Книга: Василий III. Зори лютые
Назад: Глава 11
Дальше: Борис Тумасов. Зори лютые

Глава 13

Пока Иван отсутствовал в Москве, скопилось немало дел. Главная его забота — Литва. Он должен знать все, что там творится. Потому пишет он своему слуге Якову Снозину в Дорогобуж грамоту.
«Да наказывал я тебе, как будешь в Вильне, и до Вильны едучи и назад пойдешь, чтоб пытал про тамошние дела. А доведется вести беседу, и ты Бога ради слушай о тамошних делах, кто, что станет говорить, а сам никого не пытай, чтоб в том на тебя никакого слова не было, что ты лазучишь и пытаешь про все. А кто станет тебе говорить о тамошних делах, так ты того слушай да узнаешь, что он тебе прямит, а не от тебя уведати хочет, и ты его о чем воспроси маленько, чтоб он что сказал, а прямо, однолично не пытай. Если кто похочет великому князю служить и нашего добра к себе похочет, так ты сперва его послушай…»
Закончив письмо к Якову Снозину, Овчина взялся за грамоту посла Василия Григорьевича Морозова, посланного в конце апреля к Жигимонту ради присутствия при крестном целовании короля на перемирных грамотах.
Донесение было написано четким ровным почерком. Тотчас же представился осанистый боярин с окладистой седой бородой. Взгляд у него честный, открытый. Да и смелости не занимать Василию Григорьевичу. В бытность Василия Ивановича правил он посольство в Крым к Менгли-Гирею и там, как велено было ему великим князем, никому в пошлину ничего не давал, не дрогнул даже перед свирепым Кудаяр-мурзой и царевичем Ахмат-Гиреем, пригрозившим, что, ежели посол недодаст поминков, он велит привести его к себе на цепи. На это смелый боярин ответил: «Цепи твоей не боюсь, а поминков не дам, поминков у меня нет». Ныне в своей грамоте Василий Григорьевич Морозов писал, что король полностью отказался заключить перемирие с воеводой волошским Петром и освободить пленных.
Воевода волошский Петр Стефанович метался посреди трех огней: Литвы, туретчины и Крымской орды. Хотя он и платил легкую дань султану, но все еще именовался господарем вольным. Лишь единоверная Русь могла вступиться за него в Вильно, Константинополе и Тавриде. Да только далеко Москва от Молдавии. В то время, когда Иван Овчина читал о том, что Жигимонт, дозволив русским послам беспрепятственно ездить через Литву к королю венгерскому и австрийскому императору, не разрешил пропускать их к волошскому господарю Петру, ссылаясь на то, что он есть мятежник и злодей Литве, грозный Солеман уже приступил к опустошению Молдавии, требуя урочной, знатной дани и полного подданства ее народа Турции.
Пленные — еще одна забота Ивана. Вот уже два года в плену у литовцев томится его двоюродный брат Федор Васильевич. Был наместником в Стародубе и мужественно оборонял город от явившихся ворогов. Но Жигимонтовы воеводы вырыли тайный подкоп и взорвали стены. Ужасный грохот потряс город, дома запылали. Сквозь пролом в стене неприятель ворвался на улицы. Федор Васильевич Телепнев вместе с князем Сицким и дружиной героически бился с ворогами, дважды гнал литовцев до их стана, но, стесненный густыми толпами пеших и конных воинов, был взят в полон. Пал в той битве и знатный муж, князь Петр Ромодановский, а Никита Колычев скончался от ран через два дня. Около тринадцати тысяч осажденных погибло от огня и меча, лишь немногие спаслись и своими рассказами навели ужас на всю землю Северскую. Не раз предлагали русские послы обменяться пленными, но литовцы отговаривались, что в руках у короля знатные люди московские и ему невыгодно поменять их на незнатных своих подданных.
«Какая прибыль, — возражали литовским послам русские бояре, — пленных не отпустить и своих не взять? Ведь они люди, и если люди, так смертны; были да не будут, — и в том какая прибыль? У вашего господаря в плену добрые люди, а у нашего молодые, да зато их много: так бы на большинство натянуть, меньших людей больше взять. В больших душа и в меньших душа же, обои погибнут — и в том какая прибыль для обеих сторон?» Но Жигимонтовы послы никак не могли взять в толк все их доводы.
Перемирие заключено с Литвой на пять лет с Благовещенья дня 1537 года до Благовещенья дня 1542 года. Магистр Ливонского ордена фон Брюггеней и рижский архиепископ от имена всех златоносцев, немецких бояр и ратманов убедительно молили великого князя всея Руси о дружбе и покровительстве. Два года назад с Ливонией утвержден мир сроком на семнадцать лет. Послы шведского короля Густава Вазы, побывав с приветствием в Москве, отправились в Новгород, где заключили шестидесятилетнее перемирие. По договору Густав обязался не помогать ни Литве, ни Ливонскому ордену в случае войны с ними. Иван Овчииа мог гордиться своими успехами. Хотя великий князь и молод, Руси пека ничто не угрожает.
Вошел слуга с вестью, что Елена желает видеть конюшего. Иван тотчас же оставил свои дела и отправился в великокняжеский дворец.
Елена была не одна: в палате находился ее семилетний сын — худощавый высокий мальчик, приученный вести себя по-взрослому. При виде Овчины глаза его радостно блеснули, но он сдержал свою радость и степенно поздоровался. Княгиня же приветствовала вошедшего подчеркнуто холодно.
«Какая муха ее укусила?» — с недоумением подумал Иван.
— Ведомо стало мне, — начала разговор Елена, — что ты вместе с Никитой Оболенским от имени великого князя и моего имени целовал крест Андрею Ивановичу на том, что мы невредимо отпустим его в свою отчину вместе с боярами и детьми боярскими. Правда ли это?
— Правда, княгиня.
— А разве великий князь или я велели тебе, нашему слуге, давать правду старицкому князю, целовать перед ним крест?
— Нет, княгиня.
— Почему же ты так поступил?
— Я полагал, что для нас гораздо лучше не затевать брани со старицким князем, а решить дело полюбовно. Худой мир всегда лучше хорошей драки. К тому же Андрей Иванович учинял мятеж не оттого, что хотел этого, а побужденный оскорблениями и страхом.
— Вон как! Выходит, это я виновата в том, что удельный князь учинил мятеж с целью захвата великокняжеской власти?
— Андрей Иванович не намеревался первоначально захватывать власть.
— Ложь! Вот грамота, посланная им в Новгород. В той грамоте писано: «Князь великий молод, держат государство бояре, и вам у кого служить? Я же рад вас жаловать». Старицкий мятежник спит и видмт себя великим князем!
— Свара учинилась оттого, что в свое время мы не согласились увеличить его удел, а потом еще и оскорбили потребовав больным явиться на службу к великому князю.
— Удельный вотчинник должен по первому зову являться на службу великого князя. Андрей же лишь притворился больным, а сам начал тайно созывать в Старицу своих людей. Для чего? Да ради того, чтобы лишить власти племянника! Ныне же, когда он пойман, оказалось, я не могу судить его, а должна с честью отпустить в свой удел. Не бывать тому! Немедленно велю посадить мятежника за сторожи и уморить под железной шапкой! А те новгородцы, которые перебежали от нас к старицкому князю, будут повешены вдоль дороги от Москвы до самого Новгорода, чтобы другим неповадно было. Сообщники же мятежника, знавшие его думу, будут пытаны жесточайшей пыткой! — Лицо правительницы было бледно, без кровинки, рот приоткрылся, обнажив мелкие зубы.
«Баба, наделенная властью, уже не баба, но еще и не мужик Ведомо всем: власть портит человека, особенно если человек тот носит не порты, а юбку».
Иван перевел взгляд на мальчика. Тот умоляюще смотрел на мать глазами, полными слез.
— Матушка! Не вели казнить дядю, он не виноват, он добрый!
— Да как ты можешь заступаться за человека, который намеревался лишить тебя власти?
— Не хочу я власти, не хочу! Не надо казнить дядю, я прошу тебя!
— Ты еще мал и многого не понимаешь. Твой дядя очень плохой человек и будет наказан за свои злодейские козни.
Конюший положил свою большую ладонь на голову мальчика и ощутил дрожь от сдерживаемых рыданий. Сердце его болезненно сжалось.
— Государыня! Я вместе с Никитой Оболенским крест целовал перед Андреем Ивановичем на том, что великий князь и ты, великая княгиня, невредимо отпустите его в свою отчину. Нехорошо будет, ежели крестное целование порушится.
— Ни я, ни великий князь не приказывали тебе целовать крест перед мятежником. Ты поступил самовольно, не посоветовавшись с нами, а потому достоин опалы. Я никогда не прощу старицкому князю его мятежа. Ступай!
— Не сотвори зла, Елена! Помни: злой человек от зла и погибнет.
— Не я творю зло, а братья покойного Василия Ивановича. Оттого им не жить. Ступай прочь!

