Глава тридцать шестая
В самом начале нашего повествования упоминался мимоходом некий замечательный воробей – подробное слово о нем было обещано впереди. Ныне время этому слову пришло; что же, пусть найдется в нашей книге место и для воробья, хоть он и малый мира сего, но кто из живущих может с полным правом и основанием возвеличиваться перед ним, называя себя избранным и единственным на земле?
Такое высокомерие свойственно некоторым людям, но вовсе не служит им к чести, свидетельствуя лишь об их чванливом и тупоумном самодовольстве. А мы со всей откровенностью скажем, что малый двуногий в перьях часто нашему сердцу куда милее и ближе, чем иной, надутый самодовольством, большой двуногий без перьев; продолжим наше слово о воробье с братской благожелательностью к нему.
Этот воробей жил в чайхане Сафара, под крышей, в уютном гнезде, устроенном на скрещении двух бревен. Образ жизни вел он такой же, как и все другие чоракские воробьи: просыпался до солнышка, чирикал, вертел головой, чистил перья, забираясь клювом глубоко под крылья, топорщился и отряхивался, прыгал по дороге, купаясь в пыли, затем обрызгивался водой из арыка и отправлялся по своим делам: либо на мельницу – подбирать зерна, либо на виноградник – портить ягоды. Была у него воробьиха, и было многочисленное потомство, пополнявшееся дважды в год – в начале и в середине лета. Он был неизменно весел, бодр, оживлен, драчлив; имея собственное хорошее гнездо, временами поддавался соблазну захватить чужое и залезал в какое-нибудь дупло, облюбованное скворцами, откуда бывал изгоняем с великим шумом, выщипыванием перьев и выволакиванием за крылья. В гнезда ласточек он не забирался, зная, что это небезопасно: могут замуровать. Так он и жил в чайхане долгое время, совершая каждый день, как и все прочие земнородные, множество мелких грехов, но не преступая законов совместного и равноправного бытия живых на земле, и в этом смысле был вполне достоин своего воробьиного счастья. О большем, конечно, говорить не приходится: никаких высот разума или духа за ним не значилось, и в должный срок, достигнув своего предела, он тихо и незаметно покинул бы землю, угодив либо ястребу в когти, либо коту на обед и не оставив по себе в мире никакого следа, подобно тысячам тысяч своих маленьких серых собратьев. Но всемогущий случай отметил его своим выбором, остановил на нем свой перст, сказав: «Ты!» – через это слово он обрел бессмертие, славную память в последующих веках. Сколько людей на земле из кожи вон лезут, добиваясь от случая этого слова, и не получают его, а вот маленький воробей получил! Нить его жизни – серенькая тонкая нить – вплелась в многоцветный ковер дел и подвигов Ходжи Насреддина и осталась в этом ковре навсегда.
Удивительнее всего, что и здесь не обошлось без старого ходжентского нищего из разрушенной мечети Гюхар-Шад. Спросят: как попал он сюда, в затерянное горное селение, зачем? В том-то и дело, что он появился… вернее сказать – явился Ходже Насреддину. И между ними была длительная беседа, вернее – мысленное подобие беседы, ибо старик явился бесплотно; впрочем, Ходжа Насреддин видел его вполне ясно и слышал вполне отчетливо; то ли во сне это было, то ли наяву – трудно определить; поди вот, разберись теперь, как он появился, этот звездностранственный, туманных мыслей старик: в бесплотном виде или в некой полутелесности? Придется рассказать об его появлении особо, иначе получается непонятно. А к воробью мы еще вернемся через несколько страниц в этой же самой главе.
Проводив Агабека, ишака, а за ними вдогонку – вора, Ходжа Насреддин отправился в свой вновь приобретенный дом, где весь день провел в одиноком раздумье, беседуя лишь с кувшином вина из оставленных Агабеком запасов. Старому слуге было приказано не допускать никого – ни чоракских стариков с их заботами о поливе, ни даже Саида.
К раздумьям была у него основательная причина: сегодня утром перед ним вдруг возникло недоумение, касающееся озера, – недоумение, которого он раньше не предвидел.
Вот он изгнал Агабека. Озеро отобрано. Выполнено слово, что в свое время он дал старому ходжентскому нищему. Но что дальше делать с этим озером? Не самому же ради него переселяться в Чорак? Можно, конечно, подарить Саиду к свадьбе. Но что скажет нищий, одобрит ли он такое решение? Что, если он имеет какие-либо свои замыслы относительно озера? И ничего не сказал, – теперь догадывайся как хочешь! Поистине, он создан для тумана в чужих головах, этот Молчащий и Постигающий старец!
