Книга: Владимир
Назад: Глава первая
Дальше: Хронологическая таблица

Глава вторая

1

Весной, когда вишни в приднепровских садах осыпало, точно снегом, цветами, в месяце травене скончалась царица Анна. Она долго хворала, должно быть, еще с тех пор, как приехала из Константинополя, только болезнь поначалу ничем себя не выявляла: очень худосочна, думали все, уж больно нежна…
В последние годы Анна все худела, стала кашлять, и вот, пролежав целую зиму в жару, весной, когда на Днепре тронулся лед, почувствовала себя совсем плохо.
К ней звали лучших врачей из Киева и других городов, но все они, поглядев на высохшее тело царицы и услыхав ее страшный кашель, грустно покачивали головами. «Сухота, — говорили они, — одна надежда на Бога». Священники же тоже ничем помочь не могли, молились да велели уповать на Бога.
Бог не помог, царицы Анны не стало. Среди Десятинной церкви на невысоком помосте стоял сделанный лучшими древоделами, окованный серебром гроб. Повсюду: в обоих притворах, под сводами и в алтаре излучали яркий свет бесчисленные свечи, лампады, паникадила, стояли пахучие весенние цветы. Над покойницей дьяконы громко и неумолчно читали священные книги, на хорах время от времени звучали заупокойные молитвы. Священники правили погребальную службу, на горнем месте сидел епископ Анастас.
Десятинная церковь забита людьми до отказу, не протиснешься, — стоят внизу, в притворах, в сенях, полно и наверху, побаивались даже, как бы не рухнули стены.
Стояли, конечно, не как попало, а с отбором, кто был поближе к живым князьям, тому облегчался доступ к мертвой царице. У самого гроба князь Владимир с сыном Борисом. По обе стороны, сразу же за ними, мужи лучшие и нарочитые, воеводы, бояре, князья земель, которые находились в это время в Киеве, послы, гости.
Много было послов, гостей, всяких ромеев, которые при жизни не отходили от царицы. В темных платнах, смуглые, с хищными глазами, они, точно вороны, стерегли свою царицу и здесь, в церкви, одновременно наблюдая за русскими людьми.
Стоя у гроба, князь Владимир долго смотрел на тело той, которая называлась его женой, царицей Руси. Она лежала худая, высохшая, среди розовых, желтых и сиреневых цветов виднелось лишь ее необычно бледное, обезображенное тенями смерти лицо.
«Что делает смерть?! — подумал князь. — Неужеля это царица Анна?»
Потом он обвел взглядом церковь. Совсем близко от него недвижимо стоял Борис, а кругом, в сверкающих золотом и серебром ризах, священнослужители, за ними мужи, воеводы, бояре, совсем позади огнищане, тиуны, ябедьники, мечники, жены.
И почему-то князю Владимиру стало страшно, показалось, что он видит кошмарный сон… Нет царицы Анны, но осталось то, что пришло с ней. Никогда Владимир не будет таким, как когда-то, никогда не будет такою, как в минувшие времена, и Русь…
Теперь возле князя Владимира не осталось никого из родных или близких, с кем он мог бы поделиться радостями и печалями, посоветоваться, перекинуться, по крайней мере, искренним словом.
Как и следовало ожидать, епископ Анастас оказался единственным человеком, понимавшим горе, муки, отчаяние князя Владимира, и, надо сказать правду, единственным, кто денно и нощно не отходил от него, неизменно внимательный, искренний, близкий.
Они говорили о делах, о, как много было дел у князя Владимира, начинавшего чувствовать старость, а с ней и болезни, — в эти годы каждый человек видит далеко, хочет сделать многое, но может так мало, и от этого еще острее переживает неудачи, отчетливей сознает свою немощь, болезненней воспринимает обиды и не хочет, не может признать себя побежденным.
Епископ Анастас говорил с князем Владимиром про Русь, он видел много беспорядка в городах и землях и потому советовал князю поменьше взваливать дел на себя и побольше возлагать их на других.
Конечно, Анастас много говорил о священнослужителях, считал, что они должны помогать Владимиру и князьям-сыновьям, дабы они управляли, а священники служили им и судили людей.
Сетовал епископ и на то, что у многих священников нет ни дома, ни земли, что живут они плохо, на одни подаяния.
— Ты, княже Владимир, хорошо поступил, — твердил епископ, — что отдал мне, сиречь церкви Богородицы, десятую часть своих доходов, сам видишь, не себе беру, все отдаю церкви… Почему же ты, княже, так не печешься о прочих епископах и священниках, иже сидят в землях?… Положи церковный устав, дай повсюду церкви десятину, а на духовенство возложи суд.
— Не могу брать десятины на церковь со всех земель, там суть свои князья… — ответил князь. — И суд в землях должны чинить князья, для того их и послал.
Нет, несмотря на болезни, недомогания, князь Владимир все-таки не хочет уступить церкви, думает управлять землями один…
Однако церковь делает свое дело, епископ Анастас не отходит от князя.
— Я хотел бы тебе поведать, княже, что в прошлую ночь священники нашей церкви видели над могилой княгини Ольги знамение…
— Какое знамение, епископ?
— Выйдя из церкви, когда было уже совсем темно, священники увидели над могилой княгини дивное сияние…
— Верно, кто-нибудь шел со светильником, — спокойно заметил князь.
— О нет, княже… Они сразу кинулись к могиле, но там никого не оказалось… безлюдье, ночь.
— А сияние?
— Сияние поднялось и поплыло к небу…
Князь Владимир ничего не сказал — он спешил в Золотую палату на совет с боярами. На том беседа с епископом о сиянии над могилой княгини Ольги и закончилась.
Но через несколько дней епископ снова завел речь о могиле Ольги, будто священники видели опять сияние и слышали в небе голоса.
Надвигался вечер. На столе горела свеча. Князь Владимир смотрел на епископа широко раскрытыми глазами, в них сквозила тревога, пожалуй, даже и страх.
— Скажи, епископ, что это?
Анастас выдержал его взгляд и ответил:
— В Византии и прочих землях суть множество святых… Аще умирает благочестивый и над его могилой Господь являет знамение и творит чудеса, значит, Бог указывает еще на одного святого. На горе Афон, где я учился и принимал постриг, мощи всех монахов спустя три года после их смерти выкапывают, кладут в кимитирий и ждут. Аще божественному провидению угодно прославить добродетельного, оно являет со временем на них чудеса.
— Значит, княгиня Ольга… — начал было князь и не кончил.
Епископ продолжал:
— Коль скоро есть святые в Риме, в Византии и прочих землях, то должны быть и на Руси: они украшение церкви, гордость державы, наши заступники на небесах.
Князю Владимиру стало страшно — с юных лет он помнил свою бабку Ольгу, сердитую, черствую, знал от отца своего о ней всю правду. Это Ольга разлучила отца с его возлюбленной Малушей, отняла у матери ребенка, а у него, Владимира, мать, многие люди до сих пор еще вспоминают о ней как о жестокой, бессердечной княгине.
Епископ Анастас словно угадывал мысли князя. Впрочем, он знал, что делает, он целил в душу Владимира.
— На земле все люди как люди, но княгиня Ольга была первой на Руси христианкой. Она стоит наравне с апостолами, она — святая, княже Владимир, для Руси, для нашего дела это нужно.
И епископ добился своего — вскоре темной ночью гридни окружили Воздыхальницу, раскопали могилу княгини Ольги, епископ со священниками раскрыли корсту, вынули кости, отнесли их в Десятинную церковь, в уже приготовленную серебряную раку.
— Богу угодно прославить княгиню Ольгу — мощи ее нетленны, — сказал Анастас.
После службы над ракой с мощами Ольги князь Владимир, шагая рядом с епископом Анастасом на Гору, долго молчал, а потом, остановившись, промолвил:
— Я бы хотел… одного бы я хотел на склоне лет, отче…
— Чего же? Скажи прямо, княже.
— Аще умру, дабы никто не видал, где похоронено мое тело.
— Зачем так говоришь, княже?
— Боюсь смерти, — пересохшими губами прошептал Владимир.
— А бессмертие?! Есть же бессмертие, княже Владимир, — ответил Анастас, но и в его голосе звучал страх.
Владимир смотрел на небо, висевшее над серыми стенами Горы, и молчал.
Спустя недолгое время епископ Анастас завел разговор о сыне Владимира Изяславе, умершем, будучи князем в Полоцке, и о сыне Изяслава Всеславе, который через год последовал за отцом.
Идут вести от епископа Стефана из города Полоцка: над могилами Изяслава и Всеслава творятся чудеса, Бог являет знамение.
— И они святые? — поглядев исподлобья на епископа, спросил Владимир.
— Кого Господь захочет, того и прославит, чем больше на Руси святых, княже, тем лучше…
Летописец пишет:
«Лета 6615 перенесены Изяслав и Всеслав в город Киев, в святую Богородицу…»
Не отставала от церкви и Гора: слава князя — ее слава, честь Владимиру — честь и Горе.
В Золотой палате вспоминают давние походы, когда отбивали червенские города.
— Княже Владимир, — поднимаясь, говорят мужи нарочитые, прибывшие из города Волыни, — служим мы тебе верно, до самой смерти, пусть же ведают о том дети наши и внуки… Просим назвать город Волынь Владимиром.
Глубоко в кресле своих отцов сидит, опираясь на поручни, князь, угрюмо смотрит на воевод, бояр, мужей. Теперь у него всегда хмурый вид, недоверие и хищный блеск в глазах.
— Быть Волыни-городу Владимиром… — звучат крики в палате.
Почему же так грустно, так тоскливо и больно Владимиру-князю?
И не день, не месяц, идут годы, все, кажется, стало на место, старое сгинуло, новое торжествует — отчего же печалиться Владимиру?
Пережитого вытравить из души невозможно. Если задуматься, вспомнить — сколько там несправедливостей, обид, горя. И все-таки, как ни больно, а Владимир со сладко щемящей печалью вспоминает все эти минувшие годы — вечера далекой юности в отчем тереме, как ходил на Перуново требище, как слушал колядки или как в ночь на Купала, одевшись в обычное платно, спускался к Почайне и прыгал через костры…
Новгород — а разве там не было радостей у князя Владимира, — он твердо сидел на столе в землях полунощных, мечтал о далеком Киеве, отце, матери, садах над Днепром!
И так во всем — прошлое отступило, его уже не было, но оно жило в душе старого князя Владимира, будило воспоминания, мечты.
Поздним вечером князь Владимир стоит на крыльце терема. Только что кончилась вечерня в Десятинной церкви, до рассвета там будет еще одна служба — завтра Рождество, новый праздник на Горе, князь будет веселиться вместе со всеми боярами и воеводами.
Но что это? У ворот Горы слышен топот множества ног, вот из-за стены выплывают десятки факелов, в морозной ночной тишине звенят оживленные голоса.
Когда не было начала света, Не было земли и неба, Земли и неба, а только море, А среди моря да два дубочка…
Князь Владимир вспомнил песню… Эта ночь, ночь рождения Христа, была когда-то ночью Корочуна. В самую длинную на земле ночь люди хотели прийти на помощь доброму богу, спасти, вызволить из небесных сводов доброе, теплое Солнце…
И тогда, чтобы не узнали и не покарали злые боги, женщины надевали одежды мужчин, а мужи женские платна, закрывали лица скуратами и лаврами, собирались большими толпами на Горе вокруг Перуна, бряцали мечами о щиты, стучали копьями, свистели в дудки, в свирели, кричали, зажигали и пускали по снегу обвязанное соломой и облитое смолою колесо.
А потом люди, победившие злых богов, шли к княжьему терему и запевали колядку.
…Там сели, упали два голубочка, Два голубочка на два дубочка, Стали совет держать, Совет держать и ворковать, Как нам мир основать… — звучало все ближе и ближе.
— Несите меды, ол и орехи! — велит князь Владимир. Вот песня звучит у самого крыльца, пылающие головни освещают скураты и лавры. Взволнованный князь Владимир стоит на крыльце, угощает, благодарит колядующих. На Горе звенит, гремит песня:
Добрый вечер, славный княже, Щедрый вечер, добрый вечер, Добрым людям на здоровье…
Из далекого прошлого всплывали добрые, приятные, радостные воспоминания.
Князю Владимиру пришлось потом выслушивать нарекания епископа Анастаса. Владыка был возмущен и сердит.
— Не ведаю, где живу, — говорил он князю Владимиру, завтракая с ним в тереме после заутрени. — Мы, княже, много содеяли, дабы русские люди стали христианами, соблюдали не языческие, а православные законы…
— Да разве не стала ныне Русь христианской? — искренне удивился князь Владимир.
— Где же христианство, ежели в Киеве и повсюду множество людей молится не в церкви, а у реки, в рощах, дубравах.
— Важно, — ответил Владимир, — не где, а кому молятся. Люди Руси днесь молятся Христу.
— Но они прыгают через костры в ночь языческого Купала?!
— Ныне это ночь не Купала, а Иоанна Крестителя, — улыбнувшись, заметил Владимир.
— И в Сварога они верят…
— Не в Сварога, а в Илью, ведь мы же сами с тобой, епископ, договорились.
— А бог Волос?
— Бога Волоса больше нет, стадам покровительствует ныне святой Власий.
— А эти колядки на Рождество Христово? Два голубочка на двух дубочках советуются, как им мир основать?!
Князь Владимир, повернувшись внезапно к епископу, спросил:
— Тогда скажи, отче, кто же основал мир?
— Как кто? Токмо Бог, единый в трех лицах: Бог Отец, Бог Сын, Бог Дух Святой.
Опершись руками на стол, князь Владимир задумался.
— Вчера вечером, — тихо промолвил он, — я слушал эти колядки. Хорошо пели, душа радовалась… «Когда не было начала света…» А что же тут такого, епископ? И два дубочка, да еще синее море, ах, до чего хорошо, епископ.
Глядя на серебристыми узорами расписанные морозом окна, князь Владимир шептал слова колядки:
Спустимся на дно моря, Принесем оттуда мелкого песку, Мелкого песку, синего камня, Из мелкого песка — черная землица, Студеная водица, зеленая травица, Из синего камня — высокое небо.
Увидев, что епископ хватается за голову, он закончил: — Не пугайся, отче! Верю, как велит сердце. Такова она, Русь, таковы все ее люди. Будем вкушати!..
Ключница Амма, совсем уже старенькая, согнувшаяся, подала кутью и узвар, приготовила сыту — это была древняя, как мир, еда пращуров дома и всех живых, ныне сущих. Епископ Анастас, не зная этого, наелся до отвала.

