Свадьба Святополка
Из Новгорода в Киев пришла грамота от Добрыни, в которой стрый сообщал, что женит Вышеслава и не худо бы было отцу на свадьбу сына пожаловать. Через день из Турова от княгини Арлогии точно такое же сообщение, что-де женит она Святополка на польской княжне и хотела бы, чтоб отец приехал и благословил молодых.
— Они что, сговорились там? — проворчал Владимир Святославич, поставленный в затруднение. — Как же могу я разом в двух местах быть?
— Езжай в Туров, Владимир, — посоветовала великая княгиня Анна.
— Почему именно в Туров, родной-то сын в Новгороде?
— Вот потому самому. Святополк — сирота, его грех обижать. А у Вышеслава родной человек рядом — Добрыня, он и благословит.
— А ведь ты права, княгиня, — согласился Владимир, после крещения вдруг начавший опасаться самого слова «грех» более, чем сабли печенежской. — Поеду в Туров.
Приготовлены были подарки молодым. Жениху воинские доспехи: бахтерец, шитый из мягкого черного бархата с золочеными, сияющими пластинами, меч с изукрашенной рукоятью и голубоватым лезвием, привезенный из Византии, и остроконечный шлем с бармицами. Князь знал: для настоящего мужчины нет лучшего подарка. Поэтому и в Новгород Вышеславу отправил такой же набор, присовокупив к нему еще кинжал касожский, привезенный когда-то еще Святославом из похода. Как же, чай, сын-то родной, а кинжал этот будет ему вроде дедова благословения.
Ну а невестам сама великая княгиня подарки готовила, каждой по жемчужному ожерелью, браслеты золотые, броши и конечно же паволоки шелковые для шитья платьев и сорочек. К ним еще были приложены аксамитовые сумки затяжные, в которые было положено по сто золотых. Это были царские подарки. Великая княгиня щедростью и благожелательством не уступала своему мужу.
Туров, получивший свое имя от первого варяжского князя Тура, правившего здесь когда-то, стоял на берегу широкой Припяти. В окрестных лесах было обилие зверья, потому варяг и получил свое прозвище Тур, а именно за то, что один мог справиться с этим диким быком. В реке было довольно рыбы, а деревянный княжеский дворец отстоял от реки едва ли шагов на сто.
Что не понравилось князю Владимиру в Турове, так это то, что все еще стоял на площади Перун. Правда, был он неухожен: зарос бурьяном, но все-таки стоял. Свое неудовольствие князь высказал Святополку наедине, чтобы не ронять его чести перед посторонними:
— Что ж это ты? Крещеный, а у тебя идол на площади торчит? Разве не знаешь, что я велел их везде иссечь?
— Знаю, отец. Но приехал я сюда малым, кто бы меня послушал. Да и для народа окрестного Перун — главное божество, не хочется свару затевать.
— Э-э, коли этак будем думать, то и за двести лет не окрестим. Перво-наперво надо храм ставить. Вот где венчаться станешь? Под елкой?
Святополк мялся, опуская очи долу, не оттого, что стыдился, а чтобы князь не прочел в его глазах глухой неприязни. С того времени, как он узнал, что его родной отец Ярополк был убит по приказу Владимира, стала копиться в душе его ненависть к стрыю. Он никогда не знал отца, так как родился после его гибели, но по рассказам матери создал себе образ ласкового, доброжелательного родителя. И всегда занозой в сердце саднило горькое: «Вот был бы жив отец…» Иногда ему хотелось отомстить за отца Владимиру, и он даже лелеял в уме мечты, как это лучше сделать. Но мечты оставались мечтами, а скрытая ненависть, словно ржавчина железо, съедала душу. А когда мать же сообщила ему, что Владимир рожден рабыней, Святополк утвердился в мысли, что стрый не по праву занял великокняжеский стол. Юноше нелегко было носить это в себе, скрывая от окружающих.
