ГЛАВА 10. УЖАС
Время, проведенное в тюрьме, сильно повлияло на организм Коша. Нервное возбуждение первых дней сменилось унынием и апатией. Вначале он мог бы еще в крайности во всем сознаться, но он теперь считал, что слишком много и долго лгал, чтобы это было возможно. Он ждал случая и надеялся, что он ему поможет. Но дни шли за днями, а случая не представлялось. Кроме того, его страшно злило, что ни в тюрьме, ни на допросах ему не удалось подметить ничего особенного. Он бы с удовольствием отметил факты несправедливости, грубости, нарушения закона. Но все шло самым обыкновенным порядком. Не выказывая преувеличенной нежности, надзиратели все же относились к нему гуманно, даже кротко, так что ему часто приходилось задавать себе вопрос:
— Да что же я смогу написать по выходе отсюда?..
Порой к нему возвращалась первоначальная уверенность, что какое-то таинственное существо заставило его впутаться в эту историю. Тогда им вновь овладевал страх, страх перед непонятным, неизвестным, и он оставался лежать целыми днями, уткнувшись в подушку, потрясаемый таким сильным ознобом, что его несколько раз спрашивали, не болен ли он?
Однажды утром к нему пришел доктор, но Кош отказался отвечать на его расспросы и ограничился словами:
— Вы не можете ни помочь мне, ни вылечить меня. Я не сумасшедший и не представляюсь сумасшедшим, я только прошу, чтоб меня оставили в покое.
Мало-помалу он совсем перестал говорить, едва слушая адвоката, охваченный бесконечной грустью, постоянным сомнением, выражавшимся необычайной возбужденностью. Мысль, что он игрушка в руках сверхъестественных сил, столько раз являлась в его уме, что под конец обратилась в полную уверенность.
Он еще силился бороться с нею. Однажды, выбившись из сил, чувствуя, что теряет рассудок и что мысли его путаются, он решил покончить с этой ужасной комедией, признаться во всем, перенести какое угодно наказание, унижение, лишь бы только снова выйти на свободу, увидеть над собою небо, снова жить, а главное — убедиться раз и навсегда, что он все еще может управлять своей волей и своими поступками. Он бросился к двери и позвал надзирателя. Но как только тот вошел, он начал бормотать бессвязные слова:
— Я вас позвал… я хотел вам сказать… нет… не стоит… мне кое-что пришло на ум…
Он внезапно пришел к убеждению, что не может говорить, что кто-то приговорил его к молчанию. Одного слова было достаточно, чтобы спасти его: это слово он один может произнести, но он не произнесет его, потому что кто-то не хочет этого. '
Каким-то чудом самовнушения он убедил себя, что он жертва, орудие кого-то другого, хотя этим другим в действительности был не кто иной, как он сам. С самого начала у него был один-единственный враг: его собственное воображение. Он стал рабом своей болезненной слабости, и это последнее усилие, эта отчаянная попытка вырваться из власти того, что он считал дьявольским наваждением, привела его к убеждению, на этот раз неоспоримому, что только тайная сила, сверхъестественная власть, управляющая им, могут заставить его принять какое-нибудь решение!
Самые несчастные сумасшедшие — это те, которые после припадка настолько приходят в себя, что понимают свое положение и со страхом ждут наступления нового припадка. Что может быть ужаснее и мучительнее мысли:
«Сейчас мой рассудок помутится, и, может быть, тогда какие-то страшные инстинкты превратят меня в чудовище… и, за исключением той минуты, когда моя рука будет наносить удар, я не перестану понимать, в какую ужасную пропасть толкает меня судьба!»