2

Князь Владимир пожалел Святополка, не покарал его за измену отечеству в надежде, что тот образумится, искупит свой грех.
Но есть грехи, которых нельзя искупить, кто предал отечество — никогда уже не будет его верным сыном, кто проклял отца — станет вовек окаянным…
Святополк жил за воротами Горы, в тереме, когда-то построенном княгиней Ольгой, с женой Мариной и многочисленной дворней, прибывшей вслед за ним из Турова.
Не было с ним лишь епископа Рейнберна: заядлый католик, вернейший, казалось бы, слуга римского папы, когда воеводы Горы стали пытать водой и железом, отступился первым, первым рассказал всю правду о измене Святополка, отрекся от него и поклялся, если удастся вырваться, никогда на Русь не соваться.
Но не пришлось — слишком преклонный возраст был у епископа калобрезского Рейнберна, благовестника папы, слишком поздно, с крестом в руках, взялся епископ за оружие, — так в киевском порубе он и умер, ночью высохшее тело чужестранца киевляне положили на сани, вывезли далеко за город и закопали в глухом буераке.
Князь Владимир часто справлялся, что делает Святополк, но позволить ему жить рядом, на Горе, не мог — трудно было бы сыну Юлии, еще трудней — ему самому; не веря Святополку, князь не мог позволить ему и выехать из Киева; Владимир надеялся, что спустя какое-то время Святополк придет к нему.
Этого не случилось. Как-то утром, когда князь Владимир, рано поднявшись, спустился в сени и с несколькими воеводами и боярами направлялся в трапезную завтракать, воевода Волчий Хвост, шагая рядом, прошептал:
— Недобрые вести, княже!
— Говори!
— Из Ольгиного герема убежал князь Святополк.
— Может, на ловы поехал, в поле?
— По твоему наказу я внимательно следил за князем, три дня искал его в лесу и в поле и наконец узнал, что он с небольшой дружиной ночью тайно выехал в Белгород и далее по Червенскому гостинцу.
— Но ведь это путь в Польшу?
— Так, княже!
— А жена его, Марина?
— И ее нету…
Воеводы и бояре уже дошли до конца переходов и ждали князя у двери трапезной.
Князь Владимир понял, что произошло, — Святополк изменил ему еще раз, теперь уже окончательно, до смерти.
— Повелеваю, — зашептал Владимир, — взять большую дружину, гнаться за Святополком, искать его повсюду…
— А коли поймаем? — Воевода Волчий Хвост стоял перед князем и глядел ему прямо в глаза в ожидании сурового ответа.
— Тогда, в поруб… навеки!
— Добро, княже, — ответил воевода, поклонился и вышел через сени во двор выполнять веление князя: сразу же собрать дружину и мчаться на запад, ловить князя Святополка.
В тот же день воевода Волчий Хвост с дружиной выехал в Белгород, заночевав там, поутру велел своему сотенному Круче ехать с дружиной в город Владимир, где у воеводы был свой двор, передать огнищанину Паську грамоту, потом вернуться в Белгород и ждать его наказа.
Сотенный Круча, правая рука воеводы, повел дружину на запад. На Червенском гостинце долго курилось желтое облачко пыли, поднимаемое копытами коней, наконец оно исчезло, словно растаяло в голубой дымке.
Тогда воевода Волчий Хвост, оставшись один далеко от стен Белгорода, повернул коня направо, помчался по широкой долине Ирпеня и скоро углубился в густой, вековой лес, тянувшийся до самого Днепра.
К вечеру он очутился в Вышгороде, древней крепости. Встарь она принимала вражеские удары с севера, а ныне заросла лопухами да бурьяном и стояла, точно черное пугало, над Днепром, не слыша человеческого голоса.
Но что это? Едва лишь воевода Волчий Хвост приблизился к Вышгороду, как на стенах крепости появилось несколько воинов, приглядевшись, они окликнули воеводу, отперли и снова заперли за ним ворота.
Волчий Хвост ужинал наедине со Святополком в палате, которая выходила к Днепру, — здесь когда-то жили несколько дней Рогнеда и князь Владимир.
В палате никого не было — до того, как туда вошли Волчий Хвост и Святополк, дворяне накрыли на стол и удалились, они, видимо, и не знали, для кого готовили ужин.
— Говоришь, ищет меня Владимир? — спросил Святополк.
— Повсюду ищет, послал во все концы, велел, ежели поймаем, бросить в поруб навеки.
— Что ж, — Святополк засмеялся, — я в вашей боярской власти…
— Не шути, княже, — сказал Волчий Хвост. — Не за тем сюда ехал.
Усевшись за стол, они выпили.
— Не хотели мы когда-то принимать робичича, — очень тихо, но явно сдерживаясь, начал Волчий Хвост, — кровь проливали под знаменем твоего отца. Погиб Ярополк, служили Владимиру, думали, примет христианство, будет полным владетелем всей Руси, а подле него станем мы…
— А разве он не свершил сего? Выпей, Волчий Хвост!
— Выпил и выпью, но не пьян я, говорю то, что хочет Гора… Владимир делал все как надо, крестился сам, крестил Русь, взял у императоров корону, василевсом был наш князь.
— Слушай, Волчий Хвост, он и днесь василевс.
— Нет, — сразу же возразил воевода. — Он был сильным, могучим, истинным василевсом, но обессилел, заколебался, ныне он уже не тот, что раньше.
— Говори правду, воевода!
— А что мне таиться? — зло бросил Волчий Хвост. — Размахнулся Владимир широко, изо всей мочи, повалил старое дерево, только гул пошел… Едина Русь, василевс, а возле него мы, церковь… Однако нас он не спросил, не посоветовался, а роздал земли сыновьям, землям дал волю и право, только про нас, про Гору, забыл…
Прищурившись, Святополк пристально смотрел на опьяневшего воеводу — сам он был трезв и о чем-то думал.
— И сыновья его уже закопошились. Ярослав, как нам ведомо, едет к свионам, намеревается идти против Киева, Мстислав Тмутараканский — Владимир и этого не знает — собирает рать, Ростов и Муром выгнали его сыновей, Туровская земля без князя… Что поделаешь, дал волю землям, вот василевса и нет, нет единой земли…
— Но у Владимира, — возразил Святополк, — есть дружина, он может созвать земское войско.
— Что дружина и земское войско? — сказал Волчий Хвост. — Мы его дружина и войско, мы были его мечом и крестом… Однако днесь… бороться со всеми его сыновьями? Нет, не хотим и не можем.
— Византия! — выкрикнул одно только слово Святополк. Волчий Хвост захохотал во все горло.
— Византия… Ох-хо-хо! Ха-ха-ха! У Византии Владимир взял все, что мог, — корону и жену… А что может она еще дать? Греческий огонь? Войско? Нет, императоры ромеев ничего не дадут, они и сами бы не прочь урвать что-нибудь у Руси… Да и сам Владимир их боится, небось не берет митрополита… Мы, княже Святополк, не ссоримся с Византией, однако и не полагаемся на нее, нам нужна сила.
Святополк смотрел теперь в окно, где виднелись Днепр и Десна.
— А Днепр катит, катит, — промолвил он.
— Так, Днепр катит, а жизнь течет, течет, — подхватил Волчий Хвост. — Скажи, княже, — спросил он вдруг, — а есть ли у тебя надежная опора?
— Опора князя — Гора, вы, — лукаво ответил Святополк.
— Мы не хотим иметь князем робичича, каков он, таковы и дети… Быть тебе василевсом — сыну Ярополка и царевны. Но Гора хочет услышать и твое слово…
— Польский князь Болеслав даст мне в помощь лучшее свое войско, а буде надобь, королю поможет германский император Генрих, таково мое слово.
— Ты договорился с ними твердо, княже?
— Болеслав мой тесть, ради славы Руси и моей все сделает.
— И ты, княже, нас не забудешь — без Горы ничего не сделаешь?
— Где вы, там и я — так Горе и скажи.
— Мы знаем, верим тебе, княже… Помни и о том, что днесь мы, православные христиане, латинской церкви не хотим, молимся русскими словами.
— Папа римский благословит нас, церковь же и епископов будете иметь своих. Анастас согласится, воевода?
— Подумаем, княже… Гляди, как вдруг потемнел Днепр. За окном были видны Днепр и Десна, вдали мерцало несколько огней на горах киевских.
Воевода Волчий Хвост вернулся в Киев дней через десять и направился прямо в терем Владимира. Он не узнал князя, за это время он как-то странно изменился; отдавая земной поклон, воевода увидел острые скулы, совсем поседевшие усы и длинный чуб и горящие, словно в лихорадке, глаза…
— Что привез, воевода?
— Его нет, княже. Искал Святополка во всех городах западней Киева, дошел до самых украин нашей земли, однако никто нигде не видел ни его, ни дружины.
Желтым светом горели свечи. Владимир тревожным взглядом окидывал стены, иконы, темные лики святых. За стеной терема было слышно завывание ветра.

