеки. Белила же ей совсем не потребовались. Да и соболиных бровей не коснулся уголек. После этой встречи князь просыпался и отходил ко сну с думой о молодой жене. Василий вновь посмотрел в окно. Черного возка уже давно не было видно. Мягкие пушистые хлопья снега запорошили его следы, как будто он и не проезжал вовсе. Только вот сердце почему-то ноет…

 

Черный возок выехал из Кремля и, переваливаясь с боку на бок, медленно пополз по неровной грязной московской улице. Довольно скоро лошади остановились возле мрачных ворот. Соломония выглянула наружу и ойкнула. Она сразу же поняла, куда и зачем ее привезли. За мрачными воротами виднелись постройки Рождественского девичьего монастыря, где они не раз бывали вместе с Василием.
— Да куда же вы меня привезли? Не хочу я, не хочу!.. — закричала она и упала в беспамятстве.
Ворота монастыря медленно, со скрипом отворились, возок проследовал во двор и остановился у крыльца. Сильные руки подхватили Соломонию, понесли в церковь.
Очнувшись, Соломония прежде всего увидела митрополита Даниила. Холодный и неприступный, с отрешенным взглядом он стоял возле иконостаса. Рядом с ним были Иван Юрьевич Шигона и игумен Давид. У дальней стены, куда едва проникал колеблющийся свет лампад и свечей, словно нахохлившиеся вороны черных мрачных куколях , стояли монахини.
Игумен Давид с ножницами в руках приблизился к великой княгине.
— Святой отец, — с дрожью в голосе обратилась Соломония к митрополиту, — умоляю тебя не совершать задуманное. Не хочу и не могу я быть инокиней.
— Грешны слова твои, дочь моя. Каждый человек должен быть рад и счастлив от сознания, что посвящает себя служению Господу Богу. А ты противишься этому.
— Великий князь хочет моего пострижения, потому что я бесплодна. Но это не так. Пройдет немного времени, и все убедятся в этом.
— Великий князь ждал наследника двадцать лет. Больше ждать он не в силах, да и ни к чему это.
— Но ведь в моем чреве зародилось дите! — со слезами в голосе выкрикнула Соломония и упала к ногам митрополита. — Не за себя, за него прошу, святой отец, отложи пострижение в иночество!
Даниил заколебался.
«А вдруг окажется, что великая княгиня и в самом деле носит в своем чреве дите? Святое ли дело свершится? Только вряд ли правдивы ее слова. Если бы все было так, как она говорит, великий князь во время вчерашней беседы обмолвился бы об этом. Скорее всего, она придумала эту ложь только сегодня в надежде помешать пострижению. Хитро удумала: ежели я отложу пострижение, она попытается умолить Василия Ивановича совсем отменить его. Едва ли государь будет доволен таким оборотом дела. К тому же все многократно обдумано, все идет своим чередом. Изменить ничего уже нельзя…»
— Господь Бог изъявил свою волю, и воля его в том, чтобы быть тебе бесплодной во веки веков и служить ему до окончания дней своих молитвами. Аминь!
Игумен Давид понял слова митрополита как приказ начать пострижение. Он подхватил русые волосы Соломонии и стал быстро отрезать их.
— Да что же вы делаете? Не хочу я, не хочу!.. — громко кричала княгиня. Слезы лились из ее глаз.
Закончив свое дело, Давид встал на прежнее место. К Соломонии, держа на вытянутых руках куколь, приблизился митрополит. Безысходное отчаяние и ярость родились в душе постригаемой. Она вырвала из рук Даниила куколь и стала топтать его ногами.
Первосвятитель пополовел от такой дерзости. Монахини громко и возмущенно зароптали. К Соломонии скорым шагом подошел Шигона и огрел ее плеткой.
— Да как ты смеешь противиться воле государя и не слушать его повеления!
— А ты, — дерзко отвечала Соломония, — по какому праву смеешь бить меня?
Тело ее дрожало, огромные глаза полыхали гневом.
— По приказанию государя!
— Свидетельствую перед всеми, — громко сказала тогда княгиня, — что не желаю пострижения и на меня насильно надевают куколь! Пусть Господь Бог отомстит за такое оскорбление!
— Помолимся, братья и сестры, за рабу Господа Бога Софью, — перебивая Соломонию, громко произнес игумен Давид.
Печальное пение огласило церковь, приглушив стоны и рыдания бывшей великой княгини Соломонии Сабуровой, ставшей в иночестве Софьей.

 

Через несколько дней, едва установился санный путь, из ворот Рождественского монастыря выехал каптан , в котором инокиню Софью везли в Суздаль, в Покровский девичий монастырь. Возок проследовал через Мясницкие ворота, мимо Красного Села, выбрался на Стромынку, которая вела к Юрьеву-Польскому и Суздалю. На всем пути на почтительном расстоянии его сопровождал одинокий всадник. Это был Андрюха Попонкин, которому Тучковы поручили зорко оберегать от всяких случайностей опальную жену великого князя. Ничего неожиданного, однако, не произошло. Возок и всадник вскоре прибыли в Суздаль.

Глава 6

Игуменья Покровского девичьего монастыря Ульянея во время заутрени почувствовала боль в стегне . Боль все усиливалась, и мать Ульянея с большим нетерпением ожидала конца службы. Было душно. Золотисто-желтое пламя множества свечей озаряло церковь, а игуменье почему-то казалось, будто наступил вечер знойного летнего дня и все вокруг залито неповторимым светом вечерней зари.
«Видать, старость пришла, выстоять службы и то стало трудно. Ах, как было бы славно, если бы на дворе и впрямь стояла летняя теплынь! Идешь себе посреди поля, вдыхаешь запахи трав, касаешься босыми ногами прогретой земли, и кажется, будто ничего лучше на свете нет. — От этой мысли у Ульянеи защемило сердце. — Сколько еще мне осталось ходить по земле? Может быть, прошедшее лето было последним, вон ведь как стегно-то разболелось!»
В это время служба закончилась, и Ульянея, облегченно вздохнув, направилась во главе процессии к выходу. Около церковных ворот ее поджидала молчаливая рябая келейница с чадящим витенем , который едва-едва освещал дорогу. Две юные белицы подхватили игуменью под руки, чтобы она, не приведи Господи, не поскользнулась.
Справа шла Марфуша, стройная миловидная девушка. Длинные ресницы у нее обычно скромно опущены вниз, но, когда распахнутся, открываются большие серые глаза. Марфуша — любимая белица Ульянеи. Никто не слышал, чтобы игуменья, не очень-то любезно обходившаяся с монахинями и белицами, повысила на нее голос.
Марфушина подружка Аннушка отличалась озорством, непоседливостью. Всем она весело и открыто улыбалась. За озорство нередко попадало Аннушке от матушки Ульянеи, но зла между ними не было.
— По всему Суждалю, матушка, только и разговоры, что об Афоньке-разбойнике. Позавчерась, говорят, опять купчишек пограбил да и наозоровал вволю. Двоих убили, а троих поранили. Кровищи на Московской дороге было!
Тут из темноты вынырнул незнакомый, нарядно одетый молодец. Аннушка дурашливо вскрикнула, за что получила от матушки Ульянеи два увесистых тумака.
— Полно тебе глотку-то драть, будто и впрямь испужалась. Знаю я тебя! А ты куда прешь, не видишь, игуменья идет?

