* * *
Сухой, как посох Грозного, стоял, приткнувшись к стене в тереме Фёдора, бахарь. Широкая борода его закрывала грудь измятым и выцветшим лопухом; зрачки глаз то широко раздавались, точно серые мушки, попавшие в застывшую жижицу мёда, то сжимались тупыми и ржавыми булавочными головками, а сомкнутые губы равномерно пузырились и проваливались в беспрестанном почавкивании и жвачке.
Царевич взобрался на постель, подобрал под себя ноги и приготовился слушать.
Катырев, улучив минуту, поклёвывал носом в своём углу.
— Сказывай, странничек!
Бахарь поправил верёвочную опояску и перекрестился.
— Про что волишь слушать, херувим?
Фёдор потёр пальцем висок и зажмурился.
— Любы мне сказы про татарву некрещёную.
И указал бахарю на лавочку подле постели:
— Садись.
Жёлтое лицо старика вытянулось; на нём, просвечиваясь, выступили паутинные жилки.
— Избави, царевич! Нешто слыхано слухом, чтоб смерду сиживать подле царских кровей?!
Он оторвался от стены и припал к руке царевича.
Катырев булькнул горлом, промычал что-то под нос и смачно всхрапнул.
Фёдор потихонечку взял подушку и, прицелившись, бросил её в лицо боярина.
— Нынче же батюшке челом буду бить на тебя! Опостылел ты мне: то со звонницы низвергаешься, нам на страхи великие, то дрыхнешь, яко пёс в старости!
Катырев нащупал подушку и, не просыпаясь, с наслаждением ткнулся в неё щекой.
— А ты, странничек, сказывай. На тебя яз не гневаюсь.
Бахарь склонил послушно голову на плечо.
— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа! А было на Ра царство Казанское. И бысть прогневался Отец небесный на Хама, снял с выи его крест и обрядил в личину духа нечистого. И взяла туга Богом отверженного. А поколику зрит, что бегут от него благочестивые, подался он за Вельзевуловым отродьем. Из коих земель ведьму притянет, снюхается, нечистую душу примолвит другойцы. Тако народилась от того Хама великая сила нечисти басурменовой. И учуяла нечистая татарва, что во едином из царств собрались вкупе все рабы Господни для служения Духу Святому. И, прослышавши про то, великим трусом обуреваемый, спослал Хам языков своих в обитель Христовых рабов на соглядатайство.
Старик закачался вдруг и развёл беспомощно руками.
— Ты сядь, странничек Божий.
— Избави, царевич…
И продолжал возмущённо:
— А и орда великая, яко та саранча, спустилась на обитель Московскую, землю преславную. И бысть в те поры плач и скрежет зубов, и стенания, и туга вселенская. И потече кровь, яко многоводные реки, и яко от мора — повалишися людие от стрел басурменовых.
Бахарь вытер кулаком слёзы и невидящим взглядом своим уставился в подволоку.
— Тебе поём, тебе славим, к тебе припадаем и ныне, и присно, и во веки веков…
— Да ты сказывай, странничек!
— А и устояти ли премерзким противу Господа? А и погасит ли кой, дерзкой, лампад небесный — солнце? Тако и не одолеть басурмену креста Господня! Кликнул великой князь дружины верные, возжёг во храмах свечи из воску ярого и двинулся ратью на рать. Яко исчезает дым — исчезли; яко тает воск от лица огня — тако погибли нечестивые…
— Всё? — разочарованно поджал губы Фёдор.
— А во испытание христианам помиловал Господь коликую невеликую силу татарскую да пожаловал её царством тем Казанскиим сызнов на реке Ра.
— Эвон, выходит, откель ханство Казанское народилось! — просветлённо улыбнулся царевич. — А мне-то и невдомёк!
Бахарь пожевал свою жвачку и, вытянув шею, приятно зажмурился.
— А и ханом-то зря люди Хамов тех величают. И не ханы, а хамы. Неразумны людишки.
Фёдор неожиданно сдвинул брови.
— Неужто и касимовской Симеон, ежели по истине, Хамом зовётся?
— То — Симеон! То — крещёный! Нешто яз про крещёные души реку?
И, перекрестившись:
— В том хамстве Казанскиим примолвила татарва всю силу нечисти лёшей да водяной. И не стало в те поры ни проходу ни проезду крещёным. Сызнов взмолились люди московские Господу Богу. А Бог-то… он, преблагий, нешто попустит?… Бог-то… ему, Отцу, каково во скорбех зрети чад своих прелюбезных? И народил он в те поры могутного и преславного царя и великого князя… И нарекли царя…
— Како нарекли его, странничек?
— Преславным Иоанном Васильевичем.
— Батюшка народился, выходит?
— Батюшка, херувимчик мой, батюшка!
Пальцы Фёдора зашарили под периной и нащупали игрушечную виселицу, содеянную им тайно от Выводкова.
— Сказывай, сказывай, перехожий.
И зло сжал клинышек кудельки, приклеенной к подбородку деревянного мужичка.
— И бысть глас с небеси Иоанну Васильевичу рассеять ту силу поганую и возвеличить царство Московское. Мудр и крепок Божиим благословением батюшка твой, царь и великой князь всея земли крещеныя. И по мудрому разумению сотворил тако: над ратью о тридесяти тыщех конных и пятнадесяти тыщех пеших поставил гетманом Александра Горбатого, князя суздальского. И повёл той гетман рать на гору великую. Егда вышли некрещёные из дубравы — закружили их к горе да в поле и одолели. А суздальский князь умишком был крепок и не восхотел пир пировать победной; но, помолясь изрядно, привязал десять тыщ татар к кольям и перед Казанью, стольным градом, поставил. И висели нечестивые единый день и единую нощь. И ратники гетмановы скакали неослабно перед полоняниками и велиим гласом взывали к тому граду Казани: «Обетовал государь живот и волю даровати полоненным и в граде сидящим, токмо бы отдались под самодержавство русийское».
Фёдор засунул два пальца в нос и с неослабевающим любопытством слушал монотонное шамканье.
Бахарь передохнул, расставил широко ноги и громко высморкался.
— Не опостылел ли тебе, царевич, мой сказ?
— Сказывай, сказывай!
— Тако и взывали ратники, покель достатно было гласа. А татарва о те поры, примечать стал князь суздальской, сбилась всей силушкой совет держать. И, како ехидны подколодные, выползли на стены и метнули в рать христианскую плювию стрел. Мечут стрелы, а сами вопиют шабашом бесовским: «Краше зрети нам полоненных мёртвыми от наших рук, нежели б посекли их кгауры необрезанные!» На словеса сии богомерзкие зело возгневался Горбатой-князь, поскакал ко Иоанну Васильевичу челом бить на тех обидчиков. Лихо в те поры было людишкам ратным, что неослабно, по гетманову велению, перед полоненными дозорили. Коих стрелы минули татарские, порубили тех стрельцы при всей дружине. А сам Иоанн Васильевич над той казнью воеводство держал. «Тако полонянников уберегли?! Тако служите мне?!» В великой туге вопил сии словеса осударь и в кручине разодрал кафтан свой бранный, яко в древлие времена в стране Израилевой раздирали в кручине пророци одёжи свои! «Аль недосуг вам было, нерадивым смердам, зычнее вещать, чтобы устрашился татарский град глаголов ваших?!» — Старик поднял для креста трясущиеся руки. — Помяни, Господи, души усопших раб твоих на поле брани, за веру, царя и Русию живот свой положивых, и сотвори им вечную память.
— Аминь! — проникновенно подкрепил Фёдор.
— Аминь! — качнул головой пробудившийся было Катырев и тотчас же ткнулся измятым лицом в подушку.
— Аминь! — прихлебнул бахарь и продолжал: — И отслужил суздальский князь молебен, а и пошёл к остатней горе. И поскакал с ним Симеон Микулинской, что из тверских княжат. А и вразумил Господь князей проломить стену, что содеяла татарва, да держать дорогу до града Арского. А и не чаяли басурмены зрети рать нашу у града Арского и в трусе великом ринулись в леса дремучие. И взликовали крещёные. И зерна того, и скота того, и ковров, шёлком писанных, и куницы со белкою, да и соболя с росомахою великое множество сдосталось царю преславному. А и бабы татарские со бесенята свои в байраки ушли, лопочут по-своему, волчицами воют, а не идут к кгаурам. Содом с Гоморрою! А пришли к байракам ратники наши, — бабы те ножами булатными бесенят своих похлестали. «Не отдадим кгаурам на посмеяние!»
Бахарь затрясся от неслышного смеха и ухватился за косяк двери.
— Ну, ты, не томи!
— Помилуй, царевич, устал яз.
И строго:
— А и поволокли ратники добычу на галицкие дороги. Черемисы же луговые, в добрый час молвить, в дурной — промолчать, како стукнутся об землю лбами, тако и обернулись травой.
Фёдор резко окликнул Катырева и, не дождавшись ответа, сам бочком подошёл к нему.
— Боязно мне тех черемисов.
— Иль попримолкнуть, царевич?
— Сказывай, странничек.
— И како ступили кони ратные в траву буйную, обернулись абие луговые черемисы сызнов татарами. И страх великий объял дружины великокняжеские, и смятенно обратились в бегство Христовы воины. А и сызнов возгневался царь. Дланью своею пресветлою, не гнушаясь, по ланитам он ратников зело хлестал. Да и тому Микулипскому око проткнул стрелой: «Не пожалуешь ли об одном оке за черемисом глазеть?» Тако вот ещё Отец Небесный единый день в свою обитель прибрал и земле ночь пожаловал. А по ночи той чуют в стане — гомонит татарва в Казани. Утресь возвела очёса свои рать на хамов град и зрит: сбились басурмены тучею превеликою да словеса непотребные извергают. И закручинились православные: не миновать — кручине быть. И что не выше око Господне — солнышко, то лютей вопиют некрещёные да бесноватее епанчами машут на рать царёву. А и бабы, не дремлючи, рубахи задрали и завертелись, бесстыжие, неблагочинне. Чего ужо тутко: по всему выходит — плювию на нас нагоняют. Мнихи со игумены, что царя для молений неотступно сопутствовали, воззрились скорбно в чертоги небесные. «Истина: нагоняют нечистые на стадо Христово плювию и громы великие!»
— И понагнали, старик?
— А и не попустил, царевич, Отец Небесный. Разверз многомилостивый уши душевные Иоанну Васильевичу и тако рек: «Спошли, Иоанне, послов за древом спасённым со креста сына моего, что красуется на венце твоём». И абие поскакали послы, что до Новагорода низовыя земли на кораблецах, а что от Новагорода прытко шествующими колымагами, — на тое Москву православную. А и покель послы странничали, по новому гласу Божию учинили дьяки-розмыслы подкоп, да воду отвели от града хамова, да под шатёр двадесять бочек казны зеленной понакатили. А и загудет земля, а и заревёт да взвеется столб огненной!
Бахарь тяжело перевёл дух и немощно опустился на корточки.
— Садись! — сердито крикнул царевич, боясь, что старик утратит последние силы и не успеет досказать.
— На порожек дозволь.
— На лавку садись.
— Избави — негоже подле царских кровей.
Хватаясь за поясницу, бахарь шлёпнулся на порог и оттопырил серым пузырьком губы.
— Дай Бог не запамятовать. На чём, бишь, яз…
— На столбе на огненном.
— И то на столбе.
— Дале!
— А и дале, царевич, об осьмой неделе подкатили остатних сорок восемь бочек зелейной казны. А и свету Божия не взвидели басурмены. И не токмо земля — во тьме полунощной небеса схоронились. Облютели, яко звери, те басурмены. И бысть стрел татарских густоть такая, яко частоть плювии. И камения множество бесчисленное, яко воздуха не зрети.
— Доподлинно ли тако?
— Для Господа несть невозможное. Сам мних праведный, зело разумный, Евстафий, тако глаголет в летописании: «Егда же близу стены подбихомся с великою нуждою и бедою, тогда вары кипящими начаша на нас лити и целыми бревны метати». А из шатров великокняжеских пришли послы с вестью: «А и всем полечь, а быти в Казани». И сбилась татарва у мечети и велегласно призвала на споручество праотца своего Хама. А и восхотел тогда сам царь преславной облачитися в ризы священные и служити молебствование. Мнихи же кропили святою водою путь от стана до града Казанского. И, яко воды вешние, потекли наши рати на брань. И Хам, зря беду неминучую, схоронился в Тезицком рву. И вошедши в тот град, вознесли ратники хваление Господу, побросали пищали и кинулись на добычу великую. Дождавшись сего, Хам лицеприятный суд сотворил: змеёю подполз к той рати, пречестно пирующей, да из пищалей огнём метнул. И всплакали христианы. «Секут!» — возопили в трусе великом. Пировала рать, а не вся. Не прохлаждался един лишь князь Курбской Ондрей…
Бахарь вдруг сжался весь и притих. На пороге появился Малюта.
— Аль не ведомо тебе, сучье отродье, что в крамоле Ондрейко той?!
Старик на четвереньках подполз к Скуратову.
— Яз не к добру его помянул, а дурным словом.
Скуратов смотрел в упор на бахаря и зло теребил рыжую свою бороду.