 

Удельный князь остановился, как и обычно, когда приезжал в Москву, на своем подворье в Кремле. Первым его приветствовал выбежавший на крыльцо князь Федор Пронский. Из-за его плеча широко улыбался ключник Волк Ушаков, рядом с которым колобком катился карлик Гаврила Воеводич. Увидев своих людей, Андрей Иванович повеселел.
— А мне сказывали, будто тебя московские вои поймали, а ты, вишь, здесь.
— Поймали меня, дорогой Андрей Иванович, возле села Павловское и привезли сюда, повелев никуда не отлучаться.
— Поди, допрос учинили?
— Допрос учинили, но малый. А потом начались переговоры с Иваном Васильевичем Шуйским, который вместе с Иваном Юрьевичем Шигоной и дьяком Григорием Меньшим Путятиным крест целовали передо мной, что тебе, Андрею Ивановичу, великий князь и великая княгиня зла не сотворят. Правда, незадолго до Борисова дня обо мне как будто забыли, и вот уже месяц сюда никто не является, а нам отлучаться не велено.
Андрей Иванович глянул на Волка и Гаврилу, строго спросил:
— А вы куда запропастились под Старой Руссой? Почему в Москве оказались?
— А мы с Гаврилой, — маслено улыбаясь, елейным голосом ответил ключник, — как сошлись московские полки со старицкими, со страху чуть в порты не наклали, решили, что быть сече великой. Кинулись в лесочек да и заплутались малость. Пока назад воротились, глядь, а никого уж нетути. Повспрошали мы, куда ты, сокол наш ясный, стопы направил, да и следом, следом…
Андрей Иванович не стал слушать болтовню ключника, вошел в покои. Здесь уже спешно накрывали столы, расставляли кубки да братины, сулеи с фряжским вином. Все было как и раньше, ничто, казалось, не предвещало беды. Но на душе у старицкого князя неспокойно.
Наутро, в четверг, беспокойство усилилось. Вроде бы все по-старому на подворье удельного князя, да и не так, какбывало. Никто из московских доброхотов не спешит сюда повидаться с родичем великого князя. Невидимая грань опалы отгородила мятежников от всего мира.
В палате Андрея Ивановича говорят тихо, словно в доме покойник или тяжелобольной. Скрипнула дверь. Это вошел дворянин Каша Агарков, которого Андрей Иванович посылал к мирополиту Даниилу с просьбой о заступничестве и посредничестве в переговорах с великим князем и его матерью Еленой.
— Митрополит Даниил не принял меня. Слуга его, Афанасий Грек, сказывал, будто святой отец болен.
Андрей Иванович поник головой:
— Даже митрополит отказывается говорить со мной. Видать, плохи наши дела.
— Не горюй, княже, — попытался утешить его воевода Юрий Андреевич Оболенский-Большой. — Иван Овчина с Никитой Оболенским крест целовали, что великий князь и его мать не причинят нам зла. Как же можно через крестное целование перешагнуть! Не может так поступить Иван Овчина, знаю его как доброго воина.
— Не верю я этим Глинским. Уж больно злы они. Покойный князь Михаил Львович дюже лют был. Врага своего, Яна Заберезского, жестокой казнью умертвил. Говорят, будто литовского государя Александра он злыми чарами на тот свет отправил. Да и брата моего, покойного Василия Ивановича, царство ему небесное, будто бы зельем опоил. А племянница его, Елена, жестокостью всех превзошла. Не успел великий князь скончаться, как она брата нашего, Юрия, в темницу заточила. Теперь, видать, мой черед.
— Подождем, может, Федор Пронский, посланный нами к Овчине, принесет добрые вести.
— Вон он, легок на помине.
В палату вошел Федор Дмитриевич. По его виду стало ясно, что добрых вестей не будет.
— Сказывали мне, будто Иван Федорович Овчина отбыл из Москвы неведомо куда.
Длительное молчание последовало за этими словами. Все напряженно думали о том, кто же может помочь опальному князю.
— Ежели кто нам и может помочь, так это князья Шуйские, — раздумчиво произнес дворецкий. — Род Шуйских велик и знатен. К тому же они всегда стояли на стороне братьев покойного великого князя Василия Ивановича. Сразу же после его кончины Андрей Шуйский попытался было отъехать к Юрию Ивановичу, за то и подвергся опале. Андрей Иванович встрепенулся:
— И вправду следует послать человека к Василию Васильевичу Шуйскому. Может быть, он решится заступиться за нас перед великой княгиней. Федор Дмитриевич, немедля отправляйся, голубчик, к Шуйским!

 

Василий Васильевич Шуйский после сытного обеда беседовал с братом Иваном. Вместительное чрево выпирало из-под расстегнутой на груди рубахи. Темные жирные волосы, разделенные пробором, ниспадали на морщинистый лоб. Короткопалые широкие руки вдавились в бархат скамейки. Иван Васильевич, напротив, худощав, выглядит моложе своих лет, одет опрятно и даже щеголевато. Он только что прибыл с береговой службы.
— Не нравится мне эта бабенка Елена, — густым басом бубнил Василий. — Много зла причинить может. Сначала я думал, что нам, боярам, легко будет ею вертеть. Ан ошибся. Покойный князь Василий Иванович хитро удумал: собрал возле своей супружницы таких людей, кои его волю правят. Князь Михайло Тучков, Михайло Захарьин, Иван Шигона да дьяки Меньшой Путятин с Федором Мишуриным твердо стоят за дело великого князя. Был еще в думе Михайло Глинский, да не удержался, сам потянулся к власти и погорел. Крепко помог Елене и ее любовник Иван Овчина. Ныне она сама вошла в силу, вершит дела по своему усмотрению, не советуясь с нами, думными боярами. Утресь собрались мы, чтобы решить судьбу старицкого князя. Всем ясно: виновен он. С этим мы спорить не стали. Разошлись в том, как с ним поступить. Когда наша блудница поведала о том, что она удумала, у многих думных бояр волосья дыбком на голове встали. Сам я крут, но такого зверства еще не видывал. Вознамерилась она всех новгородцев, переметнувшихся к Андрею Ивановичу — а таких ведь немало, — повесить вдоль дороги от Москвы до Новгорода. А ведь новгородцы до сих пор нас, Шуйских, за своих благодетелей почитают, потому как предок наш, мой тезка Василий Васильевич Гребенка, был последним воеводой вольного Новгорода. Случись что, новгородцы к нам за подмогой обращаются. И мы, памятуя о нашем славном предке, должны помогать им. Вот я и говорю Елене: негоже так жестоко новгородцев обижать. А эта беспутная бабенка разоралась на меня — потомка самого Рюрика. Ну погоди, сучка, я с тобой еще посчитаюсь!
— Твоя правда, Вася. У нас, Шуйских, свои счеты с Еленой. Родственника нашего, Андрея, она в темницу упекла.
— Ну ничего, найдем и на нее управу. Но слушай, что правительница еще удумала. Удельного князя Андрея Ивановича она вознамерилась посадить за сторожи и уморить под железной шапкою. Мыслимое ли это дело? Могло ли такое статься в бытность Василия Ивановича? Если такое случится, Еленке несдобровать. Нам, боярам, Андрей Иванович во как нужен! — Князь провел рукой по горлу. — Нынешний великий князь мал. Случись что с ним, кто его на престоле сменит? Наследников у него пока нет, и не скоро они предвидятся. Брат Юрий управлять государством по болести не может. Это и слепому ясно. Может, тогда Жигимонта нам на русский престол посадить? Или Сагибку-Гирея? Или турка Солимана? Да дело-то ведь не только в этом. Испокон веков так повелось: не понравилось боярину у великого князя, так он волен был переметнуться к удельному князьку. Правда, Иван Васильевич и сын его Василий Иванович сильно укоротили ту боярскую вольность. А все равно и в их бытность немало бояр перешло в уделы. Не станет Андрея Ивановича — нам, боярам, нигде защиты не будет Потому я вновь не смолчал и сказал Еленке, что негоже казнить Андрея Ивановича. Хватит с нас крови его брата Юрия Дмитровского. И вновь сучка наорала на меня. Мыслимое ли дело, чтобы покойный Василий Иванович так со мной обходился? Никогда не прощу блуднице ее слов!
— Не станет старицкого князя, Елена еще большую власть возьмет. И до чего ведь коварна, ехидна! Велела своему любовнику Ваньке Овчине крест целовать перед Андреем Ивановичем, дескать, ни она, ни великий князь ему никакого зла не причинят, заманили его в Москву, как в ловушку, а теперь намерены казнить вместе с ближними людьми, Дивлюсь я Ваньке Овчине: пошто ему-то грех тяжкий брать на душу?
— А все власть, Ваня. Это она портит людишек. Отец Ивашки Овчины и не помыслил бы так сделать. А наш кобелек как оседлал великокняжескую постель, так и возомнил, что ему все дозволено: сегодня можно крест целовать, а завтра наплевать на него. Найдем мы и на Ивашку Овчину управу!
В дверь просунулась голова слуги.
— Боярин, там явился человек от старицкого князя.
— Только его нам сейчас и не хватало! Гони его, скажи: нет меня. Эй, ладно, пусть войдет, коли пришел.
В горнице появился князь Федор Пронский.
— Что поведаешь нам, Федор Дмитриевич?
— Князь Андрей Иванович снарядил меня к тебе, Василий Васильевич, чтобы ты заступился за него перед великим князем и его матерью, великой княгиней Еленой.
— Эка чего захотел! Дело старицкого князя решенное… Пронский насторожился.
— … ему теперь один Бог поможет.
— Что же Андрею Ивановичу делать?
— Пусть делает то, что он еще может сделать. А пока прощай.