Когда прибыл из Польши большой обоз невесты, Святополк наблюдал за выгрузкой его из окна своей светелки. Ах, как хотелось ему, чтоб хоть чем-то напомнила эта польская княжна потерянную Ладу, ту, которую он полюбил искренне и не мог выбросить из сердца и памяти своей. Из-за чего тогда она осерчала? Из-за того ли, что он назвался не Святополком, но Василием? Но ведь он же не обманывал. А она осердилась из-за обмана, да еще крест его увидела… Эх, Лада, Лада, да лучше сказала бы: сними крест, раз любишь меня. И он бы снял, ни на мгновение бы не поколебался. В глубине души он понимал, что Лада рассердилась не только из-за обмана, а испугалась вдруг открывшейся пропасти, разделявшей их: она девчонка из мизинных, а он наместник, князь.
Из крытой повозки явилась наконец невеста, поддерживаемая кем-то из слуг. Белокурая, гордая. Увы, ничем Святополку Ладу не напомнила, от нее веяло холодом и неутолимой спесью. Невольно вспомнилось Святополку присловье народное: «Спесь пучит…» И с этой спесивой ему жить? Ну почему бы ему было не взять в жены Ладу? Зачем он затаился тогда, не открылся во всем матери? Не заставил ее признать Ладу его женой? Конечно, Лада язычница, но надо было постараться уговорить ее принять христианство. Почему он даже не подумал об этом? О том, чтоб самому воротиться ради нее в язычество, подумал, а о том, чтоб окрестить ее, — нет. Почему?
В большой свите невесты, прибывшей с ней в Туров, первым лицом был епископ Рейнберн. Он никак не ожидал, что здесь, в Турове, лицом к лицу столкнется с самим великим князем Руси Владимиром Святославичем.
— О-о, какое это счастье видеть великого князя! Какая это честь! — воскликнул Рейнберн при встрече с Владимиром.
Но льстивые речи не могли обмануть князя, он всему знал истинную цену. Лесть настораживала его, а главное, портила настроение. Он сдержанно приветствовал епископа.
Рейнберн оказался предусмотрительнее русских, он привез с собой походную церковь, представлявшую собой шатер со складным налоем, Библию, семь икон и запас свечей. И когда все это было установлено в течение полудня рядом с дворцом, Владимир встревожился и, уведя Анастаса к реке, спросил его:
— Что делать? Они хотят венчать молодых по римскому закону, не по греческому?
— А что ж такого? Тоже ведь христиане.
— Ты забыл, что нам писал патриарх византийский еще при митрополите Михаиле?
— Помню. Писал, что римская вера не добра есть, понеже они зло исповедуют о Духе Святом.
— Ну-ну, — подстегнул Владимир, — еще что?
— Ну, хлеб пресный освящают, а не кислый, папу своего без греха считают, богоявленье и крестное хождение отставили.
— И все?
— И все.
— А что в конце грамоты было? Забыл? А я помню: «Сего ради не приобщайтесь зловерию и учению их, и от переписки с ними уклоняться должны». А мы?
— Что «мы»?
— А мы разве уклоняемся? Свой родной корень по их уставу венчать сбираемся.
— А что делать? Хочешь, князь, я потом обвенчаю их по православному уставу?
— А где? Под елкой? Храма-то нет. Я уже Арлогии попенял за это. Ладно, Святополк молод, глуп, но она-то бывшая монашка византийская, она-то должна была озаботиться постройкой храма.
— Женщина, — пожал плечами Анастас, — что с нее взять?
— Послушай, Анастас, а не может так случиться, что ныне по римской вере обвенчают князя, а завтра и удел туровский присовокупят к римскому вероисповеданию, а то и к Польше?
— Все может быть, Владимир Святославич. Я б тебе посоветовал иметь в Турове верного человека.
— Подсыла?
— Ну да. С длинными ушами, с замкнутыми устами.
— Это добрая мысль, Анастас. И еще, не уеду отсюда, пока не срублю церковь. А ты окрестишь местных жителей.
— Но у меня нет с собой крестов.