3

А еще через несколько дней, ночью с левого берега Днепра примчался с дружиной переяславский тысицкий Кучма и тотчас разбудил воеводу.
Рано утром Волчий Хвост с тысяцким явился к князю Владимиру.
— Страшные вести, княже! Вдоль Пела и Сулы появились печенеги. С ними идут еще не виданные в нашем поле орды, земля дрожит под копытами коней…
Случись это раньше, как бывало не раз, князь Владимир, не колеблясь и не медля ни минуты, велел бы седлать коней, под знаменем повел бы рать на печенегов и разбил, разметал, рассеял бы их по широкому полю.
Ныне это был уже не тот князь Владимир: сомнения, колебания, отчаяние терзали его, он боролся, но неумолимый страх, точно змея, вполз к нему в душу.
Владимир боялся прежде всего Горы — его окружали не те бояре и воеводы, на которых он полагался раньше. Они вымогают у него то, что он не может дать, они хотят властвовать над всей землей, чего Владимир не желает допустить.
Сыновья! Он любил их, надеялся, что они его поддержат. Покуда все они жили в Киеве, на Горе — это была воистину единая сильная семья, он — глава рода, старейшина княжьей семьи, они — покорные, послушные сыновья. И когда Владимир, раздав сыновьям города и земли, посылал их на княжение, то надеялся, что семья охватит и укрепит всю Русь.
Получилось не так. Сначала неясно, но чем далее, тем отчетливее князь Владимир чувствовал, что, став князьями земель, сыновья отходят от него все дальше и дальше, замечал, что они враждуют и между собой.
Была у князя Владимира дочь Предслава, походившая на свою мать, Рогнеду. Годы текли за годами, Предслава созрела, возмужала, превратилась в красавицу, — такой была Рогнеда в городе Полоцке, когда перед ней преклоняли колен и князья и смелые викинги севера.
Знал Владимир еще одно: невзирая на боль, обиду, стараясь их позабыть, красавица Предслава любила отца, жалела его, за всю свою жизнь не сказала злой речи — она была такой же, как мать. Ее большая любовь умела все прощать…
Но за долгие годы Владимир не сказал ей ласкового слова, не позаботился о ее судьбе, только раз, вернувшись из похода, привез ей зеленое монисто из Тмутаракани.
Нет, не только сыновей не стало у Владимира, но и дочери. Встречая Предславу, он опускал глаза и не глядя проходил мимо. Горе? Да, большое, но неизбежное, непоправимое горе Владимира-князя.
И, уже чувствуя слабость, болезни, раздумывая о том неумолимом страшном часе, после которого кончается все на свете, князь Владимир помышлял о том, кто после него унаследует киевский стол, кто сможет закончить начатое им дело.
Так обдумывая и вспоминая все, что пришлось ему пережить, будучи сыном робы, он решил, что сесть на княжеский стол должен тот, кто достоин короны василевеа в глазах императоров Византии и Германии, не Ярослав и Мстислав — старшие сыновья, а Борис — сын василиссы Анны. Вот почему Владимир после смерти Анны больше не отпускал Бориса из Киева и держал при себе.
Услыхав о печенегах, князь позвал Бориса к себе.
— Сын мой, Борис, — начал Владимир, — ты моя надежда и радость, опора и преемник! Днесь, когда я немощен и хотел бы видеть тебя возле себя, токмо на тя полагаюсь. Но что делать — на Киев идут орды печенегов, уже, как докладывает стража поля, они стоят на Пеле, Суде, по всему Сейму.
Вести рать мне, но кто останется в городе Киеве?! Боярству своему ныне не верю, где-то кует против меня заговор Святополк… Пойду на рать — чую смуту в городе Киеве, боюсь за стол отца моего, чую измену и кровь… Потому решаю так… Я останусь в городе Киеве, а тебя посылаю на печенегов. Воевода Волчий Хвост уже готовит дружину, вместе с тобой идет переяславский тысяцкий Кучма, поезжай, ищи и бей печенегов, я буду тебя ждать…
Бледный, без кровинки в лице стоял князь Борис перед князем Владимиром.
— Не тревожься, отче, — сказал он, — я стану во главе дружины, поведу ее на печенегов, с победой вернусь и тем приумножу славу твою и киевского стола.
— Спасибо, сын! — ласково, от всего сердца промолвил князь Владимир. — Подойди, хочу благословить тебя перед далекой дорогой…
Князь Борис склонил голову, отец благословил его и прижался щекой к его белокурой голове.
Воевода Волчий Хвост быстро собрал дружину для князя Бориса, это были, собственно, все воины, охранявшие Гору и город Киев. Вместе с Борисом ехал тысяцкий Кучма, он отлично знал все дороги в поле за Днепром.
Снаряжая Кучму, который на Горе был гостем в его доме, Волчий Хвост наставлял:
— Ты поезжай, тысяцкий, с князем Борисом за Удай, Сулу, Псел, подальше от Киева.
— Поведу его до самого Донца, пусть гуляет князь.
— Заведи его подалее от Киева… Сейчас он тут не нужен.
Тысяцкий Кучма, невысокий, совсем лысый человек, засмеялся, показав три длинных зуба на верхней челюсти и один, похожий на крюк, на нижней.
— Хотел бы я видеть, что делал бы Борис, кабы в самом деле увидел печенега. Хворый, в чем только душа держится, хоть сейчас на икону!
— Вот такой ныне Владимир — одни глаза остались, а душа… нет, душа его уже мертва…

