Книга: Гладкое личико (сборник)
Назад: Все нормально, все хорошо
Дальше: На черта нам чужие

Дом генерала Куропаткина

Когда садились за стол, прибежала кривая Дуся.
– Ну я не могу! – Дуся всплеснула руками и остановилась на пороге в ожидании.
– Опять дерется? – буднично спросила мать. Она жила в деревне с весны и знала все проблемы своих соседей.
Своей семьи у Дуси не было, она воспитывала племянника Кольку. Колька превыше всего в жизни любил водку, и, когда Дуся отказывала ему в деньгах, он стучал по ней кулаками – не сильно, но настойчиво, выколачивая таким образом нужную сумму.
– Я его, поганца, семимесячного с самой Плоскоши пешком в тряпках несла! – вспомнила Дуся, и ей стало обидно за свою сегодняшнюю участь. – Катя, вы грамотная, может, он вас послушается...
Катя приехала в деревню неделю назад со своей десятилетней дочерью Никой. Ника была очень похожа на Катю, а Катя, в свою очередь, как две капли воды походила на свою мать. Так что за столом сидели три представителя одного рода и вида, отстоящие друг от друга во времени на двадцать лет.
– Поди сходи! – разрешила мать Кате. – Это же форменное безобразие.
Дуся ждала со страдальческим лицом. Один глаз у нее был вставной. Протез прислали из города, он оказался велик, и глаз был растаращенный, стеклянно-бессмысленный. На него налипли мелкие травинки. Эти травинки еще больше подчеркивали ненастоящесть глаза.
Катя вышла из-за стола и пошла за Дусей по деревне.
Деревня Яновищи была маленькая, заброшенная, на десять дворов. Старики умирали. Молодые уходили в большие города. Здесь не было дорог, и значит, не было промышленной перспективы. Одна только красота. Но зато какая красота! Какой покой! Лес не вырубался и подвинулся к самым избам. Воздух был напоен смолами деревьев. Раскаленная земляника – прямо вдоль дороги. Дерево домов старое, серое, с каким-то благородным платиновым налетом. Когда Катя приехала сюда две недели назад и впервые увидела все это – захотелось просто поднять лицо к небу и застыть. И не двигаться.
Дусина изба была третьей от конца.
Колька – семнадцатилетний человек – сидел на диване, кинув руки между колен, разочарованный, как Лермонтов. Он был худ, нежен лицом, и, глядя на него, никогда в жизни нельзя было подумать, что он пьет или дерется.
– Коля, это правда? – нерешительно спросила Катя.
Колька промолчал.
– Дуся говорит, что ты ее обижаешь. – Катя как бы извинялась голосом за то, что вмешивается не в свои дела. – Так вот, я тебя очень прошу, чтобы это было в первый и в последний раз.
– Ня буду, тетя Катя! – вдруг громко выкрикнул Колька, как солдат на перекличке.
Кате не понравилось, что он сказал «тетя». Ей было тридцать лет, но по сегодняшним временам запоздалого инфантилизма тридцать – это самое начало жизни, как прежде – восемнадцать. Хотелось сказать: «Какая я тебе тетя? Дурак». Но она сказала:
– Смотри, Коля, если я еще раз услышу...
– Ня буду, тетя Катя! – снова вскрикнул Колька так, будто его кольнули острым предметом.
Катя заметила, что он уже успел где-то выпить с утра. Подумала: «Да ну его...» – и вышла во двор.
Дуся стояла возле крыльца, и даже в стеклянном глазу ее читалась надежда.
– Все, Дуся. Он больше не будет драться. Он обещал, – заверила Катя.
Дуся кивнула и пошла в избу, но почти тотчас выскочила обратно с проворством подростка.
– Ну вот... – Она удивленно всплеснула руками. – Опять...
Кольке нужна была не справедливость, которую искала Дуся, а деньги на водку. К тому же он разозлился на тетку, которая вынесла сор из избы и опозорила его, Кольку, в глазах городских, или, как их тут звали – дачников.