Подобно этим сумасшедшим, Кош был уверен, что он не может больше уйти из власти таинственных сил. Как только он хотел начать признание, мысли останавливались в его мозгу, как иногда слова останавливаются в горле в минуту слишком сильного волнения. Он видел перед глазами, он мысленно читал слова, которые нужно было бы сказать, спасительные слова, которые положили бы конец ужасному кошмару, но произнести их он уже не мог. А между тем, оставшись один, бросившись на свою постель, закрыв лицо руками, он повторял их:
— В час, когда было совершено преступление, я находился у моего друга Лёду, и только после того, как я вышел от него, мне пришла в голову мысль разыграть эту злосчастную комедию…
Повторяя себе эти слова, он ясно слышал малейшие оттенки своего голоса. Но стоило ему очутиться в чьем-либо присутствии, как его губы отказывались произнести слова, вертевшиеся в его голове, и он чувствовал, что воля его бессильна.
Вот в каком состоянии духа Кош предстал пред уголовным судом.
В продолжение трех месяцев это таинственное дело волновало весь Париж, и Кош успел приобрести и убежденных сторонников, и ярых противников.
Так как следствие не могло установить мотивов преступления, то одни из его противников считали его сумасшедшим, а другие — обыкновенным, заурядным убийцей. Все психиатры Парижа были последовательно вызваны на консультацию, но ни один не решился высказать категорично своего мнения. Сторонники его говорили противникам:
— Вспомните дело Лесюрга, курьера из Лиона!
В день открытия суда и начала прений в зале царило необычайное оживление. Многие пришли туда как на спектакль, не только посмотреть, но и себя показать. Большая часть дам нарядилась для этого случая в новые туалеты. В местах, отведенных для публики, на скамьях адвокатов задыхались от жары и тесноты, и, чтобы удовлетворить многочисленные просьбы, председатель приказал даже поставить три ряда стульев в своем возвышении. В душной атмосфере зала носился запах сильных раздражающих духов и разгоряченных тел. Резкий свет, падавший из высоких окон, бросал яркие пятна на лица присутствующих. И сдержанный шепот, раздававшийся из этой толпы, вскоре перешел в гул, прерываемый только плохо сдержанным смехом, восклицаниями, приветствиями.
Секретарь провозгласил:
— Суд идет!
Послышались шум отодвигаемых стульев, топот ног, звучали еще несколько обрывков фраз, начатых громко, доконченных почти шепотом и скороговоркой, первый кашель, несколько восклицаний: «тише, тише», а затем водворилось глубокое и торжественное молчание. Председатель приказал ввести обвиняемого; тогда наступила такая давка, что послышались крики и одна молодая женщина, взобравшаяся на барьер, потеряла равновесие и упала.
Онисим Кош вошел… Он был страшно бледен, но держал себя спокойно и просто. Когда дверь перед ним отворилась, он в последний раз сказал себе:
— Я буду говорить, я хочу говорить!
Он пробежал глазами по толпе и не встретил ни одного дружеского лица; во всех устремленных на него взорах он прочитал только жестокое любопытство, нездоровое любопытство людей, пришедших сюда, чтобы видеть, чтобы слышать, как мучают человека, как они идут в зверинец в надежде, что звери разорвут на их глазах своего укротителя. Но он не почувствовал ни возмущения, ни ненависти.
Наступает момент, когда нравственные мучения и физическая усталость так велики, что человек как бы утрачивает силу страдать. Каждое существо имеет способность ощущать боль только до известной степени; когда эта боль перешла за крайний предел, наступает бесчувственность. Кош подумал, что дошел до этого предела, и почти обрадовался этому. Если бы в тот вечер, когда он сообщил по телефону «Солнцу» свою великую новость, кто-нибудь сказал ему: «Вот какое любопытство вы возбудите!», он встрепенулся бы от радости. Теперь он испытывал только вместе с беспредельной усталостью какое-то отупение, из которого ничто не могло вывести его. Он чувствовал, что над ним тяготеет судьба, что час возмущения прошел; ему оставалось только смириться и ждать.
Дав показания ясным и твердым голосом относительно своего возраста и гражданского состояния, он сел в ожидании чтения обвинительного акта. Этот акт, с нагроможденными против него уликами, казался ему страшнее, чем самый страшный допрос. По мере того как выяснялись обвинения, он понимал, что убеждение следователя составлено непоколебимо. Несмотря на это, он думал про себя:
«Если я захочу говорить, то я опровергну все их доводы. Но смогу ли я говорить?..»