— Я сегодня же снаряжу поспешного гонца в Киев к митрополиту. Пока мы гуляем свадьбу, он обернется. Будут тебе кресты.
— Коли так, проси у митрополита Леона и двух-трех поспешителей из священников. И пусть кого-то из них рукоположит в туровский храм. Да чтоб стойкого христианина. Тут под боком епископ этот обретается, есть кому воду мутить.
— Я надеюсь, епископ уедет после свадьбы.
— Вряд ли. Болеслав его к дочери приставил, чтобы в вере своей держать.
Еще шло приготовление к свадьбе, варились меды, готовились закуски и угощения, а уж по велению князя Владимира застучали топоры на площади Турова. На постройку храма пущены были бревна, заготовленные для ограждения города.
— Ничего. Для стен и сырье годится, — сказал Владимир и отправил в лес целый гурт смердов рубить сосны для заплота. — А эти, подсохшие, на храм пойдут.
Владимир Святославич сам чертил на земле детали храма, втолковывая плотникам, как и где вырубать, где связывать в лапу, где в шип. Плотники меж собой дивились: «Все знает князь. Смысленый».
Даже когда начались свадебные торжества, работа на площади не прекращалась. От зари до зари стучали топоры.
Владимир, стоя рядом с Арлогией, по древнему русскому праву считавшейся его женой, благословил молодых. И во время венчания они стояли рядом, и Владимир поймал себя на мысли, что эта одинокая, все еще красивая женщина приятна ему. И стало нестерпимо жалко ее, и он осторожно взял ее руку, пожал и шепнул на ухо взволнованно и искренне:
— Ты прости меня ради Бога, Арлогия.
— Бог простит, — ответила княгиня, но столь тихо, что он догадался об ответе лишь по движению ее губ.
И на свадебном пиру они, как родители жениха, сидели рядом. И Владимиру хотелось говорить ей что-то приятное.
— Красивая пара, — кивал он на молодых. — Дай Бог, чтоб они были счастливы.
— Дай Бог, дай Бог, — отвечала Арлогия, счастливо улыбаясь.
И когда подпившие гости заговорили, зашумели за столом каждый о своем, Владимир спросил Арлогию:
— А ты помнишь отца моего?
— Святослава-то? А как же, будто вчера все было.
Он видел, что ей приятно это воспоминание, и спросил:
— А как это было? Как ты увидела его впервые?
— Ну, его воины схватили меня в монастыре, засунули в мешок.
— В мешок? — удивился Владимир.
— Ну да, в мешок. Я тогда легче комара была. Привезли к Святославу, вытряхнули из мешка, бери, князь, себе красивую наложницу. А он здоровенный такой, лицо широкое, красное, голова обрита, лишь оселедец оставлен на макушке, в ухе серьга золотая. Как глянул на меня, у меня душа в пятки. И говорит: «Нет, это будет невеста сыну моему». И поручил меня кормильцу Асмуду везти в Русь, и чтоб ни один волос не упал с моей головы. Вот так я впервые увидела твоего отца.
— Да-а, — вздохнул Владимир. — А я его плохо помню, мал был, когда он меня со стрыем в Новгород отправил. Славный был воин отец, а вот миротворец — никакой. С греками дружить надо, не воевать. А ныне тем более — мы одной веры с ними.
На второй день во время пира Рейнберн, приблизясь к Владимиру, сказал:
— Ныне у нас великий праздник, князь. Может, ради этого стоит дать плотникам отдых. А то стучат топорами, сквернословят.
— Спасибо, что напомнил, святой отец, — отвечал Владимир и тут же распорядился доставить плотникам со стола свадебного и еды вдоволь, и медов три корчаги. Вскоре и сам туда пожаловал, дотошно осмотрел сделанное и сказал плотникам:
— Чрева ваши во все дни ублажены будут, ублажьте и вы меня, мужики.
— Чем нам ублажить тебя, сказывай, светлый князь.