 

«Думал ли я, что стану клятвопреступником? Кто в том повинен? Хотел я только счастья для Руси, спокойствия и мира, процветанья. А получилось вон что… Казалось, многого уже достиг, а вышло — ничего! Злая воля бабы перечеркнула все мои благие побуждения. Елене мнится: ежели она прикончит поскорей князька удельного, то станет тем сильней. Ошибочно намеренье ее, итог плачевный будет. Из зла добро не явится, из зла лишь зло родится. А мне приходится помышлять о том, как грязь бесчестья смыть с себя. Елена утверждает: не велено мне было крест целовать перед Андреем Ивановичем. Но ведь в моем присутствии людей митрополита она просила сказывать старицкому князю: да ехал бы ты к государю и к государыне без всякого сомнения, а мы тебя благословляем и берем на свои руки. Не по этому ли наказу я поступал? Как все у бабы просто: сначала обмануть, заманить в ловушку, а потом расправиться со своей беззащитной жертвой. И невдомек ей, что ежели она нынче кого-то обманет, то завтра ее саму облапошат точно так же. Воистину: волос долог, да ум короток!..»
— Звал меня, воевода?
Иван Овчина вздрогнул: за размышлениями он не заметил прихода Афони.
— Звал, Афоня. Все ли дома у тебя здоровы?
— Тесть давно хворает, а остальные на хворь не жалуются.
— Сколькими детьми тебя Господь Бог наградил?
— Четверо у меня, воевода.
— Ишь какой плодовитый! И когда только успел, все в походах, да и женился недавно.
— Это не я, а жена моя Ульяша плодовитая. Последний раз двойней разродилась.
— Такую женушку на руках носить нужно.
— Я так и норовлю делать: с утра до ночи на закорках ее таскаю.
— Небось тяжела женушка-то, замучился?
— Своя ноша не тянет.
— Хорошо, коли так. А позвал я тебя, Афоня, вот для чего. Ведаешь ли ты, где подворье старицкого князя Андрея Ивановича?
— Вестимо где, в Кремле, воевода.
— Так ты сказал бы ненароком князю: пусть нынешней же ночью бежит из Москвы куда хочет — к себе, в Старицу, к Жигимонту или еще куда, только пусть не сидит сиднем, беда ждет его неминучая. А случится та беда — грех тяжкий, незаменимый ляжет на мою душу. Понял?
— Понял, воевода.
— Самому тебе к старицкому князю, может, и не доведется попасть. Так ты слугам его скажи — воеводе или дворецкому. Их одинаково кличут, оба они Юрии Оболенские. Ну, ступай с Богом, не мешкай!
Простившись с конюшим, Афоня направился в Кремль. На торжище было уже малолюдно — завтра большой торговый день суббота, а потому купчишки, позевывая и незлобиво переругиваясь, пораньше расходились по домам. У Фроловских ворот все книжные лавки были закрыты. В сумерках Афоня осторожно приблизился к подворью Андрея Ивановича и сразу же понял, что опоздал: со всех сторон оно было окружено вооруженными стражниками, схоронившимися, чтобы их не было видно из окон дома. Он и так и эдак прикинул: попасть к мятежникам не было никакой возможности. Афоня совсем было отчаялся выполнить поручение Овчины, но тут заметил сарай, вплотную примыкавший к ограде старицкого подворья. Правда, по ту и другую сторону сарая возле стены, притаившись, стояли стражники, но если забраться на крышу, то с нее можно соскочить во двор. Пока стражники залезут на забор, он будет уже внутри дома.
Афоня подтянулся на руках и оказался на крыше сарая. Но тут из чердачной щели кто-то цепко ухватил его за ногу.
«Ого, да их тут что тараканов за печкой! Глянь, и во дворе во всех щелях понапихано, даже возле крыльца стоят двое».
— Брось шалить, — спокойно произнес Афоня, — своих не признал, что ли?
— Это ты, Прошка?
— Ну я…
Рука на мгновение отпустила ногу.
— Да это не Прошка вовсе, а старицкий лазутчик. Хватай его!
Однако Афоня уже был на земле, притаился за углом. Кто-то, тяжко дыша, бежал с противоположной стороны. Подставлена нога, и преследователь, чертыхаясь, грузно повалился в крапиву. Короткая перебежка, но за спиной совсем близко слышится хриплое сопение. Резко развернувшись, Афоня с силой ткнул кулаком в темноту. Стражник, охнув, осел на землю. Теперь можно идти спокойно. А вот и Успенский собор, народ валит из дверей после вечерни. Кто сыщет его в этой толпе?
…Трудную загадку загадал Василий Шуйский старицкому князю. Сподвижники Андрея Ивановича и так и эдак прикидывали, что такое они должны предпринять. Федор Пронский, сам слышавший Шуйского, конечно же понял смысл его слов, но сначала отмалчивался, чтобы не огорчать своего господина. Наконец он сказал:
— Думается мне, что нынешней ночью следует тебе, Андрей Иванович, бежать из Москвы.
— Бежать? — испуганно произнес старицкий князь и перекрестился. — Но ведь Иван Овчина крест целовал…
— Иван целовал, да Елена согласия на то не давала.
— Не может такого быть. Всем ведомо, что Иван Овчина большую власть над Еленой имеет. Выходит, они обманули меня, заманили в ловушку! Что же теперь будет?
— Что будет, я пока не ведаю, то один Господь Бог знает. Ясно одно: надо как можно быстрее бежать отсюда.
— Но ведь ежели я сбегу, то вина моя перед великим князем усугубится.
— Семь бед — один ответ…
В полночь Юрий Андреевич Оболенский-Большой попытался выйти на двор. Дверь оказалась припертой снаружи. Воевода нажал посильнее. Дверь не поддавалась.
— Эй, кто там шалит? — послышался сердитый окрик.
— Открой, мне надобно выйти во двор по нужде.
— Внутрях рундук есть, обойдешься.
— Так там занято.
— Не велено никого пущать.
— Кем «не велено»?
— Великим князем и его матерью, великой княгиней Еленой.
Воевода возвратился в покои старицкого князя. Дворянин Каша Агарков тотчас же забрался на чердак и вскоре доложил, что дом, все постройки и само подворье окружены большим числом стражников. До утра никто из старицких людей не сомкнул глаз. Прикидывали, как им следует поступить, но так ни до чего и не додумались: плетью обуха не перешибешь.
Утром дверь распахнулась, на пороге появился дьяк, сопровождаемый вооруженными стражниками.
— Мне надобен старицкий князь.
Андрей Иванович поспешно поднялся, растерянно посмотрел по сторонам.
— Закуйте мятежника в оковы и отведите в темницу! Стражники увели удельного князя, а следом за ним жену Евфросинию с малолетним сыном. Евфросиния истошно голосила.
Затем очередь дошла до бояр старицкого князя. Федор Пронский, дворецкий Юрий Оболенский-Меньшой, воевода Юрий Оболенский-Большой, князь Борис Палецкий, а также князья и дети боярские, которые были в избе у Андрея Ивановича и знали его думу, были пытаны, казнены торгового казнью, закованы в оковы и посажены в Наугольную стрельницу Кремля.
Тридцать помещиков новгородских, перешедших на сторону удельного князя, в числе которых Андрей Пупков, Гаврила Колычев, были биты в Москве кнутом и потом повешены по Новгородской дороге на равном расстоянии друг от друга вплоть до самого Новгорода.
Андрей Иванович и полгода не прожил в неволе. Он был уморен под железным колпаком.

Глава 14

Василий Шуйский проснулся от страшного грохота и поначалу ничего не мог понять. Босиком прошел в соседнюю горницу, где не горели лампады, прильнул к окну, но тут же отпрянул в испуге: все в округе осветилось вдруг каким-то необычным синим сиянием, так что стали отчетливо видны листья на пригнутых ветром деревьях, пазы в стене соседнего дома, кресты на ближайших церковках, и тотчас же страшный удар грома потряс избу.
«Свят, свят, свят… Спаси меня, Господи, от погибели, обойди гневом своим».
Перекрестившись, боярин возвратился в опочивальню. Но спать уже не хотелось. Василий сел на постель, почесал волосатую грудь. «И что это в мире подеялось? Неделю назад был у меня человек из Торжка и сказывал, будто под вечер на Аграфену Купальницу явилась с заката туча превеликая с сильным громом и страшными молоньями. И от молоньи запылал город Торжок и сгорело в нем восемь десятков домов да три стрельницы. Не иначе как Господь Бог прогневился на русскую землю. Вот и на Москву грозу напустил, беды не было бы. А все отчего? Оттого, что правительница наша Бога гневит. Эк она с новгородцами-то люто обошлась! Богопристойное ли дело обещать удельному князю милость свою, а как явился он, так его в поруб. Три с половиной года минуло по смерти Василия Ивановича, а сколько зла совершилось! Оба великокняжеских брата упрятаны за сторожи. Одного уже не стало, а другой, того и жди, Богу душу отдаст. Вот Бог-то и гневится на нашу правительницу. Смута повсюду началась превеликая. В народе только и разговоров что об убийствах, ограблениях, пожарах, учиненных неизвестно кем. На каждом крестце страшные старцы предрекают конец света, пугают людишек неминуемыми бедами. А все из-за этой злой бабенки…»
Вновь страшный грохот потряс дом. Василий перекрестился, пошарил рукой по постели. Жена его недавно скончалась по болести, лет-то ведь им обоим немало, а боярина все еще к бабе тянет.
«Надо бы сказать дворецкому, чтобы привел назавтра девку попригожее да погорячее».
Молния блеснула с такой силой, что померк свет лампад перед иконами, словно яркое солнце заглянуло в окно.
«Свят, свят, свят… Прости, Господи, думы мои грешные. Отчего так бывает: нечто страшное вокруг творится, а в душе желания непотребные зарождаются?.. От греха все беды наши. А самая большая блудница — наша правительница. Не успела сорочин по мужу справить, как с Иваном Овчиной схлестнулась. Во всем ныне этот молодой кобель со мной, Василием Шуйским, сравнялся. Явился по зову великой княгини в Москву татарский царевич Шиг-Алей, так его у саней встречали я, Шуйский, да Иван Овчина. Прислал грамоту Сагиб-Гирей, а в той грамоте просит снарядить большого посла, князя Шуйского или Овчину. Мало того, многие ставят Ивана Овчину выше меня. Литовский гетман Юрий Радзивилл все свои грамоты посылает любовнику Елены, а обо мне, Шуйском, и не вспоминает. И ливонцы и свои так поступают. Ну не бесчестье ли это? А год назад правительница вообще устранила меня с Иваном от всех дел».
Василий Васильевич кряхтя слез с кровати, проковылял к оконцу. На улице тьма, ни зги не видно. Только слышно, как дождь ровно шумит.
«Слава тебе, Господи, утихомирилась гроза-то… — Но мысль снова и снова возвращается к правительнице: — А вчера и того хуже. Вредная бабенка при всех боярах и думных дьяках наорала на меня, а когда я встречу пошел, вон отослала. Это меня-то — потомка славного рода Рюрика! Ну погоди, стерва!»
Василий Васильевич вышел в сени, с силой пнул спавшего слугу:
— Ступай и немедля призови сюда непотребную бабенку Аглаю!