Допрос прошел довольно бледно; все надеялись на сенсационные показания, так как некоторые газеты утверждали, из верных источников, что обвиняемый ждал суда, чтобы что-то сказать. Но на все вопросы Кош неизменно отвечал:
— Не знаю, не понимаю, я невиновен…
Когда председатель заметил ему, что такая система защиты представляет большие опасности, он только пожал плечами и прошептал:
— Что делать, господин председатель, я ничего другого сказать вам не могу…
И снова погрузился в свое безучастное спокойствие. Только когда начался вызов свидетелей, он как бы немного вышел из оцепенения, его до тех пор равнодушный взгляд сделался более ясным, и, опершись локтями на колени и положив подбородок на руки, он начал слушать.
Первым был вызван Авио, секретарь редакции «Солнца», который рассказал, каким образом Кош покинул редакцию, после того как взял на несколько часов расследование дела в свои руки. На вопрос председателя: не узнал ли он по голосу того, кто в ночь на 13-е вызывал его по телефону, он с убеждением ответил «нет» и прибавил еще некоторые подробности: например, назвал сумму, которую репортер получил в кассе, час, когда он его видел в последний раз, и указал на странный вид Коша во время последнего разговора. Но все его показания имели только второстепенное значение. Прислуга Коша рассказала все, что знала, о привычках своего бывшего хозяина; не пропуская ни малейшей подробности, она сообщила, как нашла запачканную кровью рубашку, разорванную манжетку и золотую запонку с бирюзой. Все это ей показалось подозрительным, и, если бы не скромность, требующая, чтобы прислуга не вмешивалась в дела господ, она поделилась бы своими догадками с правосудием гораздо раньше, чем ее стали допрашивать.
После нее допросили мальчика, служащего в редакции, ювелира, у которого были куплены запонки, и почтальона, три или четыре раза носившего Кошу письма, адресованные в № 22, но все эти свидетели не внесли ничего нового и интересного. Доктор, судебный эксперт, сделал доклад, пересыпанный учеными терминами, цифрами и вычислениями, из коих в конце концов можно было сделать вывод, что причиной смерти был удар, нанесенный ножом, который, задев грудную кость, разорвал околоушную железу, рассек вкось сверху вниз и спереди назад сонную артерию и остановился у ключицы.
Оставался еще один свидетель — часовщик; он был призван, чтобы осмотреть часы, которые были найдены опрокинутыми на камине в комнате, где было совершено преступление.
Его почти никто не слушал, кроме Коша, не пропустившего ни одного слова из его краткого и точного показания:
— Часы, данные мне для освидетельствования, очень старинного образца, но, несмотря на это, имеют прекрасный ход и находятся в отличном состоянии; скажу даже, что таких солидных часов теперь в продаже не найти. Стрелки стояли на 20 минутах первого, так как подобные часы заводятся раз в неделю, а эти имели еще завод на 48 часов, то я заключаю из этого, что они остановились единственно вследствие того, что их опрокинули, и маятник, лежа на боку, не мог больше двигаться. Совершенно достаточно было их поставить и слегка подтолкнуть, чтобы они опять пошли. Из всего сказанного я вывожу, что час, указанный стрелками, и есть именно тот, когда часы были опрокинуты.
— Так что, значит, преступление было совершено в это время, — рассеянно заметил председатель.
Этим закончился допрос свидетелей, и был сделан небольшой перерыв.
После перерыва слово было дано прокурору Республики.
Кош, несколько успокоенный точными показаниями часовщика, выслушал обвинительный акт без видимого волнения, хотя он был ужасен в своей сухой, почти математической простоте.
Зал, уже благоприятно настроенный в пользу обвинения допросом свидетелей и разными показаниями, несколько раз прерывал его слова одобрительным шепотом, а когда прокурор закончил свою речь требованием, чтобы к журналисту, совершившему преступление, не имевшему оправдания ни в нищете, ни в запальчивости, была применена высшая мера наказания, раздались многочисленные аплодисменты, однако сразу замолкшие.
