Книга: Всеслав Полоцкий
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава четвертая

Глава третья

Ветер дует в чертовы дудки.
Сом бушует в бездонье виров.
Где Голотическ? Где Дудудки?
Где гремящая слава отцов?
I
Великий князь киевский Изяслав вместе со всем двором, вместе с близкими ему боярами и княгиней Гертрудой, вместе с придворными дамами, поварами и гудошниками плыл на пяти ладьях в днепровские заводи пострелять сизых уточек и белых лебедей.
Еще вчера бушевала над Киевом гроза, молнии вгрызались в черную небесную твердь, и все, особенно молоденькие придворные дамы, боялись, что непогода испугает князя и тогда снова придется скучать в городе. Однако небо освободилось от обложных туч, река посветлела, успокоилась, заискрилась под ласковым солнцем, и гребцы, все загорелые, широкоплечие, в зеленых рубахах, налегли на весла. Каждая ладья имела четыре пары весел и на носу очаг — железный ящик, наполненный песком. Едва отчалили от киевской пристани, как повара принялись готовить обед. Предполагалось, что это будут легкие закуски с вином и медом. Настоящее же пиршество устраивалось обычно на одном из островов, которых немало встречалось по течению реки. Там, на острове, можно было разложить большие костры и на рожнах поджарить вепрей, косуль и зайцев, туши которых взяли с собой.
Изяслав с большим тисовым луком в руках сидел под шелковым красным балдахином, натянутым на витые медные столбики. Дно лодки покрывал огромный мягкий ковер, на котором были вытканы цветы, стебли невиданных растений и хвосты яркоперых павлинов. Вместе с Изяславом плыли боярин польского короля Болеслава Казимир, посланец константинопольского базилевса Романа Диогена Тарханиот и начальник отряда варягов-находников Торд. Это были очень разные люди, и очень разные дела и цели привели их из разных концов земли в Киев.
Изяслав только что удачно пустил стрелу, подстрелив ею крупную птицу. Один из гребцов сразу же бросился в реку, вскоре вернулся с птицей и бросил ее князю под ноги. Это был красивый селезень, с блестящей темнозеленой головой, с белой полоской на шее и с фиолетовыми «зеркальцами» на крыльях.
— Базилевс — прекрасный стрелок! — воскликнул Тарханиот и смуглыми, обнаженными по локоть руками схватил мертвого селезня.
Лях Казимир, крупнотелый и сероглазый, при этих словах ромея улыбнулся одними уголками тонких губ, и это означало, что он тоже восхищен меткостью Изяслава и что ему, а не Тарханиоту первому надо выказать восхищение. Только рыжеволосый Торд, которому когда-то в битве рассекли правую щеку, оставался, казалось, бесстрастным. Но его глаза цвета зеленоватого северного льда смотрели из-под густых светлых бровей настороженно и все примечали.
Изяслав был необыкновенно доволен. Если бы не гребец, поспешивший выслужиться перед князем, он сам бы прыгнул в Днепр и достал ту птицу. Пусть бы видели ромей и лях с варягом, какой проворный, какой сильный киевский князь. Человек, сидящий на троне такой великой и богатой державы, не может быть хиляком.
— Дорогие гости, — широко улыбнулся Изяслав, — небо послало нам большую жирную птицу как напоминание, что время обеда уже наступило. Пристанем к острову, и мои повара поджарят ее.
Ладьи весело помчались к ближайшему острову. Гребцы сбросили сходни, и шумная разноцветная толпа мужчин и женщин выплеснулась на желтый песок и мягкую зеленую траву. Натянули шатер, и начался пир горой. Ели дичину, испеченную с яблоками в глиняных горшках, белую и красную рыбу с подсоленной душистой икрой, залитых сметаной перепелок и куропаток, печень молодых туров. Пили ромейское вино, киевский мед, холодный квас, горячий сбитень, настойки из луговых трав, в которые был подсыпан мак. Потом отроки разнесли на золотых тарелках виноград и орехи, сушенные дыни, ярко-красные, сочные ломти арбузов.
Изяслав восседал на бархатных подушках, щедро угощал гостей. Был он в рубахе из наитончайшего белого льна, с вышитым золотой блестящей ниткой воротником. Рубаху подпоясывал шелковый пояс с украшениями в виде веселых серебряноголовых рыбок. На ногах у князя были сапоги из тонкой желтой кожи, мягкие, без каблуков.
Ромей Тарханиот дивился аппетиту киевского князя и той смелости и беззаботности, с какими князь пил и ел, беря пишу и питье из рук молчаливых отроков. В Византии, на Палатии базилевс Роман Диоген никогда маковою зернышка в рот не положит без того, чтобы это зернышко прежде не попробовало с десяток служек, — боится, что еда может оказаться отравленной. «Им, тавроскифам, легче жить, — думал Тарханиот о местных князьях и боярах. — Их души не гнетет многовековая тяжесть империи, где все сотни раз проверено, взвешено. подсчитано Они не знают, что такое придворный церемониал, когда тысячи людей как бы связаны одной невидимой нитью и каждый знает свой следующий шаг, жест. В них сохранилось больше непосредственности, живости, веселости, варварской радости жизни. По существу, это молодое неиспорченное племя с молодой горячей кровью. Такими много-много лет назад были и ромеи. Тогда ромеев интересовало все: и далекие моря, и загадки неба, и законы любомудрости — философии. Но росла, богатела, развивалась, разбухала вширь империя и высасывала все живые соки из человеческих душ. Империя бесстрашных стратигов-полководцев постепенно пришла в упадок, закоснела, превратилась в подточенный шашелем старый дом, где хозяйничают безволосые евнухи. Все труднее становится отражать удары варварских народов, провинции одна за другой отваливаются от империи, и можно сказать, это закономерно, это заложено в самой сущности всего живого. Подошла старость великой империи, ее осень, время ее листопада».
Тарханиот ужаснулся собственным мыслям, поднял золотой кубок, громко, чтобы слышали даже в соседних шатрах, сказал:
— За здоровье базилевса Руси Изяслава! — И выпил до дна.
Изяслав поцеловал ромея, в свою очередь провозгласил:
— За здоровье моего брата цареградского базилевса Романа Диогена!
Заиграли, заголосили гудошники. Смуглые черноглазые красавицы, привезенные из-за днепровских порогов, закружились на зеленом лужке напротив княжеского шатра. На руках и ногах у них были золотые перстни, браслеты, благозвучные колокольчики. Хмель веселья постепенно затуманил всех.
Тем временем Тарханиот. оттеснив от князя ляха Казимира и варяга Торда, все ближе подводил разговор к главной цели своего приезда в Киев.
— Великий базилевс, — снова поднял он заметно потяжелевший кубок, — базилевс Роман Диоген очень любит и уважает тебя, а также твоих отважных бояр и всю твою непобедимую дружину. Слава о тебе докатилась до самых южных морей, до Геркулесовых столбов на границе Океана.
Изяслав внимательно слушал, любезно улыбался Тарханиоту, пил с ним, а сам все время думал, что недаром так сладко запел этот хитрый ромей — что-то надо Византии от Киева. Но что? Ну конечно же военная помощь, киевские мечи и секиры. Недавно приплыли купцы из Царьграда, из монастыря Святого Мамонта, где с незапамятных пор находится киевское подворье, так они говорили, что ромеи ведут беспощадную войну с народом, который прозывается сельджуками. Народ тот, как саранча, явился откуда-то из горячих восточных пустынь, захватил Армению, всей своей великой силой навалился на империю.
— Как мне известно, ромейский базилевс Лев, которого назвали Мудрым, в своей «Тактике» писал, что войну, победную войну, надо вести на земле врага, — сказал Изяслав. — Но конница сельджуков сегодня топчет хлебные нивы империи.
— Трудные времена, — вздохнул Тарханиот. — Удача отвернулась от ромеев. Мы сдержали натиск арабов, и это стоило нам большой крови. Сегодня Бог испытывает империю сельджуками. Как дети одной Православной Церкви, мы должны стать плечом к плечу и встретить огнем и мечом безбожников в горах Армении и Сирии.
— Сирия далеко от Киева, — вставил свое слово Казимир, который внимательно прислушивался к разговору.
Тарханиот гневно взглянул на ляха, сказал:
— Христианская церковь была монолитом, скалой, но она раскололась на две части. Не мы ослабили Церковь, а значит, и весь христианский мир. Это сделал Рим, папа, золотую туфлю которому целуете и вы, ляхи.
Казимир вспыхнул, вскочил с подушек.
— Не кощунствуй, ромей! Раскол начался еще тогда, когда Феодосий Великий поделил Римскую империю между своими сыновьями Гонорием и Аркадием. И все же я хочу сказать, что не Рим, а Византия отпала от истинной апостольской веры. От вас идут ереси и смуты, поганский дурман.
Казалось, Тарханиот и Казимир вот-вот схватятся за грудки. Еще хорошо, что были они безоружными — в великокняжеский шатер нельзя входить с оружием… Только варяг Торд сохранял полное спокойствие. В его жилах текла северная кровь. Это во-первых. А во-вторых, как и большинство своих соплеменников, он был еще поганцем, искренне молился лесному дереву и полевому валуну.
Изяслав примирил ромея и ляха вином. Но об Армении и сельджуках больше ничего не сказал, будто и не слышал слов Тарханиота. «Варвар, — подумал о князе ромейский посол, — что ему муки Православной Церкви? Что ему империя, напрягающая последние силы, отдающая на алтарь борьбы лучших своих сынов? Таких слепых душой лечат только золотом». И он торжественно известил:
— Великий князь, базилевс Роман Диоген шлет тебе и базилиссе Гертруде подарки. Тебе — золотую чашу, украшенную камнями, и триста милиарисиев, базилиссе — серебряную чашу и сто милиарисиев.
Он махнул рукой, и в шатер с низкими поклонами вошли его люди, евнухи Михаил и Арсений. Они поставили чашу с милиарисиями к ногам Изяслава, потом направились в шатер княгини Гертруды, и оттуда послышался радостный женский визг.
— Прошу передать в Священный дворец, что слава о Божьем наместнике, вседержителе Романе Диогене, прошла по всей земле, — сказал Изяслав. — Лучи этой славы освещают Киев и Русь.
Потом начались философские разговоры. Вспомнили Аристотеля, Платона, Сенеку, мудрых мужей Византии Прокопия, Приска Понтийского, Амияна Марцелина, Менандра. Тарханиот дивился, что эти имена хорошо знают в Киеве. «На Руси — смелый, умный, способный народ», — подумал ромей, когда услышал, как великий князь Изяслав цитирует Менандра.
А Изяслав, подогретый вином, говорил:
— Счастье любого из нас, смертных, в том, что мы можем мыслить. Дождевой червь роет свои бесконечные ходы-выходы, но он никогда не догадается поднять голову и посмотреть на небо, на солнце и звезды. Мы счастливы тем, что можем чувствовать и чувствуем переменчивость земного бытия. Города и народы, как писал Менандр, то достигали высокого расцвета, то приходили к упадку. Круговорот времени, бесконечно все перекраивая, показывает изменчивость судьбы мира, и будет происходить это и дальше, пока на земле существуют люди и битвы.
— Да, да, пока существуют люди и битвы, — подхватил Тарханиот. — Можно проиграть битву, но нельзя проигрывать главную битву. А сегодня для Византии и для ее сестры по православию Руси все решается там, на востоке, откуда идут полчища безбожников.
Ромей снова попробовал повернуть разговор на выгодную для него тему — о военной помощи Византии… Но князь Изяслав, подняв кубок, прервал его:
— У нас если пьют, так пьют. А государственными делами должны заниматься трезвые головы. Сегодня же самый дорогой мой гость тот, кто хорошо ест, у кого живот шире стола.
Тарханиот, умевший на лету схватывать чужие мысли, по движению бровей угадывать смену настроений земных владык, весело засмеялся.
— В первой заповеди сказано: не сотвори себе кумира… Если великий князь так щедро будет угощать всех нас, то нашим кумиром станет вино.
— Это неплохой кумир, — впервые за все время подал голос варяг Торд.
