Книга: Доллары за убийство Долли [Сборник]
Назад: ГЛАВА 7. ОТ ШЕСТИ ЧАСОВ ВЕЧЕРА ДО ДЕСЯТИ ЧАСОВ УТРА
Дальше: ГЛАВА 9. ТОМЛЕНИЕ

ГЛАВА 8. ТРЕВОГА

Онисим Кош проснулся около половины одиннадцатого с тяжелой головой и затекшими членами. Всю ночь его преследовали какие-то фантастические сны, так что теперь он с трудом мог собрать свои мысли. В первый момент он очень удивился, увидев себя в этой незнакомой комнате лежащим совершенно одетым на постели. Было очень холодно. Все вокруг было грустно, неуютно и грязно. Из-за заржавленной печной заслонки торчали какие-то мятые тряпки. Стены, оклеенные светлыми обоями с розовыми и голубыми цветами, были покрыты пятнами от сырости или жира. Постель была сомнительной чистоты. Из заштопанного одеяла местами торчала желтоватая вата, а на стоявшей в стороне вешалке висела грязная женская юбка. Только когда он оглядел все это, к нему вернулось воспоминание о его возвращении домой, о бегстве через Париж по улицам и бульварам, об уверенности, что за ним следят, по крайней мере начиная от Люксембурга. Он решил хладнокровно обдумать свое положение.
Его преследовали?.. Правдоподобно ли это? Зачем строить самые сложные гипотезы, когда гораздо проще и естественнее допустить, что человек, с которым он столкнулся на углу бульвара Сен-Мишель, был просто мирный прохожий?.. Но этот человек шел все время за ним?.. Что ж из того? Ведь он шел не по безлюдному кварталу и не по деревенской дороге!.. Человек этот мог возвращаться домой, и все же, когда их взгляды встретились, он невольно вздрогнул. И снова его охватила прежняя тревога. Как холодно и угрюмо было в этой чужой ему комнате, в этой конуре, видавшей, верно, на своем веку много людских пороков и преступлений. Он, человек свободный и невинный, спал на той самой продавленной постели, на которой, может быть, воры или преступники проводили ночь, притаившись, с широко открытыми в темноте глазами, прислушиваясь, сжимая в руке нож… Эти тревоги, раньше совершенно ему непонятные, неясно представлявшиеся его уму, делались теперь знакомыми и близкими. Он понимал теперь, что преступник, измученный, ожесточенный; чувствуя себя зверем, которого травят, забивается в угол, чтобы ждать, притаившись, своих преследователей и броситься внезапно на них не для того, чтобы дорого продать свою жизнь, но для того только, чтобы затопить пролитой кровью весь ужас бесконечных бессонных ночей. В уме его рисовалась страшная драма ареста. Он видел себя поваленным, схваченным грубыми руками, чувствовал чье-то горячее дыхание на своем лице и начинал проникаться каким-то преступным геройством.
Он встал, подошел к окну и, не решаясь поднять штору, посмотрел на улицу. По тротуару медленными шагами взад и вперед ходил какой-то человек. Боясь, что он поднимет на него глаза, Кош попятился назад, не переставая за ним наблюдать; опять ему показалось, что человек посмотрел на него. Холодный пот выступил у него на лбу. Сомневаться дольше было невозможно. Этот человек ожидал кого-то, за кем-то следил, и этот «кто-то» был он!.. Он хотел прогнать эту нелепую мысль, но не мог оторваться от нее, и опять в его голове начали рисоваться картины борьбы, ареста, только что осаждавшие его ум.
В минуту сильнейшей опасности человек, чувствуя свою слабость, становится ребенком. Детство оставляет в нас такой глубокий след, что он появляется каждый раз, когда наш разум, наш приобретенный с годами рассудок ослабевают. Разум Коша, измученный волнениями этой ночи, незаметно слабел, помрачался.
Страх его переходил в состояние такого полного отупения, что ему начинало казаться, что все, что он переживает, существует только в его воображении, что это все какие-то призраки. И в эту страшную минуту он невольно начал изображать преступника, как бывало в детстве; играя сам с собою в войну или охоту, он изображал одновременно и генерала, и солдата, и охотника, и зверя, переживая попеременно их волнения, пугаясь звука своего собственного голоса и угрозы своей собственной руки, играя перед воображаемым зрителем, которым был все он же сам, страшные и неведомые драмы, рождавшиеся в его детской душе.