Дуся вспомнила те сорок километров, которые она несла в тряпках новорожденного Кольку, и лицо ее скрючилось в плаче.
Катя вздохнула и снова пошла в избу.
Колька сидел в прежней позе, с прежним выражением лица, и снова невозможно было представить, что он совершает аморальные и антиобщественные поступки. Катя даже подумала: может, Дуся что-то путает? Но все же сказала:
– Коля, да что же это такое?
– Ня буду, тетя Катя! – вскрикнул он и тут же замолчал, как казалось, только для того, чтобы переждать немножко и снова заорать эти же слова.
Кате стало скучно. Она попрощалась с Дусей и ушла домой.
Мать и Ника сидели на кухне за столом и ели деревенский творог с земляничным вареньем.
Мать поглощала творог с хлебом, чтобы загрузить в себя побольше топлива и подольше не проголодаться.
Ника сидела над тарелкой, смотрела перед собой большими остановившимися глазами, как бы со страхом вглядываясь в свою предстоящую жизнь.
– Не замирай! – велела ей бабка.
Катя села к столу. Она стала есть творог, отгребая варенье в сторону, потому что избегала мучного и сладкого. Всеобщая повальная эпидемия похудания коснулась и ее.
– У тебя уже ноги стали как у паука, – заметила мать. – И цвет лица синий, как застиранная тряпка.
– Мама, мне тридцать лет. Дай мне жить, как я хочу, – попросила Катя.
– Вот уедешь к себе в Москву и живи там, как хочешь. Чтобы мои глаза не видели.
Мать специально купила в деревне дом, вложила десять своих пенсий, чтобы ее дочка и внучка могли пастись на свежем воздухе. А Катя, как назло, приезжала, и ничего не ела, и даже ложкой орудовала лениво и свысока. В такие минуты матери хотелось забрать у нее ложку и дать по лбу, и она еле сдерживалась, чтобы не сделать этого.
Катя жила отдельно от матери, в другом городе. В разлуке душа набиралась сиротства. Катя с трудом дожидалась отпуска, чтобы увидеть мать, положить голову ей на плечо. Но о каком плече шла речь... Мать сидела, как граната с выдернутым кольцом – каждую секунду мог грянуть взрыв.
– Я вчера видела Надьку Юшкову, – сказала Катя, чтобы предотвратить взрыв. – Она выше Ники на целую голову.
– Потому что у Надьки отец высокий, – объяснила мать. – Не такой замухрышка.
Определение «замухрышка» относилось к Никиному отцу. Катиному мужу.
Ника низко склонилась над тарелкой, будто что-то в ней высматривая, и в земляничное варенье упали две слезы.
– Ну зачем ты говоришь такие вещи при ребенке! – расстроилась Катя. – Ты же знаешь, как она любит отца.
Ника зарыдала во весь голос.
– А что я такого сказала? – смутилась мать. – Я только сказала, что Славик немножко ниже ростом, чем Надькин папа. И больше ничего.
Катя молчала, склонив голову. Мать посмотрела на ее макушку и сказала:
– Раз ребенок так любит отца, то нечего и разводиться.
– Но ты же знаешь, почему я развожусь.
– Знаю. Потому что ты непутевая.
Катя резко отодвинула табуретку и вышла из избы. Остановилась на крыльце. Ей захотелось забрать Нику и уехать сейчас же, сию секунду.
За забором росла высокая трава с радостно-желтыми лакированными цветочками куриной слепоты. И сразу начиналось озеро с камышовым островом посредине. По озеру на лодке, сделанной из двух выдолбленных стволов, скрепленных железной скобкой, плыл председатель колхоза с романтической фамилией Дубровский. Председатель был молодой, высокий, похожий на эстонца, в грубошерстном свитере и высоких резиновых сапогах. Кате казалось, что он смотрит в сторону их дома, и она не видела, но представляла себе его обтянутые молодостью щеки и прямые голубые глаза.
Катя не хотела плакать, но уже плакала от жалости к себе. Подошла Ника и оплела ее руками.