 

Кто не знает на Москве чернокнижницу Аглаю? Промышляла она приворотными да ядовитыми зельями. Случится кому неудачно влюбиться — спешат к ней за подмогою.
Срочный зов к Василию Шуйскому в эдакую непогодь озадачил и встревожил Аглаю. Не смея ослушаться, она незамедлительно явилась к боярину. Бормоча никому не ведомые слова, настороженно оглядываясь по сторонам, чернокнижница вошла в горницу, где на лавке сидел Василий Васильевич. Князь испытующе исподлобья уставился на нее, отчего та испугалась еще больше.
— Зачем звал, боярин?
— Потребность в тебе возникла, вот и позвал.
— Нешто не ведаешь, что на воле творится? В такую непогодь раздолье для нечисти, а тут иди Бог весть куда.
— Тебе-то чего непогоды страшиться? Все ведьмы — подружки твои закадычные, все лешаки — твои дружки.
— Будет тебе, боярин, напраслину на меня городить, пошто звал-то? Уж не влюбился ли в какую красавицу? — вкрадчиво улыбнулась Аглая, отчего желтое лицо ее стало похоже на сморщенное подмороженное яблоко. — Так я мигом приворожу ее!
— В любовных делах без тебя, ведьмы, обойдусь. Зелье мне надобно, от которого на тот свет отправляются.
— Зелья есть разные. Одни мужика убивают, другие — бабу, а иные для умерщвления малюток несмышленых предназначены. Какое зелье тебе надобно?
— То, что бабу длинноязыкую, на тебя похожую, уморить может.
Аглая перекрестилась:
— Многие зелья мне ведомы. Примешь одно, и тотчас же душа с телом расстается. Другое не сразу себя проявляет. День ото дня человек худеет, не ест ничего и лишь через год погибает.
— Такое зелье сготовь, которое травит не быстро, но бесследно. Чтобы никто не подумал, будто покойницу зельем опоили. Сумеешь ли сделать такое?
— Суметь-то сумею, да страшно стало. Ты бы, боярин, не ко мне обратился. Есть на Москве сущая ведьма, в зельях весьма искушенная…
— Не о Глинской ли Анне бормочешь?
— О ней, касатик, о ней, родимый.
— Не подойдет мне эта ведьма. Без нее обойдусь.
— А кого травить-то, любезный, нужно?
— Дочь Анны Глинской!
Аглая отпрянула в страхе:
— Елену или Анастасию?
— Правительницу нашу.
— Трудное твое дело, боярин, ой какое трудное! Шуйский вытащил из-под подушки увесистый кошелек, швырнул к ногам отравительницы. Аглая подхватила его, ловко упрятала под манатью.
— Так будет сделано по-моему?
— Будет, сокол мой ясный, обязательно будет, голубчик, ты уж не сумлевайся. Я ведь сама эту ведьму проклятущую Анну Глинскую ненавижу. Раз призывает она меня и велит в Суздаль ехать, там о ту пору у бывшей жены великокняжеской Соломонии сын народился. Так она вознамерилась выкрасть малютку.
Василий Васильевич внимательно слушал чернокнижницу.
— Ну а дальше-то что было?
— Явилась я в Суздаль, а там как раз того малютку отпевают, призвал его к себе Господь.
— Поди, это ты его зельем опоила?
— Вот тебе истинный крест, не я! По болести, говорят, дите скончалось. Всяк в Суздале то подтвердит… Ну, значит, являюсь я к Анне Глинской и все честь по чести рассказываю. Так эта ведьма за мои труды даже полуденьги не дала! Дите, говорит, скончалось по болести, а не от твоего усердия, за что же тебе награда? Жаднющая, стерва!
— Ладно, ступай и не мешкай с моим делом.

 

Если идти от Боровицких ворот Кремля по Знаменке, а затем по Арбату или Сивцеву Врагу, попадешь к Арбатским воротам, от которых начинается путь на Смоленск. Возле этих ворот правее Арбата находится местечко, прозывающееся «в Плотниках», к которому примыкает Поварская улица. Здесь обитают дворцовые служители, в том числе и повара. Одна из подслеповатых избенок принадлежит поварихе Арине, проживающей вместе с престарелой глухой матерью и пятилетним сынишкой Ивашкой. Два года минуло с той поры, как ушел Аринин мужик в поход на Жигимонта да так и сгинул. Никто не ведает, что с ним: то ли в бою полег, то ли в полон угодил. Так и живет Арина — ни вдова, ни мужья жена. Живет себе тихо. Еды в достатке: на службе и сама поест, и домой что-нибудь прихватит. Семья невелика, много ли еды надобно? Да только без мужика весь дом рушится. По весне один угол совсем осел. Да и сарай щелями светит. Скорей бы уж Ивашка вырастал, мужиком становился, тогда, может, полегче станет.
А нынче беда стряслась. Явилась Арина вечером домой, а Ивашки нигде нет. И сразу тревога резанула по сердцу словно ножом. Кинулась она к матери, спрашивает ее о сынишке, да с глухой какой спрос? Ей про Фому, а она про Ерему. Арина всю Поварскую обежала — нигде нет мальчонки, никто не ведает, где он есть. Сказали лишь, будто видели его утром с ребятами. Устремилась повариха к Москве-реке, она тут рядом о берег полощется, но и здесь его не оказалось. Арина рыданий сдержать больше не может, идет и воет истошным голосом. Явилась домой, и всю ночь из покосившейся избенки доносился плач, похожий на стон.
Под утро дверь тихо скрипнула. Арина встрепенулась, слабая надежда затеплилась в ее сердце. Крадущейся походкой в горницу вошла баба в монашеском одеянии с бегающими глазами. Осмотревшись по сторонам, тихо заговорила:
— Пришла тебя утешить, Аринушка, в твоем превеликом горе. Тяжко лишиться сына, ой как тяжко. Да не все, Аринушка, потеряно. Трудно спасти твоего сына, но возможно.
— Выходит, жив он?
— Жив пока твой малютка, но… — Гостья горестно покачала головой.
— Скажи, что за погибель грозит ему?
— Попал твой сынишка в руки лихих людей. Намерены они изувечить его зверски, а потом прикончить. Глаза выколют, руки и ноги отрежут, живого в котел кипящий бросят!
Услышав такие страсти, Арина завыла по-звериному:
— Бедный мой Ивашечка… а…
— Не кричи так громко, — шепотом убеждала ее Аглая, — криком делу не поможешь. Торопись спасать Ивашку, не то поздно будет!
— Да чем же я могу ему помочь?
— А вот чем. Слушай меня внимательно: когда станешь готовить еду для великой княгини, добавь в нее вот это…
Ловким движением монашка извлекла из-под манатьи крохотный узелок и протянула его Арине. Та отшатнулась:
— Упаси меня Бог от этого!
— Не хочешь? Ну так прощайся со своим Ивашкой. Разве ты не слышишь, как он горько рыдает?
Арина напрягла слух, ей и в самом деле померещилось, будто кто-то далеко-далеко плачет. От этого плача сердце ее совсем зашлось, а в голове словно туман растекся.
— Вижу, не жаль тебе своего кровного детища. Узнает он, что ты его, несчастного, не пожалела, навек проклянет. Потом почнешь волосья на голове рвать, да поздно будет. Прощай! — Монашка сделала вид, будто уходит.
— Постой, не уходи… Не могу с мыслями собраться, в голове словно туман, все перепуталось.
— Да ты успокойся, Аринушка, — ласково обняла ее Аглая, — ты только добавь это зелье в еду, кою Елена приемлет. И тотчас же твой Ивашка возвратится. Заживете с ним лучше прежнего.
— Так ведь еду-то, прежде чем Елене подать, раза два пробуют!
— Ну и пущай себе пробуют. Если мало его съесть, человек и не почует ничего. Да и не сразу оно действует, все подумают, что государыня скончалась по болести, а не от зелья. Не сумлевайся, голубушка!
— Чует мое сердце — не сносить мне головы. Да лишь бы Ивашечку от лютой смерти спасти. Давай зелье!

 