 

Андрюха, почтительно склонившись перед Ульянеей, незаметно озорно подмигнул Марфуше. Ту как огнем обдало.
— Старец Филофей с Белоозера просил передать тебе, матушка, низкий поклон.
Никакого старца Филофея Андрюха никогда и знать не знал. Это была условная речь, на которую игуменья отвечала так же условно:
— Старца Филофея я почитала и почитать буду. В добром ли он здравии?
— Жив-здоров, матушка, чего и тебе желает.
— Ну и слава Богу. Пойдешь в мою келью и доподлинно расскажешь мне о нем.
В келье, куда они вошли, было тепло и уютно. Мать Ульянея сбросила шубу на руки шустрой келейницы и взглядом указала ей на дверь. Повторять приказание не пришлось. Игуменья села на обитую красным аксамитом скамью и застонала от боли.
— Стегно что-то ноет, сил нет, — пожаловалась она Андрюхе. — Присядь-ка рядком, расскажи что к чему. Да не ори на весь монастырь.
— Велено мне, матушка, передать грамотку.
— И только-то?
— Больше ничего.
— Ну так давай ее.
Андрюха вытащил из-за пазухи тщательно завернутую в тряпицу небольшую грамоту и передал игуменье. Та приблизила к себе свечу и, шевеля губами, стала с трудом разбирать написанное.
— Стара стала, глаза совсем ничего не видят, — проворчала она и вдруг вся преобразилась: глаза по-молодому заблестели, на щеках проступил румянец. — Ты ступай, ступай, добрый молодец. Завтра после заутрени зайдешь за ответом. Келейница Евфимия проводит тебя в трапезную.
Ульянея хлопнула в ладоши и торопливо распорядилась насчет трапезы.
Едва Андрей вышел, игуменья так и впилась глазами в каждую буквицу. Да и как было не впиться, если грамота была написана самим Василием Патрикеевым, первой и последней любовью боярыни Агриппины Пронской, в иночестве Ульянеи!
Какой же он был тогда статный да удалой, когда они встретились в Москве, веселый, сильный, насмешливый. Агриппина с первой же встречи без памяти влюбилась в Василия. Как жаль, что их счастье было таким коротким!
«Сколько лет минуло с той поры, казалось бы, все поросло травой забвения, горькой полынькой-травой, ан нет, сердце ничего не запамятовало, словно вчерась была эта Сырная седмица …»
Она увидела его во встречу — в первый день масленицы. Шла с подругами по Лубянке и возле Гребенской церкви повстречала ватагу добрых молодцев. Тот, что был впереди, заступил ей дорогу.
— Куда спешишь, красавица?
— К дружку своему косолапому, — созорничала она, а сама ошалела от хмельного взгляда слегка раскосых глаз.
— Косолапый далеко живет, пока дойдешь, ноги натрудишь.
— Я мигом домчу и устать не успею.
— А ежели я не пущу тебя к косолапому?
— Где уж тебе за мной угнаться? В шубе ногами запутаешься, грохнешься об дорогу, да и дух вон.
Кругом все весело засмеялись.
— Ай да боярышня! Такой палец в рот не клади.
— А ну, красавица, давай потягаемся! — Василий, сбросив шубу, остался в белой сорочке из тончайшего батиста и в черных портах, заправленных в зеленые сафьяновые сапожки.
Девушки загалдели, заверещали. Воспользовавшись суматохой, Агриппина спряталась за спины подруг, а потом припустилась бежать к дому. Только было вознамерилась проскользнуть в калитку, да сильная рука преградила дорогу.
— Неужто здесь твой косолапый живет?
— Ну да, вишь, он на тебя оскалился.
Василий заглянул во двор и невольно отпрянул: возле крыльца на задних лапах стоял медведь и внимательно смотрел круглыми блестящими глазками в их сторону. Она отпихнула опешившего Василия и, юркнув во двор, задвинула засов.
— Ну и ловка девка! — Как приятен ей его голос! — Придешь завтра на Неглинную?
Агриппина ничего не ответила. Сердце ее бешено колотилось в груди.
Странное дело: куда бы она ни направлялась на той седмице, всюду появлялся и Василий.
На заигрыши пошли они с подругами на горку кататься на санках. Огляделась по сторонам — нигде его нет. Перекрестившись, села в сани и устремилась вниз. От встречного ветра глаза заслезились. Протерла их варежкой, глянула, а он уж тут как тут, катит с дружками в санках. Сани столкнулись, опрокинулись. Что крику-то, смеху-то! Она и не разобрала сначала, что это ее губы обожгло. А потом еще раз. Тут Агриппина Василия от себя отпихнула, он покатился под горку да угодил головой в сугроб. Вот хохоту-то было!
На лакомку отправились они на Пожар . Там скоморохи с медведями людей потешали. Агриппина до слез хохотала, глядя на косолапого, который по просьбе хозяина показывал, как теща про зятя блины пекла, как у тещи головушка болит, как зять-то удал теще спасибо сказал. И вот когда медведь пнул лапой скомороха под зад, а тот кубарем покатился по снегу, она почувствовала сзади горячее дыхание и сразу же догадалась, кто это объявился. Догадалась, потому что все время ждала Василия. Толпа, глазевшая на скоморохов, качнулась и сдавила их, и Агриппина почувствовала, как сильно бьется его сердце. Василий нежно сжал ее руки, и она впервые не воспротивилась ему.
А в широкий четверг Агриппина была грустной: отец велел ей не отлучаться из дома. После обеда к крыльцу подкатили сани, запряженные разукрашенными лошадьми. С какой радостью в былые годы ждала она этой поездки всей семьей по праздничной Москве! Сегодня же ничто не было мило: ни толпы скоморохов, ни кулачные бои на Москве-реке, ни резвый бег лошадей. На Варварском крестце саней скопилось великое множество, и они долго ждали, когда можно будет проехать в Замоскворечье. И только тут Агриппина вновь испытала радость: оглянувшись, она увидела улыбающегося Василия. Он ехал в легком возке совсем рядом и показывал руками, что вечером будет ждать ее около дома.
Агриппина знала, что уже четвертый вечер Василий сторожит ее у ворот их дома, но страшилась выйти к нему. Не отца с матерью страшилась, боялась себя, своей впервые вспыхнувшей страсти. Да только, видать, чему быть, тому не миновать: в тещины вечерки она пришла к нему…
