Книга: Андрей Боголюбский
Назад: XI
Дальше: XIII

XII

Кто посмотрел бы со стороны, как этот долговязый, нескладный человек (он, как и Прокопий, был теперь без доспеха, в болтавшемся на острых костях холщовом подброннике) медленно ходит по рядам ягодных кустов, как смотрит, будто грибовник, себе под ноги, то и дело нагибается, ворошит ветки, опускается на колени, а то и на четвереньки, опять поднимается во весь рост, останавливается, озирается, прислушивается и снова принимается перебирать куст за кустом, — кто посмотрел бы на него, не зная, в чём дело, тот, верно, принял бы его за полоумного.
То же самое проделывал и ученик в других рядах кустов.
На это ушёл ещё час.
А Прокопий всё спал и всхрапывал временами так громко, на весь дом, что внучок Кучковны, томившийся в бабкином терему, принимал этот храп за волчий вой и жался испуганно к матери.
Меньшак вышел из ягодника хмурый, озабоченный, вернулся к отдушине, посмотрел, словно с недоверием, на колоду, на кривой гвоздь, на раздавленные ягоды, прошёлся по выбитой каплями бороздке, понуро добрел до оплетённой хмелем сваи, просунул пальцы под колкую лозу, рассеянно погладил проточенную кое-где червём, нагретую солнцем округлость столба и, прислонясь к нему плечом, задумался.
Над ним, на уровне второй домовой связи, уходил вправо широкий помост набережного рундука. Солнце пробивалось во все щели между половицами помоста, рассекало воздушную тень ровными косыми завесами, где плавала золотая пыль, и ложилось частыми, яркими полосами на голую землю у подошвы свай.
Спуск с рундука в сад шёл тремя всходами, по двенадцати ступенек в каждом.
Под мост и под всходы рундука было убрано от дождя всякое садовницкое добро: лопаты с присохшей землёй, грабли, мотыги, тачка об одном колесе, грохот. Здесь же была составлена и свалена в беспорядке и другая хозяйственная снасть: пустая кадь с соскочившим обручем, с двумя ввалившимися внутрь ладами; стремянка; тот самый дощатый ставень, которым закрывали на зиму подвальную отдушину; разбитый скворечник. Около кучи красной глины стояло творило, где разводили глину водой, когда мазали яблоневые стволы.
В глубине, под площадкой между вторым и нижним всходами на рундук, куда солнце не хватало, были протянуты от сваи к свае верёвки, и на них четырьмя сплошными ярусами обвядали заготовленные на зиму берёзовые веники. Заслонённые переливчатыми солнечными завесами, они были едва видны.
Здесь ещё до меньшака всё было особенно старательно обыскано пешцами. Да и сам он пересмотрел тут всё до последней мелочи вдвоём с учеником, перед тем как идти в ягодник.
Блёкло-голубые глаза, затуманенные ушедшей в себя мыслью, будто ничего не видя, переходили с тачки на разбитый скворечник, со скворечника — на лежавшую боком стремянку, со стремянки — на слипшиеся после ночной грозы красные комья глины.
Ученик, сняв колпак, сбивал с него ногтем гусеницу, которая пристала к поярку, когда парень лазил по корням росшей у городской стены черёмухи.
Меньшак прокашлялся, по-отцовски прижав бороду к груди, сплюнул, нехотя оторвал плечо от сваи, подошёл, волоча ноги, к кади, заглянул в её пустое нутро и опять остановился в нерешительности.
В тесном пространстве между кучей глины и творилом осталась от грозы мутная лужа. Она успела уже пообмелеть и оголила лоснящуюся, красноватую гладь своих пологих бережков, обведённых в несколько колец тонким кружевцом высохшей пены.
Блеклые глаза вдруг засветились и сузились. Меньшак скакнул к творилу, согнулся крючком и замер: в вязкую глиняную мякоть глубоко вмазался след босой мужской ноги.
Все княжеские пешцы были хорошо обуты. Боярскую дворню сюда не пускали. Златокузнец вспомнил скинутые в глухой клети сапоги, чулки... Это мог быть только он, стольник Кучкович! Меньшак, не веря глазам, стал на колени и припал к луже так низко, что конец бороды окунулся в воду. В глубине ножного отпечатка, там, где оттиснулась мякоть большого пальца, был едва приметен узенький кровяной следок. Под рундуком опять закипела работа.
Повалили набок пустую кадь, которая оттого вся рассыпалась; её тяжёлое дубовое днище, откатившись в сторону, загромыхало по лопатам. Тачку опрокинули вверх колесом. Выбросили прочь стремянку. Перевернули грохот. Сам меньшак переворошил своими руками все веники. Всё понапрасну.
Редкие волосы хитрокознеца липли к потному лбу. Глаза ввалились. Впалые щёки точно крапивой обожгло.
   — Он здесь! — скрипел он зубами. — Больше ему негде быть!
Схватились один за лопату, другой за мотыгу. Пытали землю — нет ли где зарытого хода. Опять впустую.
Приставляли стремянку к сваям и переглядывали все пазухи между настилом рундука и матицами. Будь Кучков сын даже вдвое тощее меньшака, он и то не мог бы втиснуться ни в одну из этих пазух. Оба, и учитель и ученик, понимали это, а всё-таки лазили.
Не нашли, конечно, и тут ничего, кроме осиных гнёзд.
Меньшак вымещал досаду на ученике:
   — Не мотайся иод ногами!.. Куда суёшь клешни?.. Попяться, телепень, — сам полезу...