Кувшин – коварный собеседник: он всегда притворяется, что на его дне, как драгоценная жемчужина, сокрыта самая главная истина, и с каждым глотком – к ней ближе. А когда наконец самоотверженными усилиями дно достигнуто, отважный искатель уже не в силах не только овладеть жемчужиной, но даже и разглядеть ее. Так случилось и с Ходжой Насреддином: дважды в этот день он опускался на дно кувшина и дважды выныривал пустым, без жемчужины… Так до самого вечера он ничего путного и не придумал, растерял даже те мысли, что у него были до собеседования с кувшином, и с отягощенным, затуманившимся разумом, неудовлетворенным сердцем, почтительно поддерживаемый под локоть старым слугой, удалился в дальний конец сада, в беседку, где была приготовлена ему постель.
Это была та самая беседка, из которой они с Агабеком неделю назад ходили уговаривать принца. Волшебный плющ был на месте, и волшебный лопух на месте, и в листве звенели волшебные комары. Засыпая, Ходжа Насреддин подумал: «Вот если бы здесь пришли ко мне волшебные мысли, как лучше всего поступить с этим озером!» Еще раз он вспомнил неодобрительными словами ходжентского старца, причинившего ему столько лишних забот, сначала – с поисками озера, теперь – с его дальнейшим предназначением… Больше ни о чем он уже не успел подумать: голова закружилась еще сильнее, мысли помрачились, и он уснул.
А беседка-то и в самом деле оказалась волшебной, – в этом Ходжа Насреддин убедился, так как ночью в ней произошло событие вполне волшебное: к нему явился ходжентский старец.
Он явился на рубеже полуночи; вся беседка вдруг озарилась мягким голубым сиянием, и в этом сиянии возник старец – весь туманный и мерцающий, словно состоящий из призрачного звездного света. Ходже Насреддину следовало бы удивиться, однако он нисколько не удивился, как будто ждал старца.
Усевшись напротив, на скамейку, старец молитвенно огладил волнистую светосквозящую бороду:
– Ну, здравствуй, Ходжа Насреддин! Ты меня сегодня вспоминал, и вот я пришел.
– Мир тебе, почтенный старец, – ответил Ходжа Насреддин. – Будь моим гостем, выпей моего вина.
– Не надо мне вина; разве ты забыл, что я дервиш и вовсе не склонен к услаждениям плоти? Я пришел тебя поблагодарить за неоценимое добро, содеянное тобою для меня. Теперь мне уже не грозит опасность начать сызнова звездный круг.
Ходжа Насреддин испугался, как бы старец опять не начал своих поучений.
– Стоит ли благодарности? – прервал он. – Тем более, что я не довел еще дела до конца. Ты пришел весьма кстати, ибо я испытываю некоторое недоумение: как мне быть с этим озером дальше? Вот мы и посоветуемся.
– Как быть с озером дальше? Ты не знаешь?
– Откуда же могу я знать, почтенный старец? Ведь во время нашей последней беседы никаких указаний относительно озера ты не успел мне дать: запели петухи.
Старец улыбнулся и при этом весь замерцал трепетным переливчатым блеском. Померцав, сказал:
– Помню, помню, как же… Я тогда немного ошибся временем – не рассчитал. Ты не сердись, Ходжа Насреддин.
– Я нисколько не сержусь; только бы не ошибиться нам вторично. Уже близка полночь, твой срок. Поэтому лучше будет сначала заняться главным делом, а уж потом перейти к другим разговорам.
– Что ж, это можно, – согласился старец. – Давай говорить о главном. Итак, значит, ты нашел свою веру?
– Когда мне было искать ее? – отозвался Ходжа Насреддин со скрытым раздражением, ибо старец опять направил свои мысли в сторону от озера. – У меня, почтенный старец, не оставалось времени для поисков веры, потому что я должен был, во-первых, искать твое озеро, находящееся неизвестно где, во-вторых, отбирать его, а теперь – думать, как поступить с ним дальше. О вере мы успеем поговорить; скажи свое мудрое слово об озере.
