Глава 5. Ветка смоковницы
За окном уже смеркалось, и вместе с темнотой в гридню киевского князя проникло что-то еще, тяжелое, мрачное, чего не хотел принимать князь и с яростью гнал прочь. Стало неуютно, холодно… Один! Разогнал всех, дозволил всем трапезничать без него, а теперь вот сидит и тревожные думы разгоняет в разные стороны! Аскольд хмуро ткнулся лбом в холодное стекло, пытаясь остудить злобу, еще клокочущую внутри из-за вести о «Послании» Фотия, и неожиданно для себя решил опробовать совет верховного жреца. Вначале он просто мысленно вопрошал Небо: «Кто является причиной моей тревоги: Фотий? «Послание»? Бастарн? Дир?» Некоторое время напряженная тишина странным гулом отдавалась в ушах Аскольда, давила и терзала его беспокойную душу, но, приказав себе проявить терпение, немного погодя он вдруг ощутил ясный ответ: «Нет». Аскольд недоуменно покрутил черноволосой головой, затем вновь спросил: «Исидор? Софроний?..» — но, снова получив ответ «Нет», остолбенел. Боясь глубоко дышать, он решился предположить: «Сын?» — и, когда получил ответ «Нет», только тогда и выдохнул. Но после этого испытания задать простой и легкий вопрос: «Экийя?» — для Аскольда оказалось нестерпимой мукой. Экийя — это основа его жизни! Все, что делает он в своей жизни, освящено ею.
Да с ней ничего и не может случиться! Кругом стража, няньки, столько догляда! Но почему так похолодели руки и в висках стучит так, будто кровь наружу рвется, а ноги словно прикованы к бревнам, которыми аккуратно выложен пол в гридне киевского правителя? Аскольд задержал дыхание, закрыл глаза, еле выдавил: «Экийя?» И через мгновение он всем существом воспринял ответ: «Да!»
Аскольд ошарашенно прошептал несколько раз это не подлежащее сомнению «да» и не мог сдвинуться с места.
Потом он бросился из гридни так, будто кто-то гнался за ним, и метнулся в ту сторону, где располагалась маленькая душная клеть. Там стояла жесткая, деревянная, но широкая, покрытая мехами кровать, предмет особого почитания киевского правителя. Обычно, распахивая дверь в эту выложенную ореховым деревом клеть, где все пахло цветами, Экийей и любовью, Аскольд немного хмелел и волновался.
Сейчас Аскольда привела сюда одна тревога, и князь влетел как стрела, несущая всему смерть.
Густой сумрак обволакивал углы комнаты, и таинственно шуршали маленькие пучки сушеной ароматной травы, от запаха которой всегда по-особому кружилась голова князя.
Маленький столик с незажженной свечой словно нерешительно шагнул навстречу князю и жалобно поведал ему об отсутствии хозяйки.
Аскольд ринулся к одру и провел рукой по меховому покрывалу. Стремительно-жадный и вместе с тем беспокойно-озабоченный жест увенчался успехом: рука наткнулась на довольно большую ветку с длинными, тонкими, почти острыми листьями и маленькими, едва раскрывшими лепестки соцветиями. Аскольд глубоко вздохнул, сел на постель и улыбнулся. «Она здесь! Она была здесь, но не дождалась меня и куда-то ушла!.. Что это за ветка? Какой аромат от нее!.. Аромат моей Экийи!» — с радостью подумал Аскольд и, прижав ветку к груди, расслабленно прилег на одр…
— Княгиня, иди спать, — шепотом позвала нянька Экийю, когда Аскольдович, распластавшись на кроватке, заснул крепким сном.
— Иду, — отозвалась Экийя, видя, что и нянька устала, и сын действительно уснул так, что вряд ли проснется, а если и проснется, то для чего же нянька спит в детской клети? Экийя медленно отошла от одра, на котором широко раскинула ручонки ее ненаглядная отрада, трехлетний сын, и тихо подошла к няньке.
— Ежели что, разбуди, — предупредила она старуху и ласково дотронулась до ее плеча.
— Да будет тебе, княгиня, хмурые думы нагонять, — устало проговорила нянька и вдруг с лукавинкой в голосе добавила: — Иди-ка ты к своему лелюшке, не чает, наверное, бедовый, когда ты с ним ляжешь!
— Наверное! — вздохнула Экийя и не двинулась с места.
— Да ты что, княгиня? — забеспокоилась нянька. — Али что в душе треснуло?