— Не срамословьте. Чай, Божий храм строите, да и на свадьбе ушей вон сколько.
— Прости нас, Владимир Святославич.
— Бог простит, мужики, и я прощаю.
— Все, отныне скорее языки себе отрубим, чем забранимся.
— Вот и славно. Поспешайте с рубкой. Чем скорее срубите и на мох поставите, тем выше плата будет. Трудитесь.
За всю свадьбу жених с невестой едва ли парой слов перемолвились, хотя под венцом венчавшему епископу говорили, как и положено: беру-де в жены (в мужья) добровольно и по любви и верен буду ей (ему) до скончания живота.
Какая уж тут любовь, впервые друг друга увидели, но обычай рушить нельзя: «по любви», и аминь.
За столом торжественным хотя и сидели рядом, друг на друга и не взглядывали. И поцелуи их, требуемые застольем, были холодны как лед.
Святополку невольно вспоминались горячие и желанные уста Лады. Ядвигу сковывали чужие бесцеремонные взоры, устремленные на них, хотя, конечно, жених ей нравился. Строен, высок, и уж усики топорщиться начали. Одно плохо — какой-то бесстрастный, с холодком.
А когда, увели их в отведенную для них опочивальню и оставили одних при тусклом свете единственной свечи, они сели в разных концах горницы. Ядвига на лавку у самой двери, словно гостья, заскочившая ненадолго. Святополк сел на ложе, вытянул ноги, как бы предлагая жене снять с него сапоги. Знал — так положено. Долго молчали оба, не зная, о чем и как заговорить.
— Ну? — молвил наконец Святополк, шевельнув ногой.
— Чего «ну»? — спросила Ядвига.
— Пора, наверно, ложиться.
— Ложись. Я тебе не мешаю.
— Но ты б сняла хоть один сапог-то.
— Что я тебе, рабыня, что ли?
— Так, говорят, положено.
— Это у вас, а у нас нет.
Так состоялся между ними самый обстоятельный разговор со времени знакомства. Делать нечего, Святополк сам стащил с себя сапоги, сбросил кафтан, но на этом и закончил свое разоблачение. Так в портах и лег поверх одеяла. Ядвига, не двигаясь, сидела у двери. Вначале думала, что муж, сгорая от нетерпения, схватит и на руках понесет ее на ложе, а она будет упираться ему в грудь и вырываться. А он лег и молчит. Хоть бы позвал уж.
— Потуши свечу, — сказал Святополк.
— Тебе надо, ты и туши.
Святополк встал и, прошлепав босыми ногами к столу, загасил свечу. И опять — шлеп-шлеп — направился к ложу. А она ждала: уж в темноте-то обязательно к ней подойдет. Не подошел. Улегся опять на скрипучее ложе и затих. И это называется любящий муж!
Сидела-сидела Ядвига и уж мерзнуть начала и вдруг услышала храп с ложа. Вот те раз. Уснул, негодяй! Послушала, послушала бедная жена и сама спать захотела. Тихонько разулась, сняла платье с великим трудом. На цыпочках прошла к ложу. Прокралась по стенке на свое место, залезла под одеяло. А он все храпел, лежа поверх одеяла.
Постепенно стихли пьяные крики шумевшего внизу свадебного застолья. Где-то скрипели половицы, ступеньки в переходах, гости расползались по своим светелкам и клетям спать укладываться. Уже орали в городе первые петухи. Наконец затих дворец и двор. Уснули все. Заснула и обиженная, оскорбленная Ядвига.
Проснулась от бесцеремонно ощупывавших ее рук, искавших нижний край ночной сорочки. В первое мгновение хотела оттолкнуть, возмутиться, но, вспомнив, что она уже законная жена, смирилась. Пусть его делает, что положено настоящему мужу. Оттолкни, еще, чего доброго, уйдет. А Святополк, посапывая, молча срывал с нее одежды, в грубом нетерпении раздвигал ноги.
И чему положено вершиться в первую брачную ночь между молодыми, вершилось меж ними на рассвете под ор третьих петухов.
