12
Юрий явился внезапно.
Воистину появление его в Сарае (во всяком случае, для Тверского) было подобно грому среди ясного неба. Однако весть о том Михаил Ярославич встретил спокойно. Ни один мускул в лице не дрогнул, и даже глаза, всегда выдававшие его, не загорелись нетерпимым огнем. Будто он ждал эту весть. Иное дело, что творилось у него на душе. Ефрем действительно должен был благодарить Господа за то, что тот из Нижнего направил его в Тверь, а не в Сарай. Впрочем, князь и в душевной ярости понимал, что, коли Тверитин не смог удержать Юрия, значит, были на то основания.
Тотчас Михаил Ярославич распорядился найти племянника и передать ему, что до суда у Тохты он хотел бы с ним перемолвиться.
Боярин Яловега вернулся от московского князя ни с чем — Юрий наотрез, да еще с непотребным лаем, отказался встречаться и говорить с Михаилом. Мне, мол, с дядею говорить не о чем. Я, мол, в Сарай не к нему прибежал, а к Тохте, с ним и толковать буду.
Как ни востер был племянник, однако взглянуть в глаза дяде забаивался. Вестимо, даже открытые подлости за глаза-то легче творить. Хотя, разумеется, есть и такие люди, что и от прямого, прилюдного подличания смак испытывают. Но до этого Юрию надо было еще дозреть.
Тем же днем, но уже ближе к вечеру, на епископское подворье пришел нарочный от серебряных дел искусного рукомысленика Николы Скудина, отданного когда-то князем Тохте в услужение. Сам Никола даже поклониться не пришел своему бывшему князю и благодетелю. Не решился. Видать, под надзором был.
Нарочным от него оказался вятший новгородский купец Данила Писцов, имевший намедни по случаю сношение с Николой.
Никола сообщал, что дела русского улуса ведет беклерибек, а не старший визирь, что татары давно ждали Юрия и склоняют его теперь дать больший выход дани с Руси, чем дает Михаил Ярославич, и тогда, мол, хан утвердит его на великое княжение.
Примерно то и предполагал Михаил, когда опасался прихода в Сарай московского князя. Юрий уши-то, поди, развесил, обнадежился и поверил, а того не разумеет, что каков бы выход он ни назначил, а не быть ему на столе владимирском!
Яловега, находившийся тут же, на слова Писцова хмыкнул и выругался по-татарски, помянув московскую боярыню, не в добрый час зачавшую Юрия.
— Что Юрий? — спросил купца Михаил Ярославич.
Писцов усмехнулся:
— Вестимо, божится дать, сколько бы ни понадобилось.
— Собака!
— Известна порода, — согласился новгородец. — Дед-то его, когда «число» ордынское вводил, тоже всех облапошил…
Смело говорил купец с князем. Михаил с вниманием поглядел на новгородца.
— Дак ить так и было оно, — подтвердил тот и пояснил, будто князь не знал: — Невский-то посулил, что равную долю от ханской дани на всякую душу положит, котора в «число» войдет. Народ-то и возликовал равенству, а того не смекнул, что доходный-то путь у каждого свой. У кого эвона какой, — купец развел руки вширь, — а у кого — эвона! — Он сузил пальцы на обеих руках для кукишей. — Сначала-то думали подать от каждого сообразно его доходу, пойдет в том, мол, и ровность. Ан вышло-то иначе. Хоть беден, хоть богат, а за каждую душу плати одинаково. Брат-то его, Андрей Ярославич, кричал, что обманет Александр, упреждал против брата с татарами, когда еще бить их звал, ан нет, разве умных-то у нас слушают? — Он огорченно махнул рукой. — После-то уж поздно стало кулаками махать…
Купец был хорош: ладен, плечист, дороден, гладко речист и, видать, смышлен. Несмотря на жару, на встречу к князю явился не в легком пыльнике да в мурмолке, как полюбили одеваться в Сарае и русские, но в тяжелой боярской ферязи и в высокой белой шапке, загнутой вверху лихим крюком. Волосы на голове и борода его лоснилась от безжалостно вылитого на них конопляного масла. Карие глаза, как масленки в траве, то открывались навстречу собеседнику, а то прятались от видимого лукавства.
— Ну, а новгородцы-то что? — спросил князь.
Писцов поглядел на Михаила Ярославича, как птаха, склоня голову на плечо, будто спросил тот пустое.
— Новгородцы, великий князь, известно что…
— Так что же?
— Коли с утра не тихи, так уж к вечеру буйны, коли к вечеру буйны, так всю ночь колобродят. А с утра снова на вече.
— Али ты не новгородец?
— И я новгородец. Только и новгородцы, великий князь, чай, разные. — Писцов серьезно посмотрел Михаилу Ярославичу в глаза и вздохнул. — Ходим мы по миру-то, видим, как иные живут.
— Али лучше?
— Да не в том суть, что лучше, — лучше нашего-то, поди, нигде не живут. А вот чище, что ли, единей. Не знаю, как и объяснить-то тебе. Что шведы, что немцы, что татаре эти поганые друг за дружку вона как держатся! Мы одни над собой надсмехаемся, токо бьемся да режемся.