А на золовкины посиделки на Неглинной реке ребятня выстроила огромный снежный город с высокими стенами, башнями-стрельнями и воротами. Едва Агриппина с подругами закрылась в этом городе, как со стороны Тверской улицы и Арбата стали надвигаться толпы «ворогов». Сердце девушки радостно забилось, когда она увидела Василия. Ей вдруг подумалось, что он спешит ворваться в снежный город, чтобы спасти ее от похитителей. И тогда Агриппина полезла на стену и стала размахивать оттуда руками, чтобы Василий знал, где она. Он, конечно же, увидел ее и побежал еще быстрее, хотя комья снега градом осыпали его. Казалось, Василий не замечал их, радостно улыбался ей, махал рукой. Вот под напором тел рухнули снежные ворота. Слезы радости застили глаза. Где же он? Ах вон, в самой середине городка, совсем близко от нее.
Но что это? И нападавшие и осажденные перестали швырять снежки, кинулись на Василия Патрикеева и поволокли его к проруби. Таков обычай: воевода одолевшей стороны должен побывать в ледяной купели. Агриппина знает, что ничего с ее возлюбленным не случится, но она все равно тревожится за него. Вот его искупали, вот вынули из дымящейся проруби, вот завернули в медвежью шкуру и положили в сани. А он лишь смеется, норовит глянуть в ее сторону, вырваться из цепких рук. Кто-то взмахнул кнутом, лошади понеслись и исчезли за поворотом.
Сколько раз после этого видела Агриппина один и тот же ужасный сон: Василий радостно улыбается, тянется к ней руками, он совсем близко, но откуда-то появляется толпа разъяренных людей, которые хватают его, куда-то волокут. И Василий бесследно исчезает.
Никогда больше не привелось Агриппине Пронской увидеться со своим возлюбленным. Дошел до нее слух, будто насильно постригли его в монахи. А когда слух этот подтвердился, она и сама последовала в монастырь. До Ульянеи доходили вести о возвращении Василия, ставшего в иночестве Вассианом, в Москву, где он, будучи монахом Чудова монастыря, стал оказывать большое влияние на государя. Несколько раз приезжала она в Москву по монастырским делам, но встретиться им не привелось. Да и не очень она, признаться, хотела увидеться с ним. Особые заботы загородили от нее Василия Патрикеева.
Воспоминания взволновали Ульянею. Голова ее горела, но сознание было ясным. Она все более удивлялась своей памяти, которая, оказывается, сохранила в течение десятилетий каждый миг той давней счастливой седмицы, каждый взгляд Василия, каждое прикосновение его сильных, жадных рук. Игуменья закрыла глаза и застонала не то от воспоминаний, не то от боли.
«Господи, прости меня, грешную! Помоги мне одолеть козни демонские…»
Немного успокоившись, Ульянея вновь принялась за чтение письма. Вассиан заклинал ее всячески оберегать от бед и напастей опальную жену великого князя Соломонию.
«Не сумлевайся, сокол мой ясный, все сделаю, как велишь!» Тут только Ульянея подумала о том, что ее «ясный сокол», наверно, как и она, стар и немощен. Горько усмехнувшись и покачав головой, она кликнула келейницу Евфимию и приказала привести новоприбывшую инокиню Софью.
Софья бесшумно вошла в келью игуменьи, молча поклонилась и застыла у дверей. Игуменья с трудом поднялась с лавки и, прихрамывая, приблизилась к ней.
— Что молчишь-то? Вижу, не рада пострижению. Только ведь назад в мир отсюда пути нет. Так что хоть плачь, хоть смейся, ничего не изменишь. Вот так-то… — Губы Ульянеи задрожали, и она на мгновение отвернулась к стене, чтобы справиться с волнением, вызванным собственными воспоминаниями. — Ну ничего, жить везде можно. Тепло ли у тебя в келье?
— Тепло, матушка, благодарю за заботу. Только и вправду немило мне пострижение…
— А я тебе говорю: жить везде можно, не только в великокняжеских палатах. Чего их жалеть? Одна маета там, мышиная возня боярская. Не так ли? А тут ты успокоишься наедине с Господом Богом, силу духовную обретешь.
— Не о великокняжеских палатах сожалею я, матушка, не о нарядах и драгоценностях. Дите свое кровное мне жаль!
— Какое еще дите? Да ты в уме ли, Софья? Великий князь отринул тебя и возвел в иноческий сан из-за того, что ты стала заматеревшей . О каком же дите ты говоришь?
— О том, что в чреве моем, — ответила Софья и прикрыла живот рукой.
— Не может этого быть. Двадцать лет дите не рождалось, и вот, когда заматеревшую жену решили отправить в монастырь, она вдруг понесла? Ты говорила об этом при пострижении?
— Я говорила, да митрополит Даниил не внял моим речам. — Голос Софьи задрожал, из глаз полились слезы.
— И правильно сделал, что не внял. Байки все это. Ты могла говорить эту кривду при пострижении, дабы остаться в миру. Неясно, зачем мне-то ты ее повторяешь? Если бы даже я поверила тебе, все одно ничего не изменить.
— Матушка, да правду, правду я говорю, а не кривду! Провалиться мне сей же миг в геенну огненную, если это не так!
Ульянея оторопело уставилась на Софью, словно ожидая жестокой кары. Ничего, однако, не произошло, и игуменья успокоилась.
— А откуда тебе ведомо, что в чреве твоем дите зародилось?
Соломония подробно рассказала о приметах, явившихся ей. Ульянея понимающе кивала головой. Когда та кончила говорить, она с возмущением запричитала:
— Ах, еретики, постригли в монастырь мать с дитем. Вот беда-то на мою головушку! Как же быть-то теперь?
— Может, дать знать о том великому князю? Игуменья прекратила причитать. Голос ее зазвучал вдруг зловеще и строго:
— Ежели мы обнародуем, что у тебя дите должно народиться, не сносить тебе, голубушка, головы. Да и дите твое, едва на свет появившись, смерть примет. Это уж верно. Не успеет государь и рта открыть, как сюда враги устремятся искать твоей погибели. Да и не ясно, как к этой вести великий князь отнесется. Он уж, поди, сватов к молодой невесте послал. Захочет ли вмешиваться? А ежели и захочет, то сделать ничего не сможет: ты теперь невеста Христова и путь в мир тебе заказан. К тому же великий князь может не признать твое дитя своим сыном, дабы не было в государстве смуты. Так что куда ни кинь, везде клин.
— Не может быть, чтобы Василий Иванович не признал свое дите, — он так жаждал иметь наследника!
— А как ты докажешь, что это его сын? Может, ты по дороге сюда с кем дело имела.
— Клянусь Господом Богом — ни в чем не виновна я перед государем. К тому же монахиня теперь я.
— Монахини тоже живые люди. Поживешь в обители, убедишься в том. Ты вот что сделай, сшей манатью пошире, в ней никто до поры до времени не проведает о твоем деле. А я постараюсь отвадить любопытствующих от твоей кельи. Когда же дите родится, тогда что-нибудь придумаем. А пока ступай в свою келью и успокойся.