В Киев, в свою резиденцию при княжеском дворе, Тарханиот вернулся усталый и раздраженный. Разговора с князем Изяславом не получилось, надо было начинать все сначала, и кто скажет, сколько еще доведется просидеть в этой проклятой Тавроскифии. Однако вредно долгое время носить злость в душе своей, душа становится слабой, и Тарханиот ударил ногой старого слугу-армянина, который из серебряного кувшина поливал ему на руки подогретую воду. Так Тарханиот всегда выпускал из души своей злое раздражение. Постепенно настроение у него поднялось. Тело было свежее, чистое, масло для волос пахучее — старый армянин подмешивал в него мяту, жасмин и розу. Подумалось даже о женщине, о смуглой твердой груди какой-нибудь местной красавицы, но с женщинами надо подождать, надо быть осторожным. «Жизнь не такая уж плохая, — подумал Тарханиот, полулежа в белом просторном хитоне на мягкой турьей шкуре, — я мог бы сейчас быть гребцом на галере, прикованным цепью к скамье, и день и ночь ворочать тяжелое весло под ударами кнута и опорожняться прямо под себя. Я мог бы сейчас быть евнухом, человеком-растением без волос, с толстым жирным подбородком и бледными холодными руками. В империи тысячи евнухов. Мужчины, лишенные детородных членов, не могут быть сынами горячего яркого солнца, они сыновья лунного света».
— Армянин! — позвал слугу Тарханиот. — Приведи сюда Арсения.
Евнух Арсений вошел в опочивальню с поклоном, с выражением глубокого смирения в темных бесстрастных глазах. Ему было около сорока лет, а выглядел он на все шестьдесят. Безвольное и безмолвное существо, и только один Тарханиот знал, какие страсти кипят под этой бледно-серой сморщенной кожей. Не душа находилась внутри этого тела, а сосуд, наполненный ядом. Тарханиот помнил Арсения еще десятилетним мальчиком, веселым, живым, быстроногим. Они были двоюродными братьями, дружили, вместе купались в Пропонтиде, любили, протиснувшись в людскую толпу, смотреть на утренние выходы базилевса в Золотом зале. Но отцу Арсения, кентарху Поликарпосу, не повезло. В одном из походов базилевс Константин Дука приказал схватить его и ослепить. Бедному кентарху выкололи глаза раскаленным концом железной шатерной подпорки и сослали в глухой монастырь. Никто не мог догадаться, за что так жестоко наказали скромного кентарха, но разве спрашивают у неба, за что оно убивает молнией людей? Несчастье обрушилось на весь род Поликарпоса: женщин постригли в монашек, мужчин — и десятилетних, и семидесятилетних — оскопили. Так некогда веселый, жизнерадостный Арсений превратился в сонного, вялого получеловека. Этот получеловек стоял сейчас возле Тарханиота и с собачьей преданностью смотрел ему в глаза.
— Что слышно в Киеве, Арсений? — спросил Тарханиот. Он не пригласил его сесть, не предложил бокал вина. Со своим двоюродным братом он всегда обращался властно, поминутно напоминая тому, какую великую милость оказал он, Тарханиот, взяв себе в помощники ничтожного евнуха, сына врага самого базилевса.
— На Подоле неспокойно, брат, — ответил тонким голосом Арсений. Тарханиота он называл братом, хотя посланнику базилевса это и не нравилось.
— Неспокойно? — Тарханиот поднялся на ноги. — Что же вынюхали твои сыщики?
— Мастеровые люди и купцы недовольны князем Изяславом.
— Почему? Князь же такой умный, такой доброжелательный.
— Половцы сдавили Киеву глотку, перекрыв в приморской степи Днепр. Хлеб и соль из Тмутаракани и из Тавра не доходят до города.
— Днепр… Днепр… Борисфен… — задумчиво повторял Тарханиот, смуглой рукой приглаживая короткую черную бороду. — Если это правда, то в Киеве скоро должен быть Великий пост.
— Это правда, брат, — подтвердил Арсений. — Местная чернь крикливая, воинственная, и, если доведется туже затянуть пояс, она отдастся новому князю, отдастся легко. И еще я и мои люди заметили, и в Киеве об этом говорят, что не очень-то дружат между собой Ярославичи. Средний, Святослав, превосходит старшего брата Изяслава силой воли, твердостью и решительностью. В походе на торков Святослав возглавлял все войска. Младший же, Всеволод, самый мягкосердечный, книжник, любит мир и тишину.
— Очень интересная новость, — оживился Тарханиот. — Значит, если я тебя правильно понял, между братьями можно поднять меч?
— Можно, — согласился, кивнув безволосой головой, Арсений. — И один меч, мне думается, уже есть. Это — князь Всеслав Полоцкий. Ярославичи держат его в порубе как своего пленника, а киевская чернь любит Всеслава.
— За что?
— Женщин любят за красоту, мужчин за отвагу и ум. Полоцкий князь очень отважный и умный. Но это еще не все. Он защищает старую религию русов, их старых богов.
— Поганец, — криво улыбнулся Тарханиот.
— На твоем месте, брат, я не делал бы таких поспешных заключений, — поклонился Арсений. — Князь Всеслав христианин, как и мы с тобой. Однако христианство пришло сюда позже, чем в Византию. Апостол Андрей Первозванный зажег свет веры над Борисфеном, или, как его называют здешние люди, Днепром. Князь Владимир, дед Ярославичей, разрушил поганские кумирни и крестил свой народ по нашему, византийскому, обряду. Но это было совсем недавно. Христианство здесь словно золотая пыль, покрывающая огромного поганского идола. Большинство смердов и холопов — язычники. Они убегают от святого креста в леса, в пустыни. Всеслав Полоцкий понял это и, как мне известно, в своей Полоцкой земле силой не загонял народ в христианство. Вот потому-то его любят, что он, как считает чернь, справедлив и терпим к их вере.
Тарханиот внимательно слушал Арсения, и чем дольше слушал, тем больше хмурился. Когда же тот кончил, раздраженно сказал:
— Тебе, я заметил, нравится человек, который осмеливается выступать против Святой Церкви Христа Пантократора. Быстро же ты забыл о судьбе отца своего, рода своего и своей судьбе.
Евнух побледнел как полотно, глухо проговорил:
— Нас много таких, с царапиной на сердце…
И вдруг, спохватившись, повалился в ноги двоюродному брату, начал целовать его колени. Тарханиот стоял над ним молча; лицо его казалось суровым и бледным, точно оно было высечено из родосского мрамора. Он любил себя такого — сильного, властного, безжалостного. Он и Арсения терпел рядом с собой только для того, чтобы ярче подчеркнуть свою исключительность, свое духовное и физическое здоровье. Так в спальнях порфироносных базилевсов в Палатии держат сотни евнухов, чтобы владыка острее ощущал сладость мужской силы.
Наконец Тарханиот отпустил Арсения, а сам снова лег на теплую лохматую шкуру. Темень и тишина наплывали на него. Он любил вот такие минуты абсолютного одиночества, когда, кажется, душа твоя летит ввысь, в золотой эфир, к Господнему престолу. Он лежал и вспоминал шумные улицы и площади Константинополя, чаек и паруса кораблей над проливом, неприступные стены Палатии, ураган человеческих голосов над ипподромом, когда по нему мчатся колесницы. Это была его жизнь, его родина и его империя. «Господи, спасибо тебе, что я родился ромеем, — думал он, глядя в темноту. — Ты мог бы пустить меня в этот мир арабом, эфиопом или славянином, но ты смилостивился, и я — ромей, сын и слуга великой империи, которой нет равной, слуга священного базилевса. Спасибо тебе, Всевышний!» Но скоро мысли его снова вернулись к Киеву, к великому князю. Удастся ли уговорить его послать войска на помощь Византии? Подарки князь получил богатые, однако же эти тавроскифы удивительно непонятные, упорные и хитрые люди. В своей гордыне они часто забывают, что их судьба в руках вечного неба. Они будто бы и союзники империи, базилевса, но еще со времен князя Олега могут в самый неподходящий момент показать зубы. Тем более не стоит ссориться с ними теперь, когда христианство, как золотой сосуд, разбилось на две части. Папа Григорий из Рима и Генрих, император Священной Римской империи, хоть и грызутся, воюют между собой, — оба с одинаковой жадностью смотрят на восток, на Киев, куда можно закинуть сети и взять богатый улов человеческих душ. Византийская церковь не должна отдать Русь церкви римской, если такое случится, империя превратится в остров, со всех сторон окруженный врагами. Святая София, охрани империю и ее верных слуг!
А насчет полоцкого князя надо тоже подумать. Он — будто клин, вбитый в самое сердце киевской державы. Этот клин надо беречь, надо поливать его водицей, чтобы он разбухал, ломал, раскалывал гранитный монолит. Сильные союзники нужны Византии только на время похода, на время войны. Когда же наступит мир, когда меч ляжет в ножны, когда с боевого коня снимут седло, союзников надо ослаблять. Таков закон жизни. В одной степи нет места двум львам.
Утром Тарханиот, в сопровождении слуги-армянина, пошел по Киеву, пошел куда глаза глядят. В огромном незнакомом городе он был как Иов в чреве кита. Этот город надо было изучать, хоть немного понять.
Тарханиот надел грубый дорожный плащ с капюшоном, обул мягкие остроносые сандалии. Чем бедней на тебе одежда, тем меньше на тебя смотрят. Так издавна повелось в Византии, так было и в Киеве.
Уже с первого взгляда и с первых шагов стало ясно, почему те люди, что побывали к Киеве, называли его вторым Константинополем. Город был очень многолюдный, многоголосый и очень богатый. Поражали не только великокняжеские хоромы или боярские палаты, которые строились в два-три яруса. Купцы и вольные ремесленники тоже старались отделать, украсить свое жилье, да так, чтобы дыхание перехватило у того, кто глянет. Дома со светелками стояли, как игрушки. На крышах и коньках крыш — веселые петухи, звери, хвостатые рыбы. Надворотные кровельки, воротца, балясы перевиты замысловатыми узорами. Здесь и пшеничные колосья, и луговые цветы, и разноцветные геометрические фигуры. Дворы и дорожки аккуратно выложены одинакового размера камнями или плитками. Красный, синий, коричневый цвета господствуют всюду, тешат глаз, радуют душу. Дома в большинстве своем покрыты оловянными листами.
Чувствуется, город недавно стал христианским — в разных его концах все еще угрожающе возвышаются языческие курганы. Даже неподалеку от Софийского собора, за церковью Ирины, которую построил князь Ярослав Владимирович, стоит Дирова могила. По мысли Тарханиота, эти курганы давно надо срыть, сровнять с землей. Как гнойные струпья дьявола, ранят они христианский глаз.
Стараясь забыть о своем языческом прошлом, Киев спешно строит церкви. Лучшая из лучших между ними София, митрополия Руси. Огромный храм, который венчают тринадцать куполов, легко, невесомо поднимается в небесную голубизну и сияет, горит, как светлая денница. Кияне называют Софию розовобокой. Стены ее клали из дикого камня и плинфы, скрепляя раствором извести и цемянки. Цемянка-то и дала солнечный цвет всей церкви. Ближе к земле стены сложены из красного кварцита, из гранитных блоков. Кажется, что церковь стоит на огне. Внутри же София сияет разноцветной искристой мозаикой, такой ослепительной, такой богатой, что Тарханиот закрыл глаза. «В чем-то этот народ может превзойти Византию», — подумалось ромею. Но он прогнал прочь неожиданную и кощунственную мысль. Недаром говорят, дурак и на чужую икону молится. Он, мудрый, умный Тарханиот, будет молиться только на свои, на византийские, иконы и, как вернется в Константинополь, сразу же пойдет в Святую Софию, в ту, что одна на всей земле.
На княжеский двор вернулся он под вечер с разбитыми ногами, со страшной усталостью в теле. Давно не выпадало ему столько ходить. Но он был доволен — верный слуга империи и базилевса не должен щадить себя. Верь только тому, что увидишь своими глазами, что тронешь своей рукой.
Арсений к его возвращению приготовил травяную баню. Тарханиота тотчас же раздели, посадили в огромную дубовую бочку, налитую чуть не кипятком. В воде плавали травы и семена трав, такие душистые, такие сладко-дурманные, что ромей почувствовал кружение головы. Через какое-то время Тарханиоту начало казаться, что он помолодел на добрых двадцать лет. Тело стало легким и упругим, будто кто-то заменил плоть, вместо прежней, старой, дал молодую, свежую.