Старец помолчал, думая; внутри его сквозяще-туманного тела возник на месте сердца бледно-зеленоватый огонек, вытянулся в зыбкую, тонкую струйку и, трепеща, переливаясь, восшел вверх, к устам; навстречу, из головы старца, потекла другая струйка, слегка синеватая; видя это, Ходжа Насреддин заключил, что синеватая струйка означает мысли, а зеленоватая – чувства, и обе они, соединившись на устах мерцающего старца, должны породить слова.
Так оно и вышло, – старец заговорил:
– Вот, Ходжа Насреддин, ты все же далек еще от истинной мудрости. Ведь в твоей вере и сокрыто как раз решение всех недоумений и сомнений, что могут встретиться тебе на путях жизни, в том числе и твоего теперешнего недоумения с озером.
– Так разреши его, почтенный старец! Осмелюсь напомнить: полночь близка – тебе для всех разговоров остались минуты!
– Не лучше ли будет, о Ходжа Насреддин, – замерцал старец торжественно-розоватым светом и поднял палец, – не лучше ли будет предоставить твоему духу, в целях его наибольшего совершенствования, найти самостоятельно должный вывод относительно озера – через постигнутую наконец тобою веру?
Здесь Ходжа Насреддин понял, что нужного слова об озере он и в этот раз не услышит.
– Я могу помочь тебе в поисках веры, пусть это будет моей благодарностью, – продолжал старец; его розоватое мерцание перешло в прозрачно-серебристое, затем – золотистое и вдруг вспыхнуло многоцветными радужными переливами, так что Ходжа Насреддин даже зажмурился. – Не называя прямо, я укажу тебе путь, на котором следует искать ее.
– Это было бы не лишним, почтенный старец, – из вежливости согласился Ходжа Насреддин.
– Возьми своей правой рукой мою левую руку.
Взяв его руку, Ходжа Насреддин обрел только прохладную влажность – и никакой плоти. Сияние внутри старца усилилось, радуга залила своими отблесками всю беседку.
– Закрой глаза! – торжественно возгласил старец. – Следуй за мной!
Был полет – мгновенный и такой стремительный, что Ходжа Насреддин задохнулся.
– Теперь открой! – услышал он голос старца; вернее, – не услышал, а каким-то иным способом уловил, без помощи слуха.
Он открыл глаза.
Беседки не было, вокруг расстилался густой голубой туман, напущенный, видимо, старцем.
– Смотри и вникай, – сказал старец, вернее – промерцал, потому что вместо голоса из его уст изошло переливчатое мерцание в виде как бы удлиненного облачка, и в этом облачке непонятным образом возникли слова, которые Ходжа Насреддин уловил не слыша.
– Ничего не могу разглядеть, ни во что не могу вникнуть, – ответил он и вдруг понял, что сам отвечает старцу тоже мерцанием; взглянув на себя – изумился: он, как и старец, был весь туманно-переливчатым и сквозным, состоящим из одного только призрачного сияния, без всяких следов своей обычной плоти.
Испугать Ходжу Насреддина было не легко, но здесь он перепугался: этот звездностранственный старик сыграл с ним, кажется, весьма опасную шутку!
– Это… это как же?.. Это что же? – растерялся Ходжа Насреддин и сам почувствовал свое мерцание неровным, прерывистым, как бы заикающимся. – А где же… где же я сам? Почтенный старец! А?.. Это уже лишнее, скажу я тебе, куда ты девал меня?
Старец ответил успокоительным переливом чистейшего изумруда:
– Не бойся, Ходжа Насреддин, ты со мною. По чести говоря, не могу понять твоего крайнего перепуга: ну, чем она столь драгоценна для тебя – твоя ничтожная плоть?
– Почтенный старец, между нами большая разница! – взмолился Ходжа Насреддин, испустив чреду торопливых, тревожных бледно-лиловых зарниц. – Разве дано мне возвыситься до твоей необъятной мудрости, до такого совершенства духа?
Этими заискивающими словами он хотел на всякий случай подольститься к старцу, дабы не вздумал тот оставить его навсегда в бесплотности, – и сейчас же в его мерцании появилась неприятная мутная желтизна.
Старец, к счастью, не заметил, а может быть, и заметил, но из вежливости промолчал: ответного укоризненного мерцания не было.
– Успокойся, Ходжа Насреддин, твоя плоть вернется к тебе. Вот она. Смотри.