4

Над Новгородом висели тяжелые, свинцовые тучи.
Невыносимо медленно, точно сквозь густое сито, светало. С неба моросил мелкий дождь, переходивший порой в мокрые хлопья снега, вокруг — и на концах новгородских, и над Ильменем — клубился туман.
Время от времени среди этой мокропогодицы доносился топот коней, стук колес по деревянным мосткам, приглушенно звучали людские голоса.
Тихо было только на дворище Добрыни-любечанина. Впрочем, какое дворище? Накануне тут высился терем, теснились клети, всякие службы, рядами стояли возы и сани, ржали кони, ревел скот, а когда Добрынины петухи начинали поутру петь, их слышно было за Ильмень-озером… А слуг, сколько было на дворище слуг у Добрыни! Большой двор — много дела.
И вот ничего нет. Добрыня сидит на пне, поднимает то и дело голову, оглядывает дворище, и стон вырывается из его груди.
Вид Добрыни страшен: с непокрытой головой, весь всклокоченный, в бороде и усах солома, щепки, глаза вытаращены, на лбу ссадины, на правой щеке запекшаяся кровь.
И не диво: было у Добрыни дворище — и вот ничего нет, от терема остались одни головни да пепел, что присыпает теперь дождем, возы и сани изломаны, коней и скота в конюшнях и хлевах нет, перепуганные куры и петухи разлетелись, удрал со двора даже пес Баян… Нету ничего, ничего у Добрыни…
Он снова поднимает голову и долго, бессмысленно, тупо смотрит на мертвую Руту, которая лежит перед ним с необычайно бледным лицом, закрытыми глазами, вытянув вдоль тела руки…
— Рута, — говорит он. — Ведь ничего, ничего нет…
Да, теперь у него ничего нет, и его самого тоже нет. Вчера только — воевода, посадник великого князя киевского в Новгороде, все ему кланялись, уважали, а сегодня сидит Добрыня среди пожарища и разорения. Вон в тумане по мосткам тарахтят колеса, слышны голоса, мимо распахнутых настежь ворот идут мужи новгородские, но никто не только не кланяется, даже и не глядит на Добрыню… Что же случилось, кто он ныне?
Добрыня поднимает голову и смотрит куда-то вперед, но ничего не видит, перед глазами мелькают картины далекого прошлого, его душа, сердце, мозг разрываются от напряжения, несказанной боли.
Вот, Добрыня, был ты когда-то внуком славного рода старейшины Анта, сыном бедного любечанина Микулы, но не пожелал ты бороться ни за славу деда, ни за лучшую долю бедняка отца, а пошел ты в город Киев строить собственную жизнь, а коли помогут боги, обрести свою, собственную славу.
Впрочем, о славе в то время он, пожалуй, не помышлял. Где уж гоняться за славой простому гридню, который, по велению князя, шел в широкое поле на смерть… Пей, гридень, веселись, сегодня жив, здоров, а завтра, кто знает, может, ворон закаркает над тобой… Нет, не до славы было гридню Добрыне!
Оказалось, однако, что слава ходила совсем рядом, полюбился он княжичу Святославу, и тот сделал его сотенным. Когда же княжич полюбил Малушу, то стал ему Добрыня подлинным помощником и другом. Малуше, хоть она и родила от Святослава сына, Владимира, не посчастливилось: сына отобрали, сама она где-то затерялась в этом большом мире, а вот Добрыне повезло: друг-наперсник Святослава стал воеводой, вуем юного Владимира, а там и посадником киевского князя в Великом Новгороде.
Куда же ему податься теперь, куда?! Оставаться в Новгороде нельзя — вчера новгородцы сожгли его дворище, а сегодня, чего доброго, погубят и душу. Добиваться к Ярославу нечего и думать, и ранее князь был единодушен с новгородцами, а сейчас тем паче поддержит только их; идти в Киев к князю Владимиру — нет, и князь Владимир, и бояре, и воеводы его — вся Гора не примет нищего, битого новгородского воеводу… И домой, в Любеч, все пути отрезаны, давно отрекся он от деда своего, старейшины Анта, отца Микулы — нет, и в Любече его никто не примет.
А уходить все равно надо. Прячась от людей, Добрыня отыскал на скале заступ, выкопал в конце двора на склоне к Ильменю неглубокую яму, принес и опустил туда мертвую Руту, прикрыл ее тело какой-то ветошью, зарыл и долго сидел у холмика свежего зернистого песка.
Вечером Добрыня вышел со двора, теперь уж больше ему не принадлежавшего. Прощаясь с тем местом, где он прожил столько лет, Добрыня долго ходил по пожарищу в надежде что-нибудь найти и взять с собой. Но что было взять — люди и огонь уничтожили все, что у него было.
Стоя среди пепелища, Добрыня вдруг увидел ржавый гвоздь-крутень, каким прибивают двери и окна. Он поднял этот гвоздь и сунул в карман.
Когда Добрыня покинул свое дворище, уже стемнело. Впрочем, он этого и хотел, в сумерках никто его не узнает. Глубоко надвинув на лоб шапку, подняв воротник, с палкой в руках, он прокрался по своей улице над Волховом, вышел за город и зашагал по дороге, которая вилась на юг.
Вдруг, услыхав позади шум, Добрыня остановился и с испугом обернулся. Взяв в правую руку гвоздь-крутень, он смотрел на дорогу, по которой катилось что-то черное. Однако пустить в ход гвоздь-крутень не пришлось — Добрыню догонял Баян.
Несказанно обрадовавшись, Добрыня присел на дороге, когда Баян лизнул его в щеку, даже успокоился.
— Пес ты, и пес теперь я! — тяжко вздохнув, промолвил Добрыня. — Жизнь, вот что делает жизнь. Пойдем вместе, Баян!

5

Обычно в это время в город Киев привозили по уставу дань от Мстислава из далекой Тмутаракани, от Святослава из Выручая, от Всеволода, что сидел в червенских городах, от Судислава из Пскова, а из Новгорода от Ярослава.
Однако ныне с княжьей данью было худо — гривны прислали в Киев лишь Святослав, Всеволод и Судислав; Мстислав почему-то медлил, гонцы его в Киев еще не явились, Муром и Ростов, не принявшие Бориса и Глеба, отмалчивались, город Туров тоже без князя.
Хуже всего было с Новгородом. Княжьи тиуны и емцы, ездившие принимать дань, вернулись на порожних лодиях с дурными вестями и хотели говорить только с князем.
Тиунов привели в Людскую палату. Вскоре вошел и князь. Вид у него был болезненный, целую неделю он пролежал, жалуясь на боли в сердце, и только потому, что тиуны настаивали рассказать о своем путешествии князю, он встал и, опираясь на посох, явился в палату…
— Что скажете? — спросил он тиунов, которые встретили его низкими поклонами.
Они молчали.
— Чего молчите? — раздражаясь, повысил голос князь.
— Не смеем и говорить, — ответил тиун княжьего двора Горен. — Невеселые вести мы привезли, княже…
— Что? Уж не свионы?
— Нет, княже, хуже, князь Ярослав велел нам тебе передать, что отныне Новгород платить дани не будет…
— Это сказал Ярослав, мой сын?
— Так, княже, Ярослав, твой сын…
Это был, видимо, самый тяжелый удар, обрушившийся ва князя Владимира. За краткими и скупыми словами тиунов о дани он слышал более значительное, более страшное.
Далекий Новгород! Там прошла вся юность князя Владимира, там он жил душа в душу с боярами, воеводами, могучим новгородским вечем…
Родной Новгород! Ты поил и кормил сына Святослава Владимира и при его посредстве утверждал единство с городом Киевом, а значит, и всей Русью…
Новгород, Новгород, ты поднялся, ударил в колокола, когда пришла весть об измене князя Ярополка, стал под знамя Владимира, дабы идти на Киев, оборонять Русь, а за тобой двинулись все полунощные земли.
Что же с тобой, Новгород, сталось, коли ты в сей тяжкий, может, самый тяжкий для Руси час отрекся от города Киева, отказываешься давать ему дань, не хочешь говорить с твоим питомцем Владимиром-князем?
Нет, не Новгород, всколыхнулась Русь, ее люди, князь Владимир объединил Русь, но и вынянчил, вырастил силы, разрывающие ее в клочья…
После долгого молчания он промолвил:
— Требите пути, мостите мосты… Иду на Ярослава, сына своего…
Но что случилось с князем? Произнеся эти слова, он побледнел как полотно, вздрогнул, схватился руками за грудь, из уст вырвался крик, хрипение, бояре, стоявшие рядом, едва успели подхватить князя…
— Умер князь! — пронеслось по палате. — О, горе, горе русским людям! Умер князь!