Кош вздрогнул, впился ногтями в ладони, но остался невозмутимым с виду. Он весь сосредоточился на мысли:
«Я должен говорить, я хочу говорить! Я буду говорить».
И тихо повторял:
— Я хочу, хочу, хочу!..
Все время, пока говорил его защитник, он сидел с неподвижным взглядом, сжатыми кулаками, не видя и не слыша ничего, и только повторял:
— Я хочу говорить, хочу, хочу!
Защитник кончил свою речь среди гробового молчания. Из простой вежливости Кош наклонился к нему и поблагодарил его. Он ни слова не слышал из этой жалкой, решительно никому не нужной защиты.
Прения должны были быть прекращены. Председатель обратился к обвиняемому:
— Имеете ли вы что-нибудь прибавить в свое оправдание?
Кош поднялся, делая страшные усилия, чтобы заговорить. Он был так бледен, что надзиратели бросились к нему, желая поддержать, но он жестом отстранил их и твердым голосом, заставившим вздрогнуть судей и всех присутствующих, произнес:
— Я должен сказать, господин председатель, что я невиновен, и я это докажу. — Он глубоко вздохнул и на секунду остановился; в глазах его выразилось страшное напряжение воли, губы его раскрылись; сидевшим ближе к нему показалось, будто он шепчет: «Я хочу!», и вдруг, подняв руку, точно отгоняя какое-то грозное видение, он скорее закричал, чем заговорил: — В двадцать минут первого, когда совершено было преступление, я, невиновный, находился у моего друга Лёду, в доме № 14 на улице генерала Аппера…
И, обессиленный, обрадованный победой, одержанной над таинственным неизвестным, воля которого до сих пор парализовала его волю, он упал на скамью, рыдая от усталости, нервного потрясения и счастья…
Все присутствующие мгновенно поднялись со своих мест. Начался такой шум, что председатель должен был пригрозить, что велит очистить зал. Когда наконец удалось восстановить относительную тишину, он обратился к Кошу со следующими словами:
— Не пытайтесь лишний раз обмануть нас. Подумайте о последствиях вашего заявления в случае, если оно окажется ложным. Советую вам предварительно подумать!
— Я обдумал, я все обдумал; я сказал правду! Клянусь вам! Пусть спросят Лёду…
— Господин председатель, — обратился адвокат, — я прошу, чтобы этот свидетель был немедленно вызван.
— Таково и мое намерение. В силу данной мне власти я приказываю, чтобы названный обвиняемым свидетель был немедленно приведен в суд. Пусть кто-нибудь отправится к господину Лёду, на улицу генерала Аппера, № 14, й приведет его сюда. Объявляю перерыв.
Заявление Коша как громом поразило всех. Немногочисленные сторонники его торжествовали; остальные же, не будучи в состоянии отрицать решающее значение подобного alibi, все же сомневались в его достоверности. Наиболее изумлены были присяжные и судьи. Они уже составили свое заключение после речи прокурора и почти не слушали речь защитника; теперь же, если Кошу удастся доказать свое alibi, все обвинение рушится или, по крайней мере, будет сильно поколеблено. Что же касается адвоката, то он только повторял своему клиенту: «Зачем же вы молчали столько времени, зачем раньше этого не заявили?» На что Кош давал все один и тот же неправдоподобный и между тем правдивый ответ:
— Потому что я не мог говорить!
В течение часа в залах и прилегающих к ним кулуарах царило необычайное оживление. Это дело, сначала совершенно разочаровавшее публику своей банальностью, опять возбудило захватывающий интерес. Когда раздался звонок, все ринулись в зал. Невозможно было водворить порядок, и надзиратели, не будучи в силах удержать толпу, впустили всех желающих. Наконец суд вошел, разговоры сразу прекратились, председатель приказал ввести обвиняемого.
Тогда среди гробового молчания к решетке приблизился служащий суда, поклонился и произнес:
— В доме № 14 на улице генерала Аппера мне сообщили, что господин Лёду, рантье, умер 15 марта текущего года.
Кош поднялся, бледный как смерть, схватился руками за голову, вскрикнул и упал как подкошенный.