Бородач поднялся на вторую грядку стремянки, чтобы посмотреть, нет ли щели там, где помост рундука врезан в домовую стену, перебрал пальцами, чтобы взойти на третью грядку, потом вдруг раскрыл рот, захлопал белыми ресницами, смял усы и бороду в кулак, пробормотал еле слышно: «Елова моя голова!..» — и, взмахнув обеими руками, как крыльями, легко соскочил наземь.
Ученик, очумелый от окриков хозяина, совсем растерялся, когда тот, забыв усталость, перепрыгивая с мальчишеской ловкостью через раскиданную под рундуком всячину, бросился к висевшим на верёвках веникам.
Меньшак сунулся в них лицом, сунулся в другом месте, ещё раз подбежал к творилу, всмотрелся в найденный давеча след и проговорил быстро:
   — Туда и показывает...
И, вернувшись к веникам, приказал парню:
   — Режь верёвки!
Все четыре яруса сухих веников упали один за другим с громким шелестом, открыв за собой невысокую переборку из стоячих досок.
Такими досками был забран с трёх сторон весь простор под нижним всходом на рундук. Переборки были скрыты с двух боков рослой, густой крапивой, спереди — вениками.
Дощатая стенка, завешанная вениками, таилась в тени, но меньшак, пока искал под рундуком, натыкался на неё уж много раз руками и глазами. Однако же мысль о том, что за этой переборкой может быть что-то, — эта простая и естественная мысль, как ни странно, ни разу за всё утро не приходила в голову. Она блеснула впервые, невесть с чего, только в то мгновение, когда он всходил по стремянке и когда о вениках вовсе, кажется, и не помнил.
   — Елова моя голова! — повторил он, водя пальцами по неструганым доскам.
Тонкие, тёсаные доски, прибитые только сверху, были разной длины. Одни упирались в землю, другие, не доставая до неё, свободно висели на одном гвозде. Их легко было раздвинуть снизу и снова опустить прямо, как были.
   — Рви тесины! — крикнул бородач.
Парень ухватил одну висячую доску за нижний переруб, потянул на себя и стал задирать кверху. Она завизжала пробоиной о гвоздь, треснула и, расколовшись надвое, отвалилась. Оторвали ещё две тесины. В переборке зазиял чёрный проем.
   — Стой тут, стереги и слушай, — сказал меньшак и, выкинув, как слепец, руки вперёд, канул во мрак.
Со свету он сперва ничего не различил в потёмках. Только нащупал ногой земляной спуск. Ступив шага два, он мало-помалу пригляделся к темноте и стал разбирать, что вокруг него.
Он был в широкой, низкой закуте. Справа, слева, сзади были дощатые переборки, а сверху и спереди вместо потолка и четвёртой стены — только ступеньки и заглушины лестницы, которые лежали на трёх бревенчатых, сходивших вниз тетивах.
Под ними, на земле, в глубокой выемке стояли в ряд четыре длинных, больших, чем-то накрытых предмета.
«Никак, гробы?» — подумал златокузнец.
Холодок продёрнул спину и разошёлся по затылку. Он почувствовал каждый волосок на голове.
Пересилив себя, шагнул ближе, нагнулся, протянул пальцы.
Нет, не гробы, а громадные лозняковые корзины, накрытые рогожами.
Он приподнял угол одной из рогож. Корзина была доверху завалена сухим хмелем. Три другие были полны того же добра.
Он запустил обе руки в первую справа корзину и легко достал плетёного дна.
Выпрямился, вытряс колючие шишки из рукавов и полез во вторую. Та же сухая, пушистая, тёплая мякина, то же плетёное дно. В третью...
Он не успел ещё сообразить, что ткнулся пальцами во что-то живое, что это — человечья нога, как хмель в корзине заходил, зашумел, зашуршал, зашебаршил, и из него, как леший из пня, вспрянул во весь рост сын боярина Кучка.
В полумраке закуты, взлохмаченный, распаренный от хмельной духоты, с налитым кровью волдырём на мясистом лбу, весь усаженный цепкими шишками хмеля, в грязной, рваной сорочке, из которой пёрло наружу волосатое брюхо, он был страшен.
   — Это ты?! — заревел он, узнав меньшака. — Иуда! Убоец!
И, кинув на него всю свою тяжесть, мигом повалил и подмял под себя на земляном полу. Златокузнец не успел и вскрикнуть. Железные лапищи стиснули ему горло. У него гулко застучало в висках и помутилось в голове. Он ничего не видел, не слышал, чувствовал только, что пришёл конец, что раздавлен непомерным грузом, что кто-то горячо и часто дышит ему в самое лицо пивным перегаром.
Первое, что увидел ученик, когда вбежал в закуту, были босые ноги, которые скребли землю. Потом разглядел вздувшуюся горбом спину, красные ластовицы рваной сорочки, судорожное, безобразное подёргивание растопыренных локтей, натугу толстых плеч и под ними — опрокинутое, неузнаваемо искажённое, посинелое лицо хозяина с вылезающими из глазниц яблоками закатившихся глаз.
Парень не помня себя со всего размаха пхнул Кучковича сапогом под ребро, в жирный бок.
Тот только икнул, как жеребец селезёнкой, но даже не обернулся.
Тогда парень весь подобрался, съёжился, оскалил зубы, закусил язык и, примерившись, резко, что было силы, хряснул ребром ладони по бычьему загривку.
Иван Кучкович затрепыхал головой, захрипел, вскинул руки и рухнул без памяти на бок.
Назад: XI
Дальше: XIII