И перед бесплотным зрении Ходжи Насреддина возникла где-то внизу, вдали, беседка, и в ней он увидел себя самого – спящим.
– Твоя плоть на месте, где предается низменному телесному сну, в то время как твой дух находится в звездностранственном вещем бодрствовании, – заключил старец. – Тебе откроется многое, только сумей понять.
Но сколько ни вглядывался Ходжа Насреддин в напущенный старцем туман – разглядеть и понять ничего не мог. Все зыбилось, расплывалось, мысль ни за что не могла зацепиться, все казалось равно возможным, но и равно произвольным, недостоверным, обо всем можно было думать и так, и этак, и по-третьему; тщетно Ходжа Насреддин искал в тумане хотя бы один какой-нибудь земной предмет, от которого отправляясь, можно было бы ковать цепь последовательного размышления, – ни одного такого предмета он вокруг не увидел.
– Ничего не понимаю, – повторил он. – Почтенный старец, здесь только вопросы, и ни одного решения. Где земля, где люди, где их радости, горести и заботы, где, наконец, то самое деятельное добро, ради которого я по твоим же словам, послан в мир? Как я могу творить добро в этом непроглядном тумане, где все недостоверно и сомнительно, и для кого должен я стараться, если здесь нет людей? И где зло, с которым я призван бороться, против кого оно устремлено? Против звезд?.. Нет, почтенный старец, высоты звездных постижений – не для меня; прошу, верни меня вниз, на землю, там мое место!..
По мере того как он говорил, мерцающий старец все тускнел, тускнел и вдруг на глазах Ходжи Насреддина растаял, бесследно исчез. И все смутное вокруг исчезло, туман рассеялся, и опять к Ходже Насреддину вернулась его земля, где все можно видеть, слышать, осязать, исследовать, где живут люди в противоречивом сплетении своих страстей, самоотверженных усилий помочь друг другу – и в неизменном, вечном устремлении всегда вперед, ко всеобъемлющему общему благу, в котором каждый сможет найти благо и для себя.
Ходжа Насреддин проснулся, открыл глаза. Вокруг была влажная темная свежесть; ветер, залетевший в беседку, скользнул прохладой по его лицу; сияли сквозь листву далекие звезды; была ночь – ее вторая половина, за полуночным рубежом.
Голова еще слегка болела, но мысли уже обрели привычную ясность. Ходжа Насреддин усмехнулся: нет, он старцу не попутчик в межзвездных полетах, его место, его родной дом – земля. Это, конечно, очень хорошо и возвышенно – постигать, но для себя он избирает простое земное понимание, в котором он – хозяин своих помыслов и дел.
Вернувшись раздумьями к озеру, он почувствовал себя полностью свободным от всех сомнений, тяготивших его накануне: все было ясно, просто и до конца бесспорно. «Удивительно, как же я раньше не сообразил!» – воскликнул он, не догадываясь, что и не мог сообразить, ибо избрал себе по этому поводу неправильных собеседников: кувшин и туманного старика.
Продолжим о воробье, о том, как он встретился с Ходжой Насреддином и что их свело.
За какие-нибудь полчаса до встречи они еще не думали друг о друге; оба – каждый отдельно – занимались своими делами на равных правах: воробей сидел наверху, на крыше чайханы, и, греясь в последних, уже красноватых лучах, громко чирикал, провожая благодарственной песней уходящее солнце, а Ходжа Насреддин сидел внизу, в чайхане, беседуя с чоракцами, окружившими его плотным кольцом.
Когда он пожаловал в чайхану – впервые с тех пор, как стал хранителем озера, а затем и владельцем его, – собравшиеся гости толковали как раз о нем: в какую сторону теперь он повернет их горестную жизнь? А он – легок на помине! – вдруг и появился, вынырнул из глубины джугарового поля, примыкавшего к чайхане. Словно бы нарочно – пришел не дорогой, а полем, чтобы застать врасплох.
Сафар забегал, засуетился; гости начали торопливо расходиться, дабы не мешать сиятельному чаепитию.
Но теперь в чайхану пришел не Узакбай, помощник и наследник Агабека, а Ходжа Насреддин!
– Куда вы, почтенные? – закричал он. – Чем я вас так обидел, что вы даже не хотите посидеть со мною? Сафар, вот тебе двадцать пять таньга и подавай чаю безотказно каждому, сколько он сможет вместить!