– Давай уедем, мамочка...
Мать собирала на кухне посуду. Она не понимала, в чем ее вина. Она купила дом на краю света, приезжает сюда, едва сойдет снег, чтобы все побелить и посадить. Она вкладывает все свои деньги и все свое здоровье только для них, потому что ей самой ничего не надо. Она сама могла бы поехать на лето в Сочи и загорать там на морском берегу. Либо отправиться в санаторий и поправить свое здоровье, вместо того чтобы тратить последние силы.
– Вот умру, – пообещала мать, – будете знать!
– Ну и умирай, – сказала Ника. – Вечно всем настроение портишь!
То, что мать портит настроение, было частной правдой, но мать поняла заявление внучки как общую и единственную правду: она всем мешает жить, все только и ждут ее смерти. А раз так – не надо заставлять ждать. Она сегодня же, сию минуту уедет отсюда в Ленинград и будет жить у своей одинокой подруги Тоси, с которой они вместе справляли молодость в послевоенные годы. Молодость была жалкая, безмужняя, но сейчас, издалека, брезжила как счастливейшие времена.
Мать выскочила во двор и стала стаскивать с бельевой веревки свои штаны необъятных размеров с ослабшей резинкой, которые Ника называла «парашюты»... Мать стаскивала «парашюты», чтобы сложить их вместе с халатом и тапками. Больше она отсюда ничего не возьмет.
В это время растворилась калитка и во двор вошел парень с каким-то плакатом под мышкой, свернутым в трубку. За калиткой на дороге остался стоять его мотоцикл.
– Здрасте! – громко и весело сказал парень. – Подпишите Стокгольмское воззвание!
Все прекратили свои предыдущие действа и переключили внимание на парня. Он был молод, лет двадцати шести, с хорошим лицом и замечательным выражением. Он глядел на человека и как бы говорил: «Посмотрите, что есть хорошего во мне. А я посмотрю, что есть хорошего в вас. И сколько бы ни продолжалось это знакомство, нам будет очень хорошо вместе».
– А вы кто? – спросила мать.
– Я инструктор райкома комсомола Витя Павлов. – Он протянул свою крупную ладонь, и все с удовольствием ее пожали.
Витя развернул Стокгольмское воззвание и разложил его на столе, который стоял посреди двора. Под воззванием уже стояло несметное количество фамилий – не меньше пятисот.
– Это вы ездите по всем деревням? – спросила Катя.
– Ну да...
– А нельзя сесть и самому за всех подписать?
– Нельзя.
– Почему?
– Проверяют.
– А что это за воззвание? – спросила мать.
– За мир, – объяснил Витя. – Чтобы войны не было.
Он протянул матери шариковую ручку.
Мать подписалась, тесно ставя буквы, экономя место на бумаге. Она экономила всегда и во всем.
– А можно и я подпишу? – спросила Ника.
– Можно, – разрешил Витя. – Ты ведь тоже хочешь мира.
Ника, высунув язык, вывела свою фамилию.
– А где этот Стокгольм? – спросила мать.
– В Швейцарии... Или в Швеции, – ответил Витя.
– А это не одно и то же?
– По-моему, нет.
– Ну подпишут, а потом куда?
– В ООН.
– Надо же... – поразилась мать. – С ума сойти... Где ООН, а где Яновищи...
Подписи были собраны. Витя Павлов сел на лавку возле стола и задумался. Он смотрел куда-то в землю, вернее, сквозь землю. Мысли его были далеко.
– Хотите чаю? – спросила Катя.
Мать поджала губы. Ей не жаль было угостить человека, но в деревне – все проблема: и вода, которую надо тащить из колодца, и сыр, за которым надо ходить в соседнюю деревню, и в конце концов керосинка, которая так долго и смрадно кипятит чай.
– Не хочу, – отказался Витя, не поднимая головы, продолжая глядеть в глубину своей души.
– У вас неприятности? – осторожно спросила Катя.
– Завтра тестя будут судить. Выездной суд, – поделился Витя.