С церковью плотники в две недели управились и даже окосячили двери, окна в храме. За это время приехали из Киева священники, привезли иконы, ризы, свечи, кресты и все атрибуты, необходимые для службы. Рукоположен был митрополитом в новую церковь епископ Фома, попик небольшого росточка, но с большим самомнением о собственной значительности.
Началось крещение жителей Турова, однако многие, приверженные Сварогу и Перуну, сбежали в леса. Не обошлось и здесь без принуждения, дружинники подгоняли плетками людей к церкви, что очень не нравилось Святополку.
— Зачем так-то? — спрашивал он князя Владимира. — Сам же сказал, уговаривать надо.
— Я спешу, сынок. А Бог велит дураков поваля кормить. Что с них возьмешь? Приобщатся, поумнеют, простят.
Сколь ни вглядывался Святополк в лица девушек, пригоняемых к церкви, так и не увидел среди них Ладу. «Неужто в лес сбежала?»
Окончив дела и наказав Святополку выделить десятину на содержание церкви, Владимир Святославич отправился домой, в Киев. Перед отъездом, прощаясь с Арлогией, попросил ее:
— Ты в христианской вере от рождения, проследи, чтоб Святополк не забывал о церкви, о ее содержании.
— Не беспокойся, Владимир Святославич, за этим я присмотрю.
Когда уж изрядно отъехали от Турова, где-то уже у Погоста, Анастас, ехавший рядом с князем, спохватился:
— Эх, как же мы забыли-то.
— Что?
— Ну оставить соглядатая-то, подсыла.
— Нет, не забыли, — усмехнулся князь. — Я оставил своего человека.
— Кого?
— Кого надо, того и оставил, Анастас.
— Ну кого все-таки? — не отставал грек.
— Я сказал: своего человека. И этого довольно, — холодно отрезал князь и подхлестнул коня, опережая своего милостника.
Анастас понял и не стал догонять князя, а поехал сзади, почти с дружинниками. А по долгом размышлении и оправдал своего высокого покровителя: «Он прав, что не хочет называть имя подсыла. Знать его должен только он. Мудрое решение».
Ждан дождался…
В месяц сухой Ждан уже отставал от своего лодийного дела, готовясь к пахоте. Проверял, поправлял сохи, усиленно подкармливал коня да и сам старался сил поднабраться. Продав лодии, изготовленные за зиму, прикупал на Погосте семян, а то и что-нибудь из одежки своему семейству. Чинил сбрую, хомуты, но считал это унте не работой, а отдохновением от зимних трудов перед трудами весенне-летними. Женщины уже пропели песни-веснянки:
Едет весна, едет
На золотом коне.
В зеленом саяне.
На сохе сидючи.
Сыру землю оручи.
Правой рукой сеючи.
Лада дохаживала с животом последние дни, и мать старалась не перегружать ее домашней работой, напротив, по многу раз на дню заставляла: «Передохни, Ладушка».
Ждан хмурился, натыкаясь взглядом на дочкин живот, но помалкивал, разумно полагая, что уж ничем беде не поможешь. Всю зиму он пытался разыскать злосчастного Василия, все вески окрестные объездил, И однажды, услыхав, что в какой-то веске Качай Болото живет-таки Василий, помчался туда, не испугавшись расстояния, а оно было в три поприща от Турова.
Приехав в веску, спросил какого-то деда:
— Где живет Василий?
— А вон в той истобке, шо под елью, — указал старик.
Ждан привязал коня за столбик, служивший некогда опорой воротцам, и направился через сугроб ко входу в избушку, сжимая в руке плеть, которой давно мечтал при встрече перекрестить по роже окаянного Василия.
Вошел в избушку, где было сумрачно, дневной свет едва пробивался через крохотное оконце, затянутое бычьим пузырем. Зато куть была освещена огнем, горевшим в глинобитной печи.
— Кто здесь Василий? — спросил недобро Ждан, толком еще не осмотревшись.