— Ни во единой пяди земли Русинской имя его проклятое ни единый назвать не может!
И, повернувшись на кованых каблуках, исчез. Разбуженный Катырев больно ущипнул себя за щеку.
— Сызнов челом будет бить на меня Малюта! — Он подскочил к старику. — Язык бы твой отсечь, сорока!
Фёдор вцепился в боярина:
— Нишкни, толстозадый!
Заметив, что старик нерешительно взялся за скобу двери, он погрозил кулаком.
— Не подумай идти, покель не доскажешь.
Комкая слова, старик торопливо досказал:
— И, благодарение кня… то бишь Господу да царю, одолели мы нехристей. И вышли татары к нам в стан с такой молвью: «Мы бились до краю за Хама и юрт; ныне царя вам отдаём здрава: ведети его к царю своему. А остаток исходим на широкое поле испити с вами последнюю чашу». И привели они к царю преславному Хама своего Идигера да князя Зениеша. И иссекли во чистом поле дружины царские остатних татар. И было тогда великое ликование. А и многое множество служилых людишек пожалованы были царём землёю и чинами немалыми. А и кабальных не оставил милостями осударь. Кои обезножели да обезручели на брани — вольную грамоту получили, чтобы жити им не в кабале, а како восхощут сами. А и остатним честь показал осударь: в кабалу пожаловал служилым, кои храбрость превыше иных показали…
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Закручинился Иоанн. Принесли гонцы недобрые вести: орды крымские царя Девлет-Гирея близко подошли под Москву. Каждый день жгут они города и селения, угоняют скот и уводят в полон великое множество всяких людишек.
Пушкари, стрельцы и ратники расположились станом вокруг Москвы. До Можайска, Тулы и Володимира расставили воеводы рогатки.
Языки то и дело печаловались в приказах:
— Облютели земские. Приведут они татарву на стольный град.
С утра до ночи Иоанн думал думу с воеводами и служилыми. Бекбулатовича он не отпустил от себя, — оставил в Кремле, чтобы мог касимовский хан чинить опрос изловленным языкам татарским. В споручники ему был приставлен Скуратов.
В Москве, переряженные холопями, неустанно сновали подьячие — искали израды.
Среди них был и Василий.
Сам Иоанн при советниках поручил розмыслу соглядатайство.
— А не тот доподлинный розмысл, в ком умельство есть токмо каменные крепости ставить, а тот, кто и любовью своею воздвигнет промеж царя и крамольников стены незримые, но нерушимые. — И, с сердечной простотой положив руку на плечо Василия: — Иди же и послужи нам.
На другое утро людишки Грязного повели Выводкова по Москве знакомиться с городом.
Розмысл с большим интересом остановился у бревенчатых ворот и стен и не ушёл на заселённые улицы до тех пор, пока подробно не рассмотрел укреплений.
«Ну и умельцы! — презрительно морщился он. — Нешто впрок стены обложены землёю и дёрном? Крот скребнёт, и тот абие в граде будет, а не токмо что басурмены».
Зато земляной вал, проложенный между воротами, в три сажени шириной, привёл его в восхищение:
«Ежели бы такое да в деревеньку нашу лесную!»
В первый день ему удалось ознакомиться лишь с тремя линиями укреплений: Земляным валом, Китай-городом и Кремлём.
Всю ночь просидел Выводков без сна в своей мастерской. В его взбудораженном мозгу роились целые хороводы смелых, сказочных мыслей. Воображение рисовало диковинные крепости, упирающиеся вершинами в небо. Басурмены, которых он видел мельком как-то на царском дворе, толпятся у порога его избы и наперебой зовут куда-то, в еле видные сквозь голубую дымку небесных шатров хоромины светлого рая. Вспоминаются странники, рассказывавшие о заповедных краях, где люди вольны, как птицы, где у каждого человека есть своя добрая доля. И встаёт перед взором в золотом венце тот чудный край, что укрылся за плещущим морем. А басурмены подходят ближе и ближе, склонились к его лицу и что-то горячо доказывают ему. Выводков пристально всматривается. И — странно. Он твёрдо знает, что когда-то видел все эти лица. И вдруг губы растягиваются в улыбку.
«Да вы это, вы, братья мои из деревушки лесной!»
Настойчивый стук в дверь спугнул видения. Василий неохотно открыл глаза. На дворе стояло яркое утро.
— Прохлаждаешься? — проворчал недовольно дьяк из Тайного приказа и торопливо увёл его.
Перед церковью Иоанна Лествичника, у круглого красного шатра, Выводков остановился. На лавках, расставленных в два ряда, подьячие, с видом людей, выполняющих дело первой государственной важности, строчили кабалы и расписки. Смиренно склонясь, объятые священным трепетом перед письменным и книжным умельством приказных, дожидались очереди людишки.
Чуть дальше трусливо жались друг к другу приведённые на правеж простолюдины.
— Идём! — потянул дьяк Василия за рукав. Выводков упрямо покачал головой и не двинулся с места.
Вскоре простолюдинов выстроили в одну линию.
— А и удумал ли кто расчесться с заимодавцами? — зычно спросил подьячий.
Приговорённые потупились и молчали. Лишь один, с изъеденным оспой лицом, кривобокий крестьянин, протянул умоляюще руки.
— Нешто солодко нам под батогами? А с чего расчесться? Землишка татарами разворочена… Кои были достатки — в казну да…
Он оборвался под нещадными ударами бича.
— Идём! — воюще резнул розмысл, сам не узнавая своего голоса.
На Красной площади стоял оглушительный шум. Подле ворохов звериных шкур, овощей, бараньих туш, ослепительно сияющих кругов воску и мёда суетилась чёрная сотня.
У рундуков с образцами кудели и льна толпилась кучка английских гостей. Изредка они обменивались через толмача с черносотенцем двумя-тремя словами и делали вид, что собираются уходить. Тогда торговец, и высоких сапогах и замызганном долгополом кафтане, вскидывал вдруг к небу рысьи свои глаза, истово крестился и ожесточённо тряс кудель перед лицами покупателей.
— Во Пскове не сыщете!
Языки толкались у рундуков, чутко прислушиваясь к каждому слову.
Василий незаметно очутился на гостином дворе. Здесь сразу стало сонливей и будничней. У широких дверей амбаров, на лавочках, обитых объярью, чинно сидели гостиносотенцы. Кое-где холопи неслышно перетаскивали со складов тюки товаров.
— И кому добра толико? — подумал вслух розмысл.
Дьяк насторожился.
— Аль казны недостатно на Русии, чтоб великой торг торговать? — спросил он, подозрительно щурясь на Василия и, не дождавшись ответа, сердито двинулся дальше.
Они вышли на овощную улицу. Отвратительный смрад, шедший от рыбного рынка, захватил сразу дыхание. В углу рынка высился холм из протухшей рыбы и перегнивших остатков овощей. На холме, избивая друг друга, грызлись холопи за обладание добычей. Счастливцы, истерзанные, в крови, торопливо рвали зубами падаль и исступлённо отбивались от наседавших товарищей. Рундучники и лоточники, надрываясь от хохота, наблюдали за боем людишек.
В стороне, отдельно от других, стоял какой-то служилый.
Дьяк мигнул языкам, подошёл к призадумавшемуся наблюдателю и скорбно уткнулся подбородком в кулак.
— Эка напасть, прости Господи! Люди, а живут — зверью позавидуешь.
Василий тепло поглядел на дьяка и взял его под локоть. Ещё мгновение, и он с открытым сердцем рассказал бы, как горько ему глядеть на холопьи кручины, и тем неизбежно погубил бы себя; но служилый перехватил его мысль.
— Како поглазеешь на нужды великие, что по всей земле полегли, другойцы и животу не рад.
Вдруг на него набросились языки.
— Вяжи его, крамольника!
…После трапезы соглядатаи снова отправились в город. Через мост от рыбного рынка они вышли на Козье болото, в урочище пыток и казней.
Болото окружила огромная толпа зевак. На катах ярко горели длинные, до колен, рубахи из кумача.
Под виселицей стоял какой-то тучный человек, одетый с головой в серый холщовый саван. Поп, с большим восьмиконечным крестом в руке, уныло тянул отходную.
Василий локтями проложил себе дорогу к первым рядам.
Поп, плохо скрывая тяжёлую печаль свою, в последний раз воздел руки к небу.
Дьяк содрал саван с преступника.
— Целуй крест, иуда!
Неожиданно крик вырвался из груди розмысла. Он с силой протёр глаза и ещё раз взглянул на преступника.
— Князь Симеон!
Глубокое сострадание вошло на мгновение в душу Василия, но тут же сменилось почти звериною радостью.
— Онисиму челом ударь от холопей своих! — хохочуще и жутко пронеслось над притихшим урочищем. — Да от Васьки-рубленника тебе, боярин, особый поклон.
Ряполовский вздрогнул, пошарил заплывшими глазками по толпе и, нащупав Выводкова, резко рванулся вперёд.
— Держите!
На аргамаках прискакали к месту казни Малюта и Бекбулатович.
Скуратов услышал вопли боярина и смеющимися глазами окинул толпу.
— А и вышел бы молодец добрый, на кого в обиде князь Симеон.
Не задумываясь, Василий перескочил через тын.
— Ты?! — изумлённо отступил Малюта.
Приговорённый гремел железами, ревел и порывался наброситься на бывшего своего смерда.
Розмысл подбоченился и обдал князя уничтожающим взглядом.
— Не давить бы вас, а псам жаловать!
Бекбулатович шлёпнул Выводкова по груди и повернулся к толпе.
— Тако ли сказывает?
— Тако! — искренне прогремело в ответ.
И, точно по невидимому сигналу, дьяки, подьячие и языки во всех концах урочища торжественно затянули молитву за государя.
— Пой! — затопал ногами Малюта.
Ряполовский сжал плотно губы.
— Пой!
Чтобы избавить казнимого от издевательства, поп торопливо благословил его на смерть и строго шепнул Малюте:
— А ежели пожаловано ему отойти с крестом и молитвой, — казни немедля, ибо дал яз ему остатнее благословение.
Бекбулатович, оскалив клыки, вскочил на помост и подхватил болтавшийся конец верёвки.
Два ката с трудом подняли обессилевшего сразу Симеона и накинули ему на шею петлю.
Малюта взмахнул рукой. Хан с наслаждением упёрся кривыми ногами в столб и потянул к себе конец верёвки.
* * *
Изо дня в день толкался Василий с языками по городу. Любимым его местом были улицы вдоль реки Неглинки, где жили немецкие торговые люди и умельцы, вывезенные из разных стран.
Выводков быстро свыкся с чужеземцами и завёл тесную дружбу с рудознатцами, золотарями и розмыслами.
Умельцы охотно принимали у себя дьяка и, стараясь заслужить внимание, наперебой предлагали ему свои услуги по обучению чертёжному искусству, немецкой грамоте и геометрии.
Выводков позабыл о своих обязанностях языка и проводил дни на Неглинке, у немца-розмысла.
Немец занимался не только умельством, но содержал ещё и корчму. В городе русским строго-настрого запрещалась торговля вином, и тайных корчмарей жестоко преследовали приказные. Поэтому корчмы чужеземцев всегда были полны посетителей.
В клети, смежной с корчмой, за кружкою мёда, немец обучал приятеля своему языку, рассказывал о Вестфале, где он родился, о чудесных замках и богатствах европейских стран, о мраморных статуях, что украшают площади городов, и о многом таком, от чего у Василия кругом шла голова.
Набросанный Выводковым план потешного городка после каждой беседы подвергался резким изменениям и переделкам.
— И что не потолкуешь с тобою, Генрих, то в умишко новые думки жалуют! — прощаясь, благодарно улыбался розмысл. — А зато и двор сроблю особный — всем немцам на удивление!
Генрих дружески жал гостю руку.
— Человек — один ум: корошо и некорошо. Ум и училься — всё корошо. Понятно? Учений — зер гут, корошо!
…Фёдор, роясь однажды среди бумаг в мастерской, нашёл чертежи потешного города и показал их Катыреву.
Боярин тотчас же отправился с доносом к царю. Розмысла схватили на Неглинке и доставили в Кремль.
— Тако за милость мою воздаёшь?
По лицу царя ползли бурые тени, и зловеще подпрыгивал, топорщась, клин бороды. Тонкие длинные пальцы с ожесточением мяли бумагу.
— Казни, государь, токмо поведай, каким яз грехом согрешил?
— Держи же, язык басурменов!
Иоанн бросил в лицо Василию скомканный лист.
— Убрать! В железы!
На пороге появились дозорные.
Выводков подхватил бумагу, развернул её и ахнул.
— Изодрал ведь двор свой потешной! Колико труда яз положил на него! — Забываясь, он оттолкнул стрельцов. — Колико ночей не спал для потехи твоей!..
Царь приподнял узкие плечи свои.
— Ужо не упился ли ты?
— А коли и упился, то не вином, государь, а думкой хмельной!
Захлёбываясь, рассказывал розмысл о засевшей в его мозгу затее.
— Ни един человек не внидет тайно в тот двор. А для пригоды сотворю таки подземелья, токмо ты да яз ведати будем!
