Любовь и путешествия
Когда Прокушев появился утром в таксомоторном парке, к нему подошел председатель месткома Проценко и сказал, что есть туристические путевки во Францию. На десять дней.
– А сколько стоит? – поинтересовался Прокушев.
– Семьсот рублей, – сказал Проценко.
– Ого! – поразился Прокушев. – Семьсот рублей за десять дней. Я за эти деньги три месяца должен вкалывать, каждый день по семь часов.
– Ну не бери, – разрешил Проценко. – Тебя же не заставляют.
Прошла неделя. Прокушев работал то в первую смену, то во вторую. Но и в первую смену, и во вторую, а иногда и ночью он не переставал думать о туристической путевке. Конечно, думал он, десять дней в девять раз меньше, чем три месяца. Но зато ведь эти десять дней – не где-нибудь, а во Франции, где прямо по улицам ходят парижанки, и даже маленькие дети и те говорят по-французски. А три месяца, девяносто дней, так же как и все остальные дни, – это такси со счетчиком и жена Люська, которая после родов растолстела на тридцать килограмм и в ее лице появилось что-то сонное. И сколько ей ни приноси – все мало и все кажется, что Прокушев деньги зажимает, поскольку чаевые – доход неконтролируемый.
А для чего человек живет? И вообще – человек он или свинья, которая только и делает, что глядит в землю, ищет желуди. А потом постареет, шея станет тяжелой, уже не поднять головы, чтобы поглядеть в небо.
Прокушев высадил очередного пассажира, развернул машину и вернулся в таксомоторный парк. Поднялся на второй этаж, вошел в кабинет к Проценко и сказал:
– Давай путевку. Все же это Париж.
– А ты в Болгарии был? – спросил Проценко.
– Не был.
– А я был. Там вместо «да» говорят «нет». Вот так: «нет». – Проценко кивнул. – А так: «да». – Проценко отрицательно потряс головой.
– А я решил съездить во Францию, – поделился Прокушев. – Черт с ними, с деньгами. Не в деньгах счастье...
– Спохватился, – без издевки, а скорее с симпатией заметил Проценко. – Ее уж взяли давно, твою Францию.
– Как? – не понял Прокушев.
– Всего ж две путевки было.
– А кто взял? – осевшим голосом спросил Прокушев. Он думал, что, может, еще не все потеряно и можно что-то переменить: уговорить, взяв за пуговицу и глядя в глаза.
– Ну какая разница, – не ответил Проценко, пожалев чью-то пуговицу и глаза. – Взяли, да и все.
Нос у Проценко был короткий, расстояние от носа до губы – долгое и разделено бороздкой, как у зайца. Прокушев почувствовал, что ненавидит эту бороздку. Он быстро вышел из кабинета, стал спускаться по лестнице и понял, что его раздражает эта лестница с крашеными перилами. А дома – дом, вместе с Люськой и в какой-то степени, гораздо меньшей, но все же – дочкой Настькой. Настька чувствовала раздражение отца и, вернувшись из школы, обедала не на кухне, а у себя в комнатке. И сидела тихо как мышь. Люська тихо вздыхала из глубины души, жалея пропащую свою жизнь. Но тихо у нее не получалось, и она вздыхала гулко, как корова в стойле. И это вместо Парижа.
Был вторник. Четный день. Прокушев подъехал к мойке, чтобы вымыть машину, и увидел, как новенькая мойщица Райка ругается со своей непосредственной начальницей. Райка неистовствовала за стеклом. Слов не было слышно, а только видно, как Райка, в коротком платье, с волосами, убранными под ленточку, потрясает руками то вверх, то в стороны, то вместе, то поврозь. Прокушев почему-то впервые в жизни подумал о том, что человек – часть природы и Райкин гнев похож на весеннюю грозу, когда яростный дождь лупит по молодым листьям. В детстве Прокушев всегда выбегал под такую грозу, подставлял лицо дождю и жмурился. Когда это было... Если бы сейчас Прокушев выбежал под грозу, сняв ботинки, все подумали бы, что он сумасшедший, и из сострадания вынесли бы зонт.
Райка тем временем доругалась с начальницей, даже не доругалась, а прервалась на кульминации, и выскочила из мойки с лицом нежно пламенеющим, как тюльпан.
– Рая, – остановил ее Прокушев, – пойдем сегодня в кино...
– Так ты ж женатый, – удивилась Рая, наивно полагая, что женатые люди ходят в кино только с женами или не ходят вообще. Сидят дома.
– Щас женатый, щас холостой... – неопределенно пообещал Прокушев.
– Ну вот, будешь холостой, тогда и приходи, – сказала Райка, глядя на него промытыми синими глазами.
– А пойдешь? – серьезно спросил Прокушев.
– Пойду, – серьезно ответила Райка и побежала по своим делам, забыв о недавней ссоре. Потом обернулась и махнула Прокушеву куцей ладошкой.