Прокурор уже говорил:
— Господа присяжные, мне кажется совершенно лишним указывать вам на всю важность подобного известия. Даже если бы господин Лёду мог явиться сюда и дать показания, обвинение сохранило бы всю свою силу, теперь же, я надеюсь, вы не позволите смутить себя этим смелым alibi, благодаря которому хотели заронить искру сомнения в ваши души. Я не нахожу нужным что-либо прибавить к моей обвинительной речи, но и ничего не беру назад. Вы будете судить и, я уверен, вынесете без всякого снисхождения обвинительный приговор.
— Господин председатель… — попробовал было возразить адвокат, но Кош схватил его за плечи, несвязно шепча:
— Ради Бога… ни слова больше… Все кончено… умоляю вас… все кончено… кончено… кончено…
Присяжные, уже враждебно настроенные до перерыва, теперь недолго совещались. Через десять минут они вернулись в зал. На все вопросы они единогласно ответили: «Да, виновен», а на смягчающие вину обстоятельства дали единогласный ответ: «Нет, не имеются». -
В момент произнесения приговора Кош уже ничего не соображал и был близок к обмороку! Ужас охватил его. Он слишком поздно преодолел свой суеверный страх и только теперь понял, что три месяца боролся с пустым призраком; теперь его могло спасти только чудо, но надеяться на это чудо было бы безумием. Наконец он испытал весь ужас, какой только в состоянии испытать человек, чудовищный страх и отчаянный призыв к отлетающей жизни. Г лаза его, жалкие глаза затравленного зверя, с завистью останавливались на лицах всех этих людей, которые выйдут сейчас на улицу, будут свободно вдыхать весенний чистый воздух, потом вернутся домой, к семейному очагу, у которого так отрадно отдохнуть от житейских невзгод и треволнений, подобно моряку, укрывающемуся от морских бурь в тихой бухточке, над которой мирно светят звезды.
Его мысли были внезапно прерваны чьим-то голосом, сначала доходившим до его слуха как неясный отдаленный шум, а потом прозвучавшим как удар грома, когда он произнес:
— Онисим Кош приговорен к смертной казни.
Затем до него долетело смутно:
— Даются три льготных дня, чтобы подать кассацию…
Он почувствовал, что его выводят, что кто-то пожимает ему руку… он очутился в своей камере, на постели, не отдавая себе отчета в случившемся, и заснул мертвым сном.
Ночью им овладел страшный кошмар. Он только что убил старика на бульваре Ланн. Он ползком пробирается к двери, спускается с лестницы и выбирается на улицу.
Холодный ветер режет ему лицо, он останавливается, точно пьяный, с дрожащими ногами и пустой головой; кругом тишина, ни шороха, ни звука. Дрожа, он поднимает воротник пальто, делает шаг, другой, останавливается на мгновенье, чтобы ориентироваться среди ночной темноты, и идет дальше.
Он идет медленно, и в его отуманенной голове медленно встают весь ужас преступления и страх перед мертвецом, распростертым на своей постели с перерезанным горлом и открытыми веками над мертвыми закатившимися зрачками. Вот темный и пустынный переулок. Измученный, с дрожащими коленями он прислоняется к стене. Вдруг среди полной тишины ему чудится звук шагов. Он прислушивается, затаив дыхание. Тот же шум раздается все громче и яснее. Он крадучись пробирается вдоль домов прямо вперед. Шаги тоже направляются за ним. Он пускается бежать, шаги бегут за ним… Перед ним открывается слабо освещенная улица, тихая и пустынная. Охваченный ужасом, он мчится по ней, как олень, преследуемый собаками… Он чувствует точно раскаленные уголья в груди. Он все бежит, теряя представление о времени и только надеясь, что вот-вот скоро наступит рассвет и проснутся люди и наполнят эту страшную окружающую его пустоту, наводящую на него ужас. Только с этой надеждой он напрягает последние силы и энергию, и все бежит, бежит; пересекает одну улицу, другую, кружит во все стороны, бежит неизвестно куда, потеряв дорогу, а вокруг него глубоким сном спит Париж. Он бежит, задыхаясь от усталости и страха, и наконец перед ним на горизонте занимается пасмурный, грустный дождливый день!.. Но все же день! День!.. Слышится опять какой-то неясный шум: точно гул толпы. Там, впереди, какая-то темная масса волнуется, как волны в океане… Что это? Неужели опять ночные призраки? О нет, нет… Это люди перед ним… Наконец-то! Кончились ночные страхи, ночное одиночество… Он сейчас приблизится к живым существам… будет среди них… Он прислушался… Резкий голос покрыл рокот толпы… Краткий звук, подобный шуму ветра, шевелящего сухие листья… Светлая полоса прорезала прояснившееся небо. Конец ночной тревоге, ужасному одиночеству… его грудь опиралась на другие груди… В эту минуту толпа расступилась будто для того, чтобы очистить ему дорогу… Он сделал шаг вперед и вдруг упал на колени: в своем слепом страхе он не видел, куда привело его бегство, и теперь перед ним, как страшный призрак, стоит с простертыми к бледному небу руками… гильотина!..