– А что он сделал?
– Он соседку стукнул.
– И она пожаловалась?
– Да нет... Померла...
– А почему? – поразилась Катя.
– А потому, что у нее было сотрясение мозга. Ей нельзя было вставать с кровати. А она встала и пошла. Зачем пошла? – Витя поднял перед собой палец и обвел всех взглядом, как бы приглашая делить свою правоту и виноватость соседки.
– Это как же он ее стукнул... – покачала головой мать. – За что?
– А чтоб не колдовала, – с раздражением сказал Витя. Видимо, он был сильно раздосадован соседкой, которая взяла и померла и наделала столько неприятностей в его доме. – Мой тесть лесником был. В сторожке жил. Она пришла к нему в сторожку. Наколдовала, насыпала чего-то. Сторожка и сгорела. Ну он ей на первый раз ничего не сказал. Построил дом в Шешурине. Хороший дом. А она пришла и опять наколдовала. Ну он ей и дал...
– А дом сгорел? – спросила Катя.
– Не. Почему сгорел? – удивился Витя.
– Так как же он узнал, что она наколдовала?
– А как же... – оживился Витя. – Тесть на покос поехал. Потом вернулся домой. Входит, вот так, как у вас, – ворота. А она из его дома выходит. В дому у него была. А что там она делала, когда его не было? Что? – Витя обвел всех глазами, как бы спрашивая: что делала соседка в отсутствие тестя? Никто на этот вопрос ответить не мог. – Колдовала! – с удовольствием заключил Витя. Помолчал. Добавил: – Теперь ему много дадут.
– А нельзя судье сунуть? – спросила мать.
– Нельзя... – Витя покачал головой. – Я уже к нему ездил. Они решили сделать показательный процесс. Чтобы другим урок.
Все замолчали, сочувствуя Вите. Понимали, что его аргументы против соседки будут неубедительны для правосудия. Тесть получит на полную катушку, у Витиной жены будет глубокое горе, и это, конечно же, отразится и на самом Вите, который абсолютно ни в чем не виноват.
– Ну ладно! – Он встал и аккуратно свернул Стокгольмское воззвание. – У меня еще четыре деревни!
– А можно и я с вами? – вдруг спросила Катя.
– Зачем? – удивилась мать.
– А мне интересно.
Катя жила здесь уже вторую неделю и устала от отсутствия впечатлений. Ей хотелось посмотреть окрестные деревни.
– А чего? Поехали! – оживился Витя. – Только сапоги резиновые надо надеть.
Катя юркнула в избу, быстро надела джинсы и резиновые сапоги. Джинсы она завернула по колено, по последней моде, которая называется «диверсантка». Джинсы были заграничные, перекупленные втридорога. Мать относилась к ним не объективно, как они того заслуживали, а по количеству затраченных рублей. И когда Катя появилась на крыльце, матери стало жаль, что она готова трепать такую дорогую вещь по захолустным дорогам, да еще с таким малоинтеллигентным Витей.
Она смерила Катю глазами, как бы говоря: «Ну вот, я же говорила, что ты непутевая...»
Витя Павлов осторожно перегнул воззвание и приспособил его перед собой на мотоцикле.
Катя села на заднее сиденье и обхватила Витю поперек живота. Он выжал педаль. Мотоцикл взревел и сорвался с места.
Мать и Ника стояли с опущенными руками, смотрели вслед с таким сиротливым, растерянным видом, будто она бросает их, отрекшись от родства, и уезжает навсегда.
Кате на секунду стало жарко глазам от любви к ним и от чувства виноватости, дескать, вот она живет, а они – прозябают. Но она задавила в себе это чувство, потому что ветер бил в лицо, жизнь рвала вперед и надо было прятать лицо, чтобы по нему не хлестали ветки.
А вдоль дороги росла земляника – так, будто кто-то до Вити проехал здесь на мотоцикле, волоча за собой кисть, щедро обмазанную красной краской.

 

Деревня называлась Сережино. Мотоцикл подъехал и остановился возле фермы.