Чоракцы несказанно удивились этим приветливым словам. Они робко жались по стенам, не осмеливаясь прикасаться к чайникам, что хлопотливо разносил и ставил перед ними Сафар.
А сердце Ходжи Насреддина заливалось горячими волнами любовной жалости к ним, – до чего забиты они, запуганы, если не смеют даже чаю выпить, не смеют слова сказать! Этот маленький воробей (взгляд Ходжи Насреддина мимолетно упал на воробья – их соприкосновение началось) – даже он счастливее, свободнее в своей жизни!
Пришел Саид. На глазах потрясенных чоракцев новый владелец озера крепко с ним обнялся, как со старинным приятелем. Это было совсем уж непопятно: откуда знают они друг друга и почему до сих пор Саид молчал?
Страха поубавилось, – чоракцы взялись за чайники, иные придвинулись к Ходже Насреддину и вступили с ним в разговор.
В своей мазанке на бугре он давно соскучился по людям, по задушевной, простой беседе и сейчас отдыхал душой от вынужденного отшельничества. Он расспрашивал чоракцев об их житье-бытье, о домашних делах, о недавней поломке моста близ мельницы, о здоровье заболевшей на днях кобылы гончара Бабаджана, – все, творившееся в Чораке, было ему досконально известно. Он сыпал веселыми шутками, обращаясь то к одному, то к другому, поздравил вполголоса Мамеда-Али с близкой свадьбой прекрасной Зульфии, такое же поздравление принес чайханщику Сафару.
Об одном только, о самом главном, так ничего и не хотел он сказать – о воде и предстоящем поливе. Между тем эта именно мысль раскаленным гвоздем сидела в голове каждого чоракца и жгла язык.
Спросить осмелился Мамед-Али:
– Скажи, многопочтенный Узакбай, когда ты думаешь отпустить нам воду для полива и какую хочешь взять цену?
В чайхане сразу воцарилось безмолвие – слышалось только неуемное звонкое чириканье с крыши.
Ходжу Насреддина пронзили десятки выжидающих взглядов.
– Воду вы получите ко времени, дня через три-четыре, – сказал он. – О цене поговорим позже, накануне полива.
Чайхана вздохнула – вся разом, десятками грудей.
– Но если у нас не хватит денег?.. – начал Мамед-Али.
– Хватит! – прервал Ходжа Насреддин. – Вода будет на ваших полях; я сказал, а вы слышали.
Был второй общий огромный вздох. Вода будет! У всех отлегло от сердца: он, верно, и в самом деле добрый, благодетельный человек, этот Узакбай!
В самозабвенном благодарственном восторге щебетал, звенел и чирикал воробей на крыше, надуваясь от усердия так, что даже перья на нем все топорщились и шевелились, – как будто бы это ему пообещали воду на поля, жизнь и счастье в дом.
А чоракцы могли выразить свою радость лишь вздохами да вспыхнувшим светом в глазах.
– Да, вы получите воду! Вы получите воду и впредь будете получать ее для своих полей всегда без отказа! – Голос Ходжи Насреддина на мгновение пресекся, по телу пробежала дрожь, щекоча голову и бороду; если бы на нем были перья, то они бы встопорщились и зашевелились. – Верьте мне, черные дни для вас кончились!
И он замолчал. Он и так сказал слишком много за один раз. Чоракцы боялись пошелохнуться – только свет в их глазах разгорался все ярче.
Но земля есть земля, у нее свои законы, свои порядки, – надо их знать, и надо уметь ими пользоваться, дабы крылатые устремления нашего духа могли претвориться в дела. Ходжа Насреддин не позволил себе слишком долго парить в осиянных, чистейших высотах; усилием разума он опустился на землю, к ее действительной жизни, где все перемешано и перепутано: добро со злом, совершенство с несовершенством, благородство с низостью, прекрасное с безобразным, радость с горем и чистота с грязью. В этом смешении противоречивых начал и свойств надлежало теперь ему действовать с умом и ловкостью, дабы увенчался его благородный замысел достойным концом.
Он обвел глазами чоракцев. Да, он любил их со всей силой и пламенем сердца, но это не мешало ему ясно видеть в их душах, наряду с высоким, чистым, благородным, – низменное, темное, своекорыстное. В том-то и заключалась плодотворность его любви, что он любил людей такими, какими были они в действительности, не превращая их в своем воображении в ангелов.