«Еще чего... – подумал Прокушев. – Вас много. Женись на всех». Жена Люська, хоть и толстая, однако человек верный. Проверенный. Ей и с места-то лень подняться... А Райка бегает, руками машет... Иметь за спиной такую Райку – все равно что иметь шпиона в собственном генеральном штабе. Перебежит при удобном случае, как Курбский от Ивана Грозного к полякам. К тому же Прокушев – человек ревнивый до безобразия. Если что – он ее или выгонит, или убьет и сядет в тюрьму. Второе даже вероятнее. А тюрьма – это не та перспектива, к которой человек должен сознательно стремиться.
День выдался солнечный. Прокушев включил в машине приемник, станцию «Маяк». Оттуда доносилась музыка – то нежная, то веселая. Машина была полна музыкой и как бы парила в веселье и нежности. И пассажиры рядом с Прокушевым переставали торопиться, а как бы выпадали из времени и говорили почему-то об одном и том же: о странностях любви.
Прокушев вдруг понял, что влюбился в молодую мойщицу Раису Никаноровну, и понял, что состояние влюбленности – это норма. А жить без любви – это болезнь, которую нельзя запускать ни в коем случае, иначе душа умрет. Душа погибнет без любви, как мозг без кислорода. Конечно, думал Прокушев, Люська человек верный, крепкий. Да ведь как говорит теща: «Тюрьма крепка, да черт ей рад»... А с Райкой может быть счастье – такое густое, что если пожиже развести, на три жизни хватит. И еще останется.
Целую неделю Прокушев размышлял то так, то эдак, взвешивая все «за» и «против». С одной стороны, жалко Настьку, хоть и неряха, руки об платье вытирает. А с другой стороны: через десять лет Настька вырастет, влюбится и уйдет, и не обернется. Будет звонить по телефону, поздравлять с днем рождения или с Днем Советской Армии... И ради этого отказываться от личного счастья...
Через неделю Прокушев понял, что все учесть и взвесить невозможно, потому что каждое обстоятельство имеет два прямо противоположных аспекта. Надо совершить решительный поступок, а потом уже взвешивать внутри определенно создавшейся ситуации.
Прокушев надел выходной бельгийский костюм, подъехал к мойке и попросил вызвать Раису Никаноровну.
– А она уволилась, – сказала начальница, та самая, с которой она ругалась.
– Почему? – не понял Прокушев.
– Замуж вышла. Ей муж не разрешил работать в таксопарке.
– Почему? – растерянно спросил Прокушев осевшим голосом.
– Потому что шофера – мужчины, – сказала начальница и ушла.
После этого случая Прокушев в течение почти года не брал чаевые. Не из принципа и не из соображений высокой сознательности, а из равнодушия. Ему стало все – все равно. И обо всем он думал: «А какая разница?..»
Люська по собственной инициативе стала покупать ему пол-литра. Он выпивал, и равнодушие оседало из груди в живот, из живота в пятки, и тогда весь Прокушев становился – одно сплошное равнодушие. Он даже перестал раздеваться на ночь и спал в том же, в чем ходил весь день.
Люська вызвала из Ростова свою мамашу, чтобы жилось не так сиротливо. Прокушев прежде не переносил тещу, она везде оставляла волосы – в расческе, в борще. Но теперь ему было все равно. Равнодушие, как паутина, налипло на стены, свисало с потолка, и надо было разводить его руками, чтобы как-то продвигаться по квартире сквозь паутину равнодушия.
В середине марта все растаяло, а потом подморозило и образовался гололед. Машины неуправляемо крутились вокруг своей оси, и в парк каждый день приходили битые такси.
Прокушев возвращался из Домодедова и шел с нормальной для шоссе скоростью – восемьдесят километров в час, как вдруг посреди дороги возникла тощая старуха в черном – вся черная и скукоженная, как обгорелая спичка. Она шла, задумавшись, будто брела по лесной лужайке и вспоминала что-то из своей молодости. Прокушев понял, что затормозить он не успевает и у него, как всегда, два варианта: один – прямо по старушке, другой – круто вправо. Прокушев вывернул руль вправо, под высокие колеса рейсового автобуса «Интурист». У «Интуриста» не было ни одного варианта и времени на обдумывание вариантов, и он ударил прямо в «Волгу» Прокушева салатного цвета с шашечками на боку. Прокушев упал грудью на руль. А старушка, ничего не заметив, перешла шоссе и двинулась дальше, сохраняя философскую рассеянность. Прокушев успел подумать, что из-за какой-то старухи, которую на том свете обыскались с фонарями, он так серьезно разбил государственную машину и собственную грудь. И возненавидел старуху до того, что пересекло дыхание. Он потянул в себя воздух, но воздух не шел. Прокушев снова попытался вдохнуть, но у него ничего не получалось, будто нос и рот плотно зажали ладонью. Он полетел не то вверх, не то вниз, а где-то в стороне осталась его жизнь с верной толстой Люськой, любимой неряхой Настькой, весенними грозами, иными городами...
На гражданскую панихиду собрался весь таксомоторный парк. Слово взяли Проценко и еще четыре человека. Все говорили, что Прокушев был глубоко порядочным человеком и умер как герой.