6

Князь Владимир не умер. Несколько ночей и дней боролось его тело со смертью, он лежал неподвижно, от страшной сердечной боли у него каменели, холодели руки и ноги, временами князь терял сознание, однако жизнь на сей раз победила; в теле князя нашлись еще силы, могучее сердце выдержало страшный удар. Через неделю он сел, еще через неделю он встал и сделал несколько шагов, а там уж прошел по терему…
И было еще одно, что заставляло его бороться за жизнь, победить болезнь, — князь Владимир хотел жить во что бы то ни стало, он понимал, что в этот решающий час не смеет уйти из жизни, князь хотел докончить им начатое… Жить, бороться, побеждать и жить!
Оставив Гору, Владимир поселился в своем тереме Берестовом…
Что влекло его в этот терем, стоявший далеко за городом, на высокой круче над Днепром, среди лесов, чащ, пущи?
Трудно разгадать порывы человеческой души. Еще трудней сказать, почему князь Владимир в этот напряженный и решительный час бежит от мира и поселяется в Берестовом. Может быть, он не хотел видеть суетной, изменчивой, коварной Горы; может, не мог и боялся жить в тереме, где изведал столько горя, неправды, обид, где в сенях на каменном полу запеклась навеки кровь Ярополка; может, здесь, под охраной дружины, он хотел укрыться от Святополка; может, наконец, его, больного и слабого, манили тишина и покой Берестового?…
Удивляет еще одно. В тихие светлицы Берестовского терема Владимир велит перенести убранные много лет назад из Золотой палаты боевые доспехи древних князей, и меч и щит отца своего Святослава, поцеловав, вешает на стену опочивальни.
Владимир не сдается, он еще борется. От Берестового к городу и обратно мчатся бесконечные гонцы, днем и ночью едут бояре и воеводы — князь следит, как собирается воинство для рати с Ярославом, ему ведомо, где рыскает в поле князь Борис, и, поскольку прошло много времени, а печенегов не было, князь велит Борису возвращаться в Киев и нетерпеливо его ждет.
Видимо, князь слишком много трудился — в начале месяца червеня, спускаясь с терема, он упал и два дня лежал без сознания, потом поднялся, но что-то случилось с левой рукой — перестала слушаться, стала вялой, точно мертвой, да еще каждый вечер бешено билось сердце, сводило ноги…
Стояла душная, грозовая ночь пятнадцатого червеня лета 1015-го, канун Перунова дня. Весь день палил зной, стояла мертвая тишина, безветрие, нечем было дышать.
Вечером над Киевыми горами появилось белесоватое облако, оно повисло в небе и сияло, отливалось, сверкало, точно золотая корона. Когда же солнце зашло за Щекавицу, облако потемнело и быстро расползлось над горами, долиной, Днепром.
И все-таки было душно, тишина стала нестерпимой, казалось, достаточно высечь огнивом искру, как все вспыхнет… И люди в самом деле боялись зажигать огни — в такую сушь пожар испепелит деревянный город. Вскоре Гора, предградье, Подол совсем потонули во мраке.
Однако если люди на земле остерегались огня, то искра эта, видимо, родилась в небе среди высоких туч — и над Киевом уже поздно ночью разразилась гроза, молнии раз за разом ударяли в землю, поднялся страшный грохот и треск, но с туч не сорвалась ни одна капля, стояла такая же духота и сушь.
На ложе в Берестовом тереме лежал и слушал эту грозу князь Владимир. В его просторной светлице тускло мерцали две свечи, в полутьме виднелись стол, стулья возле него да широкое ложе.
Когда же за окном сверкала молния и ослепительный, зеленоватый свет наполнял светлицу, на стене вырисовались щит и меч Святослава, в углу — суровый лик Христа, из темноты показалось лицо князя Владимира, его тревожный, лихорадочный взгляд, капельки пота на лбу, пересохшие губы и стиснутые в кулаки пальцы рук, лежавших на одеяле.
Князь очень страдал — в груди его раз за разом, точно буря в небе, начинало биться и нестерпимо болеть сердце, а когда его удары затихали, князю казалось, что наступает последняя минута.
Но более всего болела душа князя. Чувствуя, что на него снова надвигается и, может, сметет с земли на сей раз последняя волна, он упорно думал, старался вспомнить, что же еще можно и нужно обязательно сделать…
— Воевода Волчий Хвост тут? — спросил он у дворян, которые тихо то входили, то выходили из палаты.
— Тут, княже…
— Пусть войдет!
Воевода Волчий Хвост был, видимо, где-то близко, потому что тотчас остановился, склонив голову, у княжьего ложа.
— Я тут, княже… Ты меня звал…
— Так, звал… Чего стоишь, сядь, воевода, и пусть все выйдут…
— Тут никого нет…
— Добро… слушай, воевода…
Волчий Хвост еще ниже склонился к князю.
— Воевода, — сказал Владимир. — Ты всю жизнь был мне верным слугою, и днесь полагаюсь на тя…
— Мой княже! — только и сказал Волчий Хвост.
— Помнишь, — начал вспоминать князь Владимир, — как ходили мы на радимичей и стояли над Пищаной. Тогда я послал тебя вперед, и побежали они, а я сказал: радимичи от волчьего хвоста бегут…
— Ты послал меня вперед, но впереди шла слава Володимира-князя. Победил ты…
— Да разве только радимичи. — Князь Владимир немного успокоился, стал дышать ровнее. — Помнишь, как ходили мы на вятичей, черных булгар?
— Велика твоя слава, княже Владимир, в тяжкую годину ты собрал и устроял Русь…
— Велика и твоя слава, — сказал в ответ на это Владимир, — зане в многотрудную годину полагаюсь на тя…
— Говори, княже, все сделаю по твоему слову.
— Видишь меня, немощного, воевода, и уж не ведаю я, даст ли мне Бог еще пожить или покличет к себе. Потому тревожусь за Русь: покуда живу, твердо стоит киевский стол, не станет меня — чую вражду между землями и сыновьями… Скажу тебе правду, воевода, не на всех сыновей полагаюсь, есть среди них лишь один, который защитит честь и славу киевского стола, спасет Русь…
— О ком говоришь, княже?
— О сыне Борисе… Он будет первым после меня… Слышишь, воевода?
— Слышу, княже, и скажу: справедливо ты рассудил: Борис князь над князьями. Но ты давно уже велел послать к нему гонцов, и я выполнил твой наказ, князь Борис не сегодня-завтра будет в Киеве…
— Беспокоюсь я. Дни идут, а Бориса нет, повелеваю тебе, воевода: возьми дружину, поезжай в поле, отыщи Бориса и верни его в Киев…
— Завтра выеду, княже…
— А о Святополке ничего не слыхать?
— Нет! Он, видимо, далеко, в Польше, да руки у него коротки…
— А Новгород молчит?
— Молчит… Этим летом лодии Ярослава Волока уже не пройдут.
— Ну, ступай! Поезжай в город, отдохни. Может, сейчас и я засну, воевода…
— Сделаю, как велишь. — Воевода поклонился. — Прощай, княже!
— Прощай, воевода! И поезжай, ищи князя Бориса…
Спал он или не спал? Князь проснулся, открыл глаза и увидел в раскрытых дверях темные очертания человека.
— Кто там? — спросил Владимир.
— Епископ Анастас, княже…
— Зачем же ты пришел? Разве можно тебе, старику, ходить в такую непогодь?
— Я услышал, что тебе тяжко, вот и пришел…
— Ты прав, отче, в эту ночь мне почему-то так тяжко, как никогда… Иди, епископ, посиди возле меня…
Епископ приблизился к ложу и опустился в низкое кресло.
— А почему тебе тяжко, княже? — ласково начал он.
— Не знаю, что и ответить.
— Скажи, как велит душа, и тебе легче станет…
Князь Владимир, глядя на огонек свечи, подумал и начал:
— Мне кажется, будто я долго, крепко спал и вдруг проснулся… Много, ох как много минуло лет, однако днесь вижу старый, былой мир, отца своего Святослава, идолов на горах, древние города и веси — все такое родное, близкое, но как далеко, далеко все ныне… И вижу еще, отче, вот тут, за окном — новые города и веси, лик Христа, новых людей. Кто это все содеял?
— Ты, княже Владимир, — василевс Руси.
— Боже, Боже! — вырвалось у Владимира. — Неужто же я все это содеял, уничтожил старый закон и покон, насадил древо новой жизни?
— Ты, княже! — уверенно подтвердил Анастас.
— Так почему же мне страшно, очень страшно, отче?
Владимир умолк. Сверкнула молния, озаряя все за окном и в светлице, загремел гром. Анастас увидел искаженное страхом лицо князя, широко раскрытые глаза, седые усы, почерневший рот… Перекрестившись сам, он истово перекрестил и князя…
В наступившей полутьме епископ повел речь:
— Я внимательно все выслушал и хочу успокоить тебя, княже… К чему тревожить сердце и душу? Ты сказал правду: был старый мир, закон и покон отцов твоих, всему тому надлежало умереть, и оно умерло навек, княже… Ты сказал правду и о том, что на смену старого мира пришел мир иной, новый, только напрасно ты ужасаешься сему новому миру. Он должен был возникнуть, он существует. Верь мне, грядущие люди помянут добрым словом тех, кто это сделал, а Бог уже благословил их… Но в сем бренном житии нужно, чтобы кто-нибудь вел людей, и перст провидения назначил тебя, княже, ты и токмо ты содеял то, что было угодно Господу, ныне ты снискал любовь всех земель…
— Нет, епископ, жажду лишь правды, любви же не имал и не имаю.
— О какой любви ты глаголешь, княже?
Владимир задумался, видимо, колеблясь, открыть ли свои мысли епископу.
— Нет мира в землях, земли меня не слушают, послал туда сыновей, но нет у них любви ко мне.
— Успокойся, княже, содеянное тобой даст плод позднее, наступит в землях мир, сыновья твои еще подопрут тебя, денно и нощно о тебе молится церковь…
Епископ умолк.
— Ты недоговариваешь чего-то, Анастас?
— Я скажу об этом не теперь…
— А почему?
— Церковь и князь суть едины, каждому из них свое… Верь мне, аще учинишь церковный закон, дашь церкви десятину со всех земель, позволишь чинить ей суд, — мы с тобой все преодолеем, княже.
— Ты говорил уже мне об этом, епископ, не могу так сделать…
— Княже! Ты не мог сделать раньше, однако всему свой час… Кто же сделает это, кроме тебя?
Владимир бросил испуганный взгляд на епископа… Почему Анастас так сказал, на что он намекает — неужели скоро конец, смерть?
— Ты должен и будешь еще долго-долго жить, — словно угадывая его мысли, добавил епископ, — о том молится и всегда будет молиться церковь. И мы с тобой, княже, еще долго будем собирать десятину и чинить суд…
— Устав церковный с тобой? — сухо спросил Владимир.
— Бог велел мне взять его с собою…
— Дай сюда!
Епископ положил перед князем написанный на пергаменте церковный устав, и Владимир, сев на ложе, долго читал написанные рукой Анастаса строки.
— …дах десятину по всей земли Русской, от всякого княжья суда десятая векша, а из торгу десятая неделя…
Княжья рука вздрогнула.
— Погоди, епископ… Ты пишешь: «и от домов на всякое лето десятину от всякого стада, и от всякого живота…» Такая десятина?
Епископ ответил сурово и холодно:
— Десятина должна быть только такой, ибо церковь молится и за князя и за смерда…
— Страшно. Десятина со всей Руси на церковь… Ох, как страшно, — вырвалось у князя.
— Так нужно, — процедил епископ.
— «…а по сему не вступатись ни детям моим, ни внукам, ни всякому роду моему во вся лета ни в люди церковные, ни в суды их…» Епископ Анастас, зачем принес ты мне этот устав про десятину и суд?…
— Ныне не только на земле — на небе такожде идет суд, — глухо промолвил епископ, прислушиваясь к раскату грома.
Князь Владимир на мгновение зажмурил глаза, грудь его высоко вздымалась, потом взял перо и подписал устав.
— Спасибо, княже! Верь мне, не токмо мы, а все люди грядущего назовут тебя святым, с апостолами равным…
Владимир лег.
— Святой? — прошептал он. — Подобно княгине Ольге… Нет, не святой, не говори, что я равный апостолам, ибо утопал и утопаю в грехах.
— Ты утопал и мог утонуть в грехах, когда был язычником, княже. Но крещение — начало новой жизни, вместе с ним тебе отпущены все содеянные прежде грехи.
Лицо Владимира было очень печальным и беспокойным, а глаза, ставшие особенно большими, смотрели в раскрытое окно.
— Церковь и крещение отпускают грехи, — тяжело вздохнув, прошептал он, — но я не могу их простить себе.
— И апостолы совершали грехи, — слегка улыбнувшись, заметил епископ. — Один Бог без греха… А ты будешь, княже, святым в веках и равноапостольным.
— Не могу, не хочу быть святым, не мне, грешному, равняться с апостолами…
— Молчи, сын мой… Властью, данной мне Богом, разрешаю и отпускаю тебе все содеянные тобой грехи и буду молиться, дабы он, аще призовет тебя, принял туда, где все праведные успокояются… Возьми себя в руки, княже, усни!
Воевода Волчий Хвост не уехал, как обещал князю, сразу же из Берестового. Покуда епископ Анастас был у Владимира, он все время сидел с несколькими воеводами и боярами в кресле в сенях, ожидая, видимо, епископа, ибо как только он вышел от князя, воевода последовал за ним.
— Какая темная ночь, — заметил епископ, останавливаясь за дверьми терема. — Жара, духота, гроза… В такую пору и здоровому тяжко, а Владимиру тем паче…
— Что думаешь, епископ? Не нравится мне князь.
— Полагаю, что это конец, — тяжело вздыхая, промолвил епископ. — Я, воевода, по глазам вижу, привык. Переживет ли ночь…
В непроглядной темноте они медленно пересекали двор. Время от времени вспыхивала молния, после которой все кругом казалось еще темней, совсем черным.
— Умирает и сам не верит, — продолжал епископ. — Впрочем, так всегда бывает. Срубишь у дуба корень, а лист все зеленеет… Ох, грехи, грехи!
— Что говорил князь? — поинтересовался Волчий Хвост.
— Твердит все свое, воевать с Ярославом собирается, ищет Святополка, молится на Бориса. Что только будет после его смерти, воевода?!
— Каждому овощу свое время, — Волчий Хвост засмеялся, — всякая живая тварь радеет о себе… Ты, епископ, как мне кажется, такожде о себе не забываешь…
— О чем глаголешь? — остановившись и схватив воеводу за плечо, спросил епископ.
— Видел у тебя в кармане княжью грамоту…
— Что ж, — резко бросил Анастас. — Имеем ныне подписанный князем церковный устав. Не о себе радею, о церкви… Что, может, скажешь, плохо сделал?
— Нет, — ответил Волчий Хвост, — сделал ты правильно… Давно пора. Государь повинен дать устав и церкви, и боярству, и всем людям, каждому свое, потому и служим… Только что сей устав, аще придет после Владимира недостойный князь?
Небо снова прорезала молния — епископ и воевода стояли рядом посреди двора и казались какими-то великанами. Молния была так ослепительна, что на зеленый спорыш даже не упали тени, вокруг ничего не было видно, лишь невдалеке зачернело забытое кем-то ведро с серебристым кружком воды.
— Воевода Хвост! — испуганно воскликнул епископ. — Погоди, о чем толкуешь?
— Ни о чем не толкую, — ответил епископу Волчий Хвост, — а знаю, еще придет в Киев Ярослав, он порвет уставы отца своего.
— А Борис? — спросил Анастас. Воевода склонился к самому уху епископа:
— Бориса не принял даже Ростов, для чего же он, немощный, квелый, Киеву?! Сын василиссы? А чем, чем ныне Византия нам поможет? Да и тебе, епископ, ни с ним, ни с константинопольским патриархом не по дороге…
— О, это так, — согласился епископ. — С патриархом мне не по дороге.
Они подходили уже к воротам, при сверкании молнии за околицей вырисовывались крытый возок епископа, несколько оседланных лошадей, темные фигуры дворян, гридней. Епископ остановился и схватил воеводу за руку:
— Так что же это? Что? Кто теперь сядет на киевском столе? Волчий Хвост помолчал.
— Токмо сын князя Ярополка и царевны, — прозвучал из темноты его хриплый голос. — Святополк сильный, суровый князь, он защитит бояр, людей, церковь.
— Но он далеко, в Польше?
— Ночь темна, ничего не видать, — намекнул Волчий Хвост, — ежели что случится с Владимиром ныне, Святополк до рассвета может быть в Киеве…
— Погоди, воевода, погоди, — не выпуская руки Волчьего Хвоста, сказал епископ. — Святополк католик…
— Князь Владимир умирает, — сурово промолвил Волчий Хвост. — Мы христиане, и католики такожде христиане… Нашей веры на Руси никто не тронет. Да и что вера? Нам нужна сила, а уж за нею Бог.
Молния… У епископа белое, каменное лицо, неподвижные, точно стеклянные, глаза, закушенные губы.
— Ну, епископ, — насмешливо спросил Волчий Хвост, — согласен ли ты благословить Святополка?
Епископ молчал. За краткую минуту, что промелькнула от молнии до молнии, он вспомнил еще одну такую душную ночь под Херсонесом, когда он, предав константинопольского патриарха и ромеев, крался в темноте к стану Владимира и клялся ему в верности и любви…
То, что свершалось в эту ночь, было не ново. Он шел к Владимиру в поисках силы и славы, ныне силы князя Владимира исчерпаны, славу же епископ Анастас добудет только при посредстве Горы и Святополка.
— Я согласен, воевода! — сказал Анастас при нестерпимом блеске молнии и под страшный грохот грома.