— Не знаю, — прошептала Экийя и, чуть помедлив, вдруг спросила: — А ты одного любила или еще кого-нибудь?
Нянька встала, взяла Экийю за локоток и легонько сжала.
— Любить можно только одного, дочка. Блудничают со многими. А блуд — дело безотрадное, богами запретное! — как можно ласковее проговорила нянька и, немного помолчав, спросила: — А ты мать свою попытай. Ужели от дочери она мудрость вашего народа скроет?
— Не скроет, — грустно ответила Экийя и, пожав плечами, рассеянно поведала: — Моя мать очень мало любила… Отец был жесток… Имел наложниц… а она болела за него…
— Вон что! — участливо протянула полянка, кутаясь в убрус. — Да ведь наложницы-то не всегда зло таят в себе.
Экийя села на табурет.
— То было давно, годов тридцать вспять. Тогда во Киеве был правитель лихой, князь Бравалин. Как и твой, все на греков ходил. Люди баяли, ряд с ними сторговал, но греки, как и твоего, чую, обманули. Так вот однажды он дюже лихо сходил на греков и нас, сирот, после пира доброго забрал к себе.
— Сирот?! — переспросила Экийя.
— Да, отцы наши с ним на греков пошли, а надобе не вернулися: частью были побиты греками, частью во море покой нашли, знать, лихую медовуху не ко времени отпотчевали, — объяснила нянька, вздохнув.
— Понятно! — воскликнула Экийя. — А дальше?
— А дальше что? Собрал нас Бравалин соколиноокий, чернобровый, обнял, дары да одежды раздал и говорит: пока женихов у вас нет, я вас жить к себе заберу. И забрал! Надо же нас было от лихих кочевников защищать!
— И… не трогал? — недоверчиво спросила Экийя.
— Как же не трогал! Трогал! — откровенно сказала нянька и словоохотливо поведала: — Бывало, придет к нам в девичью и начнет рассказывать разные сказы, смеркаться станет, он свечу не дает зажигать, какую-нибудь податливую девку выберет, та, глядишь, и не выдержит, уйдет с ним на ночлег, а то и при нас сотворит, что захочет, не больно считался с нашими душами. Так вот и жили, пока не женился.
— Любил жену-то? — пытала Экийя.
— Кто его знает, умел ли он любить! — задумчиво ответила нянька и съежилась. — Только после ее родов дошла очередь и до меня, — глухо проговорила она.
«Так вон оно как бывает!» — со странным очарованием в душе подумала Экийя и по-новому взглянула в лицо няньке, которое теперь и не выглядело старым, а светилось молодым блеском в глазах и, видимо, добрыми воспоминаниями.
— Нет… Не дал нам Радогост любви, а почему — не знаю. Люди говорят, что любовь по улыбке проверяют… Ой, княгиня свет, заговорила я тебя… Аскольд твой закручинится, коль узнает, что ты на меня красный вечер потратила!
— Не закручинится, — улыбнулась Экийя, пытаясь понять все, что вдруг возникло в ее душе после взгляда голубоглазого проповедника. «Что сказала нянька? По улыбке проверяют любовь? А глаза? Нет… тут самое сокровенное глаза говорят… Что-то в них вспыхивает, словно какой-то бог ненароком высвечивает заповедный уголок души и призывает человека, его разум, сразиться с силой огня этого. А разум любопытен! Он хочет знать, на что способен огонь этого заповедного уголка души, где зарождается новая, мощная сила! Однажды мой разум уже отведал этой силы, и я познала Аскольда…» — Экийя улыбнулась, вспомнив и страх, и силу любопытства, и страсть, которую пробудил в ней Аскольд своим восторгом перед ее красотой… Аскольд и ныне с ней все такой же: нетерпеливый, безудержный, ласковый зверь… Зверь, который будит в ней только страсть, а вот любовь пока неведома Экийе. Мать говорила, ежели спать с ним можешь, значит, любишь… Но сердце Экийи не трепетало от улыбки Аскольда! Она знала силу его рук, мощный торс, блаженство, исходящее от прикосновения их тел, но любовь?! О неблагодарная! Боги послали тебе в мужья одного из самых лучших! Простите меня, Радогост и Святовит! Храни, Перун, Аскольда во всех его походах и делах!.. Ведь он отец моего ребенка! Вот любовь к ребенку — сильна и понятна. Ненаглядный мой сыночек!..