Борис вырвал из рук Выводкова бумагу, расправил её на столе и подобрал изодранные клочки.
— От израды, сказываешь, схоронить меня хощешь? — остро поглядел Иоанн и перевёл взгляд на чертёж.
— От твоих и холопьих ворогов, от князь-бояр!
Слова Выводкова звучали такой неподдельною искренностью и столько было в них ненависти, что Грозный размяк.
— А содеешь тот двор, пожалую тебя дворянином московским!
Годунов восхищённо приложился к царёвой руке.
Выводков пал на колени.
— Не зря земщина величает тебя холопьим царём! Тако и есть!
И в порыве самоотверженья:
— Утресь же со языки пойду по Москве! Кой противу тебя, загодя, пускай панихиду служит по животе по своём.
Он отполз на четвереньках к двери и нерешительно приподнял голову.
— Аль челобитная есть?
— Есть, государь!
— Сказывай, дьяк, на что печалуешься?
— Вели, государь, от кабалы свободить да на Москву доставить жену мою с сынишкой.
Взгляд царя закручинился. Голова его сиротливо свесилась на плечо.
— Како прогоним татарву, — немедля доставим.
И к Борису с плохо скрываемым страхом:
— Пошто не зрю гонцов из Можайска? Аль и впрямь орды пути поотрезали?
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Едва рать царёва отогнала крымских татар к Дикому полю, зачмутили нагайцы и черемисы. Торговые люди вынуждены были прекратить отправку караванов через низовые волжские и прикамские земли. Никакие заставы не останавливали татар. Они вырастали, точно из-под земли, в разных концах Московии, опустошали пашни и города и бесследно исчезали в лесах. С неумолимой жестокостью мор и враги косили людей целыми станами.
Улучив время, Василий пришёл к Скуратову.
— Надумал яз рогатку для татарвы.
Обрадованный Малюта после коротких расспросов увёл розмысла к Иоанну.
— Рогаток, государь, множество по тем дорогам, а доподлинной нету. Чтобы, выходит, поперёк горла крепость стояла у басурмен, а нам она, вроде тот пуп, посерёдке была: и голову, и пятки зреть можно.
Грозный помог Выводкову встать с колен и усадил его подле себя.
Наутро розмысл выехал с детьми боярскими на Волгу, чтобы оттуда пройти к реке Свияге и, ознакомясь с местом, поставить крепость.
По пути Василий решил свернуть в вотчину Сабурова и повидаться с семьёй.
Чем дальше уходил отряд от Москвы, тем тревожнее и тоскливее сжималось сердце Выводкова.
В вымерших деревеньках не слышно было на многие вёрсты ни человеческого голоса, ни лая псов. Избы были наглухо заколочены, и из них шёл смрад от разложившихся трупов. Изредка на дороге встречались рыскающие стаи голодных волков. Завидя отряд, они со зловещим воем отскакивали в кусты, чтобы сейчас же вновь наброситься на изглоданные останки павших от мора людишек.
Только по дворам и в подклетных сёлах царя да в монастырях, под навесами, высились горы хлебных снопов и теплился ещё призрак жизни. Но и там несладко жилось холопям. Лишь ничтожная доля зерна кое-когда продавалась или жертвовалась народу. Весь же хлеб шёл на потребу царёва двора и монастырей.
И так же, как в других местах, людишки при встречах с отрядом валились в ноги:
— Христа для, подайте на пропитание!
В одном из подклетных сёл Выводков сделал привал и пошёл к дьяку.
— А людишки-то мрут без прокорма, — глухо заявил он, глядя себе под ноги.
Дьяк сочувственно вздохнул и развёл руками:
— Кой тут прокорм, коли хлеба не стало!
Рука Василия угрожающе поднялась и ткнулась в сторону навесов, заваленных хлебом.
— Не стало?!
Старавшийся до того держаться приветливо, дьяк повернулся к порогу.
— Тот мне не гость, кой чёрную думку держит — царёво добро смердам пораскидать!
Выводков ушёл, хлопнув изо всех сил дверью, разыскал подьячего из отряда и усадил его за цидулу царю.
С пеною у рта выбрасывал он слово за словом и подгонял нетерпеливо подьячего.
— Ещё обскажи: «А видывал яз, царь-государь, како из-за лепёшки, что пожаловал яз единому смерду, стая людишек, яко лютые волки, насмерть погрызлась…» И ещё обскажи: «Да и видывал яз, како приказные, егда умрёт един в избе, со живыми ту избу заколачивают. И тако беззаконно и прелюто отходят в живот вечный живые со мёртвыми. А те приказные на сетования мои рекут словеса непотребные: поколику-де оставить живых в избе, мором поражённой, — разнесут они смерть по многим людишкам. А то ли Божье и царёво дело — без вины христиан в моровых избах держать?» И ещё обскажи, Ондреич…
Подьячий трясся от страха и, то и дело крестясь, вскидывал на розмысла умоляющий взгляд.
— Не токмо ты, а и яз за цидулу сию живота лишусь. Опамятуйся!
И, окончив цидулу, упал на колени перед киотом.
— Перед Богом пророчествую: не по-твоему будет, а како велось, тако застанется.
Он долго и обстоятельно доказывал, что царь, прочтя челобитную, немедля бросит в темницу обоих, а хлеба холопям всё равно не даст.
— И при былых великих князьях посещал Господь землю московскую. А князья и монастыри, да и сами митрополиты, зерно то зело берегли, сдожидаючись, покель можно до самого вершинного края цену ему поднять.
Ему удалось наконец убедить Василия не посылать сейчас челобитную, а припрятать её и дождаться удобного случая.
* * *
Далеко от вотчины опального князя Сабурова Выводков обогнал отряд.
Встревоженные людишки повыскакивали из клетей поглядеть на бешено мчащегося по починку всадника.
Василий остановился у бора и, спрыгнув с коня, скрылся в овраге. В покосившейся клети он не нашёл никаких признаков жизни. На ворохе перегнившего сена дремала сова. Почуяв человека, она в страхе метнулась в угол, забилась под подволокой и, вырвавшись в оконце, слепая от света, заплакала где-то высоко над головой. На полу, покрытые плесенью, валялись забавы Ивашки. В источенном брюхе деревянного конька тоненько попискивал мышиный выводок.
В полумраке повлажневшими глазами шарил Василий по сену. Какая-то непонятная сила толкала его подойти ближе. Он сделал шаг и, опустившись на колени, разобрал тряпьё.
Холодея от ужаса, розмысл отпрянул в сторону: на него глядел оскалившийся человеческий череп.
У клети толпились холопи, не смея переступить через порог.
Выводков уткнулся лицом в тряпьё и не шевелился.
— Да то ж рубленник Васька, — шептались людишки и тихо звали: — Василий, а Вася! Опамятуйся, Василий!
Не дождавшись ответа, они, преодолевая страх, вошли в клеть и вывели розмысла на воздух.
К бору скакал отряд.
Ондреич ворвался в кучку людей, окруживших Василия.
— Лихо? — взволнованно спросил он, ни на кого не глядя.
— Где взяться добру?…
Дети боярские остановились на ночлег в починке.
Розмысла увёл к себе в избу знакомый рубленник.
Разговор не клеился. Гость сидел понурясь и как будто чего-то ждал. У порога переминался с ноги на ногу подьячий.
— Мор, сказываешь?
— Он, батюшка, он, окаянный!
Ондреич с глубокой печалью поглядел на Выводкова.
— Пошли бы мы, дьяк.
— Пошли, Ондреич…
Но ни розмысл, ни подьячий не двинулись с места.
— Тако вот, — протянул хозяин, чтобы что-нибудь сказать.
— А коли померла? — усиленно зажевал ус подьячий.
— Кланя-то? Да, почитай, вскорости после отхода князя в украйные земли.
Рубленник забарабанил пальцами по столу и насмешливо поморщил нос.
— Чаяли — при служилых вздохнём повольготнее. Ан нет! Не с чего радоваться и ныне.
Он помолчал и перевёл разговор на покойницу.
— Всё тебя поминала… Обернётся, дескать, домой, ужо заживём. Слух ходил, что сам великой князь примолвил тебя!
Подьячий присел к столу и, сжав руками грудь, упавшим голосом выдавил:
— А мальчонка?
— Ивашка-то?
Хозяин перекрестился на потрескавшийся от сырости образок.
— Множество татарва крымская в полон людишек угнала.
Василий съёжился, точно от жестокого холода, и натянул на голову ворот кафтана.
Подьячий склонился к уху рубленника.
— А мальчонка-то, дьяков мальчонка?
— Вестимо, и его, сермяжного, угнала саранча некрещёная.
* * *
В Углицком уезде, в отчизне князей Ушатовых, согнали из деревушек в лес сотни холопей. Ночью и днём стоял в чаще необычайный гул. Одно за другим падали вековые деревья. Встревоженное зверьё ушло в дальние дебри; с отчаянным писком птицы беспрестанно кружились над головами людей, падали камнем на колючие сучья, пытаясь вызволить из придавленных гнёзд задыхающихся птенцов своих.
Выводкова охватила кипучая жажда работы. Он падал с ног от усталости, засыпал на ходу, но не давал себе ни минуты для роздыха.
— Сробить! Содеять крепость на славу и бить челом государю, обсказать всё без утайки про все великомученические кручины! — вслух выкрикивал он, чтобы заглушить в себе главную муку — воспоминания о жене и Ивашке.
В минуты, когда тоска по погибшей семье становилась невыносимой, он бешеным вихрем мчался верхом по безбрежным степям до тех пор, пока не падал замертво конь, или, добыв из княжьих погребов вина, устраивал в лесу разгульный пир.
Людишки, заслышав разбойные посвисты, немедля бросали работу и весёлой гурьбой спешили к закрутившему розмыслу.
От зари до зари лились рекою вино и песни. Пьяный Василий, разметавшись на траве, исступлённо колотил себя в грудь кулаком и залихватски выбрасывал в небо, покрывая других:
Уж как мы ли, молодцы да разудалые,
Уж как мы ли, головушки да буйные…
Разнобоем, но могуче, в свою очередь стараясь перекричать запевалу, ревели работные:
А и в степь уйдём да с вольностью спознатися,
А и с буйным ветром да перекликатися.
И все перескакивали неожиданно на казацкую:
Эй, да мы рукой махнём,
Да, эй, да караван возьмём!
Дети боярские возмущённо уходили тогда с пирушки.
— Дьяк, а каки песни играет! Чисто казаки разбойные.
А Ондреич, хмельной и весёлый, плевался им вслед и с поклоном подносил холопям вина.
— Пей, веселись, православные, покель мы с розмыслом живы.
* * *
Связанный в плоты лес сплавлялся по Волге вниз, к месту постройки.
Шатёр Василия был завален бумагою и пергаментом. Розмысл набрасывал план за планом, но каждый раз, неудовлетворённый, зло рвал в мелкие клочья наброски. Для большей ясности он поставил перед шатром потешные стены с круглыми выемками-кружалами, в которых должны были помещаться кладовые с входами изнутри, и по этим образцам точно возводил, уже с работными, подлинные стены.
Дети боярские с нескрываемым недоверием следили за работою розмысла и, если ему что-либо не удавалось, ехидно предлагали:
— А не обернуться ли нам на Москву да не бить ли челом государю на подмоге.
Выводков свысока оглядывал их, не удостаивая ответом.
Когда готовы были обломы с деревянными котами для спуска на неприятеля во время осады брёвен, Василий даровал холопям три дня на отдых и приготовился задать им пир.
Тиун князя Ушатова наотрез отказался выдать вина.
— Обернётся господарь с брани — чем его потчевать буду?
Дети боярские поддержали тиуна.
— Чего затеял Выводков? Со смердами побратался да ещё и чужими хлебами их потчует.
Василий в тот же час собрался на Москву. Усаживаясь на коня, он спокойно объявил отряду:
— Покажите милость, сами доробите ту крепость, а яз на Москву подамся.
Дьяк из поместного приказа подхватил коня под уздцы и, едва сдерживая злобу, изобразил на лице тень заискивающей улыбки.
— Неразумен тиун. Нешто можно сердце держать на него? Коли волишь, будет холопям и хлеб-соль, и брага.
Выводков спрыгнул с коня, заложил за спину руки и чванно оттопырил губы.
— Породили вас дворяны да целовальники, а без холопьего разумения и проку-то в вас, эвона, с комариный опашь.
И снисходительно:
— Царя для не гневаюсь на вас. Застаюсь.
Три дня пировали работные, отъедаясь за долгие голодные годы. На четвёртый — сразу стихли потехи и как рукой сняло бесшабашный разгул.
С удесятерённой силою закипела работа.
Василий, оглядев законченные стены, снова засел за чертежи. Наутро он с увлечением объявил отряду:
— Затеял яз в пряслах окна поставить особные.
И, измерив пространства между башнями, разделяющие стены, приказал прорубить ряд отверстий.
— Ежели придёт близко ворог, стрельцам через окна каменьями метать можно. А из бойниц то ли вольготно палить из пищали! Сам-то пушкарь, како в Кремле, за пряслами, а ворог тот под погибелью.