Глава 7

Андрей проснулся от хорошо знакомых звуков: струя молока со звоном мерно ударяла в дно деревянной бадьи Точно так же и его мать в эту раннюю пору доила корову, ласково приговаривая:
— Ну будя, будя тебе лизаться! Ишь ведь как за ночь соскучилась…
В ответ корова лишь шумно вздыхала.
Вот скрипнула дверь — и вместе с морозным воздухом в избу вошел хозяин Федор Аверьянов, принесший полную бадью воды. Андрей припомнил, что сегодня Васильев день , а это значит, хозяйка будет варить гречневую кашу. Куль с крупой, поди, уж возвышается на столе. Андрей приподнял голову — так и есть, тетка Лукерья еще спозаранок позаботилась о крупе. Теперь не приведи Господи кому ненароком дотронуться до воды и крупы! Обязательно случится худое.
Всем домочадцам пора вставать, скоро начнется обряд затирания каши. Легким движением Андрей поднялся с лавки, вставил в сапоги нож и в одной рубахе выскочил на двор. Здесь было еще совсем темно, лишь кое-где подслеповато краснели оконца, пахло дымом, навозом, свежим снегом. Снег крупными хлопьями падал из невидимых облаков, и от этого все звуки — квохтанье кур, мычание коров, стук бадьи о сруб колодца — казались приглушенными. Все вокруг было точно таким же, как в его родном Морозове, все совершалось по давно установленному порядку.
Андрей потянулся до хруста костей, глубоко вдохнул чистый, слегка морозный воздух. До чего же хорошо чувствовать себя в добром здравии, сильным и ловким! Где-то в глубине души юноша уловил еще одну причину своей радости: вчера, покидая покои игуменьи Ульянеи, он лицом к лицу столкнулся с озорными белицами.
— Марфуша, глянь-ка на этого московита, у него уши на затылке растут!
— А у тебя, суждальская затворница, на носу бородавка вскочила. Здоровущая!
— Ой, — вскричала Аннушка, хватаясь за нос, — брешешь ты. Ишь, какой враль!
Андрея рассмешила ее простота.
— Не вралее тебя!
Во время их перепалки Марфуша стояла потупившись, но когда Аннушка стала ощупывать свой нос, прикрыла лицо рукавицей и сдержанно рассмеялась. Андрею вдруг показалось, будто где-то далеко-далеко рассыпалась нежная соловьиная трель. Он хотел было сказать девушкам что-то ласковое, приятное, но тех уж и след простыл. И лишь откуда-то издалека до него донесся звонкий голос Аннушки:
— Пошли, Марфуша, погадаем на Васильев день , авось все сбудется, что привидится.
«Сегодня я обязательно должен их увидеть!» — подумал Андрюха и только тут почувствовал знобящий холод во всем теле. Он радостно засмеялся и толкнул ногой дверь избы. Там все уже собрались вокруг стола.
Едва постоялец присоединился к домочадцам, тетка Лукерья приступила к обряду затирания каши. Она размешивала ее в большом горшке и тихо, но отчетливо произносила:
— Сеяли-растили гречу во все лето; уродилась наша греча и крупна и румяна; звали-позывали нашу гречу во Царь-град побывать, на княжеский пир пировать; поехала греча во Царьград побывать со князьями, со боярами, с честным овсом, золотым ячменем; ждали гречу, поджидали у каменных врат; встречали гречу князья и бояре, сажали за дубовый стол пир пировать; приехала греча и к нам гостевать.
С этими словами все встали из-за стола, а хозяйка, предварительно поклонившись, сунула горшок в печь. Домочадцы снова сели за стол в ожидании каши.
Младший сын Лукерьи и Федора пятилетний Гришутка дернул мать за рукав.
— Ма, расскажи, как греча на Русь попала.
— Некогда мне, отец пусть расскажет.
Федор долго отнекивался, его смущало присутствие в избе постояльца из Москвы. Дети, однако, настойчиво упрашивали, и он уступил.
— За синими морями, за крутыми горами жил-был князь с княгинею. На старости лет родилась у них дочь несказанной красоты. Стали родители думу думать, как назвать свое детище. Долго они спорили, так и эдак прикидывали. Все имена, которые князь предлагал, княгиня отринула, дескать, боярские дочки точно так же прозываются. А ей хотелось дать такое имя, которого ну ни у кого бы не было. Порешили тогда князь с княгиней снарядить ближнего боярина на перекресток дорог узнать имя первого встречного человека. Два дня сидел боярин на перекрестке. На исходе третьего дня на дороге показалась древняя старуха, направлявшаяся в град Киев. Он и говорит ей:
— Бог в помощь, старый человек. Скажи, как тебя звать по имени да величать по отчеству?
Молвила в ответ старушка:
— Осударь ты мой, боярин милостивый, как народилась я на белый свет, нарекли меня отец с матерью Крупеничкою, а имени батюшки родимого я в сиротстве не помню.
Удивился боярин необычному имени, усомнился в словах старухи и стал пытать ее:
— Уж не выжила ли ты из ума, старая? Или, может, на тебя дурь нашла? Да слыхано ли, чтобы человека таким именем называли? Лучше покайся, что неправду сказала, иначе не ходить тебе по сырой земле!
Взмолилась старушка:
— Осударь ты мой, боярин милостивый! Не вели казнить, вели слово молвить. Поведала я тебе всю правду без утайки. Клянусь тебе всеми святыми угодниками. Пусти душу на покаяние, не дай в грехах умереть.
Подумал боярин: никак правду говорит старая. Отпустил ее в Киев-град, наделив золотой казной. Возвратился он в боярские палаты и рассказал боярам все как было. Подивились те и решили доложить князю. Выслушал их князь и молвил: быть делу тому так, как все вышло. И нарекли князь с княгиней детище свое Крупеничкой.
Росла Крупеничка не по дням, а по часам, на лету схватывала мудрость книжную. Мудростью своей она превзошла древних стариков. Задумались князь с княгиней, кому отдать свое детище в жены. Снарядили они послов во все царства-государства и королевства искать себе зятя, а Крупеничке мужа.
В это время, однако, напала на князя Золотая Орда бусурманская. Вместе со всеми боярами выступил князь в поход супротив Орды. Да не посчастливилось ему: сложил князь голову вместе со всем своим воинством. Ворвались татары в град княжеский, увели в полон всех женщин вместе с детьми и стариками. А дома их предали огню. Так что пусто стало на том месте. Досталась Крупеничка злому татарину. Начал он понуждать ее перейти в веру бусурманскую. За это обещал татарин: будешь ходить в чистом злате, спать в пуховой постели, есть яства лебединые. Но не смутили Крупеничку речи татарина, ни словом не ответила ему. И тогда решил он отдать ее в неволю, сломить упорство тяжкой работой. Три года, поди, страдала Крупеничка, но так и не сменила своей веры. В ту пору проходила древняя старуха из Киева через Орду Золотую. Увидела она Крупеничку в тяжелой работе и пожалела ее. Превратила старуха Крупеничку в гречишное зерно, положила его в свою калиту . Дальняя дорога вывела ее наконец на Русь. Здесь старуха схоронила гречишное зерно в землю, на широком поле привольном. И учало то зернышко в рост идтить. Вот и выросла из него греча о семидесяти семи зернах. Повеяли ветры со всех четырех сторон, разнесли те семьдесят семь зерен на семьдесят семь полей. С той поры на святой Руси расплодилась греча.
— А дальше-то что было, тятя?
— А дальше тебе мать расскажет.
Тетка Лукерья засуетилась возле печки. Вынимая горшок с кашей, хозяйка каким-то не своим тонким голосом пропела:
— Милости просим к нам на двор со своим добром. Все привстали с мест, чтобы лучше рассмотреть кашу в горшке. Не приведи Господи, если каша вылезает из горшка вон. Это предвещает скорую и неминуемую беду всему дому. Еще хуже, если горшок треснул.
Андрей с облегчением вздохнул: трещин нет, и каши в горшке в самый раз.
Хозяин дома взял ложку и стал снимать пенку. Все вновь навострили уши: если под пенкой каша окажется мелкая, белая, то это опять-таки предвещало беду, такую кашу обычно выбрасывали в реку. Когда Федор снял пенку, домочадцы довольно заулыбались: каша оказалась красной, полной. Это обещало всему дому счастье, хороший урожай или умную красивую дочь.
Ложки дружно застучали по горшку.