Экийя расцвела в материнской улыбке и вдруг вспомнила, что ветка смоковницы, которую она сорвала для… да-да, выговори смелее, Экийя, для кого ты ее нынче сорвала! Экийя сникла, поняв, что себе врать бесполезно.
Экийя долго и мучительно размышляла, но ничего придумать не смогла. Лишнего ложа в детской клети не было, а выгнать няньку ночью ко дворовым слугам и лечь на ее постель — великий грех, который не простил бы ей даже Радогост. «На чужой постели спать никогда нельзя. Лучше на земле, на сене, в норе дикого зверя, но не на чужой постели, да еще старой няньки! Все болезни старого человека перейдут к тебе!» — мгновенно вспомнила Экийя завет своей бабки и тяжело вздохнула. Уставшая, она придвинула табурет к детской постели и, облокотившись на нее, положила на руки голову и закрыла глаза. Как по мановению крыла волшебной птицы, перед взором Экийи всплыл образ голубоглазого, чернобрового проповедника, который снова страстно поцеловал край подола ее платья. Как он посмел это сделать, дерзкий христианин!
Экийе до сих пор казалось, что ее тело дрожит от невысказанной, недочувствованной истомы. Она не могла сейчас принадлежать Аскольду! Экийя почувствовала, что рукава платья намокли. Она не успела вытереть слезы с лица, как услышала:
— Экийя, княгинюшка, сюда идут! — Нянька обеспокоенно заглянула в лицо своей хозяйки.
Экийя вздрогнула и окаменела.
— Это Аскольд, — прошептала она и не ошиблась.
— Что с моей ласточкой, что с моей лелюшкой случилось? — тихо пропел Аскольд, когда увидел склонившуюся над детской колыбелью жену, и сердце его выдало резкий, но жаркий толчок:
— Сынок, что ль, приболел? — осторожно спросил он, кладя свои горячие руки на прекрасные плечи жены.
Экийя приняла тяжесть его рук и поникла. Томное тепло, распространяясь по коже, мышцам и крови, охватило ее всю огнем, и Экийя затрепетала. «Нет, я, наверное, никогда не откажусь от тебя, Аскольд», — обреченно подумала она и уже наперед знала, какой будет эта ночь.
Аскольд, краем глаза взглянув на разметавшегося и крепко спящего сына, понял, что никакая болезнь его наследнику нынче не угрожает, а ненаглядная Экийя уже отошла от дневной, чистой, звонкой жизни и готова раскрыть крылья для полночных утех с мужем. Вот она, нежная, мягкая, сдерживающая дыхание и желание, прильнула к нему, и он почувствовал себя огромным, огненным витязем, воспарившим к небесам, чтобы поведать Радогосту о своем счастье и поклониться ему за эту божественную радость.
Аскольд взял Экийю на руки и, целуя, понес возлюбленную на их ложе любви…
Все было не как всегда, а отчаяннее и почему-то хуже. Где хуже, в какой момент было хуже, Аскольд не знал, но он учуял в жажде обладания Экийей вдруг свою настороженность.
— Экийя, — окликнул он жену хриплым от затаенного волнения голосом. — Ежели меня убьют в этом походе на Царьград, ты сожжешь себя в честь моей смерти? — спросил он, не сумев совладать с удушающим волнением.
Нет, сейчас он боялся не за себя, а за Экийю и знал, что чем дольше она смолчит в ответ, тем охотнее он оправдает любое ее отступничество.
— Почему ты спрашиваешь меня об этом сейчас?
У Аскольда зазвенело в ушах от ее чарующего голоса. Он вдохнул запах ее тела, смешанный с ароматом измельченных листьев смоковницы, взял упругие груди в свои огромные теплые ладони и быстро раздвинул ее ноги.
— Потому что Бастарн отвернулся от меня, и я не знаю, что меня ждет впереди, — засмеялся Аскольд, пытаясь все обратить в шутку. Экийе достаточно было услышать имя жреца, чтобы мгновенно вспомнить имя голубоглазого христианина. Она слегка отодвинулась от Аскольда, но сразу же передумала.
— Если тебе очень надо, чтобы я была с тобой, то я сделаю все, что ты захочешь, — прошептала она на ухо Аскольду, прильнув к нему всем телом. «Он желанен мне, — неожиданно подумала она, горячо лаская мужа. — И никакого христианина я к себе больше близко не подпущу», — решила она и вновь подчинилась порыву Аскольда.