Едва была готова башня над городскими воротами, в крепости собралось всё уездное духовенство.
После торжественного молебствия на башню водрузили полошный колокол и поставили пушку.
Вскоре были закончены работы по прорытию тайных ходов и погребов для зелейной казны.
С вестью о том, что воля Иоанна исполнена и над рекою выросла грозная крепость, поскакал на Москву Ондреич.
* * *
В Москве подьячий раньше всего явился в Судную избу, к Долгорукому.
У избы толкалась кучка людишек с челобитною. Один из них осторожно постучался. В дверь просунулась взлохмаченная голова сторожа.
— Недосуг окольничему!
Подьячий не спеша распрягал взмыленного коня и искоса поглядывал на склонившегося перед сторожем простолюдина.
— Сказывают, недосуг.
Сторож размахнулся и ударил палкой по голове челобитчика, попытавшегося прошмыгнуть в дверь. Ондреич подошёл к простолюдину.
— Нешто не ведаешь, что безо мшелу не пустят к окольничему?
— Ведаю, да что проку-то в том, коли, опричь епанчишки (он помахал изодранными лохмотьями), николи ничего за душой не бывало? — И слезливо заморгал. — В Разбойный приказ ходил — прочь погнали; кинулся в Судной — сторожи секут. — Он упал неожиданно в ноги подьячему. — Заступись! Поколол у меня Тронькин сынишку мого! А вины сынишка мой над собою не ведает, за что его поколол! А ныне сынишка мой лежит в конце живота!
Ондреич порылся за пазухой и незаметно бросил наземь горсть монет.
Простолюдин подобрал деньги и смело пошёл к двери.
Увидев в руке челобитчика медь, вышедший на стук сторож широко распахнул перед ним дверь.
Подьячий, доложив в нескольких словах окольничему об успешном окончании работ, отправился с думными дворянами в Кремль.
С замирающим сердцем проходил он сенями к постельничьим хоромам, на половину царевичей, где был в это время Грозный.
У двери посол и думные задержались.
Из терема Фёдора доносился сдержанный плач.
— Будешь пономарить, сука пономарева?! — резнул слух сиплый голос царя.
— Твоя воля, батюшка!.. — всхлипнул царевич.
— Сдери, Малюта, с мымры моей кафтанишко! А ты, Евстафий, просвети его глаголом мудрости!
Протопоп заскрипел, точно полозья по примятому снегу:
— Казни сына твоего от юности — и будет покоить тебя на старости; не ослабевай, бия младенца; колико жезлом биешь его — не умрёт, но здрав будет; бия его по телу, душу его свободишь от смерти.
Глухие удары плети переплетались с отчаянными стенаниями избиваемого.
Наконец дверь распахнулась. Опираясь на плечо Малюты, в сени вошёл разморённый Иоанн.
Ондреич упал на колени.
— На славу тебе поставил розмысл крепость!
Грозный выпрямился и, довольно погладив бороду, окликнул Ивана-царевича:
— Содеял холоп потеху татарам!
Иван просунул голову в дверь.
— Иди, Федька, послушай, каку весть возвещают!
Фёдор, поддерживая одной рукою штаны, а другою размазывая слёзы на припухшем лице, бочком вышел в сени.
Царь любовно обнял его.
— Замест пономарства, будешь навычен тем Ваською розмыслову делу.
Царевич облизнул языком верхнюю губу.
— Твоя воля, батюшка…
— Буй!
— Твоя воля, батюшка.
Грозный повернулся к подьячему.
— Сказывай к ряду.
По мере рассказа Ондреича лицо царя всё больше расплывалось в улыбку и светлели глаза.
Выслушав доклад, он что-то шепнул Малюте и, глядя в упор на думных, по слогам отчеканил:
— Дьяка Ваську жалую яз дворянством да «вичем»!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Не спалось Иоанну. Голову давили чёрные мысли.
Он поднялся с постели и подошёл к образам. Неверным жёлтым паучком вспыхивал огонёк лампады, припадал непрестанно и с шипением вновь вытягивался, точно отплясывал священную пляску. Из сеней едва доносилось мерное дыхание дозорных. Сквозь стрельчатое оконце в опочивальню сочилась полунощная мгла.
Грозный приложился горячим лбом к цветному стеклу. На дворе, утопая в тягучей жиже тумана, двигались стрельцы.
«Малюту бы кликнуть, а либо Бориса», — подумал царь, но махнул рукой и опустился на колени перед киотом.
«Денег бы силу да земщину одолеть!» — со стоном перекатилось в горле и замерло на устах.
Щурясь на образ Володимира равноапостольного, он заискивающе склонил голову.
— Помози, святой прародитель, самодержавство укрепить наше да вотчину излюбленную, Русию, возвеличить перед лицем всех людей!
Жёлтый паучок подмигнул и заскользил по золоту риз. Переливчато заулыбались жемчуга и изумруды на венце Володимира.
Зрачки Иоанна загорелись жадными огоньками. На лбу собрались упрямые складки, и хмурою тенью передёрнулись брови.
— Малюту! — вдруг оскалились зубы. — Малюту!
Дозорный стремглав бросился из сеней. Застёгивая на ходу кафтан, в опочивальню ворвался Скуратов.
— Абие волю сидети с Грязным, Годуновым, Челядниным да Фуниковым!
Быстро, прежде чем Малюта успел расставить лавки, пришли советники.
Грозный стукнул кулаком по столу.
— Одолеть ливонцев! Живота лишиться, а одолеть! — И, неожиданно смягчаясь, мечтательно; — Да ещё торг наладить с любезными сердцу нашему гостями аглицкими через Обдорские и Кондинские северные страны. — Он приподнял голову и оттопырил капризно губы. — Чего попримолкли? Аль не любы вам те басурмены?
Борис вытаращил глаза.
— Что тебе любо, царь, то и нашему сердцу на радость.
Иоанн глубоко вздохнул.
— А и не миновать стать, загонят меня из Русии крамольники. Придётся, видно, остатние дни свои коротать за морем, у той агличанки!
— Помилуй Бог! Не кручинь ты нас, государь!
— Чего уж! Ведаю, про что сказываю… Повсюду шарит израда.
Он зажмурился и снова мечтательно протянул:
— Злата бы силу! Со златом весь бы мир одолел!
Челяднин припал к царёвой руке.
— Всё по-твоему будет. Дал бы допрежь всего Господь с израдою расправиться.
Окольничий перевёл дух и, поклонившись в пояс, вперил молитвенный взгляд в подволоку.
Царь зажал в кулаке непослушно подпрыгивающую бороду и любопытно насторожился.
— Аль надумал чего?
Челяднин незаметно подтолкнул ногой казначея.
— Вели Фуникову домолвить. Его затея.
Истово и долго крестился казначей на образ Егория Храброго, потом мягко уставился на царя.
— И порешили мы с Грязным, Челядниным да и с Борисом и Малютою сдобыть тебе и денег силу, и волю над земщиной.
Советники переглянулись и опустились на колени. Грозный заёрзал в кресле. Левый его глаз почти закрылся, на виске грязно-сапфировой подковкой вздулись жилы, а пальцы судорожно сжимали посох.
— Сказывай.
Все заговорили хором. Чувствуя, что их затея приходится по мысли Иоанну, советники заметно осмелели. Робкая застенчивость сменилась хвастливою гордостью. Каждый изо всех сил стремился доказать, что им первым придуман хитрый выход. Лишь Годунов скромно тупился, изредка вливая в общий гомон два-три слова. И потому что все перекрикивали друг друга, царю казалось, будто дело говорит один Борис.
Наконец всё стихло. Грозный облокотился о спину Годунова.
— А ежели Симеон да с потехи и впрямь полюбится Русии?
Фуников прищёлкнул пальцем.
— А либо у стряпчих не хватит зелья, чтоб извести не единого, а сорок сороков Бекбулатовичей, князьков татарских?
Тяжело поднявшись, Иоанн раздумчиво поглядел через оконце на чёрный Кремль. Вдруг он отшвырнул посох и, закинув за голову руки, расхохотался.
— Так лют яз, по земщине выходит? А не покажете ли милость, князь-бояре, челом ударить касимовскому Симеону, что замест меня засядет на стол московской? — И, обрываясь, властно взмахнул рукой: — Волю! Быть отсель Бекбулатовичу царём и великим князем! Пускай володеет земщиной! Пиши грамоту, Борис!
Годунов вздрогнул.
«А что, ежели прознается затея? — подумалось ему. — Не позабыть ни земским, ни митрополиту той грамоты по гроб».
Он конфузливо улыбнулся и с глубоким вздохом объявил:
— Сам ведаешь, мой государь! Грамматичного ученья яз не сведый до мала от юности, яко ни простым буквам навычен бе.
Царь шутливо погрозился.
— Гоже. Напишет Висковатой под твой подсказ.
Лёгким движением головы отпустив советников, он благодарно воздел к небу руки.
— Ты еси премудрый. Тебе слава и честь, и поклонение, и благодарение.
И, почесав бороду, просто прибавил:
— Тебе, Отец, чистая моя молитва, а мне для твоей же славы могутная казна.
* * *
Земские бояре растерялись: пошто ушёл из Кремля на Покровку, а потом в Александровскую слободу Иоанн, оставив касимовскому хану, татарину крещёному, стол московский? Чуяли вотчинники, что неспроста такой потехой тешится великий князь.
А опальные снова подняли головы.
— Лихо было ему при высокородных? — радостно потирали руки соседи по украйным усадьбам, Замятня и Прозоровский. — Мы-ста велеречивы да супротивны больно! То ли Скуратовы да Биркины! Что ни скричит петух, то куры все — да, да, да, да. А и пришло к тому, недалече та пора, ударит нам челом: «Покажите милость! Приходите, яко издревле ведётся, володеть и править вкупе!» И потихоньку стали складывать добро в дорогу на дедовы места.
Что ни день — приезжали в слободу со всех концов разведчики-князья. Грозный принимал всех одинаково: с поклоном и смиренною улыбкою. В чёрной рясе и выцветшей скуфейке царь выглядел таким пришибленным и жалким, что даже у лютых его врагов больно сжималось сердце.
Князь Пётр Горенской сидел до сумерек в келье Иоанна. Вместе с ним молился и пил из общего ковша простую воду да тешился просяными лепёшками, густо посыпанными, солью.
Перед расставанием Грозный облобызался с гостем, поклонился ему в пояс по монашескому чину и со вздохом обронил:
— Велики грехи мои, боярин. Другойцы така туга на сердце ляжет — живот не мил. И веры нету, спасусь ли в недостойных своих молениях!
Голова его сиротливо склонилась на острое плечо.
— Концом бы живота пожаловал меня Господь. Избавил бы от злой туги.
Горенской в страхе отступил.
— Не ропщи, царь. Не внемли гласу сатаны. То он совращает дух.
И ласково, точно баюкая:
— Мало ль кречетов да аргамаков у тебя? Изведи кручину потехою да… (он запнулся, но тотчас же голос его окреп) дружбой нерушимой с земщиной высокородной.
На мгновение скрестились два острых взгляда и погасли.
Глаза царя снова заволоклись дымкою печали.
— Так-то, боярин! Были у меня и кречеты добрые, да поизвелись: охотою не тешусь; пришли на меня кручины великие; был охоч и до аргамаков-жеребцов добрых, до палок железных с наводом, до пищалей ручных, чтоб были цельны и легки. А ныне никакая потеха в потеху…
Едва Горенской скрылся за поворотом сеней, в царёву келью, через потайную дверь, вошёл выряженный послушником Фуников. Тонкие губы его собрались в лукавую усмешку. Простодушно, по-детски, светились ясные глаза.
Грозный подошёл вплотную к казначею.
— Аль вести?
— Ходят, царь, наши языки…
— Про то сам ведаю! А прок?
Фуников перевёл невинный взгляд свой на окно.
— Всюду посеяли ропот те людишки, государь. Дескать, собора волим, а на соборе — бить челом от всея Русии природному царю Иоанну Васильевичу!
— И бояре?
Казначей сунул глубоко в нос себе мизинец.
— Айне долог час, волей ли, неволей, челом ударят и бояре. Распотешимся мы ужо в те поры с Горенскими да протчею крамолой!
Он вытер губы и приложился к руке царя.
— Надоумили мы с Борисом новую тебе забаву.
Грозный приклонил любопытно ухо.
* * *
Лихо затеял Симеон. Сами собой сжимались кулаки у бояр, и наливались ненавистью глаза. Слыхано ли, чтобы для зелья целебного занадобились блохи из постели господарской?
Но дьяки, подьячие, недельщики, губные старосты — были неумолимы.
— Волит Бекбулатович колпак блох княжьих, а наша стать — холопья: не прошибить той грамоты лбишками приказных!
Про себя зло бранились бояре, а постели подставляли. Осилишь нешто худородного татарина кулаком, коли стрельцы ему, точно природному царю, крест целовали!
От Константина-Елены дня до святой княгини Ольги собирали блох.
Под конец сдались окольничие, ударили челом Симеону:
— Велик колпак, батюшка: почитай шесть батманов с лихвой зерна схоронишь в нём. Нешто нагнать в него таку силищу блошью?! Да к тому же грех-то, прости ты, Господи, — скачут ещё те блохи окаянные, склевали б их вороны!