— Я виновата пред тобой, Иван! Последние дни тоска гнетет меня и все о смерти думается. К чему бы это? А когда смерть рядом, все почему-то иным представляется. Раньше я мыслила: не будет Андрея Ивановича — и смуте конец, наступит мир и согласие в государстве. А вышло по-твоему. Вчера еду в возке по Лубянке, а народ увидел меня и давай кричать всякую непотребщину, впору хоть уши затыкать. Раньше-то совсем не то было, с почтением люди относились ко мне, с любовью. Едучи в возке, каких страстей не повидала я! И откуда только явились на свет Божий эти ужасные старицы, безносые, безрукие, безногие старцы, калики перехожие, юродивые? Как вороны на падаль, так и они слетаются со всех сторон. Ох душно, душно мне, Ваня! И все стращают людей немыслимыми бедами. А тут на днях слух разнесся, будто в церкви на Ваганькове, которую Василий Иванович собственноручно закладывал, Богородица горькими слезами плакала. Ездила я в ту церковь, но ничего такого не видела. А люди в толпе при мне крест целовали на том, что Богородица плакала… То в жар меня бросает, то в холод. Потрогай мою руку — как лед она. Обними меня, Ваня, покрепче, как раньше бывало, может, тогда я согреюсь… Вот так, хорошо.
— Что лекарь Феофил о твоей болести сказывал?
— Лихорадка, молвил, у меня. А мне мнится, иная у меня болезнь, от которой спасения нет.
— Мнительна ты стала, Еленушка. Минует болесть твоя.
— И сны какие-то страшные являются. На днях привиделся вдруг покойный Андрей Иванович: вошел в опочивальню и встал у оконца, освещенный луной. Глаза закрыты, в лице ни кровинки, а на теле — ржавые пятна от оков. Их ведь, сказывали мне, перед погребением в Архангельском соборе пришлось долго оттирать… А то лежу до утра не сомкнувши глаз, жизнь свою вспоминаю. Вчера вот о свадьбе с Василием Ивановичем думалось. Повенчались мы с ним, а сына все нет и нет. Между тем четыре года миновало. Много мы ездили тогда по монастырям: и в Переяславль, и в Ростов, и в Ярославль, и в Вологду, и на Белоозеро. Пешком ходила в святые обители, раздавала богатые поминки, со слезами молилась о чадородии. И вот, наконец, юродивый по имени Дементиан сказал мне, что буду я матерью Тита Широкого Ума. И вправду вскоре понесла я и в день апостола Тита родила Ваню… Коли случится что со мной, так ты, голубчик, о нем позаботься, заместо отца родного стань. Он ведь Василия Ивановича почти не помнит, а тебя любит всем сердцем, так и рвется к тебе. На Юрия надежда какая? Болезный он, не быть ему государем. Так ты и его побереги.
— Не тревожься понапрасну. Заместо отца стану твоим детям. Да только рано ты умирать собралась. Поедем с тобой по святым местам, и вновь помогут тебе старцы, исцелишься от хворобы, как прежде здоровой будешь.
В глазах Елены загорелся огонек надежды.
— Хорошо бы так-то. Поедем, Ваня, в Можайск, давно я там не была, а ведь город сей монастырями своими славен: Иоакима и Анны, Сретенский, Борисоглебский, Троицкий, Петропавловский да два девичьих — Петровский и Благовещенский. А всего более хочу побывать в церкви Рождества Богородицы Лужецкого монастыря. В той обители архимандритом был Макарий — нынешний архиепископ Новгородский. Повсюду о нем слышны добрые речи.
— Отец Макарий немало потрудился над укреплением Новгорода Великого для защиты его от воинства Андрея Ивановича.
— Большого ума человек. Верила я ему, потому и гонца посылала к архиепископу с наказом об укреплении города… Как же не хочется умирать, Ваня! Столько дел намеревалась совершить, чтобы сыну моему крепкое государство досталось. Потому сразу же после кончины Василия Ивановича велела оградить московский посад рвом и стеной с четырьмя стрельнями. По моему приказу заложены города Мокшан в Мещере, Буйгород в Костромском уезде, крепость Балахна у Соли, Пронск на старом городище, отстроены после пожаров Пермь, Ярославль да Тверь, городская стена во Владимире, возведены новые укрепления в Вологде и Новгороде Великом.
— Запамятовала, государыня, еще два города, построенных по твоему приказу на литовском рубеже, — Себеж и Заволочье.
— То не моя заслуга, а твоя, Иван. Благодаря твоему усердию в ратном деле и Литва, и Ливония, и Швеция перестали угрожать нам.
— Потому надлежит послать наши полки с литовского рубежа на Владимир и Мещеру, дабы уберечь их от происков ненасытного Сафа-Гирея казанского.
— Согласна, дорогой.
— Да не ты ли народ успокоила, взволновавшийся порчей денег?
— Резать деньги начали при покойном Василии Ивановиче. Злые люди, наученные врагом рода человеческого, стали делать из гривенки не двести пятьдесят, а пятьсот и даже более денег новгородских. Оттого в народе смятение великое приключилось: одни хвалили новые деньги, другие хулили. Крики и непотребная брань оглашали торжища. Василий Иванович повелел жестоко наказать злых людишек: незадолго до его кончины в Москве казнили много москвичей, смолян, костромичей, вологжан, ярославцев и других городов жителей. Иным лили в рот олово, иным руки секли. Да только не помогло это, зло все усиливалось, и тогда я по смерти Василия Ивановича приказала делать новые деньги, поддельные и резаные деньги заповедать. Из гривенки стали чеканить по триста денег новгородских, а на тех деньгах был изображен всадник с копьем в руке, отчего деньги стали называть копейными. После того людишки успокоились…
— Да ты, я вижу, совсем притомилась. Отдохни, и сразу полегчает тебе.
— Да, да, может, вздремну я немного. Только ты не отлучайся, будь рядом, с тобой мне не так страшно…

Глава 15

Во второй половине августовского дня двое всадников подъезжали к Зарайску. Андрей жадно всматривался в открывающиеся перед ним дали, в березовые перелески, снежно-белые облака, бесконечной чередой плывущие по голубому небосклону. Вот она, русская земля, с которой он расстался почти три года назад. Нет тебя в мире краше! Нет тебя в мире милее!
— Что это за город? — спросил Кудеяр, указывая вперед.
Андрей всмотрелся, но город был ему неведом. В центре его возвышался каменный кремль, совсем еще новехонький. За пределами крепости раскинулись обширные слободы посада.
— Ничего не пойму. По времени мы должны подъезжать к Николе Зарайскому. Сей город я хорошо знаю: он невелик, рублен из дерева. А в этом, каменном, — не мене шести-семи сотен дворов. Уж не сбились ли мы с дороги?.. Эй, мил человек, скажи нам, как прозывается этот город? — обратился он к бородатому вознице, вышагивающему рядом с телегой, тяжело груженной бревнами.
— А это Зарайск-городок.
— Десять лет назад был я в городе Николы Зарайского. Куда он подевался?
— Я тут человек новый, но сказывали мне: десять лет назад разорили татары город Николы Зарайского и на том месте по приказу покойного князя Василия Ивановича был построен каменный город. Он перед тобой.
Андрей до рези в глазах всматривался в постройки, норовя отыскать приметы прошлого, которые напомнили бы ему об изведанных здесь минутах счастья, о несбывшихся надеждах, о татарском нашествии, исковеркавшем его жизнь. Все было новое, незнакомое.
— Смотри, Кудеяр, здесь совсем ничего не было, все татары пожгли и пограбили, всех людей погубили либо в полон угнали. А город стоит, как будто и не было того татарского нашествия. Видать, сильна Русь, коли способна так быстро возрождать города из пепелища.
Кудеяру передалось его волнение.
— В Крыму я слышал сказку о птице, называемой Феникс. Она живет долго, сотни лет. Но когда приходит старость, устраивает на дереве гнездо из благовоний, усаживается в это гнездо и поджигает его. А потом возрождается из пепла совсем молодой.
— Страна, куда мы пришли, подобна той птице. Со всех сторон враги лезут, чтобы погубить ее, сжигают города и селения. Но Русь возрождается из пепла еще более прекрасной и могучей. Скажи, мил человек, где тут у вас кладбище?
— А вон там, за городом, у самого лесочка.
Андрей с Кудеяром из конца в конец прошли кладбище, но не смогли отыскать могил тех, кто пал, защищая Зарайск от татар. Вернулись в город, зашли в храм Николы Зарайского, чтобы помянуть их. Поп, служивший вечерню, показался Андрею знакомым: был долгонос и похож на грека. Только вот волосы стали иными — словно посеребренными. А ведь были когда-то черными как смоль. После службы Андрей подошел к нему, рассказал о своем деле.
— Город наш населен пришлыми людьми, потому новых могил не так много, а старые захоронения я все хорошо помню. Завтра покажу тебе, кто где лежит. Где вы остановились?
— Никого у нас тут нет. Но мы люди привычные, где-нибудь на воле переночуем.
— Зачем же на воле? Ночи холодными ныне стали. Ступайте ко мне, попадья вас накормит и напоит да и спать на сеновал положит.
Кудеяр, забравшись на сеновал, тотчас же уснул, а Андрей до утра не сомкнул глаз. Была такая же августовская ночь, как и тогда, когда они с Марфушей сидели на порожке своего нового дома. Так же звучала песня. Это где-то за городом пели молодые девушки и ребята, вышедшие в поле проводить закат. Так же светили крупные августовские звезды, пахло спелыми яблоками. Слезы навернулись на глаза, и далекая звезда пустила длинные золотые лучики, а все вокруг стало туманным…
Наутро поп отвел их на кладбище. Недалеко от входа он указал на ухоженную могилу:
— Вот тут покоятся наместник Данила Иванович Ляпунов и жена его Евлампия.
Прошли чуть дальше, и открылась могила, украшенная дивным крестом, выкованным в виде устремленного ввысь лебедя. На холмике лежал скромный букетик полевых цветов.
— А здесь лежит храбрый воин Григорий со своей верной супругой Прасковьей. Когда воина убили татары, супруга, не желая разлучаться с мужем и быть полоненной, смерть приняла, пав грудью на кинжал. Все жители нашего града свято чтут их память, а возлюбленные являются к их могиле и дают обет верности друг другу.
«Так вот вы где, милые мои Гриша и Параша… Как завидую я вашему счастью. Ничто не смогло разлучить вас, даже сама смерть. Вечная вам память, други мои!»