Катя никогда прежде не бывала на ферме и вошла в нее с некоторой оторопью, как в театр.
Здесь оказалось гораздо чище, чем она себе представляла. По сторонам в стойлах стояли коровы и жевали с сомкнутыми челюстями. Изо всего разнообразия флоры и фауны Катя больше всего на свете любила цветущие яблони и коров. Их доброта, покорность, большеглазость, полное отсутствие движения мысли – все это создавало ощущение покоя и надежности, которого так не хватало в людях.
Доярок было две – Лида и Фрося. Увидев, что Катя появилась в сопровождении инструктора райкома, они решили, что Катя – тоже районное начальство. Они бросили доить, подскочили к Кате и сразу закричали, громко и напористо. В их интонациях были перемешаны гнев, обида и жажда справедливости.
Причина гнева состояла в том, что вчера они надоили семьдесят ведер, а машина не пришла за молоком и все молоко прокисло. И с кого теперь будут вычитать эти деньги: с них, доярок, с шофера, который черт его знает где задержался, или с председателя колхоза, который, возможно, не дал машину шоферу.
– А у вас доильные аппараты есть? – спросила Катя.
– Есть, – ответила Фрося. – Но коровушки их не любят.
Она так и сказала: «коровушки». Катя оглянулась на коровушек. Не переставая жевать, они подняли на нее томный взор, как бы подтвердили: «Нет, не любим», – и медленно сморгнули прямыми ресницами. Катя с сочувствием смотрела на женщин. Лиза была активная, краснолицая, хорошей комплекции, и чувствовалось, что семьдесят ведер если и не идут ей на пользу, то во всяком случае – не во вред. «Наверное, потому, что она пьет парное молоко», – подумала Катя. Тем не менее тот факт, что машина не пришла, было сущее безобразие. Катя повернулась и строго посмотрела на Витю Павлова, будто и в самом деле была его начальством.
– Подпишите Стокгольмское воззвание! – бодро сказал Витя и развернул свой лист.
Доярки с удивлением посмотрели на нарядный лист. Лиза спросила:
– А что это такое?
– Чтобы войны не было, – объяснил Витя.
– А-а... Это давай!
Лиза вытерла руки марлечкой. Взяла у Вити шариковую ручку и, посерьезнев лицом, поставила свою подпись и, склонив голову, посмотрела, как она выглядит в общем ряду.
Фрося тоже подошла и расписалась – приобщилась к общему делу.
– А что, весь район подписывает? – догадалась Лиза, глядя на разнообразное обилие подписей.
– Вся планета, – сказал Витя.
– Надо же... А потом куда?
– В Белый дом.
После такого важного и торжественного акта уже не хотелось требовать что-то для себя, а хотелось отойти душой и делать добро.
– А хотите, мы вам быка покажем? – предложила Фрося.
Бык стоял в отдельном закутке, прикованный к стене толстой цепью. В его носу было продето кольцо.
Это был не зверь, а какой-то адов сгусток, с широкой головищей, от которой сразу без шеи мощно начиналось и дальше шло на конус его тело. Катя поразилась, насколько отличается бык от коровы.
Бык забеспокоился и покосился на Катю. В его громадном покрасневшем глазу черным пламенем полыхала ненависть.
– Он чужих не любит... Бубнит... – сказала Лиза.
– А вы его с цепи спускаете? – спросила Катя.
– Не. Он озорной. В прошлом месяце за Васькой-шофером погнался, в баню его загнал... А как кровь достал, так и вовсе...
– Кто кровь достал? – не поняла Катя.
– Бык.
– Откуда?
– А из Васьки...
Катя поторопилась выйти из коровника. Ненависть быка распространялась на несколько метров вокруг, и было неприятно стоять в этом облаке ненависти.
Витя вышел следом.
– Вы меня тут подождите, – попросил он. – Я щас избы обойду и за вами приеду.
Катя отошла от коровника, села на свежесрезанные бревна и стала ждать.