7

Владимир уснул. Может, на минуту, может, на час, покой сошел на его усталую душу. Все позабыв, князь отдыхал.
Проснулся он от резкого удара грома над самой крышей терема и блеска молнии, заставившей его открыть глаза.
— Что это? — хотел крикнуть Владимир.
Однако случилось невероятное — князь крикнул, но не услышал собственного голоса — после удара грома за окном, в саду, внизу, в тереме и в палате наступило необычное, какое-то зловещее затишье, а голоса не было. Кругом тишь, безмолвие.
«Почему я не слышу собственного голоса? — подумал Владимир. — Может, опять сердце, голова?!»
Однако сердце билось, хоть и напряженно, но ровно, он видел вокруг себя все — свечу, корчагу с водой на столе, темное окно, ветви за ним, меч и щит Святослава, образ Христа на стене.
Только на душе у него было неспокойно, по-особому тревожно от предчувствия чего-то неминуемого, что неумолимо приближалось и охватывало его.
Владимир даже приподнялся, сел на ложе, протянул руку к корчаге, чтобы выпить воды…
И тогда он почувствовал, как сердце — на долгое, необычайно долгое мгновение — остановилось, напряженно вздрогнуло, забилось, а в голове вдруг поднялся свист, шум.
«Что это? Почему?» — обжигали, как молнии, мысли.
Князь думал не только о сердце и голове, они болят потому, что нет покоя душе…
«Поехал ли Волчий Хвост в поле?» — всплыла одна мысль.
«А зачем приходил епископ Анастас?» — отогнала ее другая…
Мысли возникали и исчезали, путались и нарождались снова.
«Сыновья! Где они? Бояре? А почему тут нет бояр? Где мои воеводы?»
«Нет, у меня никого, никого нет, я остался один, один…»
«И больной, совсем больной».
Взгляд его упал на освещенный свечой образ Христа, и Владимир обратился к нему:
— Воззри же теперь на мя, воззри, ибо ты царь небесный, а я царь земной, и, кроме тебя, мне не к кому обратиться… Воззри, воззри, воззри, Христос, услышь, я тяжко страдаю, я гибну… Ты хочешь меня спасти, сойди с образа, помоги, спаси…
Он долго смотрел на образ, и вдруг — на лике Христа, до сей поры темном, суровом, Владимир заметил что-то похожее на усмешку…
— Ты смеешься?! — воскликнул князь Владимир. — Почему ты смеешься, Христос? Нет, мне мерещится… Ты не можешь смеяться, тебя нет… Какое заблуждение! — застонал он. — Какое страшное заблуждение, ведь ничего, даже Христа, нет…
«Куда пойду? К кому обращусь?» — снова и снова громоздились мысли.
Предслава! Он вспомнил о ней, о своей дочери, которая живет так близко, сразу же за лесом, за стеной, на Горе… Она ведь любит его, как и он ее, не меньше, чем любил когда-то Рогнеду, дочь придет, прибежит сюда, стоит лишь позвать.
Но Рогнеда ушла в небытие, не услышав от него слов любви, с тех пор между ним и Предславой выросла стена — родная дочь стала точно чужой, поздно ее звать, никто, никто не придет к нему в эту страшную ночь.
И тогда он вспомнил одно, самое дорогое на свете существо, — свою мать, Малушу. Год проходил за годом, завершалась жизнь, а он никак не мог свыкнуться с мыслью, что ее нет, верил, что она жива, только Гора, дружина, воеводы и бояре не пускают ее к нему.
Однако так продолжаться дольше не может. Теперь, когда он чувствует себя таким одиноким, больным, мать должна быть возле него, жить дальше без нее он не мог.
И Владимир решил, что немедля, в эту же ночь, велит кликнуть клич, искать ее по всей Руси, пусть приедет, сядет у изголовья, положит руку на его горячий лоб, а он с почетом поведет ее в Золотую палату, посадит рядом с собой, ибо она его мать, он пошел от нее и к ней возвращается.
Князь поднялся с ложа и без посоха, без поддержки чужой руки шагнул раз, другой, третий, так, как ходил когда-то.
Вдруг он остановился. Близ Берестового сверкнула молния, такая ослепительная, что в опочивальне стало светло как днем, молния, видимо, ударила в землю, потому что вдруг все загудело, зашаталось.
Владимир не слышал грома, — в сиянии молнии он увидел то, что было невероятным, непонятным, — на тропинке в саду за теремом князь увидел тень человека, отчетливо выделявшуюся на ковре зеленых трав. Там шла, опираясь на посох, старая женщина — такая, какой он представлял себе ключницу Малушу, свою мать.
— Мати! — вырвалось из груди князя Владимира. — Откуда ты взялась? Как пришла? Мати, иди ко мне! Ма-а-ти!
Но молния, должно быть, целила не только в землю, ее палящая искра впилась и в сердце Владимира, потому что он почувствовал нестерпимую боль, словно десять копий разом впились ему в грудь.
Когда-то такое могучее тело еще боролось, широко расставив ноги, он, хватаясь руками за воздух, стоял и ждал, чтобы боль утихла.
Владимир еще успел крикнуть:
— Люди! Дружина! Дружи-и…
Кто-то бежал из соседних покоев, внизу на лестнице слышались шаги — в светлицу поспешали бояре, воеводы, гридни…
Но великий князь Руси Владимир уже этого не слышал. Случилось невероятное — боль в груди утихла, но внезапно все вокруг погасло, огоньки свечей перевернулись и померкли, исчезло все: шум, свет, жизнь — и, точно сломанное копье, князь Владимир упал на пол.

