Книга: Собрание сочинений в девяти томах. Том 1. Рассказы и сказки.
Назад: В воскресенье[25]
Дальше: Человек с узлом[27]

A+B в квадрате

Который раз я уже останавливаюсь возле этой двери с приколотым к ней билетиком: «Звонок не звонит, просят стучать». Буквы крупные и неровные, слова лезут вверх. Должно быть, писала сама Верочка. Я снимаю с правой руки перчатку и звонко стучу. За дверью слышны голоса, но никто не отворяет. Подождав минуты две, я стучу еще раз. Американский замок щелкает, и дверь отворяется. Передо мною Верочка. Одной рукой она держится за дверную цепочку, в другой у нее стакан с перламутрово-мутной водой, откуда сильно пахнет валерьяновыми каплями. Она улыбается. Хорошенькие, немного оттопыренные, еще детские ушки розовеют из-под завитков черно-каштановых шелковистых волос. Видя ее изумленно-радостную, простодушную улыбку, невозможно самому не улыбнуться. Я сдержанно и снисходительно, как и подобает молодому офицеру-фронтовику, улыбаюсь и спрашиваю:
— К вам можно? Вы, кажется, чем-то заняты?
— Я? Нет. Да входите же, раздевайтесь.
Она снимает дверную цепочку и впускает ценя.
— Вы отвратительный, — говорит она, продолжая улыбаться сияющими глазами. — Вас повесить мало!
— Почему это?
— Сам сказал, что сегодня уезжает на фронт, а сам, оказывается, и не думал уезжать! Я вас ненавижу!
— Подождите, подождите, не все сразу, давайте разберемся хладнокровно, — говорю я, устраивая шинель на вешалку, прибитую так высоко, что с трудом можно дотянуться. Внутренне удивляюсь: как это Верочка умудряется вешать сюда свою шубку? Должно быть, подставляет стул.
Пока я стою перед зеркалом, заправляю гимнастерку, разглаживая впереди складки и затягивая скрипучий офицерский пояс, Верочка говорит, осторожно держа обеими руками на весу стакан и боясь разлить воду:
— Оставьте ваши шуточки. Они неуместны. Сегодня вы так легко не отделаетесь. Вы понимаете, что вы сделали со мной?
— А что?
— Сказали, что уезжаете, а я как последняя дура написала вам эту несчастную трогательную записку. Сожгите ее.
— Лучше умру!
— Перестаньте обманывать. Все равно я вам уже не верю. Вы не заслуживаете доверия.
Я делаю обиженное лицо.
— Значит, вы хотели, чтобы я уехал на фронт?
В ее глазах мелькает ужас.
— Нет! Что вы? Зачем это? Не надо!
— Что ж. Конечно. Я вас прекрасно понимаю. Пишете там всякие нежные слова: «дорогой, милый» и все прочее, а сами только и мечтаете, чтобы меня поскорее ухлопали.
Верочка страшно краснеет.
— Побойтесь бога!
Она всматривается в мое лицо и видит, что я улыбаюсь.
— Смеетесь?
— А что ж мне: плакать?
— Мерси. Сам говорит, что уезжает, а сам смеется. Кончено! Больше я ни одному вашему слову не поверю. Вот ни на столечко не поверю.
Она хочет показать четверть своего мизинчика с наполированным ноготком, но так как руки у нее заняты, то она беспомощно осматривается по сторонам.
— Ну уж ладно, хватит. Терпеть не могу этих объяснений в любви в передней, — говорю, делая серьезное лицо. — Что подумают друзья и знакомые?
— Слушайте, однако, у вас страшное самомнение. Вы не воображайте.
— Я не воображаю.
Верочка недоверчиво смотрит на меня и хочет погрозить пальцем, но мешает стакан, а взять его в одну руку как-то не догадывается.
— Нет, нет. Ни одному слову не верю, сам говорит «не воображаю», а у самого глаза так и блестят. Ну, скажите, отчего у вас так неприлично блестят глаза?
Чтобы скрыть предательский блеск глаз, я опускаю ресницы.
— От холода, — говорю я. — Почему это у вас пахнет, как в аптеке?