Деревня Сережино чем-то была похожа на Яновищи и чем-то от нее отличалась. Как и люди. Один человек чем-то похож на другого: голова, руки, ноги, – и вместе с тем это совершенно другой человек.
Здесь не было озера, но деревня стояла высоко, и было такое раздолье глазу, такое разнообразие зеленых красок, от нежно-салатного до темно-зеленого, почти черного, что хоть бери и рисуй.
Подошла Лиза, села возле Кати.
– Хотите парного молока? – предложила она.
– Я его не люблю, – отозвалась Катя. Она не переносила его нутряной тепловатости.
Помолчали. Но молчание у них было какое-то общее.
– Скажите... – Катя замолчала, обдумывая, как бы лучше оформить вопрос. – Вот у меня в городе есть подруга...
– Ну?
– Так вот, эта подруга разводится со своим мужем.
– Ну?.. – Лиза ждала продолжения.
– Ну и у нее не будет мужа, – прямо сказала Катя, с надеждой глядя в Лизино лицо. Ей казалось, что эта крестьянка должна знать какую-то истинную истину, народную мудрость, которую не дано знать Кате.
– И все? – спросила Лиза.
– Вот как вы на это смотрите: женщина, еще молодая, и без мужа.
Лиза подумала и сказала:
– Так ведь в городе покоса нету.
Она считала, раз в городе не держат скот, значит, для него не надо заготовлять корма. Можно прекрасно обойтись и без мужа.
– А ребенок... без отца? – спросила Катя.
– А ребенок есть?
– Есть.
– Ну а чего еще?
Никакой особой истины Лиза не явила, то есть ее истина Кате не подходила.
– А как вы думаете... Вот если муж к другой ходит?
– Ну и что с им случится?
– Ну как... Все-таки...
– Ровным счотом – ничего!
Букву «ч» она произнесла жестко. Дальше шло круглое, несмягченное «о». И от этого «ровным счотом» – выглядело убедительно и категорично.
«А действительно, – подумала Катя, – что с им случится...» Ей хотелось не думать. Было легче так думать, не так больно душе.
По деревне, громко ругаясь, прошли два мужика. Один кричал визгливо и часто, как женщина, другой – пореже и пониже тоном.
Катя прислушалась.
Начала ссоры она не застала, и причина ее оставалась неизвестной. Сейчас они углубились в прошлые обиды: один упрекал другого, что тот не ходил на войну. Визгливый кричал, что врачам и властям было лучше знать, воевать ему или нет. Мужики скрылись за фермой, и слов стало не разобрать. Только интонации.
– Это Федька, – сказала Лиза, и было непонятно: который Федька – тот, что обвинял, или тот, что оправдывался.
– А здесь стояли немцы? – спросила Катя.
– А как же? У Фроси в сарае партизан прятался. Немцы его повесили и снимать не разрешили. Потому – показательный пост.
Термин «показательный пост», видимо, остался со времен оккупации.
Подъехал Витя.
– Чего так долго? – спросила Лиза.
– Да Логиновы уперлись. Не будут подписывать, пока им шифер на крышу не дадут. Как будто я депутат... Ну что, поехали?

 

В лесу стояли глубокие лужи. Витя их не объезжал, а вел мотоцикл прямо по лужам. Как вездеход.
– Нехорошо, – сказала Катя. – Две доярки на семьдесят коров. Другие на их месте взяли бы да и ушли.
– Ушли... – хмыкнул Витя. – Вот вы сколько получаете?
– При чем тут я?
– Ну все-таки, – настаивал Витя.
– Сто сорок рублей.
– Правильно. А они двести, на всем своем. Да еще двадцать рублей горловых.
– Каких горловых?
– Как кто приедет, они жаловаться бегут. На горло брать. Мы им за это двадцатку накидываем.
Катя растерянно смотрела на Витин затылок. Она никак не предполагала, что в своем истинном негодовании Лиза и Фрося зарабатывали горловые. Скорее всего они были искренни в претензиях, просто за это им еще платили деньги.
Мотоцикл вдруг чихнул раз-другой и остановился.