— Я вознагражу тебя, Арсений, — млея от удовольствия, пообещал Тарханиот.
Евнух с выражением привычной покорности склонил голову. Глаза его, как всегда, оставались спокойно-бесстрастными. Они ничего не выражали.
Одеваясь, ромей заметил среди своих прислужников незнакомого человека, новое лицо. Густые черные волосы у него топорщились над смуглым лбом, упрямо лезли в глаза. Но не ромейские это были чернота и смуглость, не ромейские, хоть и черные, были глаза. Черному цвету не хватало южной знойности.
— Кто это? — строго спросил у Арсения Тарханиот.
— Я купил раба. Они здесь недорого стоят, — объяснил евнух.
— Пускай подойдет ко мне, — приказал Тарханиот.
Черноволосый раб, не проявляя особой робости, подошел, поклонился, спокойно посмотрел в лицо Тарханиоту. Значит, в неволе недавно, старые рабы, наученные жизнью, не смотрят так смело на хозяина.
— Кто ты и откуда? — спросил Тарханиот. Он знал язык русов, довольно хорошо владел им.
— Я Денис. Золотарь из города Менска, — медленно выговаривая слова, ответил невольник.
— Бывший золотарь, — поправил Арсений.
Денис обернулся к нему, сначала не понял, но и после того, как до него дошел смысл слов евнуха, повторил:
— Я золотарь.
— Где же находится твой Менск? — поинтересовался Тарханиот.
— В Кривичской земле. На север отсюда. Надо плыть вверх по Днепру, потом по левую руку будет Березина, а из Березины надо держаться вверх по реке Свислочи. Там и будет Менск.
— Как попал в неволю?
— С пленом в Киев пригнали. Князья враждуют между собой, нас, мастеровых людей и смердов, как добычу берут.
Тарханиот остался доволен ответом и отпустил раба, сказав:
— Хорошо работай на меня, и кнут минет твою спину.
Наблюдая, как Арсений и Денис выходят из бани, подумал, что слишком долго разговаривал с рабом. Этим низким существам достаточно движения пальца, нахмуренных бровей. Раб есть раб. Для того чтобы писали свои хронографы историки, чтобы беседовали с Богом философы и поэты, чтобы славили Всевышнего священники, должен крутить жернова, махать мотыгой на каменистом поле раб. И все-таки Арсений правильно сделал, купив раба-славянина. Надо иметь под рукою местных людей, они знают обычаи своего края, знают характер туземцев.
Проходили дни, а великий князь Изяслав, казалось, забыл о посланнике ромейского базилевса. Тарханиоту и его людям исправно доставляли с княжеской кухни мясо и вино, пшеничный хлеб. И только. Князь не давал о себе знать ни словом, ни звуком. Тарханиот несколько раз пробовал попасть к нему на прием, но князь то ездил на охоту, то занимался с дружиной, то вдруг накатывала на него черная тоска, и лекари, втайне от людей, лечили его. Ромей догадывался: князь просто не хочет пока встречаться с ним, чего-то ждет. Но чего ждет Изяслав? Поражения византийцев в войне с сельджуками? Появления на Палатии нового базилевса? Один Бог все это знает, однако надо было знать и ему, Тарханиоту. И он раскинул по городу невод своих сыщиков. Даже нового раба Дениса не оставил в покое. Денис изредка ходил на Подол покупать у гончаров посуду, там он должен внимательно слушать все, о чем говорят меж собой кияне, и докладывать после Тарханиоту. Но все это была мелкая рыбка. Крупной рыбой ромей занялся сам. Перво-наперво он пригласил к себе в гости варяга Торда. Рыжеволосый великан любил вино, любил хорошо поесть. Тарханиот знал это и сделал нужные распоряжения. К приходу Торда обеденный стол ломился от свежей дичины и рыбы, от разных лакомств, а вино было подано самое наилучшее — кипрское и фалернское.
Тарханиот, как обычно, начал с льстивых слов:
— Такой отважный, такой мудрый воин, как ты, мог бы с успехом служить в Константинополе, быть там самим этериархом, начальником императорской гвардии.
Торд встретил похвалу ромея спокойно, улыбнулся:
— Наши люди есть и у вас, в Византии. И в гвардии императорской служат. По всей Европе, при всех королевских дворах, ценят сынов холодного моря. Наши скальды слагают песни конунгам Дании, Норвегии, Швеции и Англии.
— А сам ты откуда? — спросил Тарханиот.
— Из Норвегии. Но я ее ни разу не видел. Моего деда Ингольва прогнал за море Харальд Прекрасноволосый. Этого Харальда сначала называли Косматым, потому что он дал клятву — пока не возьмет власть, не будет стричь волосы.
— И он постригся?
— Да, он стал первым норвежским конунгом. А все те, кто не хотел видеть над собой ничьей руки, разбрелись по всему миру. Моего деда судьба привела в Полоцк, а потом сюда, в Киев. С того времени Один, бог войны и бог мертвых, охраняет наш род на чужой земле. Кому только мы не служили! Полоцкому князю Брячиславу, князю Ярославу Мудрому. Давно умерли мой дед, мой отец. Сегодня моя боевая секира служит князю Изяславу. Моя секира — честная секира.
Этот Торд был не таким простаком, как показалось сначала. С ним, подумалось Тарханиоту, надо вести себя как можно осторожнее.
— В Европе сейчас есть две могущественные силы: викинги и Византия, — сказал ромей. — Викинги владеют Севером, Византия — Югом.
Торд не согласился:
— Сыны холодных морей плавают по Средиземному морю как у себя дома. Стяг викингов, на котором вышит ворон, поднят уже над Сицилией. Наши мечи, или, как называют их скальды, серпы ран, не может остановить никто. Ваша же империя, прости меня, уже не девушка и даже не молодая женщина, а бабушка.
Это было оскорбление, однако ромей проглотил его, как глотают на званом обеде у базилевса сильно переперченное мясо. И жжет, и рот горит, а вынужден улыбаться.
— За силу, — поднял кубок с кипрским вином Тарханиот.
— За силу, — поддержал его Торд.
Ромей умел пить не пьянея. Такому умению предшествовала терпеливая тренировка. Надо было, когда пьешь вино, затаивать дыхание, делать долгий глоток, выпив перед этим ложку оливкового масла. Когда же приходилось пить слишком много, когда уже и желудок трещал от вина, ромей под благовидным предлогом выходил из-за стола и в соседней комнате засовывал себе в рот гусиное перо, смазанное жиром. Рабы вытирали с пола рвоту, а ромей снова был легок и трезв. Так он сделал и сегодня. Торд уже пахал носом стол, а Тарханиот, хитро усмехаясь, все наливал и наливал. «Пей, варвар, — злорадно думал он. — Ты назвал империю старой бабушкой, но эта мудрая старая бабушка будет жить вечно, а вы, молодые, жадные до вина и крови, захлебнетесь в собственной блевотине у ее ног. Недаром Бог посадил виноградную лозу именно на нашей земле, он знал, что только ромейский народ может силу и ярость вина подчинить своему разуму. Варварские племена спились бы, как щенята, имея в своем огороде, под своим окном такую лозу».
Вино сделало Торда более болтливым и покладистым. Он начал даже хвалить Византию. Это сразу уловил Тарханиот, сказал:
— Империю можно любить, ей можно служить, живя И далеко от нее. Солнце же далеко от нас, в небесной бездне, но оно греет всех нас, освещает пути, помогает созреть нашему хлебу, и все мы любим его. Так и Византийская империя. Тот, кто верен ей, счастливый человек, ибо она умеет жестоко карать отступников и врагов своих.
— Я не враг, — мотнул пьяной головой Торд. — Моя боевая секира ни разу не была красной от ромейской крови. Я хотел бы увидеть ваше ромейское войско, потому что слышал, что оно сильное и очень хорошо вооружено. А я люблю хорошее оружие.
— О, нашему войску нет равного! — воскликнул Тарханиот. — Я видел его в сирийской пустыне. Впереди идут бандофоры-стягоносцы и букинаторы-трубачи. За ними — фаланга тяжеловооруженных пехотинцев, которые называются скутатами. Легкая пехота — псилы — окружает со всех сторон скутатов, помогает им во время боя. Колонны скутатов как живая крепость, за которой может спрятаться и конница, и легкая пехота. Все в ярких плащах, в блестящих доспехах, с обоюдоострыми секирами и копьями, с рогатыми железными шарами, с арбалетами-саленариями. А следом движется обоз, в котором везут воду и хлеб, фураж для коней, ручные мельницы, пилы, молотки, штурмовые лестницы, понтоны для переправы через реки и огонь, наш знаменитый и страшный мидийский огонь. Это надо видеть своими глазами, надо слышать мерный шаг фаланги, когда лишь песок скрипит под сильными ногами, когда змеи прячутся в норы, а крылатые орлы — в расщелины скал, и увидев все это, обязательно скажешь себе: «Вот они — непобедимые! Вот они — бессмертные!»
Торд слушал Тарханиота словно зачарованный. Ему, рожденному под шум битвы на дне варяжской ладьи, эти слова были как бальзам, как ласковая улыбка самой Святой Девы.
— Русы тоже неплохие вои, — продолжал ромей. — Империя помнит князей Олега и Святослава. Киевский меч расширил границы державы от Евксинского Понта до льдов Севера.
— Крепкий боевой народ, — согласился Торд.
— Но им никогда не сравняться с ромеями. — Тарханиот сверкнул глазами. — У нас один Бог и один богоносный император, а они, кроме Христа, поклоняются, хоть и тайком, лесным идолам, и каждый их город, каждый удельный князь хочет отделиться от великого князя киевского Изяслава, хочет сам себе быть хозяином. А это — смерть для державы. Стена всегда стена, но если разобрать ее на отдельные камни, она становится грудой камней, за которыми не спрячешься от вражеского меча. От наших корабельщиков слышал я, что в южных морях есть магнитная гора. И вот когда к ней подплывают, магнит притягивает с корабля все железные части: гвозди, болты, заклепки, и корабль рассыпается. Понимаешь меня? Власть единого базилевса то же железо, которое крепит корабль державы. Ну еще, если быть точным, державу укрепляют золото и серебро.
— Что золото и серебро?! — вдруг воскликнул Торд. — На свете нет ничего более яркого, чем вода и огонь.
Тарханиот удивленно посмотрел на него, понял, что мозг варяга до краев наполнен вином, но не отступил, продолжал тянуть свое:
— Ты, наверное, знаешь и, наверное, видел, что здесь, в Клеве, в порубе сидит полоцкий князь Всеслав.
Торд согласно кивнул головой.
— Знаю, очень отважный князь.
— Так вот, наш базилевс этому князю вместо воды давно налил бы в кубок отвар цикуты, и князя бы не было. Но это дело самих русов, самого великого князя Изяслава. Я же хочу сказать, что Всеслав Полоцкий, как и ты, бесстрашный Торд, может стать верным другом Византии.
При этих словах Торд поднял голову.
— Империи нужны такие люди, решительные, крепкие, которых уважает и любит народ, — продолжал Тарханиот. — И ты не ошибешься, отважный Торд, если более внимательно посмотришь на Константинополь, стены которого возведены не из соломы и не из тростника, а из мечей и копий непобедимых воинов.
— Но я служу великому князю Изяславу, — вдруг проговорил Торд.
— Все мы служим Христу. Он — единственный наш владыка, — возвел очи горе Тарханиот. Душу ромея охватила ярость. Оказывается, этот северный варвар, этот пьяный тюлень помнит о том, кому он служит, и не лишен благородства. «Что ж, не всякое дерево сразу гнется, — подумал Тарханиот. — Но я уверен, скоро найду ключ и к железному сердцу варяга». Он поднял кубок, сказал: — Давай, как друзья-застольники, выпьем за те дороги земные и морские, которые еще ждут нас в нашей жизни.
— Выпьем, — встрепенулся Торд.
