IV
Вечером того же дня прибыл в Москву и сам Святослав с небольшой дружиной.
Он намеренно дождался сумерек, чтобы при въезде на Юрьев богатый двор не так кинулось в глаза убожество его дружинников:
Но на дружинников никто и не посмотрел, потому что всё внимание встречавших оказалось поглощено нарядом приезжего князя. Его ожидали увидеть чуть ли не в лохмотьях, а он приубрал себя так, что суздальские бояре поразевали рты.
— На Протве нахватал! — шипели втихомолку некоторые.
Одеяние Святослава было не только роскошнее Юрьева — оно изобличало несравненно более тонкое знакомство со всеми самыми строгими правилами княжеского приличия.
Шапка, например, скроенная на тот же лад, что у Андрея и у Юрия (такие высокие шапки с круглым верхом могли носить только князья), но отороченная не вятическим бобром, а дорогим заволоцким соболем, была не из жёлтого сукна, как у Андрея, и не из синего, как у Юрия, а из огненно-красного бархата: для княжеской шапки это был, по киевским понятиям, единственно возможный цвет. Синий же цвет считался как нельзя более уместным для так называемого корзна, то есть для княжеского плаща. И, в полном соответствии с таким пониманием дела, корзно на Святославе было васильково-синее, с золотой каймой, с золотыми кругами и узорами, с вышитым на левом плече золотым орлом, застёгнутое золотою же пряжкой у правого плеча. Золота вообще было много: видневшееся из-под корзна оплечье (тоже непременный знак княжеского достоинства), парчовые поручи, пояс с двумя свисавшими по бокам ремнями — всё это горело золотом.
Никто не знал, каких жестоких лишений, какой унизительной суетни и даже уступок совести стоил злополучному Ольговичу этот ослепительный наряд, которым он силился прикрыть свою нищету. Её выдавала только болезненная дряхлость измятого, угасшего, когда-то красивого лица, по ней видно было, что этот пожилой человек ещё недавно был тучен и что хоть и крепится, но явно ослаб от непривычной худобы.
Юрию не терпелось поскорее приступить к давно обдуманной важной беседе. Гость горел тем же желанием и притом в гораздо большей мере: для него дело шло о жизни.
Тем не менее, считая, что торопливость князю не под стать, Святослав потратил более получаса на старательнейшее выполнение всевозможных обрядов и околичностей, обязательных, по его мнению, при встрече двух союзных князей тут были и повторенные много раз поклоны и полупоклоны, и осторожные, чопорные объятия, и ещё более чопорные лобызания в плечико, и учтивые расспросы о здоровье, а главное чрезвычайно замысловатые величания, которые Святослав Ольгович, несмотря на беззубость, выговаривал с удивительной, недоступной Юрию лёгкостью и изяществом.
Когда дошло наконец до дела, то и тут Юрию немало досадила обременительная вежливость именитого гостя, а пуще всего его словесное искусство.
У князей было своё особое наречие, своя повадка в ведении разговора, свой способ управлять голосом. От всего этого Юрий поотстал. Он был по природе, скорее, молчалив, а когда необходимость заставляла говорить, старался изъясниться покороче, попонятнее да покрепче, не раздумывая над красотой выражений.
Святослав, наоборот, взвешивал и даже будто испытывал на вкус всякое своё слово и, когда наконец произносил его, то и улыбкой, и взглядом, и наклоном лысой головы, и каким-то особенным придыханием давал почувствовать, что за прямым значением сказанного слова может крыться ещё и много других: ежели, мол, ты умом и душою подлинный князь, такой же, как я, тогда ты, верно, уразумеешь, что я хочу сказать, а не уразумеешь — твоя беда.
Святослав был годами старше Юрия, приходился ему троюродным братом и принадлежал по родственному счету к более знатной ветви Рюрикова дома. Эти свои три качества он всё время неуловимо выпячивал. Юрий помнил о них и так, но его сбивало с толку, что Святослав — очевидно, неспроста — величает его то братом, то отцом, а иногда зараз и братом и отцом.
Слово «отец» было ещё понятно Юрию: в устах Святослава, на его условном наречии, оно означало, что, вынужденный горестными обстоятельствами уплачивать необходимую дань новому порядку общественной жизни, он, Святослав, не только заключает с Юрием военный союз (у князей это называлось «войти в любовь»), но и признает скрепя сердце свою вассальную зависимость от ростово-суздальского князя.
Сложнее обстояло дело со словом «брат»: в одних случаях Святослав подчёркивал этим словом их действительное, кровное, довольно близкое родство, в других — общую принадлежность к княжескому заповедному кругу, который весьма резкой, непереходимой чертой отмежёвывал себя от прочих слоёв общества, даже и от самых высших. Но в каких случаях слову «брат» придавалось Святославом одно значение, в каких — другое и зачем вообще нужна такая словесная игра, этою Юрий так и не понял.
При всём том он хоть и поутомился от слишком вычурной беседы, однако же остался доволен её итогами. Она убедила его лишний раз, что Ольгович бесспорно умён и, по всей видимости, не обманет.
Час был поздний. Трудная дорога и лесные вкрадчивые пары разморили Святослава. Юрия тоже клонило ко сну. Ужин вышел короткий и немногословный. Поднявшись из-за стола, князья сразу же разошлись спать, еле волоча обомлевшие ноги.
Холодную апрельскую ночь долго раздирал неистовый птичий крик. Потом он стал утихать. Как только в голом ещё берёзовом острову за Неглинной примолк последний скворец, сразу со всех сторон слетелись приглушённые, торопливые, тревожные голоса весенних ручьёв.
В слюдяном оконце бывшей Параниной светёлки мерцал огонь. Под треск неровно пылавшей лучины Юрьев духовник, положив на колено тетрадь, вписывал в неё что-то.
Иногда он вскидывал голову и сурово глядел на железный светец, куда была воткнута лучина. Потом опять приникал к тетради и принимался усердно выводить крупным уставом букву за буквой, слово за словом, строку за строкой.
Что он записывал? То ли что припомнилось из времён молодости? То ли что произошло сегодня?
События этого дня дали повод внести в позднейшую летопись первое упоминание о Москве.
Вошёл в летопись и следующий день.