 

Когда Андрей, нарядившись в лучшие свои одежды, вышел из избы Аверьяновых, ярко светило солнце. Нестерпимо полыхали белые-белые снега. Их огненное сияние придавало всему городку праздничный вид.
Андрюха неторопливо прошагал вдоль торговых рядов и через северные ворота вышел к городскому рву. Прямо перед ним высилась колокольня Ризположенского монастыря. Чуть левее и дальше выделялись постройки Александровского монастыря. А еще дальше и левее на низменном берегу реки Каменки виднелись стены Покровской обители.
Но тут внимание Андрея привлекли две цепочки людей, двигавшихся за рвом навстречу друг другу. Со стороны Ризположенского монастыря цепочка была черного цвета, то шли монахи. Со стороны посада цепочка была пестрой. Это были городские жители. Справа и слева от них расположились зеваки: бабы, дети, старики, девки в нарядных платках. Вот противники вплотную приблизились друг к другу, взметнулись вверх кулаки, и началась потасовка. Зеваки громкими криками подбадривали кулачных бойцов.
Сначала обе стенки бились на равных, то одна двинется вперед, то другая. Но издали Андрею хорошо видно: монастырские дерутся более слаженно. Среди них выделялись трое, которые составляли как бы костяк стенки монастырских бойцов. Они в трех местах таранили стенку городских, разрывая ее, сея беспорядок. Постепенно преимущество монастырских стало явным, они все дальше и дальше теснили городских в сторону посада.
Андрей не раз участвовал в кулачных боях у себя в Морозове. Но там драка была не такой яростной. Здесь же и постороннему человеку нетрудно было заметить: вражда между городскими и монастырскими не шутейная. Уж очень ожесточенно кидались друг на друга противники. Там и тут пламенели на снегу пятна крови.
— Не на жизнь, а на смерть бьются удатные! Оглянувшись, Андрей увидел стоявшего поблизости от него горбуна в монашеской рясе, который с явным удовольствием смотрел в сторону кулачного боя. Рот его приоткрылся, обнажив щербатые желтые зубы.
— Чего это они так?
— Ты, мил человек, видать, не тутошний?
— Из Москвы я.
— То-то, что из Москвы. Впервой тебя вижу. — Взгляд у горбуна цепкий, прилипчивый. Андрюхе стало даже как-то не по себе. — Монастырские с городскими давно враждуют. Еще дед мой, пока его монахи не изувечили, в стенке бился. Он у меня кожевником был, в Каменке скотьи кожи вымачивал. А от тех кож рыбка в реке дохнет. Раньше, сказывают, какой только рыбы тут не водилось. Ныне же одни пескаришки с окунишками остались. Монахам оттого большая поруха. Они-то ведь рыбицу для трапезы добывают. Сколько раз дрались они смертно с кожевниками! А те, хоть и битыми многажды были, на своем стоят. Им ведь тоже жить надо. Ты, мил человек, не удумай в драку лезть — изувечат, убьют!
Андрей поначалу и не думал в кулачный бой ввязываться, не для того отправился он за город. Но как удержаться в сторонке, если чувствуешь в руках недюжинную силу, а в сердце — удаль молодецкую? Не утерпел он, перескочил через ров, вклинился в цепочку городских.
— А ну, ребята, бей монастырских!
Крики бойцов, рев зевак оглушили его, но довольно быстро он стал различать в этом шуме отдельные слова, предостережения соседей по стенке.
— Ой, смотри-ка, москвич вместе с городскими бьется! Хотя Андрею и было не до зевак, он все же успел глянуть в их сторону и даже рассмотреть две знакомые фигуры. Кровь прилила к его лицу. С еще большей яростью напал он на монастырских, нанося удары направо и налево. Вокруг него собрались самые отчаянные из городских. Они дружно вклинились в стенку противника — и казалось, вот-вот обратят его в бегство.
Монахи, однако, сумели перестроиться. Андрей не заметил, как переглянулись между собой те трое и начали пробиваться к нему с трех сторон. Почти одновременно они оказались рядом с ним. Монах, появившийся справа, свирепо оскалился и изо всех сил замахнулся своим кулачищем. Андрей ловко увернулся, но в тот же миг неожиданный удар слева опрокинул его навзничь. Падая в снег, он отчетливо услышал пронзительный крик:
— Убили!
Красные круги поплыли перед глазами. Кто-то совсем тихо произнес:
— Москвича убили!
Сперва Андрюха не понял, о ком идет речь. Потом подумал: москвич — это ведь он и есть. Почему-то вдруг стало очень жаль себя.
«А каша-то была красной, — пришло на ум, — видать, не сбылось предсказание…»
Больше он ничего не помнил.
Очнувшись, Андрей прежде всего ощутил ласковое прикосновение к своей щеке. Чья-то легкая рука нежно поглаживала его лицо. Первой явилась мысль о матери, так ласкала она его, когда он был совсем маленьким. Но как же матушка оказалась здесь, в Суздале? Ощущение было совсем необычным, и Андрей весь сжался, боясь вспугнуть ласкавшую его руку, прервать миг блаженства. Осторожно приоткрыл один глаз. Вокруг было совсем темно, лишь напротив обозначились рудо-желтые полоски. Значит, на дворе уже вечер.
Затем Андрей ощутил тонкий аромат сена и догадался, что находится в каком-то сарае. Свет зари проникает через щели в стене, вот она и разрисована рудо-желтыми полосками. Легкая рука оказалась возле самого носа, она едва уловимо пахла ладаном. Сердце Андрея радостно дрогнуло. Кто это: Марфуша или Аннушка? Юноша внимательно всмотрелся в наклоненное над ним лицо и чуть не задохнулся от счастья: рядом была Марфуша!
Теперь каждое прикосновение нежной руки приобрело особый смысл. Оно рождало в его теле ни разу не испытанное волнение, нервную дрожь. Больше всего он боялся не выдержать при очередном прикосновении Марфушиной руки, громко закричать от переполнивших его чувств, и тогда все кончится.
Неожиданно рука перестала двигаться. Марфуша как будто к чему-то прислушалась. Потом стала тормошить его голову.
— Очнись, молодец, очнись! Ты слышишь меня? Андрей старательно хранил молчание.
— Господи, да он же умер, дышать совсем перестал! — Голос у Марфуши жалобный, беспомощный, как у совсем еще маленькой девочки. Вот она наклонилась над ним. Что-то солоноватое упало ему на губы, и Андрей догадался, что девушка плачет. Больше он не мог уже притворяться, это было выше его сил. Отыскав в темноте пухлые девичьи губы, попытался поцеловать их. Марфуша ловко увернулась.
— Так ты, оказывается, притворился мертвым, а сам ишь что удумал! — Но тотчас же радость переполнила ее. — Живой, живой! Как же я испужалась, решив, что ты умер!
Андрей едва не задохнулся от нахлынувших чувств. Он хотел что-то сказать, но девушка приложила палец к его губам.
— Чу! Сюда кто-то идет.
Дверь сарая скрипнула. В проеме двери показалась Аннушка:
— Марфуша, ты тут?
— Тут.
— Не очухался еще москвич?
— Очухался, только плох еще. — Марфуша тоненько рассмеялась.
— А в обители матушка Ульянея такой переполох устроила, такой переполох, ну прямо страх! Тебя, поди, по всему Суждалю ищут.
— Ой, я и забыла обо всем на свете. Андрей, обопрись на меня, мы тебя до Аверьяновых проводим.
— Ничего, я сам.
Едва они вышли из сарая и направились в сторону посада, как их сразу же окружили всадники с чадящими витенями в руках.
— Вон они, оказывается, где, а мы-то их по всей округе ищем! Быстрей садитесь в сани да поспешим к матушке Ульянее, она так гневается, ну просто беда.
— Надо бы проводить москвича в посад, он еще плох.
— Пусть москвич тоже едет в монастырь, мы его быстро поставим на ноги!
В ответ раздался озорной смех монахов. Андрей всмотрелся в лицо говорившего и признал в нем того самого кулачного бойца, который давеча нападал на него с озверевшим лицом. Сейчас монах глядел на него доброжелательно, улыбчиво.
Всех троих усадили в сани. Около Александровского монастыря всадники свернули направо, в сторону Спасо-Евфимиевской обители, а сани проследовали в ворота Покровского девичьего монастыря. Монастыри располагались по разные стороны реки Каменки. При прощании было сказано немало шутливых слов и веселых приглашений.
Едва Евфимия доложила о прибытии запропастившихся белиц, Ульянея велела немедленно позвать Марфушу. Робко потупившись, та скромно встала возле самых дверей. Игуменья приподнялась с лавки и, прихрамывая, приблизилась к провинившейся.
— Ну, рассказывай, что там подеялось?
— С утра мы с Аннушкой пошли посмотреть на кулачный бой. Монастырские одолели городских, но тут вмешался наш гость московский. Монахи так озверели, что чуть было не убили его. Мы с Аннушкой оттащили москвича в сарай, там он лишь к вечеру очухался. А когда пошли проводить его в посад, то повстречали людей, тобой, матушка, посланных. Они нас и привезли в обитель.
— Все ли поведала, дочь моя?
— Все, матушка.
— А отчего у тебя губы покусаны? Или вы с Аннушкой тоже на кулачки дрались?
— Как можно, матушка? Не девичье это дело, на кулачки драться. Мы с Аннушкой так за московского гостя переживали, что все губы себе перекусали.
— Скажи, дочь моя, почему это вы за московского гостя так волновались? Может, приглянулся он вам?
— Ну как же, матушка, не волноваться, коли человека чуть было не сгубили? Жалко ведь всякого.
— Ну не скажи… А что это московский гость таким слабаком оказался, что его монастырские чуть не убили?
— Он совсем не слабак, матушка. Когда городские монастырским спину показали, он чуть было все не переиначил. Как пошел молотить монастырских, те едва было не побежали. Но тут на него сразу с трех сторон напали. Это же нечестно — троим одного избивать!
— Ну ладно. Эй, Евфимия, кликни ко мне московского гостя.
— Мне можно удалиться, матушка?
— Нет, останься. Хочу его спросить кое о чем в твоем присутствии… Ну хорош! Ишь ведь как тебя монастырские иконописцы расписали! И поделом: где две собаки дерутся, третьей делать нечего. Вельми болит, чай?
— Нет, матушка, совсем уж зажило.
— Видать, хороший лекарь попался тебе, быстро поставил на ноги. А у меня стегно разболелось, мочи нет терпеть. Так ты присоветуй, к какому лекарю мне пойти.
— Лекаря я никакого не ведаю. Мне Марфуша с Аннушкой дюже помогли.
— Чем же они тебя выходили? Нет, ты скажи, скажи! Чего потупился? Али стыдно стало? Поди, любовными зельями поили? Тебя сюда по делу послали, а ты в драку полез, с белицами по темным сараям шастаешь. Хорош гусь! Ты вот завтра назад в Москву отправишься, а им-то куда от сраму податься? Поди, не думал о том?
Андрей стоял потупившись, красный как рак. Ему показалось, будто игуменья проведала обо всем, что было у них с Марфушей. И как бы оправдывая ее и себя, вдруг бухнул:
— Матушка, не изволь гневаться, но я так люблю Марфушу, сил моих больше нет!
Игуменья опешила от столь простодушного и неожиданного признания.
— Да ты в уме ли, голубчик? Здесь ведь Божья обитель, а не… — Ульянея замешкалась, подбирая нужное слово. — Да ведаешь ли ты, что такое любовь? Сильно сумлеваюсь я в твоей любви, потому как ты лишь раз узрел девицу — и сразу же голову потерял. Не любовь это, а блажь. Вот тебе, добрый молодец, грамотка, передай ее кому надобно. Завтра же отправишься в Москву. А пока ступай, не оскверняй грешными речами стены святой обители.
Едва Андрей вышел, Ульянея повернулась к Марфуше.
— А тебе, ослушнице, вздумавшей обманывать меня, впредь запрещаю покидать пределы монастыря. Ступай в келью и моли Господа Бога о прощении своих прегрешений.