В Князевых покоях воцарилась долгая тишина, какую не нарушало, а, напротив, усиливало дальнее церковное пение.
— И я то не ведаю… — тихо, раздумчиво произнес Михаил Ярославич. Помолчал и сказал так, как говорят самому себе. — Хочу иначе. Да не знаю, как сладится. — Потом усмехнулся, глядя уж на купца. — Дело не скорое, Данила Писцов. Не загадываю. И славы не обещаю. А коли хочешь быть помощником, так служи у меня, — неожиданно предложил он.
Новгородец осенил себя крестным знамением, низко поклонился Михаилу Тверскому и молвил:
— Что ж, послужу тебе, великий князь. Затем и пришел…
— Поболе таких-то писцов-то, глядишь, и беда помене была, — сказал Святослав Яловега, когда новгородец, урядив договор с князем, отбыл.
— Да мало ли их таких! — отозвался Михаил Ярославич.
— Эх, княже, — по-свойски вздохнул Яловега, — в том и горе, что мало.
Ежели до сего дня Яловега с окольными ровно на службу ходил в ханский дворец, толкая Князеву нужду и торопя визирей ее наготовленными для того подарками, то теперь Михаил Ярославич делать этого не велел: как позовут, так и ладно.
Никогда прежде не чувствовал Гюйс ад-дин Тохта полноты своей власти в той мере, в какой чувствовал это теперь. Могущество его было зримо, как звезды на небесах.
Все веры и все языки мудростью Тохты и благим предопределением Вечно Синего Неба склонились пред незыблемым превосходством Чингисова закона и взлелеянного им народа непобедимых татар.
Великий народ не знает над собой единого Бога. Великий народ верит — что ни есть в небе и на земле: огонь, вода, воздух, свет, тьма, ветер, дождь, кусты, прах, дневное и ночные светила, — все служит ему божеством. Великий народ не знает Бога Человека, кроме самого хана… Так отвечал Тохта магумеданам и латинянам и всем, кто имел смелость склонять к своей вере.
— Только в покое величие, только в величии покой, — говорил он загадочно, но никто не мог достигнуть ни его величия, ни покоя, потому как один надо всеми он был велик и покоен.
Из многих кровей могущественный Чингис сотворил единый великий народ. Но русские и под пятой того народа все остаются русскими, иным народом со своей верой, речью и обычаями. Даже служа хану, воюя и умирая за него, они все одно остаются иными — русскими. В том их загадка и их несчастье. Будто меченые они. Иные что листва, с дерев сорванная: полетели скопом под ветром и забыли, какой из них с какого дерева оборвался. Русские — нет: и в чужом скоплении помнят, откуда они. И в этом их сила…
Тохта не боялся русских. Его могущества и сейчас вполне хватило бы на то, чтобы огнем смирить всякое возможное непокорство, однако вокруг он ценил покой, а в самом себе более всего почитал мудрость. А для того чтобы и далее сохранялся покой, всего-то и надо было не давать русским помнить о собственной силе. Давно известно: сила любого народа в единстве. Единство достигается верой, властью да общей бедой. Беда и вера у русских была едина — и этого хан их не мог лишить. А вот чего у них не было — так это единой власти. Значит, следовало и впредь не допустить ее прочного становления. И табун без вожака не бежит.
Гюйс ад-дин Тохта, при всей его мудрости, ничего нового не выдумывал, он лишь продолжал то, что делали и до него в отношении Руси предшествующие ему ханы. Все в этом мире не ново. Да и что может быть ново в мире, где от века правят зависть и злоба?
Но те же персы, те же латиняне, несмотря на разительные отличия, в злобе и зависти равны: и завистливы чаще к другим, чем к единоплеменникам, и злобливы чаще не друг к другу, а к разноверцам. Русские же просто на диво противоположны в том прочим. Так, иноземцам они не завидуют и, даже видя их выгоды и преимущества жизни, только вздыхают усмешливо, будто на самом-то деле знают свое превосходство: что ж, мол, так уж у них, знать, заведено по-хорошему. К иноземцам, да к тем же татарам, они и незлобивы без повода, а чтобы их раззадорить, много горя нужно им принести. Но зато уж промеж собой ни в злобе, ни в зависти меры знать они не хотят. И коли уж меж собой раздернутся, в бойне до такого беспощадного остервенения доходят, какого, пожалуй, ни к татарам, ни к немцам не питают. Вот что в них любопытно и примечательно.
«Однако тем проще и вернее править над ними, — размышлял иногда правосудный, равно расположенный ко всем добрым людям Гюйс ад-дин Тохта. — Надо лишь вовремя дать им повод для зависти, а уж злоба в них сама разгорится».