— Я, — показался из кути мальчик лет десяти. — А что?
Ждан на мгновение онемел, не зная, что сказать.
— А зачем тебе Василий? — спросил мужской голос, и Ждан рассмотрел в противоположном углу на лавке сидящего мужика, видимо хозяина.
— Я так просто, — замялся Ждан. — Больно прозвище редкое.
— Да, — с нескрываемым удовольствием подтвердил мужик. — Прозвище, брат, царское. Да ты садись, как тебя?
— Ждан.
— Раздевайся, Ждан, садись. Обогрейся. Вижу, вроде не наш. Откуда сам-то?
— Из Турова.
— Ого. Далече, однако, ехал. Это хорошо зима, а летом бы к нам не пролез. Болота.
Ждан скинул у порога шубу, сунул плеть в рукав, прошел, потирая руки, в передний угол, подсел к хозяину.
— А где ж ты такое прозвище сыну взял?….
— Красивое? Верно?
— Верно.
— Да в тот год, как родиться ему, у нас тут грек-гость свору скупал. Я знаешь как сына иметь хотел?
— Еще бы не знать, — вздохнул Ждан.
— Две девки уж родились. И вдруг сын. Хотел его Светозаром назвать, это значит, светом мне жизнь озарил. А тут этот грек: назови, молвит, счастливым именем Василий. А почему, спрашиваю, счастливое? А потому, отвечает, что царское имя. Вот и назвал. А ты-то где узнал, что Василий тут живет?
— Да в Турове.
— Сынок, — засмеялся хозяин. — Вася, про тебя уж в Турове знают. Не соврал, выходит, грек-то. Царское имя далеко-о слышится.
— А тебя-то самого как зовут? — спросил Ждан мужика.
— Меня-то Буслом маманя нарекла. Когда я родился, на крышу нашу бусел прилетел и сел, вот с него я и получил свое прозвище. У нас тут полвески Буслов.
— А как же отличаетесь?
— Как? По приметам. Я Бусел Долгий, есть у нас Бусел Толстый, есть Красный, Малый.
— Тятя, — подал из кути голос мальчик, — а ты Грома забыл.
— Верно. Есть еще Бусел Гром.
— За что ж его Громом-то нарекли?
— За чих. Так чихает, что лучины в избе гаснут, бабы до смерти пугаются. Сказывают, в нем какой-то ведьмак сидит.
Вернулся из Качай Болота Ждан туча тучей, понял наконец, что дочка попросту выдумала этого Василия. Окрутилась с кем-то на Купалу, а имя не спросила. Вот и придумала ему царское — Василий. Но ругать ее не стал, девка тяжелая, еще испугается да и родит не ко времени.
Однако Лада собралась рожать в конце марта, как раз в канун комоедиц — языческой масленицы. Утром едва отец вышел во двор, шепнула матери:
— Кажись, началось, мам.
— Идем, Ладушка, в холодную.
Увела мать дочь в холодную клеть, настелила соломы, закрыла рядном. По суете, поднявшейся в избе, Ждан догадался, в чем дело. Спрашивать ни о чем не стал, выволок на двор телегу, давай колеса снимать, на оси деготь намазывать. Вроде только этим и занят, но сам уши навострил, слушает, что там творится в холодной клети. А там стонет его любимица. Сначала вроде не сильно, но потом все дюжей и дюжей. И уж кричать почала, на всю улицу слышно. И тут за плетнем сосед Лихой показался, спросил ехидно:
— Шо, Ждан, таперь еще с внучкой тебя?
«Дурак!» — хотел сказать Ждан, но стерпел, поманил Лихого пальцем: подойди, мол, поближе. Тот приближался настороженно — не на оплеуху ли зовет соседушка?
— Ну шо?
— Ты знаешь, я намедни в лесу на вепря наткнулся.
— Ну и шо?
— Он в твоих портках бежал.