Глава 8

Подъезжая к Москве, Андрей все время слышал скрип полозьев, всхрапывание лошадей, разговоры возниц, отправившихся в город ни свет ни заря, чтобы пораньше попасть на торг. Зимний день короток: едва распродал товар, купил, что нужно по хозяйству, надо спешить домой, иначе возвратишься далеко за полночь. А это по нынешним временам небезопасно. Год выдался трудный, голодный, по окрестным лесам волков расплодилось видимо-невидимо. Да и лихие люди стали пошаливать.
Полная луна далеко высветлила наезженную Стромынку. Голубовато-серые тени деревьев пролегли среди снегов. Андрею, однако, не до красот земных: ушибленные места побаливали, да и разлука с Марфушей бередила душу. И хотя матушка Ульянея строго-настрого приказала как можно быстрее передать грамоту князю Михаилу Васильевичу, ему сейчас очень не хотелось являться на тучковское подворье.
Как хорошо было бы оказаться в родном Морозове, где все мило его сердцу! Уже полгода минуло с той поры, как он последний раз видел своих родных. Что-то сейчас поделывает его милая матушка? А отец? Может быть, он приехал в Москву на торг и, как всегда, остановился у Аникиных?
Месяц повис над самым краем неба и стал туманно-красным. Оттого вокруг потемнело, но зато заметнее обозначились в небе звезды. Казалось, будто они подвешены к чему-то невидимому на тонких золотых нитях. Впереди вдоль дороги загорелись редкие огоньки. Рядом кто-то произнес:
— А вон и Красное Село показалось!
Андрей вспомнил: недалеко от Красного Села можно свернуть на дорогу, ведущую в Сыромятники, и стал пристально всматриваться в темноту, чтобы не пропустить поворот.
К дому Аникиных Андрей подъехал еще затемно. Войдя в избу, он застал всех домочадцев за столом.
— Хвала дому сему.
При виде гостя все встали, а Петр Аникин, раскинув руки и радостно улыбаясь, поспешил к Андрею.
— Здравствуй, здравствуй, добрый молодец! Рады видеть тебя в нашем доме. Ишь ведь какой нарядный да статный стал!
Андрей попытался было прикрыть рукой синяк на правой щеке, но внимательный хозяин уже успел все подметить.
— Да на тебя никак лихие люди напали?
— Не… В кулачном бою поколотили.
— Ах вон оно что! Ну, в кулачном бою и не то бывает. Хорошо хоть, что голова цела. Сымай-ка кафтан да садись вместе с нами за стол. Ульяна, помоги гостю умыться.
Во время разговора отца с Андреем Ульяна стояла к ним боком, слегка потупившись, зардевшись, растерянно теребя пышную косу. Когда отец обратился к ней, она поклонилась Андрею как положено, коснувшись рукой пола. Одной рукой девушка зачерпнула братиной из бадьи ледяной воды, другой высвободила из светца горящую лучину и стала лить воду. Вода стекала с Андреевых рук в кадку под горящей лучиной.
— Не обессудь, Андрюшка, скудость и убогость нашу. Нынче на торгу все страшно вздорожало. Прошлой зимой пирог с вязигой стоил две деньги, теперича гони десять, а то и больше. Даже нам, умельцам-сапожникам, жить стало трудно. Видать, чем-то шибко прогневили мы Бога.
— Вестимо дело, прогневили, — вмешалась в разговор немногословная жена Петра Авдотья, — великой-то князь Василий Иванович уж столь греховное дело удумал, аж волосья на голове дыбком встают. Законную свою супружницу Соломонию, с которой, поди, два десятка лет прожил, в монастырь заточил, а сам на молоденькой девице, говорят, женится. Благочестивое ли то дело? Оттого и беды мы терпим…
— Нынче как раз и свадьба, — прервал жену Петр. — Всем на свадебный поезд великого князя поглазеть охота. Оттого и поднялись ни свет ни заря.
— Тогда и мне поспешать нужно, иначе я князей Тучковых не застану, а у меня к ним срочное дело.
Все уважительно посмотрели на него и тоже поднялись из-за стола.
— Коли у тебя срочное дело, задерживать не буду. Но помни: ты для нас всегда гость дорогой и желанный.

 

На подворье князей Тучковых царили суматоха и бестолковая суета. Окольничий Михаил Васильевич Тучков вместе с сыном и женой были приглашены на свадьбу великого князя. Оттого и суетились все вокруг: вынимали из сундуков рухлядь , снаряжали самых лучших лошадей, до блеска чистили предназначенные для особо торжественных выездов сани. Неудивительно, что никто не заметил появления на подворье Андрея Попонкина. Тот отвел в конюшню притомившегося коня, задал ему корму и направился в горницу княжича.
Василий сидел за столом нарядный, красивый и внимательно читал древнюю книгу, словно вся эта суматоха, царившая в дому, его совершенно не касается.
Андрей остановился у порога и, чтобы привлечь к себе внимание, кашлянул. Василий поднял голову. Его лицо несколько мгновений выражало неудовольствие, потом прояснилось. Брови вопросительно поднялись вверх.
— Матушка Ульянея просила срочно передать Михаилу Васильевичу вот эту грамоту.
— Не до грамот сейчас батюшке, видишь, кутерьма какая заварилась. Вперед сам прочту, а там посмотрим, как поступить.
Прочитав грамоту, Василий торопливо направился к двери, но та распахнулась раньше, чем он коснулся ее. Тяжело ступая, в горницу вошел окольничий.
— Готов ли к выезду, сын мой?
— Давно готов, отец. Да тут вот Андрюха привез тебе грамоту от матушки Ульянеи, игуменья просила срочно передать ее тебе.
Михаил Васильевич молча указал Андрею на дверь.
— Что же пишет нам матушка Ульянея?
— Дивную весть поведала она, будто инокиня Софья, бывшая великая княгиня Соломония, на сносях.
Старый князь подошел к оконцу, затянутому слюдой, и, далеко отставив от себя грамоту, стал внимательно читать.
— Ну и дела!
— Отец! Нужно как можно скорее сообщить эту весть великому князю. Ведь он так жаждал иметь наследника!
Михаил Васильевич задумчиво барабанил пальцами по слюде.
— Нет, сын мой, мы не скажем великому князю о том, что инокиня Софья на сносях. Она — инокиня! И никакая сила уже не возвратит ее в мир. Мы с тобой не можем предотвратить этой свадьбы. Все идет своим чередом. Митрополит Даниил в Успенском соборе уже приготовился венчать молодых. Ежели мы сейчас обнародуем полученную от матушки Ульянеи весть, Соломония вскоре погибнет от рук Глинских и дите ее никогда не появится на белый свет. Да и нам с тобой не поздоровится. Вот почему, — Михаил Васильевич стал мерно расхаживать по горнице, — мы должны, напротив, сберечь тайну, поведанную нам Ульянеей. Кто знает, может быть, новая жена великого князя тоже окажется бесплодной. Сохранив сына Соломонии и заручившись его расположением, мы после смерти Василия Ивановича можем стать первыми из первых среди бояр. Имей в виду, сын мой, что после свадьбы Глинские постараются отпихнуть от государя тех, кто был рядом с ним раньше. Родится сын у Елены — власть Глинских еще больше укрепится. Сын Соломонии — да пошлет ей Господь именно сына — поможет нам в будущей борьбе с Глинскими. Борьба же та неизбежна, и мы должны готовиться к ней заранее.
Михаил Васильевич приблизился к сыну, крепко сжал его плечи.
— Любезный сын мой! Все мои помыслы направлены на процветание рода нашего. Жизнь человеческая скоротечна. Но и после смерти моей Тучковы должны быть в числе первых людей при государе. Верю, ты успешно продолжишь дело, начатое мною, и пойдешь дальше, чем я.
Князь вновь отошел к окну и раздумчиво произнес:
— В той борьбе, которую ведем мы, нельзя забывать о черни. Чернь должна делать грязную, черную работу, а мы — собирать сочные, зрелые плоды. Сегодня великий князь женится на Елене Глинской. Чернь должна быть против этого брака. Глинские неприятны нам, да и всем другим знатным боярам, ибо государь предпочел исконно русской невесте дочь перебежчика литовского. Тем самым он оскорбил и унизил родовитых бояр русских. Оскорбление для нас и в том, что великий князь насильно постриг свою законную супругу Соломонию. Понял ли ты меня?
— Понял, отец.
— Ну вот и хорошо. А теперь пора ехать на свадьбу.