 

На тучковском подворье радостное оживление. Только что из Новгорода возвратился Василий Михайлович, которого великая княгиня Елена посылала собрать детей новгородских помещиков для отправки в Москву. Княжич стоял перед отцом возмужавший, счастливый первой творческой удачей, прижимая к груди написанную им книгу — житие Михаила Клопского. Он с упоением рассказывал о новгородском архиепископе Макарии, который дерзнул доверить ему такое трудное дело.
— Прочитав мой труд, святой отец трижды облобызал меня и даже прослезился. Сказал, что именно таким он мыслил его. Макарий велел писцам переписать его и разослать во все монастыри. Он уверил меня, что многие поколения людей, читая мой труд, станут внимать его мудрости. Да, да, он так и сказал, отец!
— О чем же ты поведал в своем труде?
— Я призвал людей не заводить в Русском государстве смуты, верно служить великому князю, ибо в единении вокруг великого князя наше счастье и сила. Межусобная же брань есть страшнейшее и ужаснейшее из наказаний, посылаемых Богом за грехи человеческие. Всякая власть от Бога. И тот, кто посягает на нее, кто на Руси брани межусобные зачинает, тот врагу человеческому радость сотворяет, служит диаволу!
Михаил Васильевич недоверчиво покачал головой:
— Слишком юн он, наш государь. Нелегко придется ему. Ныне на Москве неспокойно, брожение среди людишек. Многие недовольны жестокостью великой княгини.
— Слышал о том, отец, — с горечью произнес Василий, — не к добру такая жестокость.
— Все бы ничего, да кто-то людишек московских мутит. Мнится мне, это дело рук Шуйских. Они так и норовят оттеснить всех от власти.
Пока отец с сыном мирно беседовали между собой, во двор вошли Андрей с Кудеяром.
— Никак Андрюха из Крыма воротился? — удивился Василий.
— Как будто он. Неужто рядом с ним сын Соломонии?
Княжич радостно приветствовал Андрея.
— В Крыму был?
— Был.
— Женушку свою разыскал?
— Разыскал.
— Так где же она? Хочу тотчас же видеть ту, ради которой ты себя смертельной опасности подвергал!
— Нету ее.
— Как — нету? Преставилась?
— В Крыму пожелала остаться.
— Вот те на! Что же ты ее с собой не увел?
— Не захотела.
Михаил Васильевич пристально рассматривал Кудеяра. «Уж как похож на брата своего Ивана Васильевича! Как будто одна мать их породила».
— Как тебя звать?
— Кудеяром.
— Ты разве татарин?
— Нет, я русич.
— Почему же тебя так кличут?
— Мы с матушкой… то есть с тетей Марфой, в Крыму жили, так у всех детей имена татарские.
Михаил Васильевич многозначительно глянул на Андрея:
— Он самый?
— Да.
— А не обознался ты?
— Нет. Марфуше ни к чему было меня обманывать.
«Да, сомнений нет, это и есть старший сын Василия Ивановича. Что же теперь с ним делать? Объявить всем, что именно он должен быть великим князем? Смута начнется. А ее и без того хватает. Отправить к матери в Покровскую обитель? Появление его понаделает там шуму. И опять смута приключится. Оставить при себе? Большой опасности себя подвергнешь. Ну, как великая княгиня проведает? Не сносить тогда головы!»
Боярин отвел Андрея в сторону:
— Скажи, Андрюха, как жизнь свою думаешь устроить? Ну где жить хотелось бы тебе?
— Хочу просить тебя, боярин, отпустить меня в монастырь. Родители мои померли, к крестьянскому делу меня не тянет, быть послужильцем тоже не к лицу — стар стал. Жену свою разыскал в Крыму, да она счастье свое там нашла, на Русь воротиться не захотела. А другой жены мне не надобно. Вот и решил я в святой обители век свой окончить.
— Хорошее дело удумал. В какой же монастырь поступить хочешь?
— Да в тот, что подальше от шумной Москвы. В заволжский скит постучусь. Может, там примут.
— И то верно. Воле твоей перечить не стану. — Михаил Васильевич вытащил из-за пояса кошелек с казной. — Хочу, Андрюха, отблагодарить тебя за верную службу. Сам ведаешь: в монастырь с пустыми руками не суйся. Так ты отдай эти деньги игумену, то и будет твой вклад в обитель. А как устроишься, дай знать, чтобы мы ведали, где ты есть. Мальца с собой возьми да пуще глаза береги. В Суздаль не ходи и Соломонии не говори, что сын ее нашелся, — беда может приключиться. Когда подрастет он, тогда и скажем ей. Понял?
— Понял, боярин. — Слова Михаила Васильевича пришлись по душе Андрею. За долгий путь уж так он прикипел сердцем к Кудеяру, что и представить не мог, как расстанется с ним. И впрямь опасно показать его Соломонии: баба она и есть баба, закричит, плакать почнет. Прознают про Кудеяра Глинские, тотчас прикончат его вместе с матерью. Нет уж, при нем Кудеяру ничто не грозит. Уйдут они в дальнюю обитель, что стоит потаенно среди заволжских лесов, — ищи их тогда! Только вот Суздаль никак миновать нельзя — надобно матушку Ульянею проведать, рассказать ей о Марфуше. Стара Ульянея, да и о Марфуше дюже убивается. А чего убиваться-то? Живет она в Крыму, детей растит, ничто ей не угрожает. Так пусть матушка Ульянея успокоится и понапрасну не страдает.
— Да поможет тебе, Андрюха, Господь Бог.
Андрей поклонился Тучковым и, взяв Кудеяра за руку, направился к воротам. Тучковы молча смотрели им вслед.
— Сам ведь сказывал, — словно оправдываясь, произнес Михаил Васильевич, — нельзя заводить на Руси смуты.
— Ты прав, отец.
— Кудеяр старше Еленина сына, потому имеет больше прав на престол. Но пока он еще мал. Придется подождать немного, а тем временем надлежит готовить народ. Шуйские всячески поносят правительницу, и я в том полностью с ними согласен: не успела сорочин справить по мужу, как любовника в постель пустила!
Василий с изумлением глянул на отца:
— Но разве не ты ратовал за то, чтобы Елена и Ваня Овчина полюбили друг друга?
— Я хотел, чтобы Иван Овчина защитил ее и юного великого князя от происков Михаила Львовича Глинского. Но я вовсе не желал разврата. А ведь она с Иваном Овчиной словно с Богом данным мужем повсюду на людях появляется, мало того — по святым обителям с ним ездит! Это ли не святотатство, не надругательство над обычаями, стариной утвержденными! Вот Бог-то и прогневался на нее, напустил хворь непонятную, так что чахнуть она стала, то в жар ее бросает, то в холод. Дела позабросила, все по монастырям да по пустыням ездит со своим дружком, грехи тяжкие замаливает. Или ты не согласен с тем, что она, словно гиена свирепая, растерзала великокняжеских братьев и даже своего дядю Михаила Львовича?
— Согласен. — Василий в душе часто расходился с отцом во мнении, не любил его грубость, резкость суждений, нахрапистость, но как-то всегда выходило так, что он вынужден был соглашаться с отцом.
А Михаила Васильевича забавляла эта игра в кошки-мышки. Он знал, что в душе сын не приемлет его образа мышления, но разве он может не согласиться с ним, столь искушенным в житейских делах? Потому, посмеиваясь в душе над сыном, он поддал еще жару:
— Когда ехал из Новгорода в Москву, поди, вволю налюбовался на мертвецов, развешанных по деревьям Еленой. Да разве кто сравняется с ней в изуверстве? Согласен со мной?
— Согласен, отец.
— Ну вот и хорошо. Сердечно рад приезду моего разумного сына… С Шуйскими нам пока по пути: чем громче они поносят Елену, тем больше нелюбви в народе к ней и ее сыну. Ну а когда правительницы не станет, тут-то мы предъявим всем сына Соломонии. Мы с ним, а Шуйские будут вот с чем! — Боярин сделал кукиш и громко расхохотался. — А пока можно потихоньку говорить, что сын Соломонии жив и скоро объявится.

 