— С Лилькой истерика. Меня гоняли за валерьянкой. В общем — страшная драма.
Из-за двери слышится сердитый голос Верочкиной мамы:
— Вера, да скоро же ты наконец!
— Господи! — восклицает Верочка. — Они меня все хотят замучить.
Она хочет сделать руками энергичный жест, но вспоминает о стакане.
— Тьфу, пропасть, стакан этот. Не дает разговаривать. Я его, кажется, сейчас разобью, всем назло!
— Вера, да иди же ты скорей, Христа ради, — слышится из-за двери.
— Сейчас, — отвечает Верочка плаксиво, — не дают с человеком поговорить. Не умрет ваша Лилька без валерьянки. Пойдем, Павлик.
— Чего я там не видел? Лучше я посижу здесь на сундуке. Тихо, уютно. А там истерика, семейная драма. Удобно ли соваться?
Верочка делает страдальческие глаза:
— Госссподи! Идите, вам говорят. Просто к Лильке с фронта жених приехал, и она в своей комнате дает спектакль безумной страсти.
Я боком вхожу в столовую, где Верочкина мама накалывает на коленкоровый манекен с дамской грудью, но без зада, куски синей материи. Манекен шатается на своей единственной ноге. На столе разложены модные журналы, выкройки, кружева, насыпаны булавки. По всей комнате валяются походные офицерские вещи, — но всей вероятности, имущество Лилькиного жениха.
— В отпуск приехал? — шепотом спрашиваю я Верочку.
Она отрицательно мотает головой.
— Ранен? В командировке?
— Землячки выперли из батареи. Насилу ноги унес, — тихо сообщает Верочка. — На какой-то станции отобрали оружие. Ужас!
— Вот видите, а вы говорите — фронт.
— Это вы говорите. А я ничего не говорю.
— Кто пришел? Monsieur Петров? — спрашивает Верочкина мама, не оборачиваясь.
— Так точно.
Я ловлю ее маленькую сухую ручку, от которой тоже пахнет валерьянкой.
В соседней комнате слышится неопределенная возня, и томный, умирающий голос Лильки произносит сквозь нос, заросший полипами:
— Волотя, тайте же мне воты.
Появляется Верочка уже без стакана, так сказать, с развязанными руками, и, делая мне красноречивые жесты за спиной матери, говорит:
— Ну что ж, пошли?
— Куда это? — спрашивает строго maman.
— Гулять.
— В такое время?
— А что? Время самое подходящее.
— Не дерзи.
— Я не дерзю. То есть не держу.
— Попридержи свой язычок. Ты уроки сделала?
— Госссподи!
— Что госссподи? Госссподи сделала или госссподи не сделала?
— Ну сделала и сделала.
— А по моим наблюдениям, ты ничего не делала.
Верочка вспыхивает и вихрем летит куда-то в глубину квартиры и возвращается через две секунды, размахивая голубым дневником, откуда вылетает розовая промокашка с наклеенной картинкой: корзинка фиалок и два голубка — и долго зигзагами планирует по комнате. Верочка швыряет тетрадь на выкройки и быстро переворачивает страницы.
— Госсподи, вот люди! Не верят! На, смотри: вторник, двадцать второе ноября. Русский язык — повторить. История — повторить. Алгебра — не было преподавателя. Ну, и рукоделие. Убедилась? — И Верочка шумно захлопывает дневник.
— Ну иди, — говорит maman со вздохом. — Но когда же вы вернетесь?
— Через полчаса, — говорю я с легким полупоклоном.
— Не расписывайтесь за неграмотных, — говорит Верочка, обдавая меня презрительным взглядом. — То есть за грамотных. Лично я буду гулять, сколько захочу. А вы как знаете.
Я опять щелкаю шпорами и делаю полупоклон в сторону.
— Не извольте беспокоиться: через полчаса ровно будем дома.
— Посмотрим! — коротко бросает Верочка.
— Идите, — говорит maman, — только надень, Верочка, теплое пальто.
— Не хочу, мне не холодно.
— Тогда не пойдешь.
— Пойду.
— Или наденешь теплое пальто, или будешь сидеть дома.
— Но пойми же, мамочка, что это насилие над личностью.