 

Василий Иванович вместе со своим свадебным поездом находился в Столовой брусяной избе, соединенной сенями со Средней Золотой палатой, предназначенной для свадебного обряда. В ожидании известия о прибытии в Среднюю царскую палату невесты ближние бояре вели негромкую беседу, вспоминали разные истории, случавшиеся во время свадеб известных им людей.
— Собрался Константин Острожский вступить во второй брак с княжной Александрой Слуцкой, а тут как раз пришел от Жигамонта приказ: немедленно выступить к Минску. Что было делать храброму гетману? Решил он отложить свадьбу. Невесте же дал запись, дескать, он обязывается вступить в брак сразу же, как только возвратится с королевской службы, если тому не воспрепятствует болезнь или новое королевское дело…
Василий Иванович внимательно посмотрел в сторону сидевших рядом братьев Бельских: Семена, Ивана и Дмитрия. Криво ухмыляясь, о Константине Острожском рассказывал Семен. Будучи выходцем из Литвы, он хорошо знал людей из окружения Сигизмунда. Верная служба гетмана Острожского, его высокое положение при дворе литовского князя вызывали раздражение и зависть у Семена. Ему, уверовавшему в свои исключительные способности, всегда казалось, что ни Сигизмунд, ни он, Василий, не оценили по достоинству его заслуг. Неудовлетворенное тщеславие побуждало Бельского к злословию относительно более удачливых придворных. Бельские почитают себя потомками великого князя Гедимина, оттого они и спесивы, особенно Семен, с давних пор нелюбовь у них с Шуйскими. Род Шуйских не менее древен и знаменит, ведет свое начало от самого Рюрика, поэтому братья Василий да Иван Шуйские не намерены склонять голов перед Бельскими, явившимися к нему на службу из Литвы.
— Прохвост этот Острожский, — чуть слышно проворчал Иван Бельский — Угодив в засаду на Митьковом поле, на речке Ведроше , Костантин присягнул служить великому князю всея Руси Ивану Васильевичу, а сам при первой же возможности убежал в Литву к Жигимонту.
Василий Иванович уловил в словах Ивана Бельского слабый намек на допущенную его отцом оплошку, но смолчал.
«Хотелось отцу привлечь храброго гетмана на свою сторону, да он оказался верен Жигимонту, не прельстили его ни деньги, ни земли. Так ли верны мне мои воеводы, как предан Константин Острожский королю? Василий Шуйский неплохо показал себя под Смоленском, когда Острожский попытался отнять у него этот город, да ныне стар стал. Иван Бельский вроде бы и дельный воевода, однако менее удачлив, чем Василий Шуйский, не всегда ратное дело до угодного мне конца доводит. Много пагубы терпим мы от несогласия между воеводами. Почему Острожский, имея в два раза меньше ратников, одолел русское войско под Оршей? Да потому, что он напал сначала на войско Михаилы Голицы, а Иван Челяднин из зависти не помог ему. Когда же гетман стал биться с Челядниным, Голица не пришел Ивану на помощь. Можно ли одолеть ворогов при таком несогласии?»
Рассказ о свадебной записи литовского гетмана не вызвал интереса у находившихся в Столовой избе. Упоминание же о княжне Александре Слуцкой направило разговор по иному пути. Дружка со стороны жениха, добродушный, толстяк Дмитрий Федорович Бельский, более других братьев нравившийся Василию Ивановичу осторожностью в суждениях и поступках, произнес:
— Константину Острожскому удалось миром взять то, что не пришлось добыть Михаилу Львовичу Глинскому силой оружия. Уж как ему хотелось овладеть Слуцком и жениться на княгине Анастасии!
— Еще бы не хотеть, — перебил брата Семен. — Ведь предки князей Слуцких некогда владели Киевом! Доведись Михаилу Глинскому жениться на Анастасии, право на владение Киевом перешло бы к нему.
Упоминание о Глинском заставило Василия Ивановича призадуматься. Новая жена доводится Михаилу Львовичу племянницей. Сразу же после свадьбы она наверняка станет просить выпустить своего родственника из темницы, где он томится уже десять лет после неудачной попытки переметнуться на сторону Жигимонта. А и без племянницы ходатаев за Михаила Львовича предостаточно. Человек он бывалый, известный во многих землях. Император Максимилиан через своего посла Сигизмунда Герберштейна просил его, Василия Ивановича, выпустить Михаила Глинского из темницы. Император напомнил, что князь воспитывался при его дворе, а затем служил верную службу родственнику его, Альберту, курфюрсту саксонскому. Если Глинский и виноват, говорил Герберштейн, то уже довольно наказан пребыванием в темнице. Василий Иванович, однако, не спешил удовлетворить просьбу Максимилиана: выпустить-то Михаила Львовича легко, да как бы хуже не получилось. Потому велел он Сигизмунду Герберштейну передать императору:
«Глинский по своим делам заслуживал большого наказания, и мы велели уже его казнить, но он, вспомнивши, что отец и мать его были греческого закона, а он, учась в Италии, по молодости лет отстал от греческого закона и пристал к римскому, бил челом митрополиту, чтоб ему опять быть в греческом законе. Митрополит взял его у нас от казни и допытывается, не поневоле ли он приступает к нашей вере, уговаривает его, чтоб подумал хорошенько. Ни в чем другом мы брату нашему не отказали бы, но Глинского нам отпустить к нему нельзя…»
Жене своей, Елене, так не скажешь. На первых порах придется приказать снять с Михаила Львовича оковы, а затем уж, если будет к тому повод, даровать полную свободу.
Василий Иванович прикрыл глаза и мысленно представил ход событий, связанных с его собственной свадьбой, который он тщательно обдумал вместе с митрополитом Даниилом и ближними боярами.
…Вот окольничий Михайло Тучков вошел в покои невесты и, поклонившись, передал ей просьбу великого князя явиться в Среднюю царскую палату. Невеста, выслушав гонца, встала и рука об руку с женой тысяцкого направилась к выходу. Тысяцким был назначен брат Андрей Иванович, но, поскольку он оказался еще неженатым, пришлось попросить быть женой тысяцкого дородную княгиню Тучкову. Рядом с невестой и женой тысяцкого идут дружки невесты, князья Михаил Васильевич и Борис Иванович Горбатые, свахи Авдотья Шуйская, жена Ивана, и жена Юрия Захарьина Варвара, а также наиболее знатные боярыни. Перед свадебным поездом невесты несут огромные — одна в два, а другая в три пуда — брачные свечи в фонарях и караваи с золотыми монетами, положенными сверху. Свадебный поезд невесты проследовал по Боярской площадке, повернул к Красному крыльцу и направился в сени, ведущие в Среднюю Золотую палату.
Василий Иванович мысленно обогнал поезд невесты, и перед ним предстала палата, предназначенная для свадебного торжества. Здесь по его приказу было сооружено возвышенное место, обтянутое бархатом и камками , с широкими изголовьями, на которых лежало по сороку соболей.
Елену Глинскую посадили на приготовленное возвышение. Рядом с ней на место, которое должен занимать он, Василий, временно пристроили сестру невесты Анастасию. По левую сторону встали боярыни, несшие караваи. Все остальные боярыни сели по лавкам.
Вот в палату вошел брат государя Юрий Иванович, назначенный на время свадьбы посаженным, и стал приглашать явившихся с ним бояр сесть на то или иное место. С давних пор на время великокняжеской свадьбы строжайшим образом запрещены перебранки из-за места. Ослушавшегося можно предать смерти. И тем не менее Василий Иванович, перекрестившись, мысленно пожелал брату, которого не очень-то жаловал, успеха в его деле.
Дверь брусяной избы распахнулась, и на пороге показался дородный окольничий Тучков. Михаил Васильевич, низко поклонившись великому князю, произнес:
— Государь, князь Юрий Иванович велел тебе говорить: иди с Богом на дело.
Василий Иванович легко поднялся и, продолжая тревожиться, спросил:
— Все ли совершается по нашему усмотрению?
— Все идет хорошо, государь.
Четкий ответ Тучкова успокоил князя. Свадебный поезд жениха также направился в Среднюю царскую палату.
Войдя в палату, Василий Иванович свел Анастасию с занимаемого места и сел рядом с Еленой. Монотонно звучал голос священника, читавшего молитву, да потрескивали свечи.
Князь искоса взглянул на невесту. Она была более бледной, чем обычно, а оттого казалась совсем юной, хрупкой и такой красивой, что ему, представившему на мгновение себя рядом с ней, стало неловко.
Сегодня утром Василий Иванович приказал сбрить бороду, чего никогда не делал ни он сам, ни его отец, ни дед. Можно было бы велеть брадобрею повыдергать из головы седые волосы, но страшно стало: вместо великого князя явилась бы на свет Божий ощипанная курица! И от морщин никуда не денешься… Много всяких снадобий для омоложения предлагают простачкам шарлатаны, да не бывало еще такого, чтобы старый человек опять молодым стал.
Василий Иванович вновь покосился на невесту. Та сидела совершенно прямо, вперив взор в стол, уставленный калачами и солью. Мысли великого князя все о том же: уж слишком юна для него невеста, ей бы в мужья кого помоложе. Князь пристально посмотрел в тот конец палаты, где толпились дети боярские. Первым, кого он приметил, был Василий Тучков: княжич выделялся тем, что не пялил глаза на новобрачных, а о чем-то сосредоточенно думал.
«Добрый сын растет у окольничего Тучкова. В грамоте толк разумеет, древними книгами зачитывается. Ой как нужны мне такие люди для устроения Руси!..»
Рядом с Василием Тучковым великий князь увидел сына конюшего , воеводы Федора Васильевича Овчины-Телепнева-Оболенского Ивана. Иван Овчина был на голову выше своего друга Василия Тучкова и шире в плечах. Задорная улыбка озаряла его чистое мужественное лицо, от которого Василию Ивановичу трудно было оторвать глаза.
Недалеко от Ивана стоит его сестра, дородная красавица Аграфена Челяднина, недавно схоронившая своего мужа Василия Андреевича.
В это время жена тысяцкого княгиня Тучкова приблизилась к новобрачным, чтобы расчесывать им волосы. Хотя священник протянул между женихом и невестой кусок тафты, на обоих концах которого вышито по большому кресту, государю видно, что волосы у Елены пышные, длинные. При расчесывании под ними временами открывалось маленькое розовое ушко. Оно словно дразнило Василия Ивановича, привлекало его внимание. Но вот княгиня Тучкова надела на голову Елены кику с навешенным на ней покровом, а затем осыпала жениха хмелем из большой миски, в которой кроме хмеля лежали соболя и шелковые платки. Теперь можно отправляться в Успенский собор.
Путь до Успенского собора был недальним: предстояло лишь пересечь Соборную площадь, однако жених пожелал, чтобы свадебный обряд, установленный с незапамятных времен, был соблюден полностью. Возле Красного крыльца конюший Федор Васильевич Овчина подал ему коня. Невесту вместе с женой тысяцкого и большими свахами усадили в сани.
Венчание совершал митрополит Даниил. Поздравив молодых, он поднес им стеклянный бокал с фряжским вином. Великий князь выпил вино до дна, бросил бокал под ноги и сапогом раздавил осколки. Стройные голоса певчих зазвучали под сводами Успенского собора.