— Дурак, — отпрянул Лихой от плетня и заспешил к своей избе. А Ждан крикнул ему вслед:
— Так он спрашивал, когда ты ему новые портки принесешь, те, грит, сносились.
Ждан был доволен, что подцепил-таки Лихого, не сказав ни одного срамного слова. Ишь, нашел, над чем насмешничать, борода с ворота, ума с прикалиток.
А Лада все кричала и вдруг как обрезала. Затихла. Ждан встревоженно поднялся с кукорок, уставился на клеть: что там случилось? А оттуда детский писк послышался. Слава Роду, родила, кажись.
Из холодной клети выскочила жена, увидела Ждана:
— С внуком тебя, отец.
— М-м-мальчик?
— Парнище длинше локтя мово.
У Ждана ослабли коленки, невольно присел и заплакал.
— Да ты что, старый? Радоваться надо.
— Так я и радуюсь, — лепетал Ждан, отирая рукавом глаза. — Мне Ладуня свет озарила, умница моя. Так и наречем парня-то Светозар.
— Где колыска-то? Давай излаживай.
Ждан кинулся в сарай, где в углу пылилась детская люлька, в которой все девки его качались. Сам когда-то изготовил, за все время пришлось лишь раза два сменить холщовый низ, поскольку от мочи, которой его щедро поливали детки, он попросту сгнивал. Деревянная основа-рама люльки еще была крепка, и низ еще дюж. Ждан выбил пыль, обтер колыску соломой и, вырубив подходящую слегу, пошел в избу. Там просунул слегу под потолком возле печной трубы, вставил конец ее в давно приготовленное гнездо под потолком на печке, так что другой конец оказался как раз под потолком посреди избы. К нему Ждан прикрепил люльку. Качнул ее слегка, слега хорошо пружинила.
Тут же подбежала Нетреба:
— Тятя, дай мне покачать.
— Нельзя люльку порожнюю качать.
— Почему?
— Ребенку в ней спаться не будет. — И, дернув Нетребу за нос, сказал, не скрывая радости: — Теперь в ней будет наконец-то мужик спать, мой будущий поспешитель.
— А когда его в люльку положат, мне дадут покачать?
— Тогда будет можно. Все еще накачаетесь.
Жена принесла новорожденного показать деду. Ждан с восторгом смотрел на красное личико ребенка, торчавшее из пеленок.
— Разверни, — попросил жену.
Та уложила ребенка в люльку, развернула в ней уже. Проворчала:
— Все не веришь, старый.
— Так ты ж до скольких разов меня одурачивала. Ага-а, все при нем. Теперь заверни парня. А как там Лада-то?
— Отдыхает. Намучилась.
— Пойду к ней.
— Не ходи. Не тревожь.
Но Ждан ничего не ответил, отправился в холодную клеть. Лада лежала на ложе, прикрытая шубой, бледная, осунувшаяся. Взглянула вопросительно на отца.
Ждан встал на колени, заговорил, едва сдерживая слезы:
— Ладушка, милая, прости меня, старого дурака. Прости.
— За что, тятя?
— За все. За то, что сердце держал на тебя. Спасибо тебе, парня нам родила. Спасибо, милая. Подымем парня-то, ого-го. Я из него первеющего лодийщика сделаю. А про Василия того не думай, плевали мы на него.
— Я не думаю, тятя.
— Ну и умница. Ну и умница. Я сына-то Светозаром нарек. Ты согласная?
— Согласная, тятя, — прошептала Лада, и что-то наподобие улыбки появилось в уголках ее губ. — Красивое имя.
— Вот именно. Свето-зар, — повторил раздельно Ждан. — Как бы светом нас всех озарил. Ну, я побегу. Отдыхай.
Ждан вышел из клети. Радость распирала его, хотелось бежать по улице и кричать о своем счастье. Но сдерживался Ждан, знал — об этом нельзя суесловить, Чернобог услышит, навредить может.
«Ай умница, Ладуня, в комоедицы как раз родила! Ай умница!» — думал Ждан, бегая по двору, едва не приплясывая.