Теперь в этой зловещей игре, естественно, он играл преступника. Он знал, что с улицы за ним следят. Перед домом ходили полицейские. Другие пробирались по лестнице. Он слышал, как ступени скрипели под их шагами. Шум то прекращался, то возобновлялся снова. До него долетал сдавленный шепот. Вскоре он начал различать слова, обрывки фраз:
— Он здесь… Осторожно… Не шумите…
Потом больше ничего… Как быть? Он был окружен со всех сторон… Под его окнами были расставлены шпионы. Бегство с этой стороны немыслимо. Около камина была дверь в соседнюю комнату, но она заделана двумя железными болтами: сломать их у него не хватит времени… Но что же делать? Ждать, пока отворится дверь на лестницу, и броситься тогда на нападающих?.. Да, только это и оставалось…
Он взял револьвер, отодвинул предохранительный затвор и, притаившись около окна, начал ждать… Голоса (был ли это сон, воображение или действительность) становились все яснее. Один из них говорил:
— При малейшей попытке… Поняли?..
Все стихло. Даже стука колес на улице не слышно. Жизнь будто разом остановилась. Из соседней комнаты отчетливо доносилось тиканье будильника… Вдруг кто-то постучал в дверь… Кошу это показалось вполне естественным, хотя ему ни на минуту не пришла в голову мысль, что это, может быть, просто стучит лакей. Не входило ли в его бессознательную роль бояться преследования полиции? Она стояла за дверью… Ему не следовало отвечать: он затаил дыхание и приготовил револьвер. Вторично раздался стук: опять молчание; вдруг дверь распахнулась. Кош так был уверен, что дверь придется выламывать, что остался стоять, как громом пораженный, совершенно забыв, что накануне не позаботился запереть ее. Он едва успел направить свой револьвер, как его уже схватили за плечи, закручивая ему руки. Неожиданность, боль были так сильны, что он выронил оружие и, не сопротивляясь, позволил надеть себе наручники. Тогда только он понял, что произошло, понял, что игра превратилась в действительность и что он арестован. Он продолжал стоять, так грубо пробужденный от своего сна, что самые необычайные события не удивляли его. Мало-помалу с настоящим пониманием вещей к нему вернулось и хладнокровие; он услышал насмешливый голос комиссара, говоривший:
— Поздравляю вас, господин Кош!
Этого голоса было достаточно, чтобы вернуть его к действительности.
И странно — он сразу почувствовал облегчение. То, чего он так боялся в течение четырех дней, совершилось: он был арестован!
Наконец-то он сможет отдохнуть и заснуть спокойным сном невинного человека, которому не мерещатся никакие кровавые видения. В первый раз после ночи 13-го числа он наконец ясно почувствовал, что приближается к своей цели и что начинается его блестящая карьера. Он облегченно вздохнул, напряженное выражение незаметно исчезло с его лица, и он улыбнулся с презрительной насмешкой.
Когда его обыскали с головы до ног и перевернули тюфяк, подушки, простыни, комиссар произнес:
— Теперь в путь…
— Позвольте, — сказал Кош и обрадовался, снова услышав звук своего голоса, — не будет ли нескромностью с моей стороны спросить вас, что все это означает?..
— Разве вы об этом не догадываетесь?
— Я хочу сказать, что ваши люди бросились на меня, повалили, связали… могу прибавить, что они чересчур крепко стянули наручники… но я совершенно не понимаю, для чего такое насилие… Думаю, что мне это объяснят… Как я ни ищу в своей памяти, я не могу припомнить, чтобы совершил что-либо предосудительное, и если бы даже я и был виновен в каком-нибудь пустяшном проступке, то вы бы не явились арестовать меня в сопровождении десяти полицейских, из которых один, — прибавил он, указывая на Жавеля, — был так любезен, что не расставался со мной со вчерашнего вечера…
Он говорил теперь так спокойно и уверенно, что была минута, когда Жавель, комиссар и все остальные подумали:
«Это невозможно! Здесь какая-то ошибка…»
Но тотчас же им всем пришла на ум одна и та же мысль:
«Если он невиновен, то почему он встретил нас с револьвером в руках?»