— Как знаешь. Но я тебя не пущу.
Пожалуй, в виде протеста, Верочка осталась бы дома, но в окно виден противоположный корпус, весь белый от лунного света с синими, почти что черными, косыми тенями многочисленных балконов.
Ах, как сейчас волшебно на дворе!
Верочка покорно вздыхает и с видом жертвы, обреченной на заклание, всовывает руки в рукава легкой, душистой шубки, которую я ей подаю, нарочно становясь на носки, чтобы она помучилась.
— Скажите, разве это жизнь, а не прозябание? — говорит Верочка, глядя мне в лицо снизу вверх, когда мы спускаемся по лестнице, таинственно озаренной лунным светом. Я иронически смотрю на ее волосы, поднятые на затылке «а-ля директуар», и на легкие колечки волос на шее.
— Наоборот. В шубке вы будете прозябать гораздо меньше.
— Плохо.
— Что плохо?
— Острите плохо. За такие остроты вешают.
— Повесьте.
— Не могу.
— Почему?
— Жалко.
— Ага!
— А вы этим пользуетесь. Нечестно. Почему вы со мной не хотите говорить серьезно? Не удостаиваете? А то никак не разберешь, когда вы шутите, а когда нет.
— Хорошо.
— Что хорошо?
— Хорошо: будем говорить серьезно. Вы можете ответить мне на один вопрос? Только вполне откровенно.
— Могу, — еле дыша, говорит она и останавливается, повернув ко мне свою прелестную головку, прикрытую невесомым легким оренбургским платком. — Спрашивайте.
— Скажите мне...
— Что?
— Сколько будет А плюс В в квадрате?
Она ошеломлена.
— Вы что...
— Не знаете?
— Конечно, знаю. Но не скажу принципиально.
— Ладно. Поверим на слово. А в котором году был Первый Вселенский собор?
— В триста двадцать пятом, — бойко отвечает Верочка.
— Ага!
— Что ага?
— Говорю ага, — ехидно замечаю я. — Значит, вы только по алгебре принципиально не отвечаете?
— Больше с вами не разговариваю.
Молча мы выходим на улицу. Наши резкие черные тени быстро скользят по белому асфальту тротуара, как будто хотят убежать из-под наших ног. Я слушаю бренчанье своих шпор, и мне кажется, что и у Верочки тоже маленькие звонкие шпоры, и у очень редких прохожих шпоры, и даже у лошадей шпоры. Хотя мы вышли погулять, но почему-то спешим, как на пожар.
— Мы, собственно, куда так неудержимо стремимся? — спрашиваю я, продолжая быть ироничным.
— Увидите.
Мы выходим на шоссе, которое в чистом лунном свете похоже на полосу холста, затем сворачиваем в переулок и через незнакомые чужие дачи, крадучись, приближаемся к обрыву. Луна очень высока, стоит над самой головой, а потому море внизу по-ночному слепое и темное, но зато ярко светится лилейно-белая пена прибоя, который мерно вспыхивает под берегом.
— Теперь? — спрашиваю я.
— Вниз, — отвечает она.
Я беру ее под руку, и мы согласными шагами сходим по крутому спуску к морю. Для того чтобы дойти до самой воды, мы пробираемся по каким-то незнакомым тропинкам, пересеченным тенями голых деревьев и кустов дикой сирени, и я чувствую себя в ярком лунном свете как на экране кинематографа.
— Верочка, — нежно говорю я, прижимая ее руку к своему сердцу.
— Ну?
— Скажите мне одну вещь, только откровенно.
Мы останавливаемся.
— Ну? — неслышно говорит она, и ее голова в прозрачном оренбургском платке склоняется ко мне на плечо. — Ну?
— Сколько будет А плюс В в квадрате?
Она смотрит на меня некоторое время с изумлением.
— Отстаньте вы, ради бога, от меня!
— Уже отстал.
— Ну милый, ну хороший, ну какой хотите, не надо говорить об алгебре.
— Скверно, Верочка, — говорю я назидательным тоном. — Ученье свет, а неученье тьма.
— Перестаньте!
— Вы же сами просили меня быть серьезным.