Юрий в своем превосходстве над Михаилом уверился еще на Москве от братниных слов. В Сарае же ему такого в уши напели, что теперь он вовсе не сомневался в том, что владимирский стол по праву принадлежит ему. Ордынские вельможи не только улыбчиво и благосклонно принимали его подарки, что само по себе считалось добрым знаком, но и открыто обещали ему непременное содействие в достижении заветного ярлыка. Советовали лишь не скупиться на обещания да не торговаться о выходе, а там уж правосудный Тохта решит дело в его пользу. При этом они не сильно лукавили и почти были искренни, так как всем было ведомо, что на стороне московского князя, в защитниках его перед ханом, стоит молодой, во увертливый и хитрый Кутлук-Тимур, новый беклерибек.
Кутлук-Тимур вознесся счастливой судьбой на вершины власти недавно: после того, как именно он сумел убедить нойонов Ногая предать старого князя и перейти на сторону хана — Тохты. Их перемет с тридцатитысячным войском во многом определил исход сражения и уж во всем определил дальнейшую звездную судьбу Кутлук-Тимура. Тайный магумеданин, теперь он пользовался большим расположением Тохты, чем великий лама, некогда безмерный в могуществе Гурген Сульджидей, ныне увядавший в старческой немощи. Впрочем, как ни ослабло его влияние, но и по сю пору слово Сульджидея, освященное благостью Вечно Синего Неба, все еще что-то значило для Тохты. Хотя, разумеется, чем более велик становился Тохта, тем менее восприимчив делался ко всяким словам, даже и освященным благостью Вечно Синего Неба…
Так или иначе, но поддержка в Орде у московского князя была, и росла она тем быстрее, чем безрассудней и опрометчивей день ото дня кричал он свои обещания служить хану верой, правдой, войском, серебром — словом, всем, что есть дорогого у русских. Действительно, обещал он с такой изумительной легкостью, будто сроду не знал, как тяжко дается Руси каждый малый золотник серебра, из тысяч и тысяч которых составляется ежегодная великая ханская дань.
Михаилу Ярославичу оставалось лишь скрежетать зубами, винить себя за то, что сам не остановил на Руси племянника, да диву даваться, глядя на то, как бесстыдно торгует московский князь тем, что ему не принадлежит. Ради гордыни Юрий готов был отказаться и от тех немалых льгот, что получила. Русь во время ордынской замяти, случившейся после смерти жесткого и коварного хана Менгу-Тимура. Вновь, как дед его Александр Ярославич, он готов был навести ханских баскаков и откупщиков, уж было забывших на Русь дорогу. Но здесь Юрия с дедом и равнять было никак нельзя, потому что его в том никто не неволил, он сам кричал: дам, мол, татарам прежний доходный путь! Истинно, оставалось лишь удивляться: пошто себе на погибель носит таких земля?
Однако в том, что племянник кричал о собственной подлости и неразумности на весь белый свет заутренним петухом, было для Михаила Ярославича и некоторое утешение: во-первых, его слышали, не могли не слышать многие русские из разных земель, бывшие в те дни в Сарае. Пусть здесь от их мнения совершенно ничего не зависело, но купцы да бояре рано ли, поздно вернутся домой и уж дома поведают людям о злодействе, какое замыслил московский князь. Али там все равно, кому дань платить: своему князю или наезжему татарину, для которого и семь русских шкур всегда мало? Авось помнят еще, как плакали да стонали, как глаз не смели поднять на лицо откупщика — а то вдруг тому взгляд не понравится, так он голову вмиг ссечет… В том был дальний и тревожный загад — если придется все-таки войной да силой отнимать ярлык у племянника, ладно будет и то, что никому уж не понадобится объяснять свою правоту. Это во-первых… А во-вторых, чем щедрее да посулистей обещал Юрий, тем невыполнимее становились его обещания. И этого Тохта не понимать не мог.
Разумеется, дело было вовсе не в том, что Тохту могли бы напугать возможные возмущения в русском улусе. Орда была достаточно сильна, чтобы пригасить всякую отчаянность, как то бывало уже не раз, в каком бы отдельном городе или княжестве она ни возникла. Но ведь кобыл пастухи пасут не ради шкуры, а ради их молока. А от жирной кобылы можно получить молока вдвое больше, чем от загнанной и худой. А кроме того, разве не мог ну хоть даже предположить Тохта и того, что и русские, забыв свои распри, вдруг да объединятся перед общей кровавой бедой? Али то уж совсем немыслимо?..
И так и эдак прикидывал Михаил Ярославич, думал и за Юрия, и за Тохту.
Время тянулось пыткой.
Ушли из Сарая последние лодьи низовских, новгородских, шведских и немецких купцов, покинули его шумные персы и генуэзцы, тронули в дальний путь караваны китайцы, кочевые татары погнали в степь и далее на зимние предгорные пастбища стада овец и конские табуны, тяжелые, непрогонистые тучи омрачили ясное небо Дешт-и-Кипчака, от дождей раскисли, казалось бы, навсегда убитые летним зноем пыльные сарайские улицы, город вдруг обезлюдел, наполнился ветрами, что по ночам стучали зло в ставни и выли по-волчьи, обещая скорую стужу.
Но, как всегда и бывает в столицах, после долгого волока дело решилось неожиданно разом.