С криком ужаса Кош проснулся… на одну минуту его охватило радостное чувство пробуждения после кошмара, но тотчас же к нему вернулась действительность, еще более ужасная, чем сон.
Гильотина!.. Блестящий нож, корзина, куда скатываются головы… он все это увидит, переживет! Он закусил подушку, чтобы не завыть от ужаса… Прощайте, спокойные ночи! Мирные дни! Между ним и всем тем, что он когда-то любил, желал, на что надеялся, теперь стоит это отвратительное чудовище (он даже не решался подумать о слове «гильотина»), заслоняя от него самую жизнь…
На другой день к нему пришел адвокат, чтобы дать подписать кассационную жалобу и просьбу о помиловании. Он только пробормотал: «К чему?», но все же подписал. Положив перо, он устремил на защитника свои расширенные от ужаса и лихорадки глаза и сказал:
— Послушайте… Вы должны узнать правду… я должен вам сказать…
И, задыхаясь, прерывая свой рассказ беспорядочными жестами, бессвязными словами, он сообщил адвокату о том, как провел ночь на 13-е: рассказал про обед у Лёду, его уход от него, встречу с бродягами, посещение дома, где было совершено убийство, и внезапную мысль, пришедшую ему на ум, — сбить с толку полицию и симулировать убийство, навлечь на себя подозрения…
Он замолчал. Адвокат взял его руку в свои и тихо сказал:
— Нет, право, не стоит… Президент вас помилует… И там… впоследствии… вы заново начнете вашу жизнь…
— Так, значит, — закричал несчастный, — вы думаете, что я лгу? Но я не лгу, слышите… я не лгу… Уходите! Уходите отсюда…
И вне себя от бессилия он бросился на него, ревя:
— Да уходите же! Ведь вы сводите меня с ума!..
Когда он остался один, им овладело безумное отчаяние.
Так, значит, даже тот, кто взял на себя его защиту, не мог поверить в его невиновность! В то же время страх перед смертью все усиливался в нем, и он отчаянно цеплялся за жизнь, рвал на себе волосы, царапал лицо, рыдая:
— Я не хочу умирать! Я ничего не сделал!
Он стал кротким, боязливым, как будто всех молил о пощаде, как будто самый незначительный из надзирателей мог спасти его от эшафота. Когда его перевели в Ла Рокетт, состояние его еще ухудшилось. До тех пор он еще мог порой, на несколько секунд, забыться, но тут, в этих стенах, видевших только приговоренных к смерти, мысль о гильотине уже не покидала его и еще яснее рисовались в его уме страшные картины: все великие преступники прошли через эту тюрьму, спали на этой постели и, опершись на этот стол, содрогались от ужаса при мысли о приближающейся каре. Уже он не был подобен другим людям: он принадлежал к отдельному классу, стоящему вне закона и почти вне жизни. Его остригли под машинку, обрили усы, и, проводя рукой по лицу, он сам себя не узнавал. Он забывал почти все слова и помнил только те, которые имели отношение к его близкой смерти, и, забившись в угол камеры, положив голову на руки, он рисовал себе все ужасы, все картины казней, подобных той, которая ожидала его.