Когда наконец пьяный Торд ушел, ромей приказал принести папирус, чернильницу, перо и, глядя на желто-пунцовый огонек свечки, застыл в глубоком раздумье. Это были лучшие мгновения. Суета дня уплывала, душа очищалась, становилась кроткой и спокойной, можно было подумать о смысле жизни. Тарханиот с ранней юности приучил себя смотреть на все трезво, стараться как можно глубже проникать в сущность вещей и явлений. Он хорошо помнил слова великого сицилийца философа Эмпедокла:
Землю землею мы видим, видим воду водою,
Дивным эфиром эфир, огнем огонь бессердечный,
Любовь мы видим любовью,
Разлад ядовитым разладом.

Хотелось написать что-то мудрое, значительное, чтобы далекий потомок-ромей вот такой же одинокой глухой ночью жадно читал, волновался от прочитанного, долго не спал, перекликался с ним, Тарханиотом, чуткой душой через столетия. Там, в недосягаемом будущем, будет такой же ветер, и будет шуметь река, неумолчно, однотонно, и будет кто-то идти по ночной тропинке, над которой горят задумчивые голубые звезды. Только родишься, только разумным оком глянешь на свет, как уже надо готовиться к жизни небесной, вечной.
Тарханиот вздохнул, отложил перо. Не писалось. Он велел вызвать Арсения, приказал, чтобы тот привел Дениса, нового раба. Когда раб вошел, посмотрел на него и на Арсения, строго, в гневе изогнул густую черную бровь, сказал:
— Этот рус слишком волосатый. У раба должна быть голая голова, на которую можно сыпать пепел и песок. Пусть его остригут, и ты, Арсений, снова приведи его ко мне.
Вскоре Дениса привели уже остриженным. Белая незагорелая кожа на темени резко отличалась от смуглой, почти коричнево-черной кожи щек. Но ничего — поработает на солнце день-другой и сразу станет темноголовым.
Раб стоял понурый, невеселый. Они, рабы, веселыми бывают только тогда, когда с разрешения хозяина пьют неразбавленное вино, падают на землю, бормочут что-то непонятное и смеются, как дети. У Тарханиота это всякий раз вызывало отвращение. Пьяная дикая улыбка на худом, до времени постаревшем лице была улыбкой дьявола.
— Тоскуешь по родине? — спросил Тарханиот. Он сам удивился своему вопросу. Разве рабам-варварам известно, что такое тоска, честь, ощущение утраты? У них есть мускулы, глаза, рот, зачатки души, но только зачатки. Душа рабов — бескрылая слепая птица. Вопрос вырвался сам по себе, наверное, он, Тарханиот, расчувствовался, смягчился, вспомнив Эмпедокла.
Не услышав ответа, Тарханиот продолжал:
— Здесь, в Киеве, сидит в порубе вместе с сыновьями князь Всеслав Полоцкий. Твой бывший князь. Понимаешь?
Раб кивнул остриженной головой.
— Киевская чернь уважает, любит его, хотя любовь черни завоевать легко — брось ей мяса, вина, и ты бог. Но не вином и не мясом заарканил Всеслав киевский Подол. Сегодня он сам ничего не имеет. Другим он берет, но я не это хочу тебе сказать. У оконца поруба, я сам видел, останавливаются люди, и некоторые из них даже разговаривают с князем — охрана разрешает это… Почему бы тебе не сходить к тому оконцу?
Раб вздрогнул, с недоумением посмотрел на хозяина. Он не мог понять, что скрывается за этим предложением. Зачем ромей своим словом терзает сердце ему, Денису, который столько перестрадал за последний солнцеворот?
— Что ж ты молчишь? — настаивал Тарханиот. Не дождавшись ответа, стукнул деревянным молоточком по звонку, висевшему на позолоченном кожаном ремешке слева от него.
Тотчас же вошел Арсений.
— Завтра поведешь раба к порубу, в котором сидит князь Всеслав, — сказал Тарханиот евнуху. Когда Денис вышел, объяснил: — Мне нужно связаться с этим опальным князем. Империя должна искать друзей не только в золотых палатах, на тронах, между радостью и славой, но и там, куда редко попадает солнечный луч: в халупах нищих, в тюрьмах и темницах пыток. Недаром говорят, здоровый нищий счастливее больного базилевса. Там, на дне жизни, дремлют могучие силы. Они слепые, немые, страшные, дикие, однако с ними надо поддерживать связь, чтобы в решительный момент, в момент, когда зазвенят мечи и потечет кровь, они были с нами. Доведешь раба до оконца, а сам отойдешь в сторону. Не надо, чтобы охрана увидела возле поруба ромея. Если же схватят раба, он скажет, что сам родом из Полоцкой земли, заскучал по родине и захотел глянуть на своего князя.
Тарханиот умолк.
— И это все, брат? — осторожно спросил Арсений.
— Нет. Самое главное то, что раб, незаметно для охраны, должен бросить в поруб вот этот шарик. — Тарханиот двумя пальцами взял со стола небольшой шарик из темно-желтого воска. — Внутри шарика спрятано послание князю Всеславу. Я написал послание русскими буквами на шелковой ленте.
— Но раб и вместе с ним твой шарик могут попасть в руки охраны, а я слышал, что великий князь Изяслав беспощадно карает врагов, — заметил Арсений.
— Врагов беспощадно карают все базилевсы, не только Изяслав, — усмехнулся Тарханиот. — И это не мой шарик, а наш. Наш. Понял? Кстати, под посланием на шелковой ленте я написал твое имя.
Тарханиот пронизывающим взглядом посмотрел на евнуха.
— Мое? — удивился тот.
— Твое. Если схватят раба, схватят и тебя. Постарайся же сделать так, чтобы его не схватили и чтобы шарик попал в поруб, в руки Всеслава. И еще… Вы пойдете к порубу завтра, под вечер. Перед этим хорошо накорми раба, не жалей мяса, дай вина, а в вино всыпь вот этот порошок. Вы, евнухи, хорошо знаете, что это такое.
— Яд… — прошептал Арсений, беря из рук Тарханиота маленький медный сосуд вроде чарочки, на дне которого виднелся красный порошок. — Ты хочешь, чтобы раб умер?
— Хочу. Я думаю, ему удастся бросить шарик в поруб и Всеслав, враг Ярославичей, сохранит тайну шарика. Но раба после этого могут схватить, начнут пытать горячим железом… Пусть лучше он умрет немного раньше и не успеет выдать меня и тебя. Он мой раб, моя собственность, и я хочу, чтобы и смерть он принял от меня, а не от кого-то другого. Можешь идти, Арсений.
Евнух вышел, пряча чарочку с ядом в длинном рукаве своей бледно-розовой хламиды. Яд для византийских евнухов такая же обычная вещь, как хлеб и вода. Сколько порфироносных базилевсов, отважных стратегов и мудрых епархов на самом взлете жизненных сил, в расцвете души и тела вдруг, как легкий толчок, ощущали необъяснимую слабость под сердцем. Это был сигнал, знак, что яд, ничтожная росинка смертоносной жидкости или пылинка порошка проникла в кровь и назад из человеческого тела может выйти, только взяв с собою самого человека. Начинали выпадать волосы, причем все сразу — из усов и бровей, из-под мышек… Лицо распухало. менялся его цвет. Смуглая кожа день ото дня становилась все более зеленовато-фиолетовой. Размягчались кости, шея переставала держать голову, ноги — тело. С пальцев, как с рыбы чешуя, облетали ногти. Росинка и пылинка сваливали гигантов, превращали в прах тех, кто зубами перекусывал гвозди и ломал руками конские подковы. И всем этим с отменной ловкостью и мастерством владели евнухи, люди, у которых жизнь отняла все земные радости, оставив им только одну жестокую радость — убивать.
Тарханиот посмотрел вслед Арсению, и холодок пробежал по коже ромея.
II
Князю Всеславу снилась София, соборный полоцкий храм. Не жена приснилась, не сыновья, не отец с матерью, а церковь. На возвышении, над широкой Двиной открылась она глазу, семиверхая, красивая. Червонный кирпич-плинфа и серо-синеватые камни-булыги, из которых зодчие клали стены, придавали ей пестроту и таинственную суровость. Вверх взмывала она, к самым облакам, к промоинам синего неба, устремлялась вверх, легкая и свободная.
София по-ромейски означает мудрость. Мудрость нужна была на своей земле тем людям, что начинали строить храм. Скольких трудов стоила она и полочанам, и каменотесам-ромеям, и ему, Всеславу! Глину, камень, дерево, голосники, паникадила, колокола, серебро, воск требовала трудная многолетняя постройка, и все княжество напрягало силы, обливалось потом и — строило, строило… Мудрости, святого слова хотели все, а он, князь Всеслав, старался, чтобы в Полоцке церковь была не хуже, чем в Киеве или Новгороде. И недаром, когда захватил Новгород, то, прежде чем сжечь его до Неровского конца, приказал снять все церковные колокола и везти их в Полоцк. «Пусть моя София звончее будет», — сказал он тогда воям.
И вот она приснилась ему здесь, в порубе, и как-то дивно приснилась. Виделось ему, что плывет он по Двине, плывет один в простом легком челне, похожем на ореховую скорлупку. Полоцк словно вымер, не видно нигде людей, только свищет речной ветер. Он всегда любил свист ветра, слушал его и сейчас. И вдруг раскатывается над рекою, над берегами громовой голос:
— Ко мне плыви!
Сверху откуда-то доносится голос. Всеслав поднимает голову и видит, что это София говорит, обращаясь к нему, и будто бы она уже не церковь, а очень красивая, необыкновенного роста женщина с огненными рыжими волосами. Он пристает к берегу, поднимается, проваливаясь ногами в мягкий песок, по обрыву и наконец останавливается возле Софии и головой достает ей только до колена.
— Ты меня строил? — спрашивает София.
— Я и Полоцк, — отвечает Всеслав.
— Зачем вы меня строили?
— Так учит Христос. По всей земле ставят святые храмы. Полоцкая земля не хуже других.
— Но у вас же были свои боги, были еще до Христа. Что вы сделали с ними?
— Бросили в Двину, сожгли, порубили на куски…
— Всех?
Он, Всеслав, молчит.
— Всех? — строго допытывается София.
— Не всех. На тайных лесных капищах я приказал оставить изображения Перуна и Дажбога.
— Я так и знала. Ты, князь, поганец, язычник.
Оглушительный смех, не гром, а смех слышится сверху.
Всеслав видит, как от него вздрагивают каменные колени Софии. Проходит страх, и злость обжигает душу.
— Что ты смеешься? — Всеслав дерзко поднимает голову. — Ты не смеяться должна, а плакать.
— Плакать? — удивляется София.
— Да. Как ты плакала много столетий назад, когда первых христиан распинали на крестах, варили в смоле, бросали в клетки на съедение диким зверям. Ты же тогда плакала?
— Плакала.
— Зачем же сегодня заставляешь плакать других, тех, кто не верит тебе? Неужели видеть слезы и страдания — это такое наслаждение?
— Но они же не верят Христу, не верят и мне!
— А разве твоя вера и твоя правда единственная? Есть же Будда, Иегова, Магомет. Был и есть Перун, бог-громовик.
— Молчи, поганец! И ты еще удивляешься, что тебя держат в порубе?
— Я уже не удивляюсь, — грустно говорит Всеслав.
— Смирись, — поучает София. — Спасай душу для вечной жизни, иди в монастырь, откажись от Полоцкого княжества. Оно как вериги на твоих руках и ногах. Что дала тебе твоя гордость? Разлуку с семьей, этот поруб… Смирись!
Всеслав молчит. Из-под его ног течет вниз по обрыву желтым ручейком песок.
— Ярославичи победят тебя. У них больше мечей, больше воев.
— Не победят! — блестя гневными глазами, возражает Всеслав. — Побеждают не только силой, побеждают верой. Разве не так учит Христос?
— Так.
— А я верю в свою Кривичскую землю. Верю! Слышишь?
Он поднимает голову, чтобы с вызовом глянуть на Софию, но ее уже нет. Церкви нет, а вместо нее стоит высокий дубовый Перун, четырехлицый, с длинными золотыми усами.
— На этом месте, над полоцким Рубоном, мог бы стоять я, — тихо и грустно говорит он. — Мне поклонялся князь Рогволод, все твои прадеды. Зачем же ты отдал меня на погибель, бросил в омут, в огонь, в болото?
— Я не виноват, — бледнеет князь Всеслав. — Полочане, как и Киев, и Новгород, поверили новому Богу.