– Скажите, а по какому поводу подрались вчера Ширмат с Ярматом? – спросил он.
– Поспорили из-за старого сухого тутовника, предназначенного на дрова, – пояснил Сафар. – Каждый считал его своим – вот и подрались.
– Что же, не могли они распилить его пополам?
– Могли-то могли, но каждому хотелось получить его целиком для себя.
Все это Ходже Насреддину было давным-давно знакомо в людях.
Помолчав, он спросил:
– А скажите, вон тот хилый, чуть живой тополек близ дороги – кому он принадлежит?
– Это мой тополь! – с живостью отозвался гончар Дадабай. – Все знают, что мой!
Глаза его сузились, губы сжались, подбородок выпятился, – солоно пришлось бы тому, кто вздумал бы оспаривать у него этот чахлый, ценою в две таньга, тополек!
– Так, – сказал Ходжа Насреддин. – Пусть будет твой, не спорю. А вон тот куст ивняка, что склонился над арыком, этот кому принадлежит?
– Мне! – поспешил заявить маслодел Рахман.
– Почему же тебе? – возразил земледелец Усман. – С чего ты взял?
– На моей земле – значит, мой!
– Вот так раз! – воскликнул Усман. – Вы слышите, добрые люди! На его земле!..
– Конечно, на моей!
– Это мы еще посмотрим! – сварливым, склочным голосом ответил Усман багровея. – Он только склонился ветвями на твою сторону, а корни-то, корни – на моей земле!
– На твоей? – с придыханием и привизгом прошипел маслодел. – С каких это пор, а?
– Подождите, не спорьте! – возвысил голос Ходжа Насреддин, спеша предотвратить схватку. – Не спорьте, говорю вам! Я ведь не собираюсь ни отнимать, ни покупать у вас этот ничтожный куст, никому не нужный и не стоящий даже ломаного гроша. Пусть его растет, кому бы ни принадлежал. А вон тот чертополох – он тоже имеет хозяина?
– Это на моей земле, – ответил Мамед-Али. Ходжа Насреддин долго молчал, размышляя.
Тем временем солнце зашло, его прощальный луч угас на вершинах деревьев, на землю опустилась предсумеречная синева – прозрачная, без отблесков и теней. И вместе с прощальным лучом умолкла воробьиная песня: день для пернатых окончился. В последний раз воробей встопорщился, отряхнулся и юркнул в свое гнездо под крышей.
И как раз попался – кончиком хвоста – на глаза Ходже Насреддину.
– А этот воробей, что залез сейчас в гнездо, он тоже кому-нибудь принадлежит?
Эти слова были приняты за шутку: вокруг заулыбались, засмеялись.
– Имеет ли он хозяина? – добивался Ходжа Насреддин.
– Кто ж ему хозяин? – ответил, усмехаясь, Мамед-Али. – Он летает, где захочет и когда захочет, никого не спрашиваясь, портит ягоды равно на всех наших виноградниках, подбирает зерна во всех дворах. Он принадлежит всем и никому в отдельности.
Такой именно воробей и нужен был Ходже Насреддину – чтобы принадлежал всем и никому в отдельности.
– Может быть, ты, Сафар, имеешь на него какие-нибудь особые права?
– Какие права! – засмеялся чайханщик, обнажив беззубые десны и сморщив лицо. – Живет здесь какой-то под крышей, я его не трогаю, он – меня. Живет, и пусть себе живет, мы друг другу не мешаем. Божий воробей, вольная пташка…
– Принеси-ка мне лестницу, Сафар!
Мамед-Али переглянулся с гончаром, маслодел – с коновалом; по чайхане пошел летучий обмен взглядами.
Сафар, недоумевая, притащил лестницу. Ходжа Насреддин приставил ее к стене, поднялся на три перекладины, запустил руку в дыру под крышей, пошарил там, высоко подняв брови, со внимательным лицом, как бы прислушиваясь, и вытащил насмерть перепуганного воробья.
– Клетку!
Нашлась в чайхане, среди разного хлама, старая клетка.
– Вот, Сафар, передаю тебе на хранение, – сказал Ходжа Насреддин, посадив в клетку воробья. – Неусыпно следи за ним, корми его, чаще меняй воду, чтобы он, спаси аллах, не потерпел какого-либо ущерба в своем здоровье. Помни, это драгоценнейший воробей, в чем скоро ты убедишься.