8

В эту же ночь, немного позже, у крыльца терема в Берестовом остановились сани, запряженные четвериком борзых, сильных коней. По обычаю, мертвого полагалось везти только так; туда же примчались из города десятка два воевод, бояр, мужей.
В тереме тем временем обрядили тело князя Владимира, завернули его в ковер, гридни вынули несколько половиц и на ремнях спустили покойника в сени, потом прорубили в стене сеней отверстие и через него вынесли тело князя во двор.
Все это делалось тайком, дабы никто не узнал, что произошло ночью в Берестовом; никто не уронил слезы, не запричитал над телом князя Руси, лишь на подоконник светлицы, где он умер, один из гридней положил ломоть хлеба да плошку с сытой — на прокорм души.
Сани тронулись. Воеводы и бояре сели на коней, несколько человек двинулись пешком. Покуда ехали по двору, а потом дорогой по лесу, полозья скользили легко, ближе к городу, над Днепром, они стали зарываться в песок, и сани едва тащились, подпрыгивая на ухабах.
В городе, видимо, кое-кто уже знал о смерти Владимира — шествие то и дело встречали и присоединялись к нему всадники.
Гроза миновала, по небу ползли к низовью обрывки туч, и наконец в прогалине выглянул месяц, тоненький серпик нежно-голубого цвета.
Кони били копытами землю. В лесах и кустах по обочинам дороги кричали ночные птицы, где-то на Подоле, а потом на Горе пропели петухи, а издалека, из Заднепровья, несся многоголосый перепелиный крик.
И никто не замечал, да и никому не было дела до того, что за санями с телом князя Владимира поспешала какая-то старая женщина в темном платне.
В эту ночь Малуша не спала. В монастыре давно уже знали, что недалеко от них, в своем тереме, тяжко хворает князь Владимир; епископ Анастас, побывавший у него накануне, дал наказ священникам и братии служить молебен о здравии вельми больного князя Владимира, и они молились в церкви до позднего вечера.
Малуша поняла, что происходит: князь Владимир, ее сын, умирает, возле него нет ни жены, ни сыновей, ни одной родной души, все такие далекие, чужие…
Потому она решила во что бы то ни стало идти к княжьему терему в Берестовое, добиться, на коленях умолять гридней, воевод, чтобы позволили ей, старой чернице, побыть около больного князя, помочь, а коли уж такова судьба, собственными руками закрыть ему глаза.
И Малуша пошла, хотя ночь была темная-претемная, над головой висели тучи, в небе то и дело сверкали молнии, гремел гром; пробиралась сквозь кусты, падала в промоины, спотыкалась о пни и наконец очутилась совсем близко в саду, за теремом.
Малуша знала, что поступила хорошо, придя к сыну.
При свете молнии она увидела в темном окне Владимира, он стоял и протягивал к ней руки…
— Мати! Иди ко мне! Мати! — донесся его крик…
Что было потом? Разве Малуша знает? Она кинулась к терему, вбежала в сени, где стояли воеводы, бояре, гридни.
— Князь умер, — точно сквозь сон, долетело до нее, но когда она, сквозь рыдания, сбивчиво стала просить допустить ее, монахиню, к телу, чтобы обрядить князя, Малушу вытолкнули из сеней. Князя Владимира стерегли даже мертвого.
Малуша очутилась во дворе и стала недалеко от крыльца под деревом так, чтобы никто ее не заметил.
Она слышала шум, движение в тереме, видела, как к крыльцу подъехали сани, как из терема вышло несколько гридней с факелами в руках, как сквозь дыру в сенях вынесли тело.
Малуша вышла из тени, стала у саней, на которые положили тело князя Владимира, увидела при свете факелов его слегка утомленное, но уже спокойное лицо, припухшие веки, что навсегда закрыли глаза, серебристые брови, что вздымались над лбом, пересеченным двумя глубокими морщинами, острый и длинный нос, скулы, седые усы над темным ртом — вот, собственно, и все.
Она стояла над телом сына долго-долго, покуда бояре и воеводы о чем-то советовались между собой, и смотрела на Владимира. Ведь всю свою жизнь она так мало была с сыном. Гридни гасили факелы, воеводы все советовались, и никому не было никакого дела до старой согнутой монахини, безмолвно стоявшей над мертвым князем.
Сани тронулись, застучали копытами кони, зашуршали полозья, все поехали, пошли со двора — и Малуша двинулась вслед за ними. Опираясь на посох, она так спешила…
Думала о прошлом — она не могла этого не вспомнить. Перед ней встал далекий Любеч с его желтыми песками и тот день, когда она под щитом брата Добрыни ехала на Гору, и хижина Ярины, и два камешка в сережках, что искрились при свете месяца, и трапезная, куда входят княгиня Ольга и Святослав…
На Малушу, шагавшую сейчас за санями, пахнуло счастьем далекого купальского вечера, представились среди этой темной ночи красные отблески костров, блестящие глаза княжича Святослава: «Я люблю тебя, Малуша!» Неужто, неужто это когда-то было?
Да, все это было! Была Гора, — потом Будутин, в хижине над Росью она родила сына — его, Владимира… «Качайся, люлька, с угла до угла, дитятко малое, велика вина…», «Слушай, Добрыня, страшно мне, ой как страшно! Душу ты забираешь у меня…» Неужто все это было?
Все было — и ничего больше нет. Не стало Святослава, вон в санях лежит Владимир, только она живет среди черной ночи — мать князя и все равно рабыня…
Но почему же вы так торопитесь, воеводы, гридни — сани все удаляются и удаляются, она ведь старая, немощная мать князя, — нет, того никто не знает, она, черница Мария, задыхается, не может поспеть за вами, даже за мертвым сыном!
Малуша остановилась… Нет, не поспевает… и куда идти, куда?… Где-то вдали еще слышался какое-то время лошадиный топот, голоса, и вот все затихло. Малуша стояла на лугу, где когда-то горели купальские костры.