Бекбулатович снарядил в Александровскую слободу гонца.
Грозный сидел с советниками за убогим столом и, надрываясь от хохота, слушал весть.
На звоннице заблаговестили к вечерне.
Иоанн поднялся и с глубоким чувством перекрестился. За ним вскочили остальные.
— Звон-то сколь сладостен, великой Боже мой! — выдохнул елейно царь. — Воистину, велелепен Бог Господь!
И, направляясь к двери, обратился к гонцу:
— Наказываю яз Симеону любезному без малого колпак. — Он подмигнул и захватил нижней губой в рот усы. — А ежели недохват, — поглазел бы…
Его давил смех. Ряса на спине то собиралась глубокими бороздами, то расправлялась, упруго облегая выдавшиеся ключицы. Распущенные полы колыхались, как на ветру. Это делало царя похожим на чёрную чудовищную птицу, приготовившуюся схватить ещё не видную, но сладострастно щекочущую уже обоняние верную добычу.
— …поглазел бы… в постельках… у боярынь… ге-ге-ге-ге. У боярынь да у боярышень, у горлиц, в ангельских постельках… ге-ге-ге-ге!
* * *
Каждый день Иоанн выслушивал гонцов и веселел.
Бояре негодовали. Видывали они от Грозного позоры; но — чтобы в светлицы, к их жёнам и дочерям, врывались смерды да обыскивали по постелям, — не бывало николи!
И всё чаще слышалось в хоромах господарских:
— Краше, коль туда идёт, поношения терпеть от природного царя, нежели выносить издеву от татарвы крещёной!
А Симеон, что ни день, получал из слободы грамоту за грамотой и выдавал их земщине как свою волю.
Зачастили в слободу князья-бояре, вели осторожную беседу с царём, били челом на касимовского хана.
Потчевал Грозный родовитых гостей студёной водой да лепёшками просяными, густо посоленными, мирские речи сводил на Священное Писание, смиренно вздыхал и всё больше стоял на коленях на каменных плитах, перед вывезенным из Москвы любимым оплечным образом Володимира равноапостольного.
* * *
Стоном стонала Русия.
— Антихрист пришёл! Свету преставление! Остатние дни перед Страшным Судищем!
Верные людишки царёвы поднимали народ.
— Волим собора! Челом бьём Иоанну Васильевичу! Самодержавству его начало от святого Володимира! Он родился на царство, а не чужое похитил!
И игумены, и архиереи, и всё духовенство, от высшего сана до крайнего, поклонились в пояс вотчинникам-боярам.
— Волим собора! Не было того на Русии, чтобы дарственные злодейскою дланью у монастырей отбирать! Не было того, чтобы, как ныне, точно ворог лихой, басурмен Симеон из храмов Господних вывозил злато, серебро и самоцветные каменья бесценные!
А Иоанн заперся в своей келье и никого не допускал к себе.
Колымаги с ризами золотыми и каменьями жертвованными, с казной, завещанной благочестивыми радетелями веры во спасение душ своих и в вечный живот, двигались по ухабам и колдобинам русийских дорог, к, крепким хранилищам-царёвой казны.
И, когда шепнул Фуников, что прибрана к месту остатняя колымага, — царь показал милость боярам, дожидавшимся его многие дни с челобитною.
Жёлтый, как солнце в северы, согнутый и отощавший от долгих постов, слушал царь грамоту Бекбулатовича о том, что отбирает он дарственные, коими володеют все монастыри русийские.
Вдруг он разодрал на себе рясу иеромонашью и, точно преследуемый призраками, убежал.
Трое суток никто не видел царя. Лишь Фуников приходил по ночам потайным ходом для совещаний.
Но совещания были скорее похожи на спокойные собеседования, чем на строгое обдумывание дальнейшего, так как главное было выполнено с успехом, превзошедшим все ожидания.
В слободе же было положено великое постничанье, и неумолчно, как в страстную седмицу, надрывно плакали колокола.
На четвёртые сутки, после утомительной службы великопостной, пошёл царь саньми на Москву.
Красная площадь была до отказа забита народом.
В изодранной рясе, немощно опираясь на посох, вышел на площадь Грозный. Он собрался что-то сказать, но вместо слов из груди вырвались жуткое всхлипыванье и стоны. Безысходная скорбь, беспросветность лютого одиночества, непереносимая обида и вселенская туга были в этих стенаниях.
Вцепившись в свои волосы, царь повалился наземь и зарыдал.
Вздрогнула площадь.
Там и здесь сдушенно заплакали люди.
В дальнем конце, колотясь головою о камни, выл Фуников. От него не отставали голосистые Малюта, Григорий Грязной, Вяземской-князь и какие-то люди в убогих монашеских одеяниях.
Собрав всю силу воли, Иоанн подавил рыдания и исступлённо застучал в грудь кулаком.
— Сетовали! Печаловались! Лют яз, Господом данный вам государь! Уразумели ныне, како столу московскому быти без Иоанна! Каково стадо без пастыря! Обители святые лихой татарин ограбил!
Он проникался глубокою верою в то, о чём говорил. Ему уже в самом деле начинало казаться, что всё происшедшее- затея не его и советников, а доподлинное дело рук Бекбулатовича.
— Сиротинушка моя плачет! Московская земля родимая плачет!..
Наутро преданными холопями Иоанновыми был созван собор.
Иные бояре попробовали посетовать Челяднину, Борису и объезжему голове:
— Гоже ли безо сроку? Помешкать бы да сдождать-ся из дальних вотчин бояр.
Но Борис промолчал, а Челяднин в ужасе заткнул лальцами уши.
— Домешкаемся, покель царь в слободу уйдёт и постриг мнишеский примет.
На соборе были дворяне московские, дети боярские, жильцы да горсточка земщины.
Решил собор бить челом Иоанну Васильевичу, чтобы показал он милость и вернулся на дедовский стол.
Грозный грустно выслушал соборную волю, поклонился на все четыре стороны, двумя пальцами проникновенно ткнул в лоб, грудь и в плечи и, помолясь, могуче крикнул вдруг:
— Не пойду! Не пойду, ежели с израдою нету мне воли расправиться! — Он поднял руки и застыл, впившись прищуренными глазами в серое небо. — Кой яз царь, коли всюду израда?!
И сразу со всех сторон откликнулись приставленные Фуниковым и Грязным людишки:
— Кой царь, коли всюду израда?! Пусть володеет нами, како Бог его просветит, а не како земщина крамольная ищет! И да будет глагол его на земли, яко глагол Господень на небеси! Да не оставит государь государство и нас не оставит на расхищение волкам!
* * *
Позднею ночью вызвал Иоанн всех советников в опочивальню кремлёвскую.
— Добро послужили, холопи мои, своему государю!
Фуников зарделся и устремил ввысь ясный свой взор.
— И не токмо что, а и живот положим по единому глаголу твоему, царь!
И за ним, отвесив земной поклон, нежным эхом все отозвались:
— Живот положим по единому глаголу твоему, царь!
Грозный склонился над описью монастырей. Отметив крестиками те обители, в которых скопилось много богатств, он натруженно разогнулся и сладко зевнул.
— Утресь, Борис, пускай Висковатой под твой подсказ грамоту пишет. Отдаёт, дескать, царь и великой князь дарственные. Да зри: кой монастырь убогой — не токмо верни добро, а и прикинь ему от щедрот моих землицы с угодьями. — И, подмигнув игриво, ткнул в опись пальцем. — А сии, что со крестами, погодим отдавать. И в нашей казне найдётся место для злата. — Он притопнул ногой и заложил руки в бока. — И на ливонской поход, и на торг через Обдорские и Кондинские земли с агличанкой, поди, наберётся. Славны да богаты монастыри русийские!
Нагоревший фитилёк лампады скорёжился и зашипел. Грозный вскочил и, оправив фитилёк, перекрестился.
Вяземский отвесил поклон.
— Дозволь молвить, царь!
— Молви.
— Ещё для извода крамолы учинить бы надобно ныне, како ты замыслил и како на соборе народ челом тебе бил, — особных людей.
Клин бороды Грозного напыженно оттопырился.
— Божиим просветлением волю яз оказать милость земле своей: быти при мне от сего дни опричным людям.
Борис вставил:
— А вотчинников, которым не быть в опричнине, повелел бы ты из всех городов вывезти и подавати им землю в иных городах.
Его горячо поддержал Челяднин:
— Сам яз высокородной и доподлинно ведаю: убоги бояре. Всё могутство их — в вотчинах, а денег имут малую толику. Поразгонишь их с вотчин, абие захиреют.
— Добро! — подтвердил Иоанн. — Добро, советники мои велемудрые! — Он щёлкнул себя по лбу. — Эка, ведь про татарина позабыл! За службу за верную жалую его с моего плеча шубою росомашьей!
И сквозь хриплый смешок:
— Гонцы-то поскакали благовестить про то, что тружусь яз изрядно, в святынях монастырских разбираючись, дабы обернуть обителям достояния?
Грязной склонил голову.
— Поскакали, мой государь!
— А поскакали — добро! Яз же с устатку шутов волю да хмельного вина! Эй, скоморохи, жалуйте в машкерах! Потешьте холопей моих! Пей-гуляй до зари!
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Получив жалованную грамоту от царя, Василий собрался на Москву.
За несколько дней до его отъезда по губе разнёсся слух о скором возвращении в вотчину из похода князя Ушатова.
Розмысл заторопился. Ондреич упрашивал его дождаться князя и встретить по чести.
— Проведает боярин, что не восхотел ты поклониться ему, — прогневается.
Но Выводков не слушал подьячего и упрямо настаивал на своём.
Уже отряд готов был покинуть вотчину, как прискакал с грамотой староста из губы.
— Царь и великой князь пожаловал князь Ушатова грамотой. А в тоей грамоте сказывает премилостиво: «За тое дела бранные, князюшко, жалую яз тебя гостем, Василием Григорьевичем Выводковым».
Василию пришлось остаться в усадьбе.
За сутки до приезда господаря высыпали все деревеньки и починки его с хлебом-солью далеко в поле.
Князь стройно сидел на коне, покрытом блестящей сбруей. Седло горело золотою парчой, и ослепительно сиял жемчуг на шёлковой бахроме золотого уздечка. На боярине была булатная броня из стали; сверх брони — кафтан из зелёной парчи с опушкой горностаевой. На голове высился шлем; сбоку мягко перекликались меч, луки и стрелы. Рука крепко сжимала копьё с нарукавником.
Впереди на аргамаке везли шестопёр. За Ушатовым тряслись смертельно усталые, покрытые густым слоем грязи, ратники с колчанами и стрелами под правой рукой. На левом боку болтались луки и меч. У иных лошадей были привешены сбоку сумы с кинжалами и дротики. Нестройными рядами, заросшие до глаз грязью, шагали стрельцы. Ветер трепал изодранные лохмотья одежды, обнажая у многих непромытые, кровоточащие раны.
Далеко перед усадьбой старшие всадники подхватили с сёдел медные барабаны.
В воздухе гулко просыпался мелкий горошек барабанного боя.
Холопи упали ниц.
Ушатов сдержал коня и медленно проехал к хоромам, милостиво кивая людишкам.
На крыльце стояли дети боярские и Василий.
— Добро пожаловать, господарь, — хором протянули они и поклонились.
Едва ответив на поклон, князь вразвалку пошёл в хоромы.
— Одначе не ласков с худородными воевода, — насмешливо скривил губы Выводков.
Остальные сочувственно поглядели на него и о чём-то зашептались вполголоса.
— Не сдожидаться же нам, покель боярин повыгонит нас со двора, — зло объявили они тиуну. — Авось после роздыху спошлет за нами.
И ушли в деревеньку.
* * *
Спекулатари и подьячие сбились с ног, добывая добавочные оброки на устройство пира Ушатовым.
А князь решил так отпраздновать своё возвращение, чтобы всем соседям не позабыть того пира до скончания живота.
Посадские и городские людишки, крадучись, зарывали добро своё в землю, — знали, что на холопьи достатки широко не разгуляться боярину.
Ушатов сам ходил по амбарам и злобно ругался:
— В кои веки не можете угодить господарю! Псы!
На дворе с утра до ночи толпились согнанные для наказания холопи.
Под ударами батогов они ползали на коленях перед катами, клялись, что отдали всё.
— Посады богаты! — ревел Ушатов. — В посадах похлопочите для господаря!
— Забьют! Обетовались стрелами потчевать.
— Секи! До единого!
И когда согнали людишек и в первую очередь подняли на дыбы детей, староста объявил, что мир согласен идти за добычей на посады и город.
Точно орды татарские прошли по губе. Полыхали пожары, свистели стрелы и небывалыми стаями дятлов токали беспрерывные выстрелы.
Холопи рвались в огонь, грабили всё, что попадалось под руку, шли, не задумываясь, на верную смерть.
Стоило ли думать о животе, когда возвращение в вотчину без добычи сулило ту же лютую смерть?
* * *
Ушатов, послушный царёвой грамоте, скрепя сердце пригласил на пир Василия с его отрядом.