Андрей нарушил наказ Тучкова. По пути в Заволжье они с Кудеяром заехали в Суздаль.
Остановились у Аверьяновых, долго вспоминали и памятный кулачный бой на Каменке, и сказку про Крупеничку, и про все минувшее. Дочери Федора и Лукерьи выросли, вышли замуж и теперь живут отдельно от родителей. А при них остался лишь Гришутка — рослый улыбчивый парень с чистым лицом и ясным взглядом серых глаз. Андрей сообразил, что, когда он впервые явился в Суздаль, ему было столько же лет, сколько теперь Гришутке. И оттого он показался ему еще пригожее.
Оставив лошадей у Аверьяновых, отправились в Покровский монастырь. Не надо бы этого делать — вести Кудеяра туда, где обитает его мать, но Андрею захотелось почему-то обязательно показать ему если уж не саму Соломонию, то хотя бы место, с нею связанное. И все же он не решился вести мальчика во двор обители. Мало ли кого там можно случайно повстречать! Оставив его возле главных ворот.
Андрей строго-настрого приказал никуда не отлучаться, даже в том случае, если он сам припозднится. Подумалось вдруг: ну, как матушка Ульянея надолго задержит его своими расспросами о Марфуше?
Едва миновал Святые ворота с Благовещенской церковью над ними, как услышал, что кто-то окликнул его. Оказалось, Аннушка. Шла к службе в собор и вдруг приметила Андрея.
— Вот уж не чаяла увидеть тебя, думала, в Крыму сгинул.
— Жив-здоров, как видишь.
— Марфушу, значит, не повстречал, коли один заявился, — печально произнесла Аннушка.
— Почему не повстречал? Свиделись с ней в селении Черкес-Кермен. Только она возвратиться на Русь не пожелала.
— Не верю тому! Не могла Марфуша забыть родную землю, предать веру православную. Не такой она человек.
— Понимаешь, Аннушка…
— Меня теперь Агнией кличут.
— Понимаешь, дети у нее народились, шесть душ, мужик татарин, к тому же хороший, Тукаджиром кличут. Добрый, говорит, сильный…
— Тьфу, нечестивица! Да как она могла нехристя бусурманского полюбить! Как детей от него заимела? Вот уж никак не думала не гадала, что такое может статься.
— Хочу о Марфуше матушке Ульянее поведать.
— Опоздал ты, Андрей, нет больше матушки Ульянеи.
— Как нет?
— А так — умерла седмицы три назад. Заместо матери родной она мне была… — Аннушка горько расплакалась — Пойдем, покажу ее могилку.
Прошли в подклет Покровского собора, остановились возле свежего надгробия.
— Вот здесь и покоится матушка Ульянея, пусть земля станет ей пухом. Сильно печалилась она о Марфуше. Сказывают, будто Марфуша была ее родной дочерью. А может, зря так болтают. И тебя нередко вспоминала, все молила Господа Бога помочь тебе в дальней дороге. Прощай, Андрей, пора мне, скоро служба начнется.
Аннушка стала подниматься по лестничному всходу, и тут Андрей увидел Кудеяра, с любопытством рассматривавшего собор, и хотел было окликнуть его, но сдержался, заметив среди монахинь, идущих от келий к собору, Соломонию. Нельзя было допустить, чтобы она увидела его сейчас, особенно вместе с Кудеяром, поэтому Андрей спрятался за мощный круглый столп, на который опиралась угловая арка всхода. Отсюда хорошо было видно и Кудеяра, и Соломонию.
Приблизившись к мальчику, монахиня внимательно всмотрелась в его лицо.
— Как тебя зовут, голубок?
— Кудеяром.
— О, да у тебя татарское имя. Где же твой дом?
Кудеяр замешкался с ответом.
— В Суждале, матушка.
— Что же я тебя раньше не видела?
— А мы лишь вчера здесь объявились, а остановились у Аверьяновых.
— Знаю я Аверьяновых. Так ты приходи сюда, голубок, приятно мне видеть тебя.
— Приду, матушка.
— Да поможет тебе Бог.
Соломония поправила на Кудеяре рубашку, Андрей весь напрягся: что будет, ежели она увидит под рубахой знакомый ей крест? Соломония, однако, ничего не заметила. Она сунула в руку Кудеяра монетку и направилась в собор. Пройдя десяток шагов, остановилась и оглянулась.
— Какой славный мальчик, — услышал Андрей ее шепот. Соломония стала подниматься по лестничному всходу, по щекам ее текли слезы.
Вот последняя монашка прошла в собор, началась служба. Андрей вышел из-за каменного столпа, окликнул Кудеяра.
— Зачем ты пришел сюда? Я же просил подождать у Святых ворот. — От пережитого волнения он говорил несправедливо резко.
Кудеяр с удивлением посмотрел на него:
— Я долго ждал и решил зайти во двор посмотреть эту дивную церковь. Ты недоволен мной, но разве я в чем провинился?
— Нет, ты ни в чем не виноват, просто я обеспокоился за тебя, вдруг бы мы разминулись.
— Когда мы уходили из Черкес-Кермена, ты сказывал, будто меня в Суждале-граде ждет родная матушка. Где же она?
Андрей давно ждал этого вопроса, но все равно он прозвучал неожиданно. Как ответить на него? Правду сказать нельзя, а неправду говорить не пристало. Кудеяр волен знать свою родную мать. Стоит лишь подождать вот здесь совсем немного, и она явится к нему. И тогда радости их не будет конца! Но ведь боярин Тучков не велел показывать Соломонии Кудеяра. Да и самому Андрею не хочется расставаться с ним. Не в нем, однако, дело. Приказал бы Тучков возвратить сына Соломонии, тут бы и делу конец. Нельзя. Не дозволено. Как же быть?
— Опоздали мы с тобой, Кудеяр, всего на три седмицы. Скончалась твоя матушка, схоронили ее вот здесь, в подклете. Пойдем, я покажу тебе.
Они прошли в подклет собора, и Кудеяр увидел свежую каменную плиту. Она не вызвала у него особых чувств, потому что он не знал ту, что лежит под ней. Какая была у него мать: добрая или злая, красивая или уродливая? Мальчик молча стоял над холодной плитой.
Печальное пение доносилось в подклет из собора, где шла служба. И это пение так подействовало на Андрея, что он не мог больше сдерживать себя. Повалившись на могилу Ульянеи, он безудержно разрыдался. В этот миг он навсегда прощался со своей несбывшейся любовью, с мечтой о земном счастье, которое только слегка согрело его и прошло мимо.
— Не надо, дядя Андрей, не надо… — Рука Кудеяра коснулась его спины. И это прикосновение вернуло Андрея к жизни, оно словно отрезало то, что миновало. Надо было начинать новую жизнь.

 

Из Суздаля через Шую и Дунилово путники вышли к Плесу. Вечерело. Перед ними, переливаясь множеством золотых блесток, спокойно и плавно несла Волга свои могучие воды из дальней дали, скрытой туманной пеленой, к морю Хвалынскому .
У Кудеяра дух захватило от открывшегося перед ним простора. На противоположном берегу до самого края неба тянулись леса, опаленные осенним увяданием. В свете заходящего солнца они казались огромным кострищем, охватившим Заволжье. Над этими лесами, над волжским простором распростерлись на полнеба пепельно-серые облака. Края облаков, обращенные к солнцу, горели ослепительным янтарным сиянием.
— Что это за река? — В голосе Кудеяра слышался восторг.
— Это Волга.
Мальчик соскочил с кручи к самой воде. Набежавшая волна обожгла его ноги холодом.
— Осторожно, не застудись, — предупредил Андрей.
В чистой, прозрачной воде что-то огромное слабо шевельнулось-большие круги пошли по воде.
— Рыба играет на вечерней заре, — пояснил Андрей.
— Как же мы переправимся на тот берег?
— Сказывали мне, будто в Плесе есть перевоз через Волгу. Только найдем ли мы охотника плыть через реку на ночь глядя?
— А вы что, очень торопитесь на тот берег? — раздался поблизости старческий голос.
Путники огляделись и только тут заметили рыбака, изготовившегося развести костерок. Рыбак был стар, худ и лыс. Лицо и шея его изрезаны глубокими морщинами.
— Хотелось бы сегодня переправиться на тот берег.
— А что в том толку? Все равно ночевать придется хоть на этом, хоть на том берегу. Тут, однако, люди есть. Вы куда путь держите?
— В заволжские скиты идем.
— В монашество, значит, решили податься… Не пойму я, зачем люди туда стремятся? Легкой жизни, видать, жаждут. Встал, помолился, поел, опять помолился… А жизнь идет своим чередом… — Старик притащил из лодки, спрятанной возле берега, три большущие рыбины, ловко очистил внутренности, нарезал большими кусками и бросил в котелок. Туда же добавил горсть муки и очищенную луковицу. — А по мне, что темница, что монастырь — все едино. Нет ничего лучше вольной жизни. Я вот днем рыбку промышляю, а к вечерку костер разведу, ушицы наварю. Слышь, дух-то какой пригожий!
У Кудеяра от запаха ухи аппетит разыгрался. Он с нетерпением заглядывал в котелок, в котором весело булькала вода и время от времени всплывали соблазнительные рыбьи куски.
— Что может быть вкуснее наваристой ушицы? — продолжал старик, помешивая в котелке деревянной ложкой. — Ночью заснешь в шалаше на свежем воздухе. Звезды над тобой сияют, пахнет всякими травами…
— Жена-то у тебя есть? — полюбопытствовал Андрей.
— Жена-то была, да лет восемь как скончалась по болести. Один я теперя. Зимой в Плесе живу, изба у меня там, а до поздней осени возле реки промышляю. Ну что ж, ушица, кажись, поспела. Садитесь, гости дорогие, к горшку.
Андрей с Кудеяром не заставили себя упрашивать. Старик не спеша продолжал рассказывать о себе:
— Раньше я бобров добывал, видимо-невидимо их в Плесской волости было. Ныне же совсем не то. Великий князь не так давно дал плесским бобровникам грамоту, разрешающую им ловлю бобров, а в грамоте той писано: коли не добудут они зверя, то должны платить великому князю денежки. Вот я и бросил бобровый промысел. Зверя-то мало осталось, а деньги платить понапрасну кому охота? Да и откуда им у меня взяться, денежкам-то? Места же здешние дюже пригожие. Главное украшение — Волга привольная. Глядишь на нее с утра до ночи, не налюбуешься. Взад и вперед купеческие струги снуют, разные товары везут.
— Как тебя звать-то?
— Яковом кличут.
Костер прогорел. Солнце скатилось в дальний лес, и темень сразу же спеленала окрестности.
— Залазьте в шалаш, там ночь переждем, а утресь перевезу вас в Заволжье.
В шалаше было сухо и тепло. Духовито пахло сеном. Где-то вдалеке, в нагорной части, громко ухнуло.
— Что это? — сквозь одолевавшую его дремоту спросил Кудеяр.
— А это лешак по лесам бродит, деревья ломит, зверей гоняет да ухает. Не хочет, лохматый, спать ложиться. Теперича ему на глаза не суйся, лют он на всех. Таким до Ерофеева дня будет. А как придет Ерофей, хватит лешака по башке, тот в землю зароется и станет крепко спать до Василия Парийского.
— А к нам лешак не придет?
— Не бойся, к нам не пожалует. Однажды, сказывают, мужик захотел подсмотреть, как леший под землю будет проваливаться. Многое он ведал, но этого не знавал. Утром Ерофеева дня пошел он в лес да и повстречал лешака. Мужик не сробел: шапку долой, а и ему челом. Леший ничего не сказал гостю, стоит да смеется. Человек стал пытать его: «А есть ли у тебя, Иваныч, хата да жена-баба?» Повел леший мужика к своей хате по горам, по долам, по крутым берегам. Шли, шли и пришли к озеру. «Не красна же твоя изба, Иваныч! — молвил удалой мужик. — У нас, брат, изба о четырех углах, с крышей да с полом. Есть в избе печь, есть полати, где с женой спать, есть лавки, где гостей сажать. А у твоей хаты, прости Господи, ни дна ни покрышки». Не успел мужик домолвить свои слова, как леший бух о землю! Земля расступилась, туда и леший пропал. С тех пор удалой стал дураком: ни слова сказать, ни умом пригадать. Так и умер.
Яков громко зевнул. Кудеяр, не дослушав конца рассказа, уснул. Андрею не спалось. Он чутко вслушивался в ночные звуки. Невдалеке равномерно бились о берег волны. Казалось, будто река слабо дышит во сне. Вот хрустнула ветка. Неведомый зверь остановился возле шалаша, шумно вздохнул и стал лакать воду.
«Никак лешак пожаловал», — подумал Андрей и глянул в отверстие шалаша. На фоне серого неба проступила огромная ветвь. То были рога сохатого, спустившегося к реке на водопой.