 

В этот январский день, казалось, все москвичи высыпали на узкие улочки города. Всем хотелось поглазеть на свадебный поезд жениха и невесты. Едва государь покинул пределы Успенского собора, нищая братия, похватав разбросанные на снегу монетки, устремилась к ближайшим монастырям в надежде воспользоваться великокняжеской милостью дважды. Туда же потянулись и другие москвичи.
Андрей Попонкин решил податься в сторону Чудова монастыря. Уж его-то великий князь никак не минует. Любопытных, однако, оказалось так много, что он с большим трудом протиснулся к дороге, ведущей в монастырь.
Напряженно ожидая появления свадебного поезда, москвичи не сразу заметили, что из монастырских ворот показался странный человек в драной накидке, наброшенной на одно плечо. Босые ноги его привычно ступали по снегу.
— Митяй, блаженный Митяй идет! — послышалось в толпе.
Юродивый громко разговаривал сам с собой:
— Идет Митя — князь грязи. Сердцем ликую: грязи-то вона сколько! — Остановившись недалеко от Андрея, юродивый широко распахнутыми безумными глазами впился в толпу.
От его пристального взгляда люди попятились, стали прятаться друг за друга.
— Вот и я глаголю: грязи-то ой как много! Всю грязь соберу я в единую кучу… — Митяй расселся посреди дороги и стал складывать в кучу лошадиные катыши. В это время из-за поворота показался свадебный поезд жениха.
— С дороги, с дороги! — тревожно закричали со всех сторон.
Юродивый, однако, продолжал спокойно сидеть посреди улицы и собирать конский навоз. Когда же свадебный поезд остановился, плечи его зашлись мелкой дрожью.
— Гля-кось, как блаженный-то плачет, — скорбно прошептала стоявшая рядом с Андреем старушка, — видать, не рад этой свадьбе!
Но тут юродивый поднял голову, и все увидели, что Митяй смеется. Показывая в сторону кучи собранного им навоза, он громко закричал:
— Зрите, люди добрые! Великий князь грязи боится! Ха-ха!.. — Юродивый резко оборвал смех и, повернувшись к жениху, совсем другим, каким-то утробным голосом произнес: — А может, тебе, Василий, княгинюшка Соломония привиделась? Вот ты и застыл как вкопанный.
У Андрея от этих слов мурашки побежали по спине. Он успел приметить, что лицо у великого князя пошло красными пятнами. Василий Иванович глянул на появившегося возле него Шигону и слегка кивнул головой. Тот махнул рукой, стражники устремились к юродивому.
— Помогите, люди добрые! — громко закричал Митяй, набрасывая на себя лохмотья.
Толпа прихлынула к нему и на какое-то мгновение закрыла от стражников. Когда же стражники разогнали людей, на месте, где он только что был, валялась лишь драная накидка. Один из стражников концом бердыша брезгливо перевернул ее, и все воочую убедились: юродивый исчез.
Андрюха пристально всматривался в толпу, стараясь по малейшему движению в ней обнаружить след Митяя, но безуспешно.
— Гля-кось, вознесен! — услышал совсем близко от себя Андрей. Рядом стоял лысый старик, указывавший заскорузлым пальцем в небо. Все стали пристально всматриваться туда, куда показывал старик.
— И правда! Вознесся наш Митяй во-о-н с тем облачком, — убежденно произнесла старуха, которой только что показалось, будто юродивый плачет.
Андрей, как ни всматривался в небо, никакого облачка не обнаружил. Он подозрительно покосился на старика и в уголках его глаз заметил хитрую усмешку. Старик показался ему удивительно похожим на юродивого Митяя.
«Взбредет же в голову всякая дурь», — подумал Андрей и на всякий случай перекрестился.
— Не бывать добра русским людям от этой нечестивой свадьбы, совершаемой в неделю блудную! — прозвучало вслед поезду.

 

Свадебный поезд жениха возвратился из поездки по монастырям лишь к вечеру. Василий Иванович сразу же приказал Михаилу Тучкову звать Елену вместе с ее поездом к столу.
Государь слез с коня, взял его под уздцы и передал старому, но статному еще воеводе Федору Васильевичу Овчине-Телепневу-Оболенскому. Вместе с сопровождавшими его боярами он прошел в палату, где были накрыты свадебные столы. Проголодавшиеся бояре дружно принялись за еду. Но вот перед новобрачными поставили блюдо с жареной курицей. Добродушно улыбаясь, с места поднялся дружка жениха Дмитрий Федорович Бельский. Он завернул курицу в ширинку и, переваливаясь с боку на бок, направился в спальню. Это означало, что молодым пора уединиться.
Постель для них была постлана на двадцати семи снопах в особой горенке, называемой «сенник». Стены ее обтянуты тканями, а по углам воткнуты стрелы, на которых висело по сороку соболей. Под соболями на лавках возвышались оловянные сосуды с пивным медом. У постели молодых поджидала жена тысяцкого. Пышнотелая княгиня в двух шубах, одна из которых была вывернута наизнанку, показалась Василию Ивановичу похожей на пузатую кадку с пшеницей, стоявшую в изголовье постели. Боярыня Тучкова осыпала молодых хмелем.
Наконец жених с невестой остались наедине друг с другом. Они сидели на лавке совсем рядом, но казалось, будто глухая стена разделяет их. Длительный и утомительный свадебный обряд отнюдь не способствовал сближению. Оттого, наверно, в душе Василия Ивановича возникло едва уловимое чувство досады. Ему вдруг вспомнилась первая брачная ночь с Соломонией. Тогда его не особенно занимали тонкости свадебного обряда. Почему же сейчас он был таким ретивым и предусмотрительным во всем? Наверно, потому, что жизнь научила его делать любое дело, пусть даже самое ничтожное, основательно, тщательно. А может, он просто опасался, что малейшее отступление от установленного порядка каким-то образом повредит его будущему наследнику? Но будет ли у него наследник?
Первой молчание нарушила Елена. Она повернулась к мужу, ладонями обхватила его лицо и несколько мгновений молча пристально разглядывала. Потом бережно провела ладонями по щекам.
— Любезный муж мой, — взволнованно произнесла она, — отныне надлежит мне стремиться облегчить бремя забот твоих. Всегда и во всем я буду послушна тебе. Я стану любить тебя до конца дней своих!
Елена обняла Василия, прильнула к его губам…
Всю ночь конюший Федор Васильевич Овчина-Телепнев-Оболенский кружил на жеребце вокруг сенника с обнаженной саблей, охраняя покой новобрачных.
Наутро Василий Иванович с самыми ближними боярами отправился в мыльню . Среди бояр был молодой сын конюшего Иван Овчина, отличавшийся красотой, статью, недюжинной силой. В глубине души государь мечтал о том, чтобы иметь такого же стройного с мужественным и ясным лицом сына. По этой причине он всегда отличал Ивана от других боярских отроков.
Назад: Книга первая. ВАСИЛИЙ III
Дальше: Глава 9