— Заморскому Богу, чужому Богу, — едва шевелит потрескавшимися деревянными губами Перун. — Почему вы не верите своим богам? Почему вас всегда манит то, что не свое? Беря чужое, поклоняясь чужому, вы сами признаетесь перед всем миром, что вы темнее, слабее разумом, чем другие, глупее их.
Всеслав молчит.
— Я нашел вам имя, — угрожающе возвышает голос Перун. — Самоеды вы! Саможорцы! Так ужасный Крон пожирал когда-то своих детей.
— Молчи, — тихо произносит Всеслав, и в его словах слышится страдание. — Ты же знаешь, ты должен знать, что я никогда не называл тебя гнилым бревном, я верил и поклонялся тебе как нашему богу. Однако на твоих устах кровь. Ты требовал кровавых треб, человеческих жертв…
— Кровь… — Перун смеется. — Христиане залили человеческой кровью Европу, Египет, Иудею. Они ходят по горло в крови, а вы целуете их крест. Где ваши глаза? Неужели так плохи были лесные, луговые, полевые и домашние боги? Неужели не приятно было знать тебе, наклоняясь над родником, чтобы глотнуть холодной воды в нестерпимый зной, что на самом дне, там, откуда бьет неустанная струйка, живет добрый бог с голубыми глазами и серебряной мягкой бородой?
— Я и сейчас еще верю в таких богов, — говорит Всеслав.
— Всегда верь, сын мой, — веселеет Перун. — Тот, кто легко отказывается от вчерашнего, недостоин завтрашнего. А я слежу за тобой, полоцкий князь. И я знаю, что не всех старых богов ты приказал уничтожить. Я знаю, что, строя Софию, ты ненавидел ее.
— Неправда. — Всеслав бледнеет.
— Правда. Когда ты спишь, я заглядываю в твое сердце, слушаю голос твоей души. Ты строил храм для чужого Бога, а думал о своих богах. Ты не мог не строить, потому что христианами становились твои бояре, христианами становились твои дружинники. Чтобы сохранить свою власть, свой престол, ты тоже должен был стать христианином. Я скажу тебе даже больше. Христианство, хотел бы ты этого или не хотел, победит на нашей земле. Много богатых красивых церквей построит оно. Люди так поверят ему, что с радостью будут умирать за Христа. Но не на века будет эта победа. Придет такое время, когда многие откажутся от христианства, будут смеяться над ним. Как жду я этот день, лежа в гнилом болоте! Как я хочу увидеть слезу на щеке попа, который, смеясь, издеваясь, рубил на щепки моих братьев!
— Ты жестокий, — строго говорит Всеслав.
— Жестокости меня научили христиане. Они еще зажгут по всей Европе свои страшные костры, и живое человеческое тело зашипит на огне.
— Прошу, оставь меня, — умоляюще смотрит на Перуна Всеслав.
— Я исчезаю. Я возвращаюсь в болото, — сразу стихает Перун. — Помни: я буду следить за тобой.
Всеслав проснулся. В порубе — темень, тишина… Спят сыновья. Ростислав почмокивает губами. Князю стало страшно, даже сердце сильнее забилось в груди. Он поднялся на ноги, ощупью подошел к стене, ладонями дотронулся до теплого дерева. Это сразу успокоило его. Всякий раз, когда было неуютно, безысходно на душе, когда в отвратительном холоде обмирало сердце, он искал дерево, не обязательно живое, искал что-нибудь деревянное и клал на него ладони. И чувствовал себя лучше, уверенней, будто животворная сила начинала струиться по всему телу. Возможно, дерево отдавало ему то солнце, ту теплоту, которую день за днем запасало в себе, когда еще росло, было зеленым и шумным.
После допросов в великокняжеском дворце, после долгих разговоров с монахами цепи со Всеслава сняли. Монахи говорили, что святой Феодосий попросил об этом самого Изяслава. И киян начали подпускать к оконцу поруба. Тот, кто хотел, приближался, садился на корточки, звал Всеслава или его сыновей и начинал разговор. Больше приходило тех, кто люто ненавидел новую веру. Много заходило полочан с Брячиславова подворья, расположенного неподалеку от поруба. «Подожди еще немного, князь, — говорили они шепотом. — Освободим тебя, твоих сыновей из темницы, увидишь Полоцк, сядешь на полоцкий трон». Его волновала преданность всех этих незнакомых людей, ремесленников и купцов, с которыми, если бы не плен, не этот поруб, он, возможно, никогда бы не встретился в Полоцке или Менске. Он смотрел на них снизу вверх, становился так, чтобы они видели его лицо, часто показывался вместе с сыновьями и во время этих разговоров всегда старался быть бодрым, даже веселым.
В оконце заглядывали разные люди. Были и недоброжелатели; они радовались его горю и унижению. Раз приковыляла старуха с посошком, прошамкала сухим черным ртом:
— Князек, где ты? Покажись, князек!
Он показался, увидел доброе желтоватое личико, васильковые, на диво яркие глазки.
— Чего тебе, мать? — ласково Спросил Всеслав.
И вдруг старуха вынула из узелка, который держала в левой руке, и швырнула прямо ему в лицо большую болотную лягушку вместе с горстью болотной грязи.
— Съешь! — радостно заверещала старуха. — Съешь, антихрист, лягушку! Это тебе за поганство твое! За чары твои лесные-болотные.
— Ведьма! — крикнул Всеслав и погрозил кулаком.
Но это не то чтобы очень обидело или расстроило его. За свою уже немалую бурную жизнь (как-никак тридцать девять солнцеворотов прожил на земле) он повидал множество людей, целое море. Разной высоты и чистоты бывают волны на море Так же и люди.
В юности, не будучи еще полоцким князем, он часто думал: «Неужели люди, все живые люди, что ходят под солнцем, могут однажды собраться на вече и договориться между собою делать друг другу только добро. Нет же на свете таких людей, которые хотят, которые желают, чтобы им причиняли боль». Пожив, повоевав, много повидав, Всеслав понял, что только чудаки мечтают об этом, потому что человечество, к сожалению, не способно одновременно делать одно и то же. Кто-то думает, кто-то страдает, а кто-то смеется или пьет вино, один плачет, другой спокойно спит.
В порубе он ощутил голод по написанному слову. Он всегда любил читать и собирал, где только мог, старые пергаменты, святые писания, ромейские, болгарские, киевские… Он и сыновей приучил к чтению, и в Полоцке все вместе они засиживались над пергаментами до глубокой ночи. В порубе, конечно, было не до этого, однако, когда его допрашивали монахи, он попросил, и они принесли ему пожелтевший свиток — труд грека Плутарха. Три ночи он читал, а потом лежал в темноте, думал, будто разговаривал с далекими людьми, жившими за тысячелетия до него. Их жизнь он примерял к своей жизни, как примеряют старую, но еще крепкую кольчугу. Много схожего было у него с теми людьми. Они давно умерли, однако благодаря летописям жизнь их продолжается и после смерти. Он учился у них терпению, ожиданию своего дня, своего времени. Прошла первая горячка плена, когда он, как дикий зверь, бросался на стены поруба, стучал в них кулаками, звал Ярославичей, в гневе сжигал свою душу, тратил силы. Сейчас он — тихий, осторожный, рассудительный и радуется, что враги не видели его обожженного слезами лица, не видели рабской приниженности в его взгляде.
Всеслав стоял в темноте, прислушивался. Было тихо. В этой тишине он услышал даже, как капля сорвалась там, наверху, с листьев молодого тополя — он рос рядом с порубом… Всеслав будто видел эту каплю, маленькую, сверкающую, похожую на серебряную горошину. Всю ночь спала она на ладони теплого листа. Но утренний ветер прилетел из-за Днепра, тряхнул тонкий тополь, и капля не удержалась, соскользнула с листа, упала на нижний, но и там не смогла ни за что уцепиться и полетела вниз. Листья хотели подхватить ее, помогали ей удержаться, но куда там. Они трепетали — ветер не давал им успокоиться, — и капля, пробив зеленую гущину, в конце концов звучно шлепнулась на песок.
В порубе у полоцкого князя удивительно обострился слух. Мало звуков долетало в подземелье, да и те, что прорывались сюда, были слабые, чуть слышные, но среди них он скоро научился угадывать топот коня, кашель воя-охранника, перекаты грома, звон колоколов на Софии. Каждый звук был для него радостью, напоминал о том, что жизнь не исчезла, жизнь идет и ждет его, князя.
В порубе Всеслав остро ощущал великую силу и необъятность жизни. Майский жук, который так обрадовал его и сыновей, был не единственным живым существом в этом полумраке. Возле оконца раскинул серебристую сеть паук. Так красиво, так хитро он плел смертоносные кружева, что князь и княжичи любовались им. И еще одни гости, дерзкие, опасные, наведались однажды в поруб. Как раз была Пасха, и вой-охранник спустил через оконце корзинку с красными яйцами. Всеслав и его сыновья похристосовались, съели по яйцу, остальные оставили на завтра. А под вечер, когда всех сморил сон, Всеслав услыхал еле уловимый шорох, такой слабый, что на него можно было и не обратить внимания. Но он медленно открыл глаза и, ни единым движением не показывая, что не спит, начал внимательно вглядываться в темноту. По стене поруба к корзине бесшумно подкрадывались две крысы. Отвратительные длинные хвосты, острые зубастые морды… Они боялись людей, своих смертельных врагов, и все-таки шли за добычей к ним, а Всеслав, отважный князь, испугался их. Он даже хотел хлопнуть рукой по соломе, но почему-то передумал, стал наблюдать, что будет дальше. Крысы подкрались к корзинке, начали обнюхивать яйца. Это была их любимая еда. Но как взять ее? Они тихонько перевернули корзинку, выкатили яйца, и одна из них легла на спину, всеми четырьмя лапами крепко обхватила большое яйцо. Другая зубами осторожно взяла напарницу за хвост и потащила ее вместе с яйцом. Всеслав онемел от удивления.
Охрана возле поруба стояла строгая, молчаливая. Всеслав поначалу пробовал разговорить воев, но они, услышав голос князя, отходили подальше от оконца. Так продолжалось несколько месяцев, и очень удивился князь, когда один из охранников заговорил с ним сам, правда поминутно оглядываясь. Всеслав понял: охрана подкуплена! Значит, в Киеве и в Полоцке не забыли о нем. Это сразу придало ему такую силу, так окрылило душу, что князь задохнулся от радости. Не все потеряно! Он еще сядет на коня, он еще возьмет в руки меч.
После того как вой-охранник впервые осмелился заговорить с полоцким князем, к оконцу помаленьку начали подпускать людей. Это особенно обрадовало пленных княжичей. Ложась спать, они уже нетерпеливо думали о завтрашнем утре, обсуждали, кто первым подойдет к оконцу. Больше всего нравилось им, когда к порубу приходили полочане и слышалась речь кривичей. Лица у княжичей светлели. Всеслав с радостью смотрел на сыновей — он не хотел, чтобы тоска и обида на судьбу грызли их сердца. «Молодое сердце должно жить в веселье, — думал Всеслав. — Не от вина это веселье, не от гульбищ и плясок. От крепкого плеча, от умной головы и ведающей души».
Пока еще сыновья спали, он стоял в темноте и каждой клеточкой тела чувствовал рождение нового дня. Он будто видел, как золотится небо, как густой молочно-белый туман заливает Днепр по всей его широте. Спит Гора, спит Подол, а солнце, могучий Ярило, сын Дажбога и Лады, хранитель мужской силы, уже начинает натягивать свой золотой лук, пускает огненные стрелы. Высокоголовая София первая встречает полет этих стрел, радуется им, потому что отступает побежденный мрак и, злобно скрипя зубами, прячется за черную тучу Обида, богиня смерти и несчастий. Туча эта уплывает с киевского неба, летит за реку Сулу, за Хорол и Вороскол, туда, где гудит от конских копыт, дымится ночными бессонными кострами Половецкая земля, Дешт-и-Кипчак. Там вострит сабли тысячеротая голодная орда. Там на сухих степных холмах стоят плосколицые каменные бабы, немые и загадочные, как вечность. Что за народ поставил их? Для чего? А может, они упали, свалились когда-то с неба, ибо небо, как и земля, наполнено камнями, правда, не холодными, а горячими. Два солнцеворота назад висела над землей, горела в ночном небе хвостатая кровавая звезда, это происходило в то время, когда Всеслав шел брать Новгород. Все понимали, что это дурной знак, вои затыкали уши и закрывали глаза. Тогда разлился, разбух от большой воды Волхов, а молнии во время грозы были похожи на корни вывороченных бурей деревьев. Всеслав одолел страх, взял Новгород, снял с церквей колокола, радовался, но радость его закончилась кровавой Немигой, темным порубом. Смертный человек не может бороться с вечным небом. Оно сильнее уже тем, что высоко поднято над человеческой головой и каждое мгновение может ударить Перуновой стрелой или горячим камнем. Но хочется, ой как хочется поспорить с небом, перехитрить его. Недаром у греков были титаны, был Прометей. Всеслав стоял в темноте, думал обо всем этом, чутко прислушиваясь к тому, что делалось вокруг, и к самому себе.