Комиссару и Жавелю припомнилось еще одно важное обстоятельство, и они задали себе вопрос:
«Как объяснить, что одна из его запонок была найдена около трупа?»
Этого было достаточно, чтобы последние сомнения их рассеялись. Кош со связанными руками сошел с лестницы в сопровождении двух полицейских.
Хозяин гостиницы, увидев их, проворчал:
— А теперь кто же заплатит мне за номер?
— Я очень огорчен этим, — сказал Кош, — но эти господа сочли своим долгом отобрать у меня мой кошелек. Пока советую вам обратиться к ним…
Его втолкнули в карету. Проходя через собравшуюся около дверей толпу, он внезапно почувствовал жгучий стыд. Когда карета тронулась, какой-то резкий голос крикнул:
— Смерть! Смерть убийце!
В толпе всегда найдется осведомленный человек. И на этот раз тайна была обнаружена. Тотчас же раздались новые крики, озлобленные, дикие, и грозный ропот:
— Смерть! Смерть!
В одну минуту карету окружили; мужчины, женщины, дети, цепляясь за колеса, за морды лошадей, вопили:
— Отдайте его нам! Мы убьем его! Смерть ему!
Один из полицейских высунулся в дверцу кареты и крикнул кучеру:
— Чего ж ты не едешь? Трогай, чтоб тебя…
Прибежавшие полицейские освободили наконец карету,
которая двинулась, сопровождаемая криками толпы. Самые яростные пустились бежать за ней, крича задыхающимися голосами:
— Смерть ему! Казнить его!
Публика, стоявшая на пороге домов, при виде этой кареты, сопровождаемой агентами-велосипедистами, присоединялась на несколько минут к бежавшей толпе и тоже кричала:
— На смерть, на смерть его!..
Наконец уже около улицы д’Алезия, на перекрестке двух трамваев, идущих в противоположные стороны, кучеру удалось опередить толпу и отделаться от крикунов.
Забившись в угол кареты, Кош с самого момента выезда не проронил ни слова. Он только произнес застенчивое «спасибо», когда один из полицейских опустил шторы, чтобы избавить его от любопытства толпы. Все эти крики и угрозы вызвали в нем сначала страх, а затем только отвращение. Итак, вот каково это население Парижа, самое развитое во всем мире! В этой стране, колыбели всех свобод, где впервые раздались слова разума и справедливости, какая слепая ненависть окружала человека, о котором ничего не знали, кроме того, что его везут в тюрьму; какие неистовые проклятия сыпались на его голову потому только, что один-единственный голос закричал: «Смерть ему!» Если бы теперь из всей страшной, затеянной им игры он не вынес ничего, кроме психологии парижской толпы, он бы не пожалел о пережитой тревоге и грядущих испытаниях. Теперь дело должно было принять нормальный ход: начиналась удивительная, парадоксальная игра мышки с кошкой.
Его легкая ирония, на минуту вернувшаяся к нему в момент ареста, исчезла бесследно. Правосудие представлялось ему теперь машиной несравненно более сложной, чем он думал сперва. Рядом с полицией, рядом с судьями и присяжными стояла загадочная и грозная масса — народ.
Конечно, голос народа должен замолкнуть у дверей суда; конечно, судьи должны руководствоваться только своим знанием фактов и изучением закона. Но существует ли человек, достаточно сильный, достаточно справедливый и независимый, чтобы совершенно не считаться с непреклонной волей толпы?.. Для настоящего преступника приговор народа почти так же страшен, как и приговор судей. Что ни говори, наказания изменяются вместе с изменениями общественного мнения. Преступление, наказуемое теперь несколькими месяцами тюрьмы, приводило в былые времена к вечной каторге. Дамиен, колесованный за то, что нанес Людовику XV незначительный удар перочинным ножом, едва ли был бы приговорен в двадцатом веке более чем на два года тюрьмы за оскорбление главы государства…
После первого краткого допроса Кош был заключен в отдельную маленькую камеру.
Из-за дверей к нему доносились голоса полицейских, и время от времени один из них заглядывал в камеру через потайное окошечко.