Прямо из церкви хозяин прискакал в усадьбу и, остановившись у крыльца, с поклонами пригласил в трапезную своих соседей-бояр.
Последними вошли Выводков и боярские дети.
— Показали бы милость, присели бы, — развязно предложил розмысл товарищам и шлёпнулся на лавку рядом с Горенским.
Князь негодующе вскочил. За ним тотчас же поднялись другие бояре.
— Кто сей безродной? Аль вместно тебе с ним, хозяин, за одним столом пировать?
Выводков облокотился на стол и, взглянув через плечо на Горенского, спокойно бросил:
— Яз — дворянин, Василий Григорьевич Выводков, розмысл царя Иоанна Четвёртого Васильевича.
И, властно:
— Кланяйтесь имени государеву! Вы-ы!
Ушатов, едва сдерживаясь, подошёл к Выводкову.
— Не чмути!.. Пожалуй гостей моих милостью. Сядь с людишками своими за сей вон стол.
Дети боярские, довольные своим начальником, не двинулись с места.
Один из них налил корец вина.
— Пей, други, за розмысла царя Иоанна!
Ушатов беспомощно развёл руками и, склонившись к уху Горенского, о чём-то умоляюще зашептал.
— Для тебя токмо, Михеич, — жертвенно выдохнул гость и сел рядом с Выводковым. За ним угрюмо заняли свои места остальные.
Хозяин, немного успокоенный, поднял кубок:
— За земщину преславную, коей держится во все роды земля Московская.
Розмысл взялся было за кубок, но тотчас же сердито отставил его.
Горенский ехидно хихикнул.
— Аль не солодко вино за господареву честь?
— А не ведомо тебе, князь-боярин, что ни едино вино не солодко, коли пьёшь его поперёд здравицы государю преславному?! — запальчиво брызнул слюною в лицо соседу Василий. И, поднявшись, гордо запрокинул голову. — За царя и великого князя всея Русии — за него, примолвляющего и малого и великого не по племени-роду, а за службу за верную!
Все молча осушили ковши.
Не обращая внимания на бояр, отряд усердно потчевался вином и яствами. Два десятка рук то и дело тянулись через столы за закусками.
Василий, возбуждённый недавнею перебранкою, быстро захмелел, но не отставал от других и продолжал пить, каждый раз чокаясь с кубком Горенского.
Наконец он не перенёс упорного молчания соседа.
— Ты вот боярин… доподлинно… И ума, сказывают, у тебя палата. А яз смерд… И, выходит, должен ты уразуметь…
Князь вкусно глодал свиной хрящ и смотрел куда-то в сторону. Выводков облизал промаслившиеся пальцы свои и обнял боярина.
Ушатов топнул ногой.
— Не займай!
Выплюнув на стол изжёванный хрящ, Горенский резко оттолкнул розмысла.
— Отпустил бы ты нас, Михеич. Не то не стерпеть издевы от смерда!
Дети боярские одобряюще поглядывали на товарища и, предвкушая свар, потирали довольно руки.
— Кой ты смерд, коли «вичем» пожалован?! Неужто спустишь обидчику?!
Василий встал и сжал в кулаке тяжёлый кубок.
— Со смердом невместно тебе?! А вместно ли хлебом да вином смердовым потчеваться?
Подмывающею волной подкатывались к груди и туманили рассудок хмель и ненависть.
— Нечистый его устами глаголет, — испуганно перекрестился Горенский.
Бояре шумно вышли из-за стола.
— Спаси тебя Бог, Михеич, а мы ужо в другойцы к тебе пожалуем!
Василий не унимался.
— Не люба правда-то? Вкусен, зрю яз, хлеб холопий?!
— Умолкни! — пронзительно взвизгнул Ушатов. — Иль впрямь пришёл на Русию антихрист?! Иль впрямь терпети безгласно нам, како смерд поносит господарей?
Не помня себя, он схватил со стола корец и замахнулся на обидчика.
Выводков слегка пригнулся и, изловчившись, размозжил братиной череп Ушатову.
— Вот же тебе жалованье от смерда!
* * *
Вдова Ушатова, остриженная, по обычаю, в знак печали по умершем муже, стояла перед всхлипывающим сынишкой и нежно утешала его:
— Ты, Лексаша, не плачь. Свободил нас Господь от батюшки твоего — на то его воля. — Она подняла мальчика на руки и благодарно взглянула на образ. — Будем мы ныне с тобой, Лексаша, яко те птицы небесные. Ни сечь нас некому стало, ни в терему под запором держать.
Лексаша встряхнул каштановой головкой и вытер кулачком слёзы.
— А на злодея того пустишь меня поглазеть?
— Како на дыбу погонят его, — поглазеешь.
— На дыбу? — мальчик восхищённо обвил ручонкой материнскую шею.
— И не токмо на дыбу его, окаянного, а и в огне пожгут душегуба!
Сорвавшись с рук, Лексаша закружился по терему. Боярыня строго погрозилась:
— Грех. Не веселью ныне положено быть, а туге превеликой.
Из дальнего терема, монотонно, точно шмелиное жужжание, доносился голос монаха, читающего Псалтырь.
Поглядевшись в проржавленный листок жести, Ушатова мазнула себя по лицу белилами, угольком подвела брови и пошла к покойнику.
В тереме, у дубового гроба, стояли соседние вотчинники. На дворе, согнанные тиуном, голосисто ревели бабы.
Безучастно вперившись в изуродованный лоб Ушатова, жужжал под нос монах.
Когда пришло время выносить гроб и иерей сунул в губы покойника три алтына на издержки в дальней дороге к раю, вдова вдруг повалилась на пол и запричитала:
— Не спокидай! Пошто гневаешься на мя, сиротинушку?! Аль не добра яз была?! Детей мало тебе народила?!
Плакальщицы дружно подхватили причитания и дико завыли на всю усадьбу.
Лексаша с любопытством следил за матерью и наконец, не выдержав, ткнулся в её ухо губами:
— Ты пошто исщипалась?
— Уйди! — оттолкнула его Ушатова и ещё с большей силой незаметно царапнула себя по груди, чтобы как-нибудь вызвать слёзы на предательски сияющих глазах.
* * *
Закованный в железы, больше месяца томился в темнице Василий. Пройденная жизнь казалась ему тяжёлым ненужным сном, от которого не только не страшно, но радостно пробудиться в чёрное небытие.
Лишь воспоминания об Ивашке вызывали в нём жестокие страдания и жажду жизни.
«Грянуть бы в Дикое поле да вырвать сироту из неволи!» — вспыхивало вдруг жгучим огнём в мозгу и заливало всё существо негодованием.
Ещё вспоминались в иные минуты мастерская в Кремле, груды незаконченных чертежей, наброски особного двора, который хотел он поставить для Иоанна, и долгие беседы с учителем-немцем.
Но всё это казалось таким далёким, что походило скорее на сон, чем на явь, и потому не вызывало ни радости, ни тоски.
За Выводковым пришли неожиданно среди ночи.
«Пытать», — сообразил узник и зло ощерился на дозорного.
Вдруг багряный свет факела озарил вынырнувшего из мрака Ондреича.
— Воля, Василий!
Розмысл обмер от неожиданности, но тут же с горечью поглядел на подьячего.
— И ты измываешься! Аль и впрямь не бывает другов у человека?
Ондреич не ответил и спрятался за спину дозорного. Узника привели к окольничему и там объявили:
— Царь прознал от подьячего Ондреича, что князь-бояре окстили времена нынешние царством антихриста. А и зело возвеселился преславный царь, егда прознал, како взыграло сердце твоё лютым гневом противу тех господарей. И пожаловал тебя государь волею да царским челомканьем.
Окольничий откашлялся, вытер насухо рукавом губы и троекратно облобызал Василия.
— А и наказал тебе, Василий Григорьевич (он особенно подчеркнул «вич»), преславной государь со всеми тако творить, кои возмутятся дням новым!
И с низким поклоном:
— А ещё волит царь спослать тебя к тому князь-боярину Горенскому опрос чинить нелицеприятный.
С первыми лучами солнца Выводков поскакал в вотчину Горенского.
Князь заперся в хоромах и не допустил к себе розмысла.
Стрельцы осадили усадьбу.
— Не пустишь — зелейную казну подведу под хоромины, — пригрозил Василий через тиуна.
Горенский выслал розмыслу пёсью голову и метлу.
— Слыхивали мы: тем жалованьем пожаловал царь псов кромешных своих, а и господарь мой тебе, псу, тое же жалованье пожаловал, — поклонился в пояс тиун.
Пушкари поскакали за зелейной казной.
Когда подкоп был готов, розмысл в последний раз предложил осаждённому сдаться. Не дождавшись ответа, он разогнал из усадьбы холопей и взорвал хоромы.
Запыхавшийся тиун нашёл Василия в ближайшей деревеньке и раболепно упал ему в ноги.
— Сбег! Подземельем ушёл князь-боярин!
Стрельцы и ратники обложили лес.
Горенского нашли в яме под кучей листьев и хвороста.
— А не пожалуешь ли ответ держать по опросу? — помахал розмысл плетью перед перекошенным лицом пойманного.
— Не ответчики бояре перед псами смердящими!
Прежде чем Василий успел что-либо сообразить, один из отряда полоснул князя ножом по горлу.
В тот же день отряд двинулся в путь, на Москву. Впереди поскакал гонец с докладом царю о суде над Горенским.
Не доезжая Мурома, Выводкова встретил дьяк Висковатый.
— Поклон тебе от всех опришных людей. — И, поклонившись, торжественно поднял руку. — А учинити у себя государю в опришнине едину тысящу детей боярских, дворян, дворовых и городовых, лутших слуг, и поместья им подавал в тех городах, которые города поймал в опришнину, не далее како на семьдесят вёрст от Москвы. А вотчинников и помещиков, которым не быти в опришнине, велел из тех городов вывезти и подавати им землю в иных городах. А теми же милостями, что и тыщу человек, наградил ещё царь двадцать восемь бояр да колико окольничих. А вкупе тех опришных людей — одна тыща семьдесят восемь.
Он передохнул и, подражая возгласу архидиаконскому, провозгласил:
— А в тех списках опришных записано моею дланью: и розмысл царя Иоанна Васильевича — Василий Григорьевич, дворянин московской, Выводков!
Ондреич исподлобья поглядывал на друга и смахивал рукавом набегавшие на глаза умильные слёзы.
— Дозволь и мне облобызать тебя, друг, — принял он в свои объятия Выводкова, едва замолчал дьяк.
Растроганный розмысл горячо поцеловал Ондреича.
— Не ты бы, клевали б ныне меня лихие вороны. Друг ты мне до скончания живота.
Висковатый вскочил на коня.
— Яз на Москву, а ты, Григорьевич, с сим пушкарём путь держи на усадьбу свою. А пир отпируешь, обрядись по чину опришному и жалуй к царю. Тако волит преславной!
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
Собрав своих холопей, Василий разделил всю землю по душам и ускакал на Москву. Людишки повесили головы.
— Замыслил господарь потеху нам на погибель. Не миновать лиху быть!
Однако они принялись усердно за полевые работы.
С первых же дней их поразило то, что спекулатари не только не дерутся, но и не бранятся. Такое отношение людей, приставляемых исключительно для расправы, повергло их ещё в большее уныние и заставило опасливо насторожиться.
— То неспроста! Ужо придумал розмысл забавушку на нашу кручину!
Временами Выводков наезжал в своё поместье. По привычке деревенька встречала его хлебом-солью и земными поклонами.
Василий возмущался, сам отвешивал поклон за поклоном и не знал, куда девать себя от стыда.
Староста собирал под открытым небом сход и докладывал о работах.
— Не забижают ли людишек спекулатари? — не слушая старосту, допытывался опричник.
Холопи многозначительно переглядывались и падали в ноги.
— Потешился, и будет. Заставь Бога молить, — поведи, како в иных поместьях ведётся!
Ничего не понимающий розмысл начинал сердиться. Староста отгонял грозно толпу и стремился припасть к господаревой руке.
— Измаялись людишки-то, милостивец! Нешто слыхано слыхом, чтоб спекулатари смердов не секли да на дыбы не вздёргивали? Всё сдаётся, не затеял ли ты иного чего, больно ласково примолвляючи споначалу!
Розмысл срывал с головы шапку и истово крестился.
— Перед Богом обетованье даю! Како маненько справитесь да окрепнете, волю дам со землёй и угодьями! — И, точно оправдываясь: — Нешто татарин яз некрещёный, а либо князь-господарь, что веры мне нету? Можно ли мне, рубленнику-бобылю, замышлять противу холопей?
* * *
Прошла страда. Крестьяне сложили хлеб на наделах своих и решительно объявили тиуну:
— Покель не узрим господаря, зерна в клеть не утянем. Краше голодом живот уморить, нежели сдожидаться денно и нощно, каку казнь уготовит нам господарь за тое прокормленье!
Тиун поскакал на Москву. Он застал розмысла на постройке особного двора.
Двор ставили за рекою Неглинкою, на расстоянии пищального выстрела от Кремля, на месте, где до того высились хоромы бояр.