Завершив этими словами свой вечер в чайхане и пожелав чоракцам доброго сна, он удалился к себе.
Саид пошел его проводить. Вернулся, светясь внутренней радостью. Но сказать ничего не хотел, – так и не узнали чоракцы, что он услышал от нового владельца озера столь радостное для себя.
Узнала Зульфия. Она-то, конечно, узнала!
– Он сказал: это все ваше – и дом и сад.
– Он, верно, пошутил. С чем же он сам останется?
– О, Зульфия, это какой-то особенный человек: все, что он говорит, все исполняется! Он уже подарил мне самое дорогое – тебя.
– Мы будем счастливы, Саид, и так, без этого дома и сада. Разве мы не сможем построить свой?
– Все-таки, я думаю, он не пошутил. В его глазах горел какой-то необычайный свет.
– Да, удивительного человека ты встретил, Саид! С тех пор как он появился у нас в Чораке – вся жизнь пошла по-другому, словно солнце глянуло из-за туч.
– Кто он? Откуда он? Надолго ли пришел к нам в Чорак?..
Ночь плыла. Четыре ветра поднимались от земли к звездам, раздувая их трепетное мерцание: северный, полный мороза, – для синих звезд, южный, насыщенный зноем, – для красных, западный – для белых и восточный – для зеленых звезд; четыре сна опускались с высоты на мир, объемля его четырьмя океанами: черным – для злобствующих и злодействующих, мутно-желтым – для их пособников из трусости либо своекорыстия, голубым – для всех людей простого труда и бесхитростных мыслей, прозрачно-рубиново-огненным – для доблестных воинов на путях Добра.
Завернув на обратном пути в Чорак, старый кривой кадий Абдурахман остановился в той же чайхане, возлег на те же пятнадцать одеял и, с широко и жадно открытым правым глазом, принялся ждать своего писца, который, не теряя попусту времени, отправился для переговоров к новому хозяину озера.
Вернувшись уже затемно в чайхану, он молча показал кадию открытую ладонь – все пять пальцев. Это значило – пятьсот таньга.
Старый хитрец глубоко вздохнул, все его лицо как бы окунулось в теплое масло, и он сладко зажмурился. Когда же снова глянул на мир – то уже левым глазом.
Он принял от писца тяжелый кошелек, уложил в пояс, приготовившись ничему назавтра не удивляться и закрепить любую сделку, хотя бы даже передачу мусульманской правоверной души самому шайтану за щепоть волосков из его шелудивого хвоста!
И не удивился. Ничуть не удивился, услышав от Ходжи Насреддина о непреклонном его решении обменять свое озеро на воробья, принадлежащего всем чоракцам сообща и никому в отдельности.
Клетка стояла здесь же. Воробей уже обвыкся в ней: бойко чирикал и прыгал, подбирая кунжутное семя, которым в эти дни кормил его Сафар.
Кадий левым глазом скользнул по воробью, кивком изъявив согласие: препятствий к сделке он не усматривает.
Толпа, запрудившая дорогу, бурлила, гудела: перед чоракцами на их глазах творилось доброе чудо, и они все, от мала до велика, верили ему. Как будто в облике этого Узакбая к ним в селение пришел сам дедушка Турахон.
Уверенно и легко старый кадий правил свою ладью по знакомому руслу судейского хитроумия. Воробей наречен был Алмазом, вес его определили в три серебряные таньга. Так и записали в книгу.
Писец составил две бумаги: одну – закреплявшую за Ходжой Насреддином алмаз весом в три серебряные, полновесные, не стертые таньга, и вторую – закреплявшую озеро на вечные времена за чоракцами – всеми совместно, на равных правах.
Ходжа Насреддин поставил на обеих бумагах свою подпись.
Затем к помосту потянулись чоракцы. Грамотных не было среди них: прикладывали пальцы, намазанные китайской тушью из чернильницы. Писец под каждым отпечатком записывал имя приложившего палец.
– Подходите, подходите, не бойтесь! – говорил им Ходжа Насреддин. – Подходите скорее, ибо мне не терпится получить на зубы этого жирного воробья, а вы своей медлительностью задерживаете мой обед.
Много их было – Ширматов, Ярматов, Юнусов, Расулей, Дадабаев, Джурабаев, Бабаджанов, Амиджанов и прочих… Но к полудню все-таки удалось со всеми закончить.