Разгорелся день. Пошли к порубу люди. Между ними были и друзья и враги. Всеслав вспоминал старуху с ее болотной лягушкой и ядовитой злостью и уже с опаской посматривал на оконце. А сыновья радовались каждому человеческому лицу.
Однажды после обеда присел у оконца, взявшись руками за грудь, человек со стриженой головой. Грустно помолчал, потом неуверенно крикнул:
— Князь! Князь Всеслав!
— Кто ты и что тебе надо? — подал голос Всеслав.
— Подойди ближе, стань на свет, чтобы я тебя видел.
Всеслав вышел из мрака поруба на более светлое место. У человека радостно вспыхнуло лицо. Он широко перекрестился, сказал:
— Благодарю Бога, что я тебя увидел. Теперь и помирать можно. Я сегодня умру. Слышишь, князь? Я сегодня умру.
— Кто ты? — спросил Всеслав.
— Золотарь Денис. Жил в Менске, в твоем городе, князь Всеслав. А сегодня я — черный раб ромея Тарханиота.
— Почему ты решил, золотарь, что сегодня умрешь? Только самоубийцам дано знать минуту своей смерти. Но как полоцкий князь, как твой князь, я запрещаю тебе накладывать на себя руки. Слышишь, золотарь? Живи. Тот, кто живет, всегда надеется на лучшее.
Денис горько засмеялся:
— Я умру недалеко от твоего поруба. Еще вчера я был здоровым человеком, еще сегодня утром. Да, наверное, ромей накормил меня отравой. Но я не боюсь смерти. Зачем жизнь рабу?
— Жизнь дает Бог, и только он забирает ее из человеческого тела, — заговорил Всеслав, но Денис перебил его:
— Ты не был рабом, князь, хоть и сидишь в темнице. Ты — князь. Как и все князья, живешь на небе, а я, раб, живу под землей. Скажи мне, князь Всеслав, почему лежит в дыме и пепле Полоцкая земля? Почему разрушили Менск, а меня и многих угнали с пленом, сюда загнали?
— Потому что Ярославичи победили меня и мою дружину, — тихо ответил Всеслав. — Поверь, я не хотел зла Кривичской земле. Но они одолели меня.
— Ты не хотел зла своей земле. Я верю. Но зачем же всю свою жизнь ты воюешь? Зачем льют кровь дружинники и смерды? Скажи — зачем?
— Я хочу, чтобы Полоцк был крепким, — твердо проговорил Всеслав. — Я хочу взять в свои руки днепровские и двинские волоки…
— Зачем так много крови? — снова перебил князя Денис. — Земля хочет покоя. Войский конь топчет жито, и дети смердов умирают с голоду. Стены городов не успевают подняться, вырасти, как их снова пожирает огонь. Ремесленников, всех мастеровых людей угоняют в плен. А ты, князь, хочешь взять волоки, хочешь двух сорок в руках удержать. Подумай и остановись.
— А что дается легко? — спросил Всеслав. — Не для легкой жизни привел нас Господь на эту землю. Для борьбы, для труда. Слышится мне, золотарь, голос Рогнеды. И говорит она: «Борись, князь!»
— Тебя не переубедишь, — грустно произнес Денис. — Что ж… Каждый из нас две торбы носит: одну перед собою, другую — за плечами. В переднюю мы складываем чужие ошибки, в заднюю — свои. Тяжелая будет у тебя под старость задняя, заплечная торба, князь Всеслав. Но не я тебе судья, а Бог.
Золотарь побледнел, крепко прижал к груди руки. Его повело в сторону, какая-то сила начала выкручивать, ломать ему суставы. Изо рта полилась черная слюна.
— Прощай, князь, — прохрипел Денис, выхватил из-за пазухи маленький восковой шарик и бросил его в оконце. Потом поднялся на ноги и, обливаясь вдруг проступившим холодным потом, заплетающейся походкой пошел, поплелся от поруба. Через каждый шаг-другой он спотыкался, голова обвисала на грудь. Вой-охранник подбежал к нему, хотел узнать, что за человек, однако не успел вымолвить и слова, как Денис, широко дыша ртом, свалился на землю возле его ног, испустил дух.
— Кто это был? — спросил у отца Борис.
— Человек, — ответил Всеслав. — Человек…
Он поднял восковой шарик, повертел его в руках, потом, догадавшись, сильными пальцами разломил его пополам. В середине шарика он нашел скрученную в комочек шелковую ленту. Подошел ближе к свету. Шелковую ленту держал осторожно, кончиками пальцев, зная, что она могла быть и отравленной. На ленте он прочитал: «Базилевс Роман Диоген, земной Вседержитель, Властелин Византии и теплых морей, шлет порфироносное приветствие тебе, полоцкий князь Всеслав Брячиславич. Слышал я, что ты живешь в печали, в темнице. Но лучше добровольно печалиться, чем принужденно, под кнутом, радоваться. Помни о Византии, и Византия всегда будет помнить о тебе. Жди перемен. Это послание сожги. Арсений».
Всеслав задумчиво поднял голову вверх, к оконцу, откуда ему бросили шарик. Кто он, этот Арсений? Чего хотят от него, полоцкого князя, ромеи? Чего хочет Роман Диоген? А может, это происки Изяслава?
Он выбил из кресала искру, зажег коротенький оплывочек свечи, поднес шелковую ленту к огню. В любом случае ее надо сжечь, так как не исключено, что охрана может обыскать поруб, перетрясти все, и если вои найдут это послание, ему и его сыновьям угрожает смертельная опасность. Тот, кто написал загадочное письмо, может, и хочет, чтобы меч испытал крепость княжеской шеи.
Византия могуча, вернее, была могучей. На много столетий пережила она свою сестру Западную Римскую империю. Страшный удар нанесли Риму вестготы, а потом пришел Адаакр, варвар-наемник из германских лесов, и сбросил последнего римского императора Ромула Августа. Византия осталась в стороне, уцелела. Базилевс Юстиниан, крестьянский сын, влил в нее новую силу, построил крепости на Дунае, укрепил войско. Однако давно нет Юстиниана, и постепенно империя из золотого сосуда превратилась в щербатый глиняный горшок. Правда, она еще держится на ногах, захватила болгар. Но с востока и юга напирают воинственные племена, бьют и бьют в византийскую стену…
Всеслав стоял напротив оконца в глубокой задумчивости. Попритихли, заскучали сыновья и даже не вспоминали о своем любимом занятии — игре в кости. Они не знали, что было написано на шелковой ленте, они только видели, как разволновался отец, и переживали вместе с ним.
Чего хочет Византия от него, пленного князя, от него, изгоя? Ромеи никогда не начинают дела, которое не дает им корысти. Это Всеслав хорошо знал. Хитрости на Палатии в покоях порфироносных базилевсов всегда хватало. На ленте написано, чтобы ждал перемен. Каких перемен? Наверное, великий князь Изяслав поссорился с Византией, и ромеи хотят сбросить его, а на престол посадить нового князя. Но, по киевским обычаям, это Должен быть один из Ярославичей. Нельзя прийти со стороны, прийти из неизвестности, из безродья и стать великим князем. Это будет узурпаторством, а узурпатора вече забросает камнями. Хотя если внимательно вглядеться в прошлое, то можно найти людей, которые брали золотой престол не знатной кровью отцов, а собственным умом и силой. Был же у ляхов Пяст, обыкновенный смерд, делавший колеса для телег, а ставший королем. Как кому повезет в жизни, как улыбнется человеку удача. Удачливый — человек, сложивший себе фундамент из тех камней, которыми его поначалу забрасывали.
После золотаря к оконцу не подходил никто. Наверное, охране показался подозрительным посетитель, неожиданно для всех умерший возле поруба. Несколько дней Всеслав и его сыновья не слышали человеческого голоса. Но потом народ хлынул снова: ремесленники с Подола, купцы с Брячиславова подворья… Приходил старик-еврей в поношенной круглой ермолке. Длинные седые пейсы лежали на плечах. Глянул грустным коричневым глазом, что-то сказал по-своему, бросил в поруб серебряный динарий. Кстати, деньги бросали часто; Ростислав собирал их в мешочек.
Где-то через неделю после золотаря в серый дождливый день к оконцу осторожно подошел низенький толстенький человек, чем-то похожий на ежа. У него были черные веселые глазки, казалось, ему так и хочется засмеяться, но в таком месте смеяться неудобно, и он решил поскорее скрыться. Перед тем как исчезнуть, он облизнул сочно-красные губы и быстренько бросил в поруб бересту. Всеслав поднял ее, почувствовал, как забилось сердце. Вытисненные писалом слова хорошо различались в полумраке на белоснежной тонкой коре. «Князь Всеслав Брячиславич, — было написано на бересте, — твои сыновья и княгиня Крутослава живы и здоровы, молят Бога за тебя, ждут тебя. Знай, вся Полоцкая земля тоже молится за тебя и верна тебе до конца, ибо ты Рогволодович и Рогнедич, крови наших древних князей. Дружина ждет тебя, а я, старший дружинник Роман, что с тобою от Немиги до Рши бежал, здесь — в Киеве, неподалеку от поруба. Надейся на лучшее. Мы умрем, но освободим тебя. Боже, помоги рабу своему Всеславу».
Это был голос с небес. Давно ждал Всеслав такую бересту, устал ждать, перестал ждать, думал, все отреклись от него, забыли о нем, и вот белая птица надежды бросила в темницу свое перо.
— Сыны мои, дети! — взволнованно сказал князь. — Есть еще на земле добрые, верные люди, есть отважные вои.
Ростислав и Борис подошли к отцу. Он обнял их, сверкая глазами, продолжал:
— Князь Брячислав, мой отец, а ваш дед, который присоединил к Полоцку Витебск и Усвят, перед своей кончиной позвал меня и сказал: «Сыне Всеслав, если Бог даст тебе мой престол с правдой, а не с насилием и когда придет к тебе смерть, прикажи положить себя там, где буду лежать я, возле моего гроба». Думал я, дети, что не суждено мне исполнить волю отца моего, что умру далеко от нашей родины, от светлого Полоцка, что не увижу никогда Двину, дорогой наш Рубон. Но силы и веру мне вернула вот эта береста. Есть люди, сыны, которые верно служат нашему княжескому дому, которых не ослепила и не оглушила беда. Они готовятся вытащить нас на белый свет из-под земли. Помолимся же за них.
Они, отец и сыновья, опустились на колени и перед маленькой слабой свечкой начали молиться со всей искренностью и страстью. Потом Ростислав попросил:
— Дай, отец, подержать бересту.
Взяв бересту, прочитал написанное, и увиделись ему весенний Рубон, солнце на волнах, золотые брызги, песчаный, исхлестанный ветром обрыв и на самом верху этого обрыва, кажется, в облаках — березка. Молодая, зеленокосая, белотелая. Как хотелось ему дотронуться до нагретой влажной коры, услышать тревожно-радостный шум ветвей, постоять под теплыми каплями, которые падают на голову, как только дотронешься плечом до ствола.
Борис тоже прочитал написанное на бересте, тоже обрадовался. Его уже так доконали поруб, мрак, нищенская, рабская жизнь — и это после роскоши княжеского терема, — что он готов был броситься в прорубь, в огонь, только бы все изменить, порушить в своей несчастной судьбе. Он был жизнелюбом, он любил вино, женщин, красивые одежды, богато убранных коней, любил соколиную охоту, вкусную еду, и его доводила до бешенства мысль, что, пока он живет как подземный червяк, кто-то пользуется всем этим, кто-то млеет от удовольствия. «Все это из-за отца, — думал он. — Мало ему было Полоцка, захотел прибрать к рукам Новгород и Смоленск, будто там мед пьянее!»