 

Много монастырей повидал на своем пути Андрей, но нигде не приглянулось ему. В середине октября вышли они с Кудеяром к тихой речке, за которой на ровном месте вздымалась поросшая лесом гора. На вершине ее из сосновой зелени торчала маковка церкви, а по склонам были разбросаны скитские постройки.
День был пасмурный, тихий. Из набежавшей тучки брызнул дождик и убежал на противоположный берег реки, покрыв пузырями ее поверхность. Тропинка, петляя между деревьями, вывела путников к узенькому мостику, переброшенному через реку. Остановившись посреди моста, Андрей осмотрелся по сторонам и впервые был поражен красотой невзрачного дерева рябины.
Многие деревья уже полностью обнажились, другие еще щеголяют в ярких нарядах, которые, однако же, обветшали, расползаются на глазах, легко рвутся бесстыдником-ветром. В октябрьскую пору красота как бы стекает с деревьев на землю: с каждым днем гаснут, меркнут, мрачнеют кроны, но зато какими замечательными праздничными теремами предстают муравейники, молодые стройные елочки! И вот наконец наступает осенний день, когда во всей своей красе является людям рябина — замечательнейшее дерево русского леса. Словно кто-то запалил по опушкам и полянам огромные, никого не греющие костры.
— Красота-то здесь какая! Тишина, покой…
— Смотри-ка, монахи рыбу в речке ловят.
Возле самой горы речка разлилась широко, и в заводи виднелись две лодки, в которых неподвижно сидели монахи с удочками в руках.
— Хорошо здесь?
— Мне тут поглянулось.
— Ну что ж, попробуем упросить игумена принять нас в свою обитель.
Игуменом оказался один из монахов, ловивших рыбу. Отдав келарю добычу, он позвал гостей в свою келью. Отец Пахомий был приземист, седобород, медлителен в движениях. А глаза имел шустрые, любопытствующие.
— Вижу, — ласково заговорил он, — издалека вы к нам пожаловали, очень даже издалека. Что же вас привело сюда, в эдакую глушь?
— Просим, отец Пахомий, принять нас в свой монастырь.
— Эвон чего захотели! Монастырь — не гостиный двор. К монастырской жизни способность надо иметь.
— Но и желание тоже.
— В монастырях многие жить желают, думают, будто здесь хлеб самый дешевый. Коли вы легкой жизни хотите, ищите себе другой монастырь. Я же лежебок не терплю. Всяк у нас свое дело делает: кто рыбу ловит, кто грибы собирает, а кто дровишки на зиму заготавливает. Иные столярничают, бондари кадушки да бочки мастерят.
— Не на даровые хлебы мы пришли. Вместе с другими работать станем.
— Скажи, мил человек, а где тебе побывать пришлось?
— Был в Крыму, в Зарайске, Коломне, Волоке Ламском… Во многих городах и весях довелось быть.
— А я вот всю жизнь на одном месте прожил. Интересно мне будет тебя послушать. Только вот молод ты для монашеской жизни. Лет тридцать, поди?
— Угадал, отец Пахомий. Годами-то я молод, да душой состарился.
— Отчего так?
— Трудная жизнь выпала на мою долю.
— А баб ты знавал? — Игумен с любопытством уставился на Андрея.
— Знавал, отец Пахомий.
— Большой соблазн в них. Боюсь, по молодости лет грешить начнешь.
— Не бойся, отче. Полюбил я всем сердцем одну девицу. Поженились мы, год душа в душу прожили. Да тут татары нагрянули, когда я в отлучке был. Возвратился, а ничего и нет: ни кола, ни двора, ни любимой жены. В полон татары ее угнали. Не мог я без нее жить, в татарщину следом пошел. Долго в Крымской орде искал свою любимую женушку. Наконец повстречал ее, да поздно: отказалась она на Русь возвратиться, детей своих, в татарщине рожденных, бросить не пожелала, а их у нее шесть душ. Так что ни с чем я на Русь, воротился. Ныне какая мне жизнь? Оттого и решил в монастырь податься.
Игумен сочувственно вздохнул:
— Примем тебя в святую обитель. В ней обретешь ты душевный покой и радость.
— Об одном еще прошу, отец Пахомий. Разреши оставить в обители отрока Кудеяра. Родители его померли, а я как к сыну родному к нему привязался. Вместе с ним мы из Крыма на Русь пришли.
— Пусть будет по-твоему. Трудись в поте лица, расти отрока Кудеяра.

Глава 16

Марья — пустые щи  с незапамятных времен повсеместно слывет днем всяческого обмана, не зря на Руси сказывают: «На Марью — заиграй овражки и глупая баба умного мужика на пустых щах проведет и выведет». Незлобиво подшучивают друг над другом в этот день москвичи, хохочут над теми, кого провести на мякине доведется. От того веселого шума домовой просыпается в добром расположении духа, ласковым до хозяев. Ну а там, где хозяева злы и неприветливы, там и домовой лют.
В марте заканчивается у крестьян запас кислой капусты, потому апрельские щи прозываются пустыми, а про тех, кто хочет чего-то необычного, говорят: «Захотел ты в апреле кислых щей».
Под яркими лучами солнца быстро тают снега. На все лады — то звонко, то бурливо, то чуть слышно — трезвонят повсюду ручьи, спешат донести талые воды до рек и речушек, а те, переполнившись, вздымают потрескавшийся синевато-серый лед, крушат его и несут постепенно уменьшающиеся в размерах льдины к далекому синему морю.
Радуется сердце крестьянина, коли на Марью разольется полая вода. Значит, быть большой траве и раннему покосу! Вот и просят повсюду: «Марья — зажги снега, заиграй овражки».
А вслед за Марьей — Поликарпов день. Об эту пору начинается весенняя бесхлебица, потому говорят: «Ворона каркала, да мужику Поликарпов день накаркала».
За Поликарповым днем — Никитин день. Те, кто по Оке живут, смотрят с надеждой на реку: коли на Никиту лед не пошел, то лов рыбы будет плохой. В этот день водяной от зимней спячки просыпается. Увидит над собой лед — и таким лютым становится, всю рыбу истребляет и разоряет. Потому рыбаки спешат умилостивить его, угостить гостинцем — в полночь топят в реке лошадь или льют в воду масло. «Не пройдет на Никиту-исповедника лед — весь весенний лов на нет сойдет».

 

Хоть и голодно, но всюду на Москве веселье. Только в великокняжеских покоях печаль да тревога — правительница при смерти. Утром Никитина дня, в среду, пришла Елена в сознание и как будто почувствовала себя лучше. Ярко светило весеннее солнце. Под окнами великокняжеского дворца звонкую радостную песню напевал ручей. Солнечные блики, отраженные движущейся водой, весело приплясывали на потолке.
Василий Шуйский пристально вглядывался в бледное, с синими подтеками лицо великой княгини.
«Так тебе и надобно, скверная бабенка! Будешь знать, как меня, первостатейного боярина, поносить…»
Елена приоткрыла глаза.
— День-то какой нынче славный, — тихо проговорила она, — да, видать, не для меня светит солнышко, не жилец я на белом свете.
— Тебе, государыня, хуже? — озабоченно спросила Аграфена Челяднина.
— Нынче мне лучше стало, да сердце чует: не к добру то. Потому попрощаться хочу со всеми.
Елена глянула в сторону сыновей. Аграфена держала за руку младшего — Юрия, Ваня стоял между Иваном Овчиной и Федором Мишуриным. У дьяка темные волосы над высоким лбом, широкие густые брови, а борода огненно-рыжая.
— Тебе, Аграфепа, сыновей своих доверяю. Береги пуще глаза.
— Не изволь беспокоиться, государыня, все исполню, как велишь.
Елена перевела взгляд на Ивана Овчину:
— А ты, Иван, стань детям моим заместо отца.
Василий Шуйский скрипнул зубами.
«Выходит, я старался ради того, чтобы этот кобель стал над нами. Не бывать тому!»
Новый приступ боли исказил лицо правительницы. Лекарь Феофил, склонившись, тихо спросил:
— Что у тебя болит, государыня?
— Все у меня болит. Словно огнем внутренности жжет…
Михаил Тучков не сомневался, что Елену отравили: с чего бы молодой бабе вдруг расхвораться неизвестно какой болестью? Ни поветрия, ни простуды не было. Правда, сам Феофил, лекарь добрый, опытный, не уверен в том, потому об отраве не заикается. Скажи — и копать придется, кто зелье дал. А злодей, может, рядом стоит и над мучениями правительницы сейчас злорадствует. Кто отравил ее? Михайло Захарьин? Шигона-Поджогин? Гришка Путятин или Федор Мишурин? Вряд ли они могли пойти на убийство Елены. Ни к чему им это.
Михаил Васильевич посмотрел на митрополита, Аграфену Челяднину и ее брата Ивана Овчину-Телепнева-Оболенского. Этим совсем уж не пристало травить великую княгиню. А вот братья Шуйские… Тучков пристально глянул в глаза старого воеводы. Василий Васильевич тяжко вздохнул и, повернувшись к образам, начал усердно креститься.
В это время Елена громко закричала и, резко оборвав крик, затихла.
— Мама, мамочка! — Юный великий князь бросился в объятия Ивана Овчины.

 

А по широко раздавшейся Москве-реке плыли голубовато-зеленые на изломе льдины. Толпы людей наблюдали за ледоходом. Заметив на льдине стоявшего столбиком зайца, москвичи дружно захохотали, заулюлюкали, засвистели. Радостью полнятся сердца молодых: лед сойдет, тепло явится, запоют в лесах соловьи-пташечки, покроются листвою деревья, распустятся цветы лазоревые. То-то будет по лесам любви да веселья!

 

Назад: Глава 11
Дальше: Борис Тумасов. Зори лютые