Последним приложил палец некий Мухаммед, сын Усмана, – и кадий трубным, торжественным голосом возвестил о завершении сделки.
Вторая сделка заняла не много времени: это была обычная дарственная запись на дом и сад, переходившие к Саиду.
Чоракцы стояли как зачарованные – не шевелясь, не дыша.
Писец закрыл книгу; кадий, кряхтя, спустился с высоты пятнадцати одеял и, приныривая, направился к своей арбе – он спешил.
Возница прищелкнул языком, лошаденка натужилась, уперлась задними ногами и налегла, – арба качнулась, заскрипела, двинулась. И хотя дорога была та же, и арба та же, но только на этот раз колеса не выворачивались из колеи на обочину – шли ровно и прямо, впервые за много лет. И старый кадий, привыкший ездить всегда с креном в левую сторону, не мог понять: почему сегодня так неловко, неудобно сидится ему на арбе?
На берегу озера, у головы отводного арыка, Ходжа Насреддин простился с чоракцами.
Хранителем озера он поставил Саида, сказав ему так:
– Пусть твои посевы будут в самом хвосте полива, чтобы ты не мог оросить их раньше, чем оросишь все остальные поля. Ты не обижайся: здесь дело слишком важное, касающееся благополучия всех, и лишняя заручка не помешает. Вот тебе ключ от замка. Свято храни эту воду: она для вас жизнь.
Саид снял замок. Вдвоем с Ходжой Насреддином они взялись за ручки ворота, подняли ставень. Пенясь и бурля, вода хлынула в отводной арык. Она шла свободным, обильным потоком, как в былые благословенные времена; под ярким полуденным солнцем она сверкала, искрилась, блестела; подхваченные водою ветви прибрежного ивняка изогнулись тугими хлыстами, полными нетерпеливой дрожи, листва ожила, затрепетала и устремилась по течению, расчесавшись вся в одну сторону.
– Вы получили воду! – говорил Ходжа Насреддин чоракцам. – Она избавит вас от голода, нужды и вечного унизительного страха. Это необходимо человеку, чтобы он был человеком, но этого еще мало. Паук низменного своекорыстия, затаившийся в каждом из нас, – вот главный враг нашего взлета и нашей свободы! Изгнать его, уничтожить – иначе нельзя быть людьми, вполне достойными этого наивысшего в мире имени! Пусть все реже звучит в Чораке жадное, своекорыстное слово «я», пусть заменится оно высоким и благородным словом «мы». Прощайте, будьте счастливы на своих полях и в своих домах, всегда и неизменно!
Послышались возгласы благодарности, восхищения; многие прослезились.
Он взял клетку, достал из нее воробья, сильно подкинул вверх. Отяжелевший от слишком обильной пищи, воробей чуть не упал на землю, но вовремя подхватился на крылья и взмыл в небесный простор.
– Полетел в чайхану, к воробьихе, – сказал Ходжа Насреддин. – Оставляю вам этот «алмаз» на память о себе.
Освобождением воробья он закончил все дела в Чораке, – больше ничто его здесь не удерживало.
Еще раз поклонившись чоракцам, пожелав им счастливой жизни, удачи в делах, он подошел к стоявшим отдельно Мамеду-Али, Сафару, Саиду и Зульфии:
– Вы все называли меня Узакбай. Но знайте – это не мое имя, оно ненавистно мне. Я принял его поневоле. Когда будете меня вспоминать – называйте как-нибудь иначе.
– Как же тебя называть?
– Подумайте; может быть, догадаетесь.
Провожать себя он не позволил – ушел один, берегом арыка, за быстрой водой.
Время как будто остановилось.
Долго стояли чоракцы в безмолвии, не отрывая глаз от холма, за которым скрылся их странный, навеки памятный гость.
И вдруг Саид закричал:
– Я знаю! Я догадался!
Он, как спросонья, провел по лицу рукой, словно снимал с глаз паутину:
– Ходжа Насреддин – вот его настоящее имя!
И сразу всем стало все понятно и ясно. Конечно, Ходжа Насреддин!.. И каждый удивился, что не сообразил этого раньше; каждому показалось, что он догадывался, только не до конца.
Санд кинулся береговой тропинкой вслед за ушедшим:
– Ходжа Насреддин! Ходжа Насреддин!
Ему ответило эхо слабым, призрачным голосом, а Ходжа Насреддин уже не отозвался.