Около полудня его спросили, не голоден ли он? Он отвечал: «Да». Но горло его было сжато, и от одной мысли о еде его мутило. Когда ему подали карту блюд соседнего ресторана, то, чтобы не показать своего волнения, он выбрал наугад несколько блюд. Ему принесли уже нарезанное мясо и овощи в толстых и тяжелых маленьких тарелках. От долгого употребления эмаль на них местами потрескалась, и жирная вода, забравшись в щели, образовала там какие-то серые пятна. Он гопробовал есть, но не мог проглотить ни куска, а только с жадностью выпил всю бутылку вина и весь графин воды, после чего начал ходить взад и вперед по камере, охваченный внезапным желанием движения, свободы, воздуха. Наручники немного сдавили ему пальцы, но в общем он не мог пожаловаться на грубое обращение. Он всегда считал полицейских гораздо более несговорчивыми и грубыми и собирался уже заранее громко заявить свои права невинного человека на то, чтобы с ним обращались как с невиновным, пока суд не вынес приговор. Но в особенности он считал, что и он будет держать себя совершенно иначе.
Когда он в течение последних дней думал о своем поведении после ареста, то воображал, что сохранит всю свою бодрость и веселость, но нескольких часов, проведенных в тюрьме, было достаточно, чтобы изменить его взгляд. Мало-помалу он начинал отдавать себе отчет в исключительной важности своего поступка и, не придя еще в соприкосновение с правосудием, начинал страшиться всего окружающего. Но все же все эти рассуждения приводили его к утешительному выводу:
— Когда мне все это надоест, я сам прекращу комедию, и дело с концом.
К вечеру мысли его приняли более печальный оборот.
Ничто так не наводит на воспоминание о доме, об уютной теплой комнате, где тихо потрескивает камин, о всей прелести домашнего очага, как предательский холод, закрадывающийся вечером в темную камеру, в которой глухо замирает уличный шум.
Полицейские, собравшись вокруг стола, зажгли скверную лампу, и запах керосина присоединился к запаху кокса и мокрого сукна, с утра мучившему Коша. Но все же он, приподнявшись на цыпочки, жадно смотрел из тайного окошка на всех этих мирных людей, расположившихся вокруг стола в усталых позах, а в особенности на лампу с разбитым стеклом, покрытым коричневыми пятнышками, но все же дававшую немного света, которого ему так не хватало в камере. Около шести часов дверь отворилась. Он подумал, что его будут допрашивать, но один из полицейских надел на него наручники и повел в участок. Там он очутился в обществе двух оборванцев, какого-то бледного мазурика, который посмеивался, держа папироску в зубах, и двух женщин, напоминавших ему ту, которую он встретил ночью на бульваре Ланн. Тюремный надзиратель пересчитал всех арестантов, потом их всех одного за другим посадили в карету с одиночными отделениями, ожидавшую у дверей. Кош вышел последним и услышал, как один из полицейских говорил надзирателю, указывая на него:
— Следи хорошенько за этим!
Ему нужно было сделать всего один шаг, чтобы перейти тротуар, но все же он отвернул голову, чтобы не встретить взглядов уличных зевак.
Так как руки у него были связаны, то ему помогли войти в карету. Его поместили в последнем отделении. Дверца захлопнулась за ним, и карета, запряженная двумя старыми клячами, тронулась в путь, трясясь по мостовой.
На этот раз начался великий искус. Он обещал быть очень тяжелым, но зато какая для него будет радость провести судей и полицию, уличить их в ошибках и пристрастии и получить от них, так чтоб они сами того не подозревали, эти единственные в истории интервью, которые сразу поставят его во главе самых блестящих журналистов.
Он говорил все это скорее для того, чтобы придать себе бодрости, чем из убеждения, сохраняя все же надежду, что после одной ночи полного покоя к нему вернутся его обычные веселость и ясность мысли.
На другой и на третий день он не видел никого, кроме надзирателей. Хотя одиночество и тяготило его, но все же первые дни он чувствовал себя лучше, чем когда блуждал по Парижу.
Весь день он проводил растянувшись на кровати; ночью спал довольно хорошо, только его беспокоил свет электрической лампочки, помещенной как раз над его головой.
Но мало-помалу его начал раздражать постоянный надзор. Насколько прежде его страшило полное одиночество, настолько теперь он жаждал его. Мысль, что за каждым его жестом, за каждым движением следят, была ему невыносима, и в нем постепенно начало подниматься сомнение — сначала слабое, но с каждым часом делавшееся все сильнее и мучительнее:
— Почему? На основании каких улик меня арестовали?