9

Святополк еще до рассвета вышел из убежища — из терема воеводы Волчьего Хвоста, проник со своей дружиной, стоявшей под рукой на Подоле, в древний княжий терем, уселся в Золотой палате и велел будить бояр, воевод, мужей Горы.
О, суета сует быстротечного, проходящего, изменчивого мира! Не успели еще гридни-кликуны Святополка обойти Гору, как изо всех теремов к княжьим покоям заспешили бояре и воеводы, мужи лучшие и нарочитые, огнищане и тиуны.
Они шли во мраке душной ночи, высекая о камни искры железными остриями своих посохов, тихо перебрасываясь словами о смерти князя Владимира, советовались, что сказать Святополку…
Княжий терем тесным кольцом окружала гридьба, в сенях стояли ближайшие воеводы Святополка, оглядывая всех заходивших и отправляя наверх.
Там, в Золотой палате, их ждал Святополк. Он сидел в углу палаты, недалеко от помоста, где под знаменами Святослава и Владимира стояло порожнее кресло; Святополка окружали воеводы Волчий Хвост, Слуда, бояре Вуефаст, Искусев, Коницар — все суровые, молчаливые.
Бояре и воеводы Горы безмолвно заходили в палату, пришел, поклонился Святополку и уселся на свое место справа от помоста и епископ Анастас.
И вот, неторопливо шагая, словно о чем-то раздумывая, поднялся на помост и остановился перед княжьим креслом Святополк. Он тревожно, пристальным взглядом окидывал палату, вглядывался в сотни глаз…
— Я созвал вас сюда, воеводы, бояре, лучшие мужи города Киева, в тяжкую годину, — начал Святополк. — Осиротела Русская земля, князя Владимира не стало… Сотворим ему вечную память…
По Золотой палате прокатился шум — люди переступали с ноги на ногу, но молчали, ждали.
— И хотя князю Владимиру еще не воздана погребальная почесть, по завещанию он отказался ее принять, но и тут, в городе Киеве, и повсюду на Руси ныне так тяжко, что должен был созвать вас говорить о нашей судьбе.
Глубокий вздох вырвался из многих грудей, тяжело жить на Руси, сердце каждого терзают беспокойство, забота.
— Тревожно у нас на юге, — продолжал Святополк. — Ромеи покорили болгар и вышли на берега Дуная, их хеландии бороздят Русское море, стоят в Херсонесе, поднимаются по Танаису…
Золотая палата зашумела, загудела множеством голосов:
— Вишь, куда метила Византия с ее императорами…
— Позор, позор ромеям!
А воеводы и бояре, которые стояли ближе к Святополку, кричали:
— Мечом рассчитаемся с ромеями…
Князь Святополк решительным взмахом руки оборвал крики — в палате тотчас наступила тишина.
— Всюду на Руси неспокойно, — продолжал он. — Чуя легкую поживу, за Днепром стали печенеги, за ними с востока тянутся половцы, на севере Ярослав позвал свионов и готовится идти на Киев…
О, если бы князь Владимир был живой, мог стать тут, на помосте, и сказать:
«Люди родные, Русь, всю жизнь я звал вас на брань с врагами, только вчера я говорил о том же, хотел идти, вести вас… люди, поднимайтесь, люди Руси, бдите…»
Но Владимир лежал в холодном просторе Десятинной церкви, — немой, безгласный, и каждое слово Святополка обращалось против него, уже мертвого князя.
— Мне тяжко и стыдно говорить, мужи, — продолжал Святополк, — однако нет князя Владимира, нет и князей, иже повели бы рать русскую против врагов наших… Борис и Глеб, которых всемерно возвеличивал князь Владимир, суть немощны, они заодно с ромеями, они предадут Русь. Ярослав, князь новгородский, уже поднял меч на отца и готовится идти со свионами на Киев, Мстислав сидит в далекой Тмутаракани, Изяслава не стало. Что же, что сотворил ты, княже Владимир, почто народил таких сыновей; кто спасет теперь Русь?!
И разом воеводы и бояре, окружавшие помост, закричали:
— Служим тебе, Святополк!
— Быть тебе князем!
— Свя-то-пол-ка!
На какое-то мгновение, правда, возгласы эти оборвались. Один из старцев города Киева, боярин Ратша, поднялся со скамьи, схватился за голову и завопил:
— Что творится, мужи? Куда идем? Еще не остыло тело князя Владимира, а Святополк поносит его сыновей, всех нас. Мужи! Остановитесь! И ты остановись, Святополк, ибо будешь окаянным вовеки!
Но к боярину уже кинулись воеводы и гридни Святополка, схватили под руки, поволокли.
В палате стало тихо — сила одолела силу, каждого, кто посмеет, подобно Ратше, подать голос, ждут позор, муки, смерть…
— Волим тебя, Святополк! — закричали воеводы.
— Святополка! — требовала Золотая палата.
Он стоял и, прищурившись, смотрел на мужей.
— Я поведу воев на Византию и князей Бориса и Глеба, иже вкупе с нею; я пойду на свионов и Ярослава, что пустил их на Русь. Зане против нас восстанут юг, восток и север, мне помогут польский князь и германский император…
В одной из светлиц, в самом конце темных переходов, на верху княжьего терема, горит свеча. Перед ней, приковав взгляд к рубленой стене, сидит женщина — льняные волосы, голубые глаза, грустное, точеное лицо — красавица, княжна полоцкая Рогнеда!
Но это не Рогнеда — и красота ее, и сама она уже в прошлом, ее нет — за столом сидит княжна Предслава, так похожая на свою мать.
И не только лицом, у Предславы такая же душа: услыхав ночью о смерти отца, она долго плакала, молилась и еще раз все ему простила.
Предславу беспокоит другое — уже на Гору привезли и поставили в Десятинной церкви гроб с телом Владимира, она ходила туда прощаться, но ее не пустили. Не успев вернуться в терем, Предслава узнала, что туда ворвался со своей гридьбой князь Святополк, а сквозь полуоткрытые двери в светлицу долетают крики из Золотой палаты.
Свеча догорает. Капельки воска, словно большие слезы, медленно стекают по изгибам глиняного подсвечника и, остывая, густеют, несколько капель упало на кожаную харатию — им неведомо, что вместе с ней они войдут в века, станут бессмертными. Свеча догорает, желтое пламя, слабея, мигает.
А глаза княжны Предславы все застилают и застилают слезы, они тоже падают на харатию, но слезы не вечны, они падают — и высыхают.
Рука дрожит, когда княжна пишет:
«Се ночью наш отец умер, а Святополк уже сидит в Киеве на его столе, хочет послати дружину на Бориса и Глеба, и ты, брат, блюдися его, поелику…»
Крики в Золотой палате нарастают, даже тут, в дальней светлице на верху терема слышно:
— Да здравствует князь Святополк!
Предслава вскакивает, сдавливает руками шею — рвется и рассыпается по полу зеленое монисто из Тмутаракани — подарок отца…
Взволнованная, растерянная, беспомощная Предслава становится на колени и старается собрать рассыпавшиеся камни.
Киев знал, что князь Владимир умер в Берестовом. На Горе, Подоле, в предградье и Оболони всем было известно, что гроб с его телом стоит в Десятинной церкви, все ждали, что покойнику князю воздадут погребальные почести.
Однако одновременно кто-то ширил слухи, будто князь Владимир завещал похоронить себя без всяких почестей и славы, в безымянном месте, без людей, как схоронили когда-то и жену его Рогнеду: он сделал, что мог, тело же принадлежит токмо земле.
И еще со страхом шептались в Киеве, будто ночью на Горе сын Ярополка, Святополк, собрал бояр и воевод и они провозгласили его князем Руси, что Святополк уже послал дружины против сыновей Владимира Бориса и Глеба, Святослава Волынского, а против Ярослава Новгородского поведет рать сам…
Все с великим трепетом, и христиане, и люди старой веры, говорили, что Святополка благословил епископ Анастас, что Святополку обещают помощь польский князь, германский император и римский папа.
Киев волновался, Киев ждал.
Десятинную церковь весь день окружала гридьба, даже близко не подпускавшая никого. К вечеру гридьбу возглавили многие сотенные, несколько тысяцких, воеводы.
В глухую полночь от княжьего терема по тропе, что вела к Десятинной церкви, проследовала небольшая группа воевод и бояр. Остановившись на крутом склоне Горы над Подолом, они заговорили с тысяцкими.
— Весь день рвались к церкви, — послышался голос воеводы Слуды, — гридни едва сдерживали натиск…
— А сейчас? — спросил боярин Воротислав.
— Ждут и сейчас, вот тут, с Подола, и с той стороны, с Перевесища… Хотим, дескать, поклониться мертвому князю.
Воеводы и бояре стояли у обрыва. Перед ними во мраке и безмолвии тонули предградье, Подол, Перевесище, Щекавица, там, желая отдать погребальную почесть князю Владимиру, стоит тьма киевского люда — друзей и недругов, христиан и язычников.
— Пусть гридни будут начеку, не выпускают из рук копий, — велел воевода Волчий Хвост. — Мы же пойдем, воеводы и бояре!
Тихо отворились врата Десятинной церкви, в темных переходах замелькали огни свечей, послышался топот шагов.
В правом притворе стоял очень простой, сколоченный из свежих сосновых досок, закрытый гроб с телом князя Владимира. Возле него не было, как велел обычай, ни княжьего копья, ни знамени. Свет упал на лица воевод Волчьего Хвоста и Слуды, бояр Воротислава, Вуефаста, Искусева… В углу у стены жалось несколько священнослужителей и каменщиков.
— Понесем, — сказал Волчий Хвост. Воеводы и бояре подняли корсту на плечи.
— Помогите и вы! Со стороны головы! — бросил священнослужителям и каменщикам Волчий Хвост.
Несколько человек со свечами в руках медленно шли впереди. За ними, тяжело ступая, несли корсту воеводы. Шли среди пустынного храма. В полумраке, словно из воды, всплывали большие глаза, суровые лики святых. Вверху, под сводами, отзывалось эхо.
Направлялись к левому церковному притвору, где стояла рака с мощами княгини Ольги. Рядом с ракой были подняты половицы, сделаны ступени, в конце их, в выкопанной под полом яме, стояла каменная гробница.
В эту гробницу воеводы и опустили корсту с телом князя Владимира. Волчий Хвост склонился над гробницей, вынул из поясного кармана грош — серебро князя Владимира — и кинул его так, что все услышали, как монета, покатившись, зазвенела… Каменщики сразу же заложили и замуровали крышку гробницы. А когда бояре и воеводы поднялись наверх, каменщики торопливо принялись укладывать половицы.
Свечи догорали, половицы уложили, воеводы и бояре молча постояли у раки княгини Ольги и вышли из церкви.
Остался в Десятинной только Волчий Хвост. Он подождал, пока вдали не утихнут шаги, потом поднялся по ступеням на хоры, — там в темноте стоял князь Святополк, он видел, как несли гроб, опускали в яму, укладывали половицы.
— Вот все и кончилось! — сказал Святополку Волчий Хвост. — Пойдем, княже, на Гору.
Слабое желтое пламя свечей, мерцавших внизу, освещало лицо Святополка — суровое, со стиснутыми губами, черными глазами.
Более двухсот лет пролежит прах князя Владимира под дубовыми половицами Десятинной церкви. Когда орды Батыя ворвутся в Киев, церковь разрушат, изломают пол, раскидают кости Владимира, и никто потом о нем не вспомнит, не назовет в городе Киеве ни святым, ни равноапостольным.
Первые епископы Руси, начиная с Анастаса, и их преемники не захотят, да и не смогут возвеличивать сына рабыни, князя и василевса, хотя он и крестил Русь, и дал в руки церкви власть, — они служили сыновьям Владимира, которые отступились от отца.
Потом на Русь придут греческие епископы и митрополиты — им ли было славить и провозглашать святым князя, который всю жизнь ненавидел Византию, ромеев, а они, в свою очередь, бесчестили его…
Только митрополит Иларион — первый русский митрополит, решительно поднявший свой голос против Византии, с гордостью говоря про Русь, «иже ведома и слышима есть всими конци земля», вспомнит Владимира, который «заповеда по всей земле своей креститися… аще кто и не любовью, но страхом повелевшего крещахуся, понеже благоверие его с властью сопряжено…», однако призыв Илариона был гласом вопиющего в пустыне.
У неведомого чернеца XII столетия, писавшего жития, с горечью вырывается:
«Дивно же есть се, колико добра сотворив Володимир Русской земле, крестил ю, мы же, христиане суще, не воздаем почести против оного воздаянию…»
И лишь лета 1249-го в день, когда новгородцы под знаменем своего князя разобьют под Ижорой и Невой полчища шведов, за что он и будет прозван Невским, Александр вспомнит своего прапрадеда, князя Владимира, и вместе с новгородцами помолится за него.
Так оканчивается повесть о князе Владимире. А далее — Ярослав…
Киев — Конча Заспс/. 1958-1961
Назад: Глава первая
Дальше: Хронологическая таблица