Он представлял себе последнюю ночь, пробуждение и странную площадь, всю серую под серым небом, мокрые крыши домов, скользкую, блестящую мостовую, но яснее всего он видел «вдову» с ее громадными красными руками и беззубым смехом жадной пасти.
Священник посещал его каждый день. Мало-помалу им овладевал какой-то суеверный страх, возникала потребность стать под чью-нибудь защиту, быть выслушанным, ободренным, и все это внушало ему что-то вроде боязливой набожности, наполненной таинственными видениями. Он ничего не говорил, но жадно слушал священника, привычным и машинальным жестом обхватывая пальцами исхудалую шею и быстро выпуская ее, точно нащупав то место, где пройдет нож. Но даже со священником он избегал касаться вопроса о своем близком конце, ведь когда ему говорили о раскаянии, об искуплении, эти слова не имели для него никакого смысла — за какое преступление должен он был поплатиться? Какой поступок должен был искупить? Ведь если Бог действительно всеведущ, то Он знает, что он предстанет невиновным пред Его судилищем!.. Наступил сороковой день его заключения; он знал, что кассационная жалоба его была оставлена без последствия, и он мог надеяться только на милосердие президента. Он внезапно обратился к священнику со словами:
— Отец, мой, скажите по совести и чести, если бы вы были на месте президента, подписали бы вы мое помилование? Ответьте искренно. Мне необходимо это знать.
Священник посмотрел ему прямо в лицо и отвечал:
— Нет, дитя мое, я бы не подписал. Возмездие необходимо…
Странное дело, этот ответ почти успокоил его. Мучительнее всего для него было сомнение. Он не решался готовиться к смерти, боясь, что это принесет ему несчастье. Теперь все было кончено, он считал себя уже мертвым и думал, что, настроив себя таким образом, ему легче будет перенести ужас пробуждения. Но чем ближе надвигался день казни, тем тяжелее становились кошмары по ночам. При малейшем шорохе он вскакивал с постели, прикладывал ухо к стене, стараясь угадать, что происходит на улице, на площади.
В конце сорок третьей ночи ему послышались отдаленный шум, стук молотков по дереву, заглушенные шаги. У него застучали зубы, и он старался не слушать, боясь получить подтверждение своей догадке. Уставившись глазами в дверь, он с ужасом ждал, что вот-вот она откроется и на пороге появится палач! И дверь открылась.
Он посмотрел бессмысленным взглядом на вошедших и встал, не проронив ни слова. Его спросили:
— Не хотите ли вы прослушать обедню?
Он машинально сделал утвердительный знак. В течение всей службы он упорно смотрел на щель, разделявшую две плиты пола, и думал о том, что нож не оставит на его шее более широкий след.
Затем наступил последний туалет; но он уже ничего не сознавал; он только чуть-чуть вздрогнул, когда ножницы коснулись его затылка и когда ему связывали руки и надевали оковы на ноги. Ему предложили папироску и рюмку коньяку… он отказался. И вдруг раскрылись двери, и горизонт, в продолжение пяти месяцев ограничивавшийся для него стенами камеры, расширился перед ним; он почувствовал весеннюю свежесть, страшная тишина наполнила его уши, тишина такая глубокая, такая полная, что среди нее, как колокол, раздавались удары его измученного сердца. Кошмар становился действительностью… из-за плеч священника он увидел гильотину… День медленно приближался.
Солнце начинало всходить, и за домами небо порозовело. Глаза его, открывшиеся сегодня в последний раз, смотрели, смотрели… Он сделал шаг, споткнулся, его поддержали.
Прокурор обратился к нему дрожащим голосом:
— Не желаете ли вы сделать какое-нибудь заявление?..
Собрав последние силы, он открыл было рот, чтобы закричать:
— Я невиновен!..