– Вода набралась в выхлопную трубу, – предположил Витя. – Щас исправим.
Катя слезла с мотоцикла и, чтобы скоротать время, пошла вперед по узкой тропинке, темной от непроходимой зелени. Неожиданно лес прервался. Открылась поляна. На поляне стояло барское поместье, окруженное садом. Это было так невероятно, как будто сработала машина времени, откинув на сто лет назад, или какая-то киностудия выстроила декорацию на натуре.
Катя неуверенно приблизилась, вошла в сад, осторожно ступая. Было такое чувство, будто дом заговорен, и кто знает, что может случиться каждую секунду: то ли выползут под простынями тени забытых предков, то ли взорвется мина, подложенная немцами, то ли выйдет актер, играющий молодого барина.
Но было тихо в саду. Все, что там произрастало, переплелось стеблями и ветвями, большими и малыми. Зелень так и кипела вокруг. Стояли малиновые кусты с желтой малиной. Ягоды были крупные, величиной с черешню.
– Это дом генерала Куропаткина, – сказал Витя, подходя.
– А когда он его построил?
– В сентябре семнадцатого года.
– Не повезло генералу...
Поднялись на крыльцо. Вошли в дом.
В нижней зале стоял малахитовый камин музейной красоты. Он был весь оббит и поцарапан. Паркет из разных пород дерева загажен птицами и животными. Возможно, сюда заходили дикие звери. Большинство планок паркета – выбиты. На стенах было написано столько же примерно имен и фамилий, сколько на Стокгольмском воззвании.
– Здесь раньше школа была, – пояснил Витя. – Теперь ее в Шешурино перевели.
– Жалко дом, – сказала Катя. – Хоть бы из него музей сделали. Или продали кому-нибудь.
– Продавать частным лицам воспрещается.
По широкой лестнице поднялись на второй этаж. Здесь было несколько комнат. В одной из них, с видом на пруд, стояла железная печка и подобие дивана с вырвавшимися на волю пружинами. Наверное, здесь жил учитель. Это был его скарб, брошенный за ненадобностью.
Катя подошла к окну. Отсюда была видна еловая аллея. Она шла далеко, на полкилометра, перерезая сад, спускаясь к пруду. На берегу пруда виднелась купальня. Наверное, эта аллея, купальня и пруд выглядели так же, как и при генерале. Деревья стали выше, сильнее, а все вокруг осталось прежним: коричневые иголки на земле, овал пруда и небо над ним.
Катя почувствовала вдруг, что ей трудно дышать. Как будто воздух сделался плотнее. Природа, уставшая от духоты, готовила грозу: небо стало дымно-черным, вода в озере по цвету полностью совпадала с небом. Но дело было не только в предстоящей грозе.
Катя обернулась.
Витя Павлов стоял посреди комнаты и смотрел на нее пристальным мужским взглядом. У него были длинные ноги в высоких резиновых сапогах. Куртка на плечах висела изящно и вольно. Высокий столб молодой шеи. Голубые глаза, готовые взлететь с лица. Он был похож на племянника генерала Куропаткина, молодого поручика, вернувшегося с охоты.
Он широко шагнул и обнял Катю. Она почувствовала на своей спине его крупные горячие ладони и то, что спина узка для ладоней и он никак не может разместить их.
Он стал медленно, внимательно целовать ее шею, щеки, и было так, как будто они во сне танцуют вальс, не касаясь пола. Только во сне бывает такая возвышенная нежность.
Витя от щеки норовил приблизиться к губам, но Катя отклонялась, как бы притормаживая нежность, чтобы она не перешла в грубую страсть. У Вити тем не менее была своя программа, которую он намеревался провести в жизнь, и, следуя этой программе, он сделал несколько шагов в сторону дивана. Катя хотела остаться на прежнем месте, но Витя, не прерывая возвышенного поцелуя, переместил ее за собой на три шага. До дивана оставалось еще два.