Когда Выводков объявил, что сносит усадьбу, возмущённые вотчинники пошли с челобитной к царю.
Иоанн не принял их и передал через Скуратова:
— Сказывал государь послу в иноземщине и вам тое же сказывает: ставится двор для государева прохладу. А волен царь: где похощет дворы и хоромины ставить, тут ставит. От когося государю отделивати?
Василий возводил особный двор по плану, составленному ещё у Замятни и исправленному с помощью Генриха.
Толкавшиеся у постройки ротозеи вначале благосклонно относились к затеям розмысла, но, когда их ослепили переливающиеся на солнце зеркальные глаза львов, они в страхе побежали к митрополичьим покоям.
— Стрелы сатанинские мечет тот выдумщик! Защити крестом нас, многомилостивый владыко.
Филипп вышел к народу и благословил его.
— Дал яз, чада мои, обетованье царю не вступаться в опришнину. Како творят, тако смиренно претерпевайте.
И, не сдерживаясь:
— Бог зрит неправду и всем воздаст по делом.
Он торопливо ушёл, чтобы не сказать большего. Его натура возмущалась и требовала открытого обличения царёвых дел. Но до поры до времени митрополит терпел, втайне оплакивая своих братьев по высокому роду, бояр, и проклинал ненавистных опричников.
Зеваки, ограждённые от скверны митрополичьим крестом, продолжали ходить вокруг особного двора и исподтишка поглядывать на розмыслово умельство.
Один из львов, с раздавшейся пастью и свирепым взглядом, по плану Выводкова был поставлен лицом к земщине, а другой, умильно сморщившись, глядел на двор. Чёрный орёл с распростёртыми крыльями, укреплённый между львами, казалось, готов был сорваться с жерди и ринуться в смертный бой с земщиной.
Для доступа солнца и воздуха на протяжении хором и клети стена была понижена на шесть пядей.
Перед хоромами был поставлен погреб, полный больших кругов воска. Особную площадь царя засыпали в локоть вышины белоснежным песком.
У полуденных ворот, очень узких, через которые можно было проехать только одному верховому, построили все приказы. Здесь же предполагалось править казну с должников.
Василий не принял тиуна и приказал ему прийти к концу дня. Холоп, чтобы убить время, пошёл бродить по Москве.
Дебелою бабою, нескладною и простоволосою, раскинулся древний русийский стольный град. На изрытом оспой, рыхлом теле широких улиц похрюкивали, утопая в грязи, сонные свиньи и расплющенными родинками, разделёнными коричневым загаром дворов, лепились низенькие избёнки. Расписным изодранным сарафаном там и здесь торчали светлые клочья садов, и уродливыми кокошниками, принесёнными в дар незатейливыми вздыхателями, корежились у ног взбухшего брюха и рыхлых грудей — хоромы бояр.
Откуда-то вынырнула вдруг тощая кляча, осторожно переступила через застоявшуюся лужу и, обнюхав воздух, застучала раздумчиво по проложенным вдоль улицы деревянным мосткам.
Тиун, дойдя до отписанного в опричнину Арбата, наткнулся на небольшую кучку людей, обступившую юродивого.
— Горе нам! Горе нам! Горе нам! — грозно вещал блаженный. — Покаяния двери отверзлись! Настал канун Судища Христова!
Толпа быстро росла, забивая дороги.
Заросший грязью, нагой, с лохматыми космами выцветших от непогоды волос, блаженный наступал на людей, с каждым мгновением всё более распаляясь, нагоняя на всех суеверный ужас.
Увидев скачущего опричника, нагой плашмя упал наземь. Всадник едва сдержал коня.
— Кровь! На тебе и на семени твоём кровь! — визжал, барахтаясь в грязи, блаженный.
Вдруг из-за угла рванулся полный смертельного отчаяния крик.
Народ в смятении бросился наутёк.
Пробивая локтями дорогу, по улице семенил какой-то ветхий старик.
— Изыди! — ткнул он пальцем в сторону юродивого и, поплевав на ладонь, пошлёпал ею по голой своей голове.
— А вы… — старик поднял перед толпой благословляющую руку, — да пребудете в благодати дара Духа Святаго и в любви к помазаннику его, царю моему, Иоаннушке.
И, собрав в тихую улыбку сеть лучиков на жёлтом лице, поклонился людишкам.
Юродивый стоял, закрыв глаза, и шептал про себя молитву.
Опричник достал горсть денег. Мальчик, сопутствующий старцу, немедленно подставил суму.
Безногий ученик юродивого завистливо отвернулся, трижды сплюнул и неожиданно затянул прозрачным, как дымка предутреннего тумана над Кремлём, голосом:
— Блажен муж, иже не идёт на совет нечестивых и на пути грешных не ста.
Пальцы блаженного переплелись. Чуть приоткрывшиеся глаза гневно впились в опричника.
— Истина! Истина! Истина! Блажен муж, не внемлющий иосифлянской ереси!
Притихшая толпа благоговейно следила за разгоравшимся спором между двумя юродивыми.
— Молитесь, людие, об убиенных болярах! Молитесь о спасении души царёвой, совращённой нечистым!
Юродивый кивнул в сторону старика.
— Да просветит Господь тебя, Большой Колпак, и да обратит тебя на пути истины!
Большой Колпак гордо выпрямился.
— Братие!
Говорливая группа опричников, спешившая к спорщикам, остановилась на полпути.
— Внемлите, братие! — Старик сияющим взглядом обвёл народ. — И бысть, — в смятении духа явился к царю ангел Господень. И посла царя послушати откровения. И, не ища путей, пришед Иоанн в келью велемудрого и благочестивого Вассиана. И рече Вассиан, не слушая гласа царёва, но внемля гласу, кой свыше есть исходяяй: «Аще хощеши, о, Иоанне преславной, самойдержцем быти, не держи себе советника ни единого мудрейшего себя: понеже сам еси всех лутше; тако будеши твёрд на царстве и всё имати будеши в руцех своих. Аще будеши имать мудрейших близу себя, по нужде будеши послушен им». И поверг ангел Господень Иоанна к стопам благочестивого Вассиана и тако повелел глаголати: «О, муж всехвальной! Аще и отец был бы жив, такого глагола полезного не поведал бы ми».
Юродивый, до того как будто не обращавший внимания на слова Колпака, вдруг затопал ногами.
— Удур! Ересь иосифлянская! То не ангела Божия наущенье, а хула на мудрых советников, господарей, коими искони держалась земля Русийская!
Он приготовился наброситься на подошедших ближе опричников, но его прервали громовые возгласы:
— Царь! Дорогу царю!
На звоннице весело загомонили колокола.
— Дорогу преславному! Бум-бум-бум-бум! Царь! Бум-бум-бум-бум! Царь! Царь!
Едва Иоанн поравнялся с блаженными, Большой Колпак с глубокою верою воздел к небу руки.
— Благодарение и хвала и слава тебе, Вседержителю!
И, со слезами:
— Яко удостоил еси мя, грешного, зрети государя моего, царя и великого князя!
Юродивый отвернулся. Грозный незло окликнул его:
— Чмутишь, Василий?
— Кровь! Руки твои в крови! — всхлипнул Василий и торопливо ушёл. За ним, отплёвываясь, пополз безногий его ученик.
Радостно и гулливо перекликались колокола. Переряженные приказные сновали в толпе и тыкали руками в сторону улепётывавшего юродивого.
— Глазейте! Яко исчезает дым от лица огня, тако да бежит еретик от очей государевых!
Но блаженный прервал спор не из страха перед царём. Его смутил прискакавший отряд опричников, среди которого одно лицо показалось ему странно-знакомым.
Опричник, в свою очередь, внимательно вгляделся в блаженного.
— Погоди… стой!., погоди…
В мозгу пробудились неожиданно воспоминания о давно прошедших днях.
— Ты чего призадумался, розмысл? — окликнул опричника царь.
— Прости, государь. Токмо… стой… погоди…
Перед глазами мелькнул образ боярина Симеона, пылающая в огне усадьба, землянки в лесу.
— Эй ты, юродивой!
И, пришпорив коня, розмысл наскочил на блаженного.
— Вот где Бог привёл встретиться, казначей наш, Тешата!
Постукивая посохом по грязным доскам мостков, к Выводкову любопытно спешил Иоанн.
Безногий попытался замешаться в толпе, но стрельцы, по знаку царя, схватили его.
Розмысл изо всех сил держал юродивого за руку.
— Эка пригода, преславной! Блаженный то, а и не блаженный, а вор премерзкой.
Склонившись перед повеселевшим царём, Выводков рассказал всё, что знал о Тешате.
* * *
В застенке Выводков самолично чинил опрос Тешате и безногому.
— А сказывают люди, хоронишь ты под камнем в лесу казну могутную?
Сын боярский перекрестился.
— Явился мне в видении святой Зосима. И како навычен бе, тако и сотворил.
Безногий закатил глаза и вздохнул.
— И сотворили мы о том месте, в коем было видение юродивому, храм во имя святого Зосимы.
Розмысл кивнул кату. Раскалённая игла впилась в плечо безногого.
— В око ему, окаянному!
Безногий вцепился в руку ката.
— Всё обскажу! Помилуй! Всё обскажу!
В бессильной злобе Тешата рванул на себе железы и угрожающе взглянул на товарища.
Каты бросили юродивого на широкую лавку, утыканную шипами.
— Сказывай, казначей, куда с казной нашей сбег и како тешился во юродстве? — с ехидным смешком спросил Выводков. — Сказывай, покель язык при тебе.
Теряя сознание от невыносимой боли, сын боярский пропустил сквозь судорожно стиснутые — зубы:
— Поплевины, Шеины да Тучковы…
Подьячий с наслаждением обмакнул в чернила перо.
— По-пле-ви-ны, Ше-и-ны да Туч-ко-вы, — смачно шептал он в лад поскрипывающему перу.
— Всё обскажу! — взвыл Тешата, обрывая показания. — Токмо повели сволочить меня с лавки.
И, истекая кровью, на полу:
— Бояре те сбили меня. Чмутить народ православный противу царя. А яз… не для себя… для Бога… хаживал середь народа того.
* * *
Отряд опричников свирепствовал в вотчинах оговорённых бояр.
Перед отправкой к Поплевину, Грозный, между прочим, шепнул Василию:
— Свободи от себя высокородного. Сказывал он на опросе: люба ему и смерть, токмо бы не от смерда.
Расправившись с князьями, Выводков поскакал в своё поместье.
Невесёлая дорога расстилалась перед его глазами. Всюду стояли, точно запущенные кладбища, полузаброшенные деревеньки; страшными призраками голода невесть куда тянулись с убогим скарбом своим людишки; на свалках шли смертные побоища из-за куска падали; то и дело встречались отбившиеся от родителей дети, и говорливыми тучами кружилось над трупами вороньё.
Недалеко от своей усадьбы Выводков остановился у знакомого служилого передохнуть.
Хозяин вышел на крыльцо, но не пригласил гостя в избу.
— Вместно ли тебе будет у дворянина сиживать?
Опричник не понял.
— Слух идёт, Григорьевич, будто холопи, по-твоему, больши дворян.
Выводков пожал недовольно плечами.
— Не больши… а, одначе, по то и затеял царь свару с боярами, чтоб холопей примолвить.
Служилый презрительно ухмыльнулся.
— Выходит, царь тот — холопий печальник?
Василий вскочил на коня и, не простившись, умчался.
Угрюмой толпой высыпали людишки встречать господаря.
— Лихо, Василий Григорьевич, сробили суседи с холопями, — опасливо доложил староста и вдруг погрозился злобно в сторону соседней усадьбы. — Понаскакали людишки да взяли разбоем весь хлеб, опричь твоей доли.
Василий, не отдохнув, поскакал на Москву. Малюта проводил его в трапезную царя.
— Рассудил, розмысл, Поплевиных с Шейными?
— Рассудил, государь.
Иоанн надкусил ломоть хлеба и передал его Выводкову. Опричник упал в ноги.
— Бью челом тебе на великой твоей милости, царь!
И, послушный приказу, скромненько присел на край лавки.
— А сдаётся мне, закручинился будто ты, Васька, — подозрительно покосился Грозный. — Али кто изобидел?
Борис сочувственно покачал головой.
— Любо ему, государь, дворы да крепости ставить. По то и томится, что оскорд ржой от безделья подёрнулся.
Царь допил вино, отставил ковш и обсосал усы.
— А и впрямь надобно бы робью тебя потешить!
Он сбил пальцем с бороды рыбные крошки, вытер о кафтан руку и сытно потянулся. Годунов что-то шепнул ему.
— А, почитай, и пора, — согласился Иоанн, добродушно взглянув на умельца. — Для прохладу поскачешь ты на Каму ставить город противу татар.
Выводков припал к царёвой руке.
— Дозволь челом бить, преславной!
— Посетуй, Григорьевич!
— Не любо мне на ту Каму идти!
— Пошто бы?
— Нешто гоже обороняться противу басурменов, коли нет обороны и под самой Москвой тем холопям от дьяков и помещиков?
Иоанн вскочил из-за стола.