Уже его колени касались плахи, он посмотрел в сторону и вдруг, несмотря на державших его людей, несмотря на кандалы, отскочил назад с нечеловеческим криком:
— Там! Там! Там!
Его старались сдвинуть с места, заставить идти, но он точно прирос ногами к мостовой, сразу почувствовав какую-то исполинскую силу, и продолжал отчаянно кричать:
— Там! Там!
В этом крике было что-то до того страшное, что даже палачи на секунду смутились. Священник взглянул по направлению его жеста, из толпы послышались крики ужаса.
Солдат, стоявший на карауле, упал навзничь; двое мужчин и женщина старались пробиться через толпу, которая уже могучим натиском свалила загородки и хлынула в пустое пространство, где приговоренный к смерти выбивался из рук державших его людей, не переставая реветь:
— Держите их!.. Вот убийцы!.. Там!.. Там!..
Священник бросился вперед с криком:
— Двое мужчин!.. Женщина!.. Держите! Держите…
Двадцать рук сразу схватили их. Один из мужчин выхватил нож. Женщина начала отчаянно кричать. Священник метнулся к Кошу, обвил его руками и с мольбой обратился к прокурору:
— Во имя всего святого! Не трогайте этого человека…
Приговоренный стоял неподвижно. Крупные слезы катились по его изможденному лицу. Прокурор и комиссар быстро совещались между собой. Комиссар говорил:
— Я снимаю с себя всякую ответственность, казнь в данную минуту немыслима. У меня нет достаточно людей, чтобы сдержать эту толпу, будет побоище. Умоляю вас, подумайте об этом…
Тогда прокурор пробормотал:
— …Уведите обратно приговоренного.
Странная психология толпы! Все эти люди, прибежавшие сюда, чтобы увидеть, как умирает человек, заревели от радости, когда его вырвали у палача.
Вот что, собственно говоря, произошло. В тот момент, когда Кош уже поднимался на эшафот, он увидел в первом ряду зрителей тех двоих мужчин и женщину, которых встретил в ночь убийства. Этой секунды, показавшейся ему целой вечностью, было для него достаточно: черты их слишком хорошо врезались в его память. Он сразу узнал рыжие волосы женщины, искривленный рот Одного из мужчин и обезображенное страшным шрамом лицо другого.
Что заставило их прийти сюда, чтобы увидеть казнь невиновного человека, искупавшего их вину? Говорят, что в дни смертных казней все те, которых в будущем ожидает такая же участь, приходят, чтобы поучиться умирать. К желанию посмотреть в данном случае, конечно, примешивалось зверское удовольствие при мысли о полной своей безопасности и безнаказанности…
Когда их схватили, они сперва пытались отрицать свою вину, но к Кошу уже вернулись вполне рассудок и самообладание. Его точные показания, подробности относительно их встречи, все, даже сделанное им описание раны одного из них, — все это привело их в замешательство, выдало их… Женщина созналась первая, за ней мужчины, и повторилась обычная возмутительная сцена сообщников, сваливающих вину друг на друга. В их лачуге были найдены почти все украденные вещи и нож, которым был зарезан старик. Тогда необычайное приключение Коша сделалось понятным, и через несколько дней он был выпущен на свободу — не оправданный законом, но освобожденный в ожидании, пока кассационный суд пересмотрит его дело…
* * *
Когда он в первый раз очутился один на улице, на свободе, у него закружилась голова и он заплакал.
Была ранняя весна, все сияло вокруг. Никогда еще жизнь не казалась ему так легка и прекрасна! Он содрогнулся при мысли об ужасной драме, пережитой им, о красоте, о прелести всего того, что он едва не потерял, о той пропасти безумия, в которой чуть не погиб его разум, и, глядя на распускающиеся почки деревьев, на блестящую молодую траву лужаек и беспредельное небо, по которому плыли легкие облака, он понял, что ему мало будет всей остающейся ему жизни, чтобы налюбоваться на все это, и улыбнулся с бесконечной жалостью, подумав, что ничто — ни богатство, ни слава — не стоит того, чтобы из-за обладания им рисковать простой радостью наслаждения жизнью.
Конец
notes