Всеслав хотел сжечь бересту на свечке, как он сжег шелковую ленту, но слабый язычок пламени только лизал ее, не в силах одолеть. Тогда князь крепкими пальцами начал ломать, разрывать бересту на мелкие кусочки и закапывать в самом углу поруба, там, где из-под гнилых заплесневелых досок выглядывала полоска холодной земли. Старательно вытер соломой руки, заговорщицки улыбнулся сыновьям.
— Будем жить, — сказал Всеслав. — Пусть Бог немного подождет, на небо я пока еще не спешу.
Борис вздрогнул от такого святотатства, испуганно перекрестился. Ростислав подошел к отцу, потерся, как молоденький козлик, головой о его грудь.
Жить в порубе стало веселее, будто кто-то зажег в беспросветной темноте огонек. Даже самая ничтожная надежда придает человеку силы. Отнимите у человека надежду, и он сразу умрет, а если и не умрет, так превратится в кроткого глупого вола, который стоит, облепленный жгучими мухами, и дремлет, и перекатывает во рту свою бесконечную жвачку.
Через несколько дней вой-охранник прокричал в оконце:
— Снова приказано взять тебя, князь, из поруба и представить пред светлые очи великого князя Изяслава Ярославича.
— Заскучал без меня твой князь? — скупо усмехнулся Всеслав.
Но охранник будто и не слышал его слов, отошел. В оконце залетела дождинка.
III
Великий князь Изяслав не знал, что делать с пленным полоцким князем. «Напрасно я схватил его возле Рши, — думал бессонными ночами Изяслав. — Только руки себе связал… Пусть бы носился сломя голову по болотам и пущам, кто-нибудь и так прикончил бы его».
Бояре, особенно Чудин и брат его Тукы, советовали убить Всеслава. Без крови все равно не обойтись, так чего ждать? Разве мало в Киеве надежных людей? Пусть, скажем, один из охранников хорошенько ударит копьем. И все. А княжичей можно отослать в монастырь. Тоже известная дорога.
Сначала их поддерживал и Святослав. Но после, сидя в своем Чернигове, передумал, не захотел брать грех на душу.
Против убийства сразу же, как только об этом зашла речь, подал свой голос младший Ярославич, Всеволод Переяславский. Он несколько раз приезжал в Киев с княгиней, молодой светлокожей ромейкой из рода Мономахов, и слезно просил великого князя усмирить гнев, быть мудрым. «Родичей нам посылает небо, друзей же мы выбираем сами, — говорил он старшему брату. — Убив пленного и безоружного, мы потеряем много наших друзей. Что даст тебе эта смерть? Братский нам по крови Полоцк ты навсегда оторвешь от Киева. Хорошо помолись и хорошенько подумай».
Изяслав молился, думал, не спал, весь измучился. Удача этим летом повернулась к нему спиной. С юга нажимали половцы, на западе гремели мечами угры, и даже король ляхов Болеслав, родич, переправлялся через Буг, жег города и веси. Все, кто мог, впивались зубами в Киевскую землю. Так гончие грызут на охоте медведя.
«Убью Всеслава, — шалея от бессилия, думал великий князь. — Недаром… Недаром говорят смерды и мастеровые люди, что он вурдалак. Горе принес мне полоцкий князь. Убью его».
Но успокаивалось сердце, и он понимал, что не отважится убить, нет. Святополком Окаянным назовет его тогда Русская земля. Он же, устремляясь мыслями в будущее, хотел, чтобы после смерти вспоминали его все с любовью, как вспоминают отца Ярослава Мудрого. Опустошенный, обессиленный тяжкими угрызениями совести, повернул великий князь душу свою и очи свои к Церкви, приказал завезти в Печерский монастырь богатые подарки: три воза корчаг с вином и пять возов с хлебом, сыром, рыбой, горохом и медом. Тотчас же приехал к князю игумен Феодосий, сказал:
— Голод телесный начался в нашей обители, плакали чернецы, выгребая последнюю горсточку муки из сусеков, но ты, христолюбец, вспомнил о нас, сирых и бедных. Келарь, молясь за тебя, наварил для братьев пшеницы с медом. Ты не из тех, кто съедает своих детей вместо хлеба. Живи и славься, великий князь!
Изяславу было приятно слушать эти слова. Он усадил Феодосия рядом с собой, начал щедро угощать. Но игумен хмуро свел суровые брови, отказался от угощений. Изяслав пил и ел один. И когда хмельное вино сделало сердце прозрачно-легким, пожаловался игумену:
— Один раз пребываем на этой земле, святой отец. Уйдем когда-нибудь отсюда. Будем жить в раю, на небесах. А сюда не вернемся, никогда не вернемся. Траву земную не увидим…
Феодосий удивленно посмотрел на великого князя.
— Делай добро, — сказал он, — и такие мысли не станут смущать тебя. Трава земная — тлен. Последняя коза может выщипать ее. Думай о вечном небесном эфире. Земная жизнь — подготовка к жизни небесной.
— А как делать добро? — спросил князь. — И что такое добро? Когда я убиваю своего врага — хорошо мне, но худо ему, его жене и детям.
— Бог один нам судья, — перекрестился игумен. — Высший суд на небе.
Изяслав тоже перекрестился, тихо произнес:
— Не могу решить, что мне делать со Всеславом…
— С полоцким князем, который сидит в порубе? — Феодосий вытер губы шелковым вышитым платочком.
— С ним. Посоветуй, святой отец.
На какой-то миг в воздухе повисло молчание. Луч солнца проник через цветное стекло окна, и казалось, вспыхнуло вино в высоких серебряных кубках.
— Ты опоздал, — сказал наконец игумен и пояснил: — Его надо било убить на Днепре, возле Рши, надо было убить вчера, а сегодня уже поздно. О нем знает весь Киев. Если ты его убьешь в порубе, он станет мучеником в глазах всех, бедных и богатых, и Русь не простит тебе этого.
— Что же делать? — Изяслав помрачнел. — Отпускать его нельзя, он сразу схватит меч и сядет на коня.
— Я с охотой взял бы его чернецом в свою обитель.
— Чернецом? Всеслава? — Великий князь даже привскочил с мягкого венецианского кресла. — Разве такие идут в монастырь? Да у него душа из огня, а не из воска. Недаром говорят, что он оборотень, вурдалак. Ручным он никогда не станет. Никогда.
Последние слова Изяслав почти выкрикнул. Феодосий же оставался спокойным. Встал, подошел к окну, постоял, поглаживая сухими темными пальцами большой золотой крест на груди. Потом повернулся к великому князю:
— Есть у меня в обители чернец Мефодий. Уже семнадцать солнцеворотов сидит в своей келье. Святой праведник, а праведность, как известно, соединяет человека со всем, что над землей, на земле и под нею. Соединяет людей с Богом и между собой. Этот Мефодий, как и Всеслав, родом из Полоцкой земли и, как признался на исповеди, в детстве дружил с князем, так как был у его отца Брячислава седельничим. И звали его тогда не Мефодием, а Яруном.
— Твои чернецы Артемий и Улеб мне говорили о нем, — перебил Изяслав.
— Говорили, — удовлетворенно улыбнулся игумен, — И еще они говорили тебе, великий князь, что в годы молодости и силы этот Мефодий был отвратительным поганцем, язычником, врагом Христа. В глухих лесах, в ямах и на болотах молился со своими сообщниками Перуну. И княжича Всеслава повел за собой к идолам, хотел сделать его поганцем. Так отравил душу княжичу, что тот словно ошалел — каждый день бегал из города на болото Перуну молиться. Веру в Христа, в Святую Троицу называл сказкой, которую придумали приблудные ромейские черноризцы. Тяжело было с ним князю Брячиславу. Бояре начали шептаться, что сын у полоцкого князя растет поганцем, что великая беда постигнет людей, когда этот безбожник сядет на престол. Плакала княгиня, лютовал старый Брячислав. Однако ни лоза, ни покаянные посты и молитвы не помогали, и вдруг чудо случилось — показал Всеслав князю-отцу и его дружине потаенное лесное логовище полоцких поганцев. Там одних идолов было с сотню. Всех порубили дружинники, в огонь и топи побросали. Многих староверов взяли за кадык и убили. И вот я думаю: что перевернуло тогда Всеслава?
— Христианская вера душу осветила, — сказал Изяслав.
— Это так. Воистину справедливые слова твои, великий князь, — перекрестился Феодосий. — Но каждый новый день начинается с самого первого солнечного лучика. Что было тем лучиком?
Они помолчали. Вино пылало, искрилось в серебряных кубках, манило к себе. Вино было розовой небесной росой, которая изгоняет из сердца грусть, тоску, делает более легкими самые тяжелые, грызущие душу мысли. Но Феодосий не дотронулся до своего кубка, опять внимательно посмотрел на Изяслава.
— Хочу я, великий князь, чтобы Всеслав и Мефодий встретились. Двум бывшим язычникам, один из которых еще и сейчас косится на болото, будет что вспомнить. Если мы не можем покорить Всеслава мечом, надо звать на помощь Божье слово. Мефодию свыше дан дар направлять слепые души на путь истинный. Камни плачут, слушая его.
Изяслав недоверчиво гмыкнул.
— Да-да, — с воодушевлением сказал Феодосий. — Я сам свидетель. И не руда-кровь течет в его жилах.
— А что же?
В темных глазах великого князя вспыхнуло нескрываемое любопытство.
— Молоко.
— Молоко? — У Изяслава вытянулось лицо. — Да разве может быть такое?
— Может, — убежденно сказал игумен. — Опять же — я сам свидетель. Копая себе пещеру, Мефодий поранил руку о камень, кожу содрал от кисти до самого локтя. И вместо красной крови в ране я увидел белую, самое настоящее молоко.
— Твои глаза могли ошибиться, — недовольно сморщил лоб Изяслав и взял кубок с вином.
— Великий князь, я верю своим глазам, как верю Христу! — воскликнул Феодосий. — Плоть моя и душа моя, слава Богу, здоровые, и я могу отличить день от ночи, белое от черного или красного. Клянусь на кресте, кровь у Мефодия белая, как молоко. А может, это и есть молоко.
Изяслав слушал игумена и кривил в усмешке тонкие губы.
— Ты не веришь мне? — Феодосий покраснел, точно свекольным соком налился. — Тогда бери из подземелья своего полочанина, и втроем — ты, он и я — отправимся в пещеру к Мефодию. Там ты все увидишь своими глазами.
Назавтра вои-охранники и надворные холопы разобрали верхние венцы дубового поруба, на веревочной лестнице вытащили Всеслава. Полоцкий князь жмурился, прятал глаза от солнца, закрывая их ладонями. Но в его фигуре и лице чувствовалась неукрощенная сила.
— Молишься ли ты Богу, князь? — подошел к нему Феодосий.
— Молюсь, — спокойно ответил Всеслав. — Разве ж можно не молиться Богу, живя рядом с тобой?
— Не понимаю, о чем ты говоришь, — смутился игумен.
— Я говорю, что мы с тобой, с великим князем Изяславом живем рядом, живем в славном Киеве. Только вы в палатах, а я в порубе.
— Каждого Бог вознаграждает за земную добродетель, за дела земные, — согласно кивнул Феодосий.
— Однако не забывай, игумен, что впереди нас всех ждет вечность, — усмехнулся Всеслав. — Столько еще Божьих наград будет и у тебя и у меня. Есть не только рай, есть и ад. Запомни это.
Великий князь Изяслав внимательно слушал их, сам упорно молчал, только поглаживал свою русую бороду, которая росла клином. Все еще яркие, но уже плохо греющие солнечные лучи лились на Киев.