— Ты?! Ты, смерд, царя обличаешь?! Ты, коего яз великой милостью из смрада подъял?! — Голос его задрожал и булькающими пузырьками рвался из горла. — Убрать! В железы! Пытать его! Пытать калёным железом!
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Царь с остервенением захлопнул крышку кованого сундука.
— Убого! Не токмо на рать — на прокорм недостатно!
Огарок сальной свечи задрожал в руке Иоанна, хило лизнув серые стены подземелья и тёмный ряд коробов.
Вяземский выдвинул ящик скрыни и достал горсть драгоценных камней.
Грозный приподнял плечи. Маленькие глаза его ещё больше сузились, поблёкли, и на орлином носу токающими муравьями проступили жёлтые жилки.
Он резко повернулся к Борису.
— По твоему подсказу обезмочела казна моя. Ты подбил жаловать льготами служилых людишек.
Годунов виновато молчал.
— Не дразни, Борис! Отвещай!
Беспомощно свесилась на грудь голова Годунова, а в ногах разлилась вдруг такая слабость, что пришлось, поправ обычай, в присутствии государя опереться о стену.
— Государь мой преславной! Сам волил ты нас поущать, что, покель верх басурменов, не можно холопей не примолвлять. Во всех странах еуропейских тако ведётся. И то чмута идёт по земле.
Опустившись на короб, Грозный ткнулся бородкой в кулак. С подволоки медленно спускался на невидной паутине паук. Пошарив по шапке царя, он раздумчиво приподнялся, повис на мгновение в воздухе и юркнул под ворот кафтана.
Грозный потихоньку поводил пальцем по затылку и, крякнув, раздавил паука.
Вяземский услужливо вытер царёв палец о свой рукав.
Свеча догорала. Серые тени в углах бухли и оживали. Шуршащим шёлком суетились на скрынях осмелевшие тараканы.
— К Новагороду бы добраться! — подумал вслух Иоанн.
Вяземский недоумевающе причмокнул.
— Повели, государь, и от того Новагорода не останется и камня на камне.
Царь зло отмахнулся.
— Не срок! Перво-наперво Литву одолеть да Ливонию вотчиной своей сотворить.
Он больно потёр пальцами лоб и задумался. Затаив дыхание, перед ним склонились советники.
— Ведом ли вам гость торговой новагородской, Собакин?
— Могутный изо всех торговых гостей! — в один голос ответили Вяземский и Борис.
Иоанн зачертил посохом по каменным плитам пола.
— А что, ежели… — И, вскочив с неожиданной резвостью, прищёлкнул весело пальцами. — Волю показать милость тому Собакину! Волю приять венец с дочерью его, Марфой Собакиной!
* * *
Дьяки, подьячие, старосты и служилые по прибору, стрельцы, казаки и пушкари с утра до ночи вещали на площадях:
— Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславной Марфою!
Неумолчно ухали колокола.
Но перезвоны и благовествования не оживляли столицы и ни в ком не будили ни радости, ни умиления.
Лютый мор, разгуливавший до того по стране, перекинулся наконец и на Москву. На окраинах он заразил уже воздух своим зловонным дыханьем. С каждым днём все реже показывались люди на улицах, так как, по приказу объезжего головы, всякого заболевшего немедленно отправляли в Разбойный приказ и там зарывали живьём в заготовленные заранее ямы.
Только блаженные продолжали по-прежнему смело расхаживать по городу и вести ожесточённые споры между собой и с опричниной.
— Горе вам, фарисеи! Разверзлась ныне вся преисподняя! Грядёт час, егда взыщет Господь стократы за Души умученных!
— Радуйся и веселися, Русия! Царь брачуется с преславною Марфою! — заглушали блаженных царёвы людишки.
— Третий брак — не в брак перед Господом! — надрывались смелые обличители.
С окраин мор перекинулся на избы торговых людей. В городе появились усиленные отряды ратников и стрельцов. Сам Малюта дважды в день проверял рогатки и станы.
Но смерть, прорвавшись в город, вселила жуткую, отвагу в живых. Отчаявшиеся люди, чуя неминуемую гибель, потеряли страх к соглядатаям и пищалям. Понемногу развязывались языки. Вначале неуверенный, ропот крепчал и ширился.
Позднею ночью, укутанный до глаз в медвежью шубу, из Кремля вышел Большой Колпак. Останавливавшим его дозорным он неохотно протягивал цидулу, скреплённую царёвой печатью, и торопливо шёл дальше.
В лесу блаженный сбросил шубу, завалил её хворостом и немощно развалился на заиндевелой листве.
Вериги резали старческое тело, вызывая тупую боль. От стужи кожа на спине собралась гусиными бугорочками, и посинел, как у удавленника, затылок. Изредка Колпак соблазнительно поглядывал на хворост, под которым лежала шуба, но каждый раз гнал от себя искушение.
— Господи, не попусти! Защити, Володычица Пресвятая! — со страхом шептали губы, а непослушный взгляд тянулся настойчиво к хворосту.
Большой Колпак поднялся и ушёл далеко в чащу. Он решил лучше замёрзнуть, чем нарушить без нужды государственной свой обет и облачиться в одежды.
За долгие годы ни один человек не видел старика одетым. До глубокой осени расхаживал блаженный нагим, а к зиме уходил в свою одинокую келью-пещеру и там оставался до первой оттепели, пребывая в молитве и суровом посте.
Облюбовав берлогу, Колпак, кряхтя, забрался в неё и стал на колени.
Сквозь колючую шапку деревьев на него глядели изодранные лохмотья чёрного неба. Зябкий ветер, точно резвясь, трепал его сивую бороду и щедро серебрил её инеем.
— Не для себя, Господи! Не для себя! — стукнул себя старик в грудь кулаком. — Не для себя! Не вмени же во грех нарушенное обетованье моё. Ради для помазанника твоего облачился яз в грешные одежды земли, презрев одежды светлые духа. Благослови, Господи Боже мой, меня на служение царю моему! И укрепи державу и силу и славу раба твоего Иоанна.
Так, в молитве, он незаметно забылся неспокойным старческим сном…
Ещё не брезжил рассвет, а блаженный уже был на торгу. Едва пригнувшись и вытянув шею, точно готовый нырнуть, стоял он средь площади.
Сходился народ, с любопытством следил за старцем, но никто не смел поклониться ему или испросить благословения, чтобы не нарушить святости единения блаженного с небом.
Вдруг Колпак вздрогнул и быстро, по-молодому, опустился на колени. Стаей вспугнутых чёрных птиц в воздухе взметнулись шапки и картузы, сорванные суеверной толпой с голов.
— Чада мои! — любовно собрал губы блаженный. — Мор-то… чёрная смерть: она, братие, всему причиною…
И, почти бессвязным лепетом:
— Смерть та чёрная… басурмен чёрный-чёрный… а зверь, яко в Апокалипсисе. И рог — Вельзевулова опашь.
Толпа ничего не понимала.
— Вразуми, отец праведной. По грехом нашим не дано нам понять глаголов твоих.
Блаженный громко высморкался, вытер руку о бороду и с отеческим состраданием поглядел на людишек.
— Зверь-то от хана, от персюка, Тахмаси, в гостинец погибельной царю доставлен. Слон-от зверь из Апокалипсиса. А чёрный басурмен через зверя нагоняет смерть на православных.
Не успела толпа разобраться в словах юродивого, как вдруг в разных концах торга вспыхнули гневные крики:
— Секи! Секи их, нечистых!
Точно огонь, поднесённый к зелейной казне, слова эти оглушительным взрывом отозвались в сердцах людей.
— Секи их! Секи!
Слуги Грязного ринулись к улице, где жили араб со слоном. За ними всесокрушающею лавиною неслась нашедшая выход гневу и возмущению одураченная толпа.
Араба застали на молитве.
— Секи!
В воздухе замелькали клочья одежды и окровавленные куски человечьего мяса.
К слону никто не решался ворваться первым. Но зверь сам пошёл навстречу погибели. Когда истерзанного хозяина его зарыли, он разобрал хоботом деревянную стену и пошёл на могилу.
Дождь стрел уложил его на месте.
* * *
Перед венцом Собакин пятью колымагами доставил на особный двор добро, отданное за дочерью.
Иоанн сам принимал короба и поверял содержимое их. Жадно склонившись над дарами, он вздрагивающими пальцами ощупывал и взвешивал на ладони каждый слиток золота и каждый камень.
Важно подбоченясь, в стороне стоял отец невесты.
— Ты жемчуг к вые прикинь, государь! — хвастливо бросал время от времени торговый гость. — От шведов сдобыл, по особному уговору. А алмазы — не каменья, а Ерусалим-дорога в ночи!
Грозный сдерживал восхищение и хмурил лоб.
— Обетовал ты серебра контарь да денег московских мушерму.
— А что новагородской торговой гость обетовал, тому и быть, государь!
Собакин мигнул. Холопи с трудом внесли последний короб.
Не в силах сдержаться, царь по-ребячьи прищёлкнул языком и распустил в радостную улыбку лицо.
В тот же день, едва живая от страха, шла под венец Марфа Собакина, третья жена Иоанна.
В новом кафтане, с головы до ног увешенный бисером, жемчугом, алмазами и сверкающими побрякушками, за отцом вышагивал Фёдор.
Дальше, в третьем ряду, понуро двигался Иван-царевич.
— А что? Кто тысяцкой при отце?! — неожиданно поворачивался к брату Фёдор, дразнил его языком и ловил руку отца. — Болыпи яз ныне Ивашеньки? А?
Грозный незло кривил губы:
— Больши… Токмо не гомони.
Однако царевич не успокаивался и тянул Катырева за рукав:
— Зришь Ивашеньку? Он в третьем ряде, а яз тут же, за батюшкой!
Боярин искоса поглядывал на Ивана-царевича и, чтобы не навлечь на себя его гнев, нарочито вслух говорил:
— Царевичу не можно ныне в посажёных ходить… Царевич сам ныне жених.
Щёки Фёдора до отказу раздувались от распиравшей его гордости.
* * *
Неделю праздновал Иоанн свою свадьбу.
По ночам опричники жгли на улицах смоляные костры, тешились пальбой из пищалей и пушек и непробудно пили.
Все московские простолюдины были оделены просяными лепёшками и ковшом вина.
Стрельцы, пушкари и подьячие ревели до одури на всех перекрёстках:
— Веселися, Русия! Ныне сочетался царь браком с преславною Марфою!
А царица, едва приходил сумрак ночи, билась в жгучих слезах перед киотами.
— Избави, пречистая, от хмельного царя! Избави от доли Темрюковны и великого множества иных загубленных душ! Избави! Избави! Избави!
* * *
К концу недели прискакал с Камы князь Пётр Шуйский.
Грозному не понравился предложенный князем план города Лаишева.
— Не тако ставил крепость на Свияге Василий. Надобно, чтобы тот город ногайцам яко лисице силок.
И, подумав:
— Спошлю с тобой того Ваську. Сробит он город, тогда мы сызнов его в железы обрядим. Тако и будет до конца его дней. Робить на воле, а отсиживаться в подземелье.
Розмысл спокойно выслушал от Скуратова царёву волю и твёрдо, тоном, не допускающим возражения, объявил:
— Не будет. Того не будет. Краше конец живота, нежели глазеть на великие скорби холопьи.
Малюта оторопел.
— Не будет?! — захлебнулся он и ударил Выводкова кулаком по лицу.
— А не будет! Убей, а не будет!
Василию дали одну ночь на размышление.
— Ослушаешься — живым в землю зароем, — пригрозил Скуратов и приказал стрельцам рыть могилу у ног прикованного к стене узника.
Утром в темницу пришли Вяземский и Алексей Басманов.
На пороге остановился поп с крестом и дарами.
— Надумал! — не дожидаясь вопроса, буркнул Василий. — Токмо не поглазев, не ведаю, како творить град на той земле.
* * *
Окружённый сильным отрядом, Выводков поскакал с Петром Шуйским на Каму.
Прибыв на место, он принялся за изучение края.
Ратники, по строгому приказу Малюты, не спускали с розмысла глаз.
Но по всему было видно, что Василий не помышлял о побеге. Любимая работа захватила его целиком. Шуйский с нескрываемой завистью рассматривал груды затейливых набросков и в то же время не мог побороть в себе восхищения перед умельством смерда.
Проходили дни. Выводков всё чаще отлучался то к ближним холмам, то к необъятной степи, густо заросшей травой, то к непрохожему лесу.
Дозорные понемногу привыкли к его отлучкам.
В одно утро розмысл заявил, что должен осмотреть дальний курган, и сам потребовал в помощь себе стрельца.
Нагрузившись шестами и верёвками для обмера, Василий, весело болтая со своим спутником, пошёл в сторону степи…
Уже давно скрылось солнце, и степь заволокло студнем тумана, в мреющем небе засуетились уже золотистые пчёлы, и незримый кашевар вытащил из-под спуда ярко начищенную кастрюлю, до верху полную мглистым, тягучим мёдом, — а Выводков не возвращался.
Всполошившийся Шуйский погнал на розыски ратников.
Позднею ночью нашли связанного по рукам и ногам стрельца.
Отряд рассыпался по лесным трущобам и степи.
Но розмысл бесследно исчез.