Конечно, он отчасти догадывался, что было причиной его ареста, но до сих пор никто ему ничего определенного не сказал, так что он находился в тюрьме, не зная официально причины своего ареста. А что, если он обвиняется в каком-нибудь другом преступлении? Ему приходила на ум масса рассказов о каторжниках, признанных впоследствии невиновными. Он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы защищаться против обвинения, основание которому положил он сам, но не против улик, случайно возникших против него.
Когда ему удавалось освободиться от этого беспокойства, другие вопросы возникали в уме.
Каким образом так быстро его поймали? Какая неосторожность навела полицию на его след? Что могли найти такого, что так определенно указывало на него? Все, что было оставлено им на месте преступления: запонка, клочок оборванного конверта, — должно было укрепить подозрения, но ничто в его поведении не могло служить поводом к тому, чтобы эти подозрения были направлены на него.
Ему приходило в голову, не находился ли он с первого момента во власти неизвестных сил? Не следил ли кто-нибудь за ним в самую ночь преступления?
Он старался припомнить все лица, виденные им на улице, в ресторане, в гостинице. Ни одно не соответствовало понятию, составленному им для себя, о таинственном существе, которое в течение четырех дней следовало за ним как тень. И тут опять неизвестность приводила его в ужас.
Эта мысль, которую он сначала считал неправдоподобной, стала казаться ему возможной, потом вероятной, наконец, верной…
«Значит, — думал он, — я прожил четыре дня в сопровождении человека, который ни на минуту не покидал меня, чей властный взгляд, может быть, направлял малейшие мои движения!.. Кто знает!.. Может быть, я был уже во власти этого существа еще до моего вступления в дом убитого?.. Не он ли внушил мне мысль о комедии, разыгрываемой мною?.. Что, если я все еще нахожусь в его власти; в таком случае это он диктует мне мои поступки, мои слова…
Через стены тюрьмы он управляет моей волей, и я, человек живой, действующий и мыслящий, только жалкая тряпка под видом человека, имеющая лишь кажущуюся жизнь, кажущуюся волю?..
Так, значит, если б ему вздумалось завтра, через час заставить меня сознаться в преступлении, которое я никогда не совершал, изгладить в моей памяти все подробности этой ночи… я опять покорюсь?»
Его возбуждение росло с минуты на минуту. Он принимался нервно писать, занося малейшие факты из своей жизни, и перечитывал их, чтобы убедиться в их логической связи, убедиться в том, что в его заметках можно найти отпечаток его собственной мысли.
Он всегда страшился всего таинственного, но никогда не мог отделаться от веры в него; он не решался отрицать влияние духов, их невидимое присутствие в мире живых людей, их вмешательство в человеческую жизнь.
Он никогда не был спиритом, но все же никогда не имел духа смеяться над вертящимися столами, и каждый раз, когда ему приходилось слышать таинственный стук, он испытывал все то же странное волнение и вздрагивал под влиянием грозного сомнения.
Все это, вместо того чтобы внушить ему мысль о чистосердечном признании своей уловки, приводило его в странное состояние слабости и покорности судьбе. Он говорил себе: «Если я один причиной того, что со мной случилось, то я смогу распутать клубок, запутанный моими же пальцами; но если моими действиями управляли какие-то таинственные силы, если я был только орудием в их руках, тогда, что бы я ни предпринял, все не поведет ни к чему, потому что я не буду в состоянии ничего сделать, что бы мне ни было продиктовано сверхъестественными силами, которым я должен подчиняться.
Он начал жить в каком-то сне, безучастный ко всему, терпеливо ожидая, чтобы события, следуя одно за другим, обратили в действительность его подозрения. Благодаря этой безразличности он даже стал чувствовать себя спокойнее и счастливее, и когда на третий день его посадили в карету, чтобы везти на допрос, у него был такой вид, что надзиратели подумали, что одиночество сломило его волю и через четверть часа он сознается во всем.
Назад: ГЛАВА 7. ОТ ШЕСТИ ЧАСОВ ВЕЧЕРА ДО ДЕСЯТИ ЧАСОВ УТРА
Дальше: ГЛАВА 9. ТОМЛЕНИЕ