До Печерского монастыря добирались верхом на конях в сопровождении трех десятков дружинников. Монастырь стоял за городской стеной, на высокой горе. Гора была изрыта пещерками-ходами. Так мыши истачивают, делая в ней ходы, душистую головку сыра. Первым пришел на это место настоятель церкви Апостолов в княжеском селе Берестове Илларион и здесь, на берегу Днепра, среди густых лесов начал закапываться в землю, чтобы спрятаться от суеты и шума мирского. Но случилось так, что скоро отец Изяслава, великий князь Ярослав поссорился с ромеями и назначил Иллариона, своего человека, митрополитом Киевской земли. «С Богом я буду разговаривать через своих людей, а не через ромеев», — написал он в Константинополь. Пещерка, вырытая Илларионом, пустовала недолго. Какое-то время спустя из города Любеча пришел пустынник Антоний, чтобы согреть в ней свои старческие кости. К Антонию потянулись ученики, и когда их набралось ровно двенадцать, как святых апостолов, они вырыли более просторную пещеру, устроили в ней подземный храм.
Киевские князья поначалу не очень дружелюбно встретили святых «кротов». Изяслав даже поссорился с ними — обольстительными словами они заманили в пещеру и постригли в монахи под именем Варлама и Ефрема сыновей самых знатных киевских бояр… Разгневанный Изяслав кричал: «В темницу пошлю вас всех и пещеру вашу раскопаю!» Но очень скоро великий князь, и он всегда гордился этим, стал верным другом монахов, подарил им в вечное владение гору. С того времени и стал Печерский монастырь первым его печальником и заступником, и сегодня он ехал туда, как к себе домой. Втайне радовался Изяслав предстоящей встрече с пещерниками, как малое дитя радуется новой костяной свистульке. Среди монахов в густой тишине подземелья можно отдохнуть душою, забыть о половцах и хитрых ромеях, о тяжелом, подрывающем силы гнете власти и ответственности, который не один уже солнцеворот терзали душу.
На самом острие горы стоял новенький деревянный храм тройного сечения, похожий на корабль. Передней, носовой своей частью он был устремлен на восток — здесь размещался алтарь… Средняя часть храма выше остальных поднималась над землей и заканчивалась луковичкой с крестом. Задняя же часть была низкой, приземистой, но очень длинной.
Светлея лицом, игумен Феодосий посмотрел на храм и сказал великому князю:
— Как муравьи, как пчелы, трудились монахи.
Всеслав не знал, зачем его везут к пещерникам. Он сидел на коне, от которого, признаться, уже немного отвык, жадно смотрел на Днепр, на его зеленые обрывистые берега, на бесконечные леса. Буря кипела в душе, хотелось широко раскинуть руки и обнять всю эту живую вечную красоту. Хотелось захлебнуться свежим ветром, босым побегать по теплой песчаной тропинке, лицом упасть в сочную высокую траву, нырнуть в реку, стать рыбой, стремительной, сильной, и плыть, плыть на север, туда, где Береза впадает в Днепр. Глаза князя вспыхнули мягким светом, щеки порозовели. Необыкновенную силу вдруг ощутил он в себе, какую-то легкость, хмель и звонкость, какие бывают после поцелуя любимой женщины.
Игумен бросил на Всеслава подозрительный взгляд, перекрестился. Великий князь Изяслав тоже посмотрел на полочанина, невольно положил руку на рукоять меча.
— А когда-то ведь был на земле золотой век! — воскликнул Всеслав. — Ни замков у людей не было, ни клеток, ни порубов. Иди куда хочешь. Лети куда знаешь.
«В нем пробуждается вурдалак», — подумал Феодосий и, обернувшись, сказал Всеславу:
— Помолись, князь. Скоро мы увидим людей, которые не хотят ни ходить, ни летать, ни бегать, а всю свою земную жизнь отдают молитве, бесконечной и суровой. Птицы, хоть и летают высоко, не вьют гнезда на облаках. Не будь птицей, князь. Впусти веру в душу свою, и Бог оставит тебе место в своей небесной державе.
— Зачем ты это говоришь мне, мне, кто возвел Полоцкую Софию? — властным голосом прервал его Всеслав.
Феодосий растерянно умолк. Какая-то таинственная сила исходила от полоцкого князя, и игумен не мог одолеть эту силу. «Оборотень, вурдалак, — снова подумал Феодосий. — Ночь — его день».
Пещера Мефодия была очень маленькая и низенькая. Высокие ростом Изяслав и Всеслав не стали в нее заходить, иначе им пришлось бы сгибаться в три погибели. Они увидели только желтенький песок, свечку и ложе из завядших ветвей, на котором лежал пещерник. Феодосий нырнул в этот полумрак, что-то тихо сказал Мефодию, и вскоре они вдвоем вышли оттуда на свет.
Мефодий сразу узнал Всеслава, улыбнулся сухими губами, негромко произнес:
— Вот и встретились мы с тобою, княже.
Он был худ, белокож, так как редко показывал себя горячему киевскому солнцу. Вся его одежда состояла из длинного грубого полотняного мешка, в котором были прорезаны дырки для шеи и рук. Мешок Мефодий подпоясывал лыком.
— Ярун? — Всеслав даже вздрогнул. — Седельничий?
— Когда-то я был Яруном, был седельничим, — тихо заговорил Мефодий. — А ты был княжичем, полоцким князем…
— Я и сегодня князь, — гордо произнес Всеслав и притопнул ногой.
— Все мы — рабы Божьи, — будто не слыша его, сказал Мефодий, потом повернулся к Изяславу, поклонился ему в пояс: — И ты, великий князь, пришел? Молимся мы за тебя каждодневно и каждонощно, за твоих детей и княгиню, за твою державу.
Изяслав правой рукой слегка обнял пещерника, взволнованно проговорил:
— Спасибо вам, люди Божьи. Всегда буду делиться с вами, святыми праведниками, куском хлеба.
В это время игумен Феодосий взял у дружинника меч, схватил Мефодия за левую руку — сухую, белосинюю — и острым лезвием нанес ему небольшую рану чуть ниже локтя. И все увидели, что на месте пореза выступила белая кровь.
— Что ты делаешь, отце? — испугался Мефодий.
— Великий князь хотел посмотреть на твою кровь, — перекрестил его святым крестом игумен. — Я пришлю к тебе братьев, умеющих лечить травами, и рана твоя быстро заживет. А сейчас мы оставим тебя с князем Всеславом.
И вот они сидят в темной пещерке на дубовых и кленовых ветках — князь и чернец. В темноте сияют маленькие глазки Мефодия. Они кажутся Всеславу светляками-гнилушками. которые светятся по ночам в дремучих полоцких лесах.
— Ты стал христианином, — взволнованно заговорил Всеслав. — Ты, который кровью и огнем клялся Перуну в вечной верности. Помнишь, как мы ходили по ночам на озеро Воловье, как буйствовала гроза, как молния угодила в замшелый валун, разбив его вдребезги? Ты тогда говорил нам, своим ученикам: «Смотрите — это Перун пустил из-за черной тучи золотую стрелу. Он хочет напомнить всем отступникам, всем трусливым отщепенцам, что рано они смеются над ним, волокут его под наблюдением попов в топи, в грязь. Он еще загремит, еще заблестит в их теплых и сытых снах». Ты говорил это нам, и мы верили тебе, как можно верить только Богу.
— Но ты же сам указал тайное капище отцовским дружинникам, — строго прервал князя Мефодий. Он возбужденно заерзал, и ветки под ним хрустнули.
— Я был несмышленое дитя… Душа моя была слепа, как тот котенок. Она искала дорогу. Я очень верил тебе, я готов был пролить кровь за тебя и за Перуна, однако я видел, как молятся Христу мать и отец, как молятся новому Богу бояре и дружина… Сколько я плакал тогда!
— Ты привел на капище дружинников, привел христиан, они порубили все и всех, — сказал Мефодий.
— Всю жизнь я страдаю, вспоминая эту ночь! — воскликнул Всеслав. — Я слышу стоны старого вещуна, которому по волоску выдирали бороду.
— Я понял тебя, — прервал князя Мефодий. — Ты хочешь одновременно проехать на двух конях, но так нельзя.
— А ты оседлал одного коня! Христианство! — Всеслав вскочил и тут же, стукнувшись головой о каменистый потолок, снова сел. — Твоего коня кормят пшеницей и овсом, он в золотых попонах, его никогда не запрягут в соху, он ночует не в глухом дождливом лесу, а в конюшне. И ты выбрал его. Так легче.
— Известно, так легче, — согласился пещерник. — Бог вернул мне разум, и я увидел, что нельзя цепляться за Перуна, нельзя молиться потухишм головешкам.
— Ты предал больше, чем я, — тихо, с дрожью в голосе сказал Всеслав. — Я выдал капище старого бога по детской неразумности, по своей слепоте, а ты отрекся от него в старости, отрекся на склоне жизни, ты плюнул на все то, что считал святым и великим, чему поклонялся, чему учил других. Они верили тебе и твоим словам. Изменив Перуну, ты изменил им всем. За теплую пещеру, за сытую старость, за обещание вечной жизни ты сделался христианским монахом. Ты веришь, ты убежден, что тебя за всю твою святость ожидает рай. А если бы ты знал, что впереди не будет рая, ты сделал бы мне или кому другому добро? Отвечай: сделал бы, если бы знал, что не получишь за это небесной награды?
— В сумерках блуждает твоя душа, князь, — вздохнул Мефодий. — Заблудилась она в поганском лесу, и надо кричать что есть мочи, звать на помощь.
— Пожалей себя и свою душу, — с достоинством сказал Всеслав. — Моя душа всегда болит, я чувствую эту боль. Значит, моя душа живая. А болит ли она у тебя, Мефодий? Нет, не Мефодий — Ярун? Плакал ли ты хоть раз ночью, вспоминая молодые свои годы и свою старую веру?
— За всех нас плачет Христос, — возвел очи горе Мефодий.
— Но плакал ли ты? — не отступал Всеслав.
— Что тебе до моих слез, князь? Я вижу: ты потерял себя и всю жизнь ищешь…
— Ищу. — Всеслав вздрогнул. — Себя ищу. Веру свою. Человек для того и рождается на свет, чтобы искать.
— Есть то, чего не надо искать. Стоит только прислушаться к своей душе, и все поймешь, — строгим, поучающим тоном заметил пещерник.
— Не согласен я с тобой. Искать надо всегда, ведь даже душа человеческая и та каждый день меняется.
— Душа неизменна! — вскрикнул пещерник. — Запомни это, и тебе легче будет жить.
— Как же далеко разошлись наши дороги, — после продолжительного молчания снова заговорил Всеслав, — Будто три жизни пролетело с того времени, как мы со своими единоверцами сходились в ночном лесу, молились Перуну, молились нашим дедам-прадедам. Ты был молод и красив, ты учил нас… Ты был для меня единственный — понимаешь? — единственный на всей земле, а сейчас ты монах, отшельник, каких тысячи. Грустно мне, Ярун.
— И мне грустно, — взял князя за руку Мефодий. — Я всегда говорил тебе, Всеслав, что ты будешь великим мужем, что ты прославишься сам и прославишь Полоцкую землю. Герои живут не только среди ромеев или латинян. Это когда-то говорил я… Но не в ту сторону ты идешь, князь. Прошу тебя: покорись Ярославичам, стань под их руку, и они отдадут тебе Полоцкое княжество.
— Княжество мне дал мой отец Брячислав Изяславич, — горячо выдохнул Всеслав. — Я свое из чужих рук не беру.
— Тогда правь в порубе, — сурово взглянул на него Мефодий.
Всеслав спокойно встретил этот взгляд. Невдалеке послышались быстрые шаги. Наверное, спешили целители-травники.
— А кровь у тебя и правда как молоко, — сказал Всеслав. — Седые волосы у тебя, седая кровь… Что ж, бывает. Больше мы не увидимся. Не ожидал я встретить тебя в этой норе, думал, мой учитель в лесах да болотах вместе с единоверцами Перуну молится, думал даже, ты живот положил за прадедовскую веру, что в котлах сварили тебя христиане, голодным псам бросили на растерзание, а ты здесь зимуешь. Дров, наверное, великий князь киевский не жалеет для монастыря вашего и хлеба с мясом тоже. Я думал, что ты, как небесная пташка, одной росой питаешься. А все просто, просто, как яблоко. На старости ты захотел пожить сытым. Я понимаю тебя, потому что сам не раз был голодным. Я понимаю твою утробу, но душу твою не пойму никогда. Никогда!
Пригибаясь, Всеслав вышел из пещеры.
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава четвертая