В этот момент небо рассекла молния, похожая на букву «зет», знак Зорро. Грохнул такой гром, что хотелось присесть и зажать уши. Витя прижал ее к себе, как бы спасая от всего и вся, от людей и от неба. От него исходил запах скошенной травы. Была пора сенокоса.
Знак Зорро на небе и запах травы отвлекли Катю. Она ослабила бдительность и сделала еще два шага, отделявшие ее от дивана. Витя тем временем вступил в стихию страсти, и теперь уже не Витя, а стихия стала гнуть Катю к дивану. Она напрягла спину и тихо сказала:
– Не надо...
Витя сам был не волен распоряжаться собой, он тоже зависел от стихии и продолжал клонить Катю. Его руки стали просто железные. «Спину сломает», – подумала Катя и снова сказала:
– Не надо.
Витя зажал ей рот своими губами. Перехватило дух от счастья и оттого, что нечем стало дышать.
– Почему не надо? – прошептал Витя.
Катя подумала: а действительно, почему? Кому нужны ее чистота и верность? Если ее верность не нужна больше мужу, значит, она вообще не имеет цены. Как дом генерала Куропаткина, с его камином и паркетом.
Эта мысль прошла в ней не явственно, а – как тень от крыла, проплывавшего над землей. Катя подумала: «Будь что будет...»
В эту секунду хлынул ливень. Но какой... Как будто тучу выжали сильные руки и вся вода рухнула на землю.
Витя отодвинул лицо. Оно было бессмысленным от недавней страсти.
– Ой! Стокгольмское воззвание...
Он кинулся вниз по лестнице, сильно топоча ногами.
Катя поправила на себе кофточку, волосы. Пожала плечом, недоумевая. Потом подошла к окну и снова пожала плечом.
Дождь был такой сильный и страшный, что стало даже смешно. Озеро просто вскипело от воды, падающей с большой высоты. Деревья и кусты покорились и, похоже, недоумевали от такого безумства.
Катя открыла окно, прерывисто вздохнула.
...Когда один из двоих предает любовь, надо, чтобы другой продолжал хранить верность и веру. Несмотря ни на что. Если кто-то один ждет, то второму есть куда вернуться. А если и другой, из самолюбия, начинает жечь за собой мосты, то уже нет пути назад. Что такое самолюбие? Это значит: любить себя. А надо любить Его. Нику. Надо иметь души побольше. Быть великодушной.
Витя вернулся с потемневшими от воды волосами. Катя посмотрела на него прямо и спокойно-доброжелательно. Он подошел к ней поближе, но обнять не мог. Не получалось. Если бы Катя отталкивала его и говорила «не надо», то тогда было бы с чего начинать. На отталкивание ответить притягиванием, а на «не надо» – ответить «надо».
Но она была настолько нейтральная, что ничего другого не оставалось, как только вздохнуть и сесть одному на диван.
– Ну как воззвание? – спросила Катя. – Промокло?
– Ничего, приду домой, утюгом разглажу.
Дождь прекратился так же внезапно, как и начался. Наверное, такие ливни не могут быть длительными. У природы просто нет таких запасов воды.
По крыше и стенам перестало тарахтеть. Солнце сияло как ни в чем не бывало. Как любимое лицо после ссоры.
– Ну что, поехали? – предложила Катя.
Они спустились вниз по лестнице, вышли на улицу.
О! Какое стояло сверкание и тишина. На много верст – ни одного живого человека.
Земля вздохнула после дождя. В ней что-то торопливо завязывалось, зарождалось и пробивалось на свет, чтобы взрасти. А то, что взросло, страстно тянулось к небу, как бы привстав на цыпочки.
Витя подошел к мотоциклу.
Катя представила себе, как он сейчас придет домой, разгладит утюгом Стокгольмское воззвание и, может быть, оно действительно придет в Стокгольм. Там добрый швед, похожий на старца Саваофа, с седыми кустиками вокруг лысины, прочитает размытые дождем разнообразные каракули и – как знать – вдруг возьмет да и отменит все войны.
Назад: Все нормально, все хорошо
Дальше: На черта нам чужие