— Несносный! Серьезным, но не в смысле алгебры. Давайте говорить о чем-нибудь серьезном другом.
— Давайте.
— Говорите.
— Я вас люблю.
— Вы опять шутите?
— Хорошие шуточки, когда я из-за вас третью ночь не сплю.
— Нет, нет. Закройте ваш фонтан. Я уже ни одному вашему слову не верю. Сказал, что едет на фронт, и так обманул.
— Сдался вам этот фронт! — тоскливо говорю я.
— Нет, вы скажите, почему не поехали?
— Ну, не поехал и не поехал. Медицинская комиссия не пустила. Еще не все осколки достали. Один остался. Самый маленький, незаметный, ехидный. А вам бы, видно, хотелось, чтобы меня поскорее отправили. Я вас вижу!
— Ничего вы не видите. А про осколочек врете.
— Верно. Вру. Но не вполне. Входное отверстие еще не зажило. Кровоточит.
— Поэтому вы так прихрамываете?
— Да.
— А я думала, для красоты, как Байрон.
— Верочка, — проникновенно говорю я. — Посудите сами: ну мог ли я уехать, получив вашу записку? Как тут уедешь?
Она с благодарностью смотрит на меня, но все-таки неуверенно спрашивает:
— Все это так, но почему же у вас в таком случае глаза блестят?
— От луны.
Мы проходим мимо пустой рыбачьей хижины с несколькими камнями на плоской крыше. Возле нее в ярком, но неверном лунном свете блестят вытащенные на берег шаланды. Я сажусь боком на борт одной из них и начинаю закуривать. Ветер задувает огонек. Пока я вожусь со спичками, Верочка, чуть приподняв шубку, идет на цыпочках к самой воде и наклоняется над ней, — должно быть, хочет потрогать, узнать, теплая или нет. Возвратившись, она садится рядом со мной. Ноги ее не вполне достают до песка, и она от нечего делать начинает ими болтать совсем по-детски. Минут пять мы молча смотрим в море. Прямо перед нами, недалеко от берега, лежит в воде большой темный камень. Когда через него перекатывается волна, он начинает светиться мокрым лунным блеском; потом он темнеет, а когда набегает новая волна, опять загорается, как большой кусок фосфора, который то всплывает на поверхность, то опускается на дно.
Издали сверху доносятся одинокие винтовочные выстрелы, напоминающие мне о фронте. Должно быть, это часовые у каких-нибудь складов пугают воров.
Вдруг Верочка делает большие глаза, дотрагивается до моего погона и говорит:
— А вы знаете, в прошлом году я чуть не утонула.
— У вас богатое прошлое.
— И меня бы теперь не было.
С моря ветер свежеет, но кажется, что холодно не от ветра, а от лунного света. Верочка глубоко засовывает руки в карманы шубки, ежится.
— Вам холодно? Идем домой, тем более что полчаса давно прошло.
— Можете идти. Я вас не держу.
— Но я обещал...
— Не следовало обещать. Во всяком случае, я никуда не пойду.
— Вот упрямое существо! В таком случае наденьте хоть мои перчатки.
— Мне не х... холодно, — отвечает Верочка, продолжая дрожать, и вид у нее такой, словно она чего-то ждет.
Я молча беру по очереди ее холодные, как лед, руки, вытаскиваю из карманов и надеваю на них свои меховые перчатки. Она вертит перед глазами свои руки, ставшие огромными.
— Как у великана. Не знаю теперь, куда их девать.
— Только не потеряйте. Вам бы их, собственно говоря, следовало эти перчатки привязать тесемочками.
— Госссподи! Да перестаньте вы наконец смотреть на меня, как на маленького ребенка. Уверяю вас, что я уже совсем взрослый человек. Вы меня только мало знаете. Дайте ваш стек.
Я закуриваю другую папиросу, вытащив ее из походного кожаного портсигара, висящего на тонком ремешке поверх шинели, а в это время она, вытянув мой стек перед глазами, усиленно смотрит вверх на луну и щурит то один глаз, то другой. Луна отражается синими огоньками в ее черепаховом гребне, на металлической рукоятке стека, на пуговицах шубки. Наконец она отдает мне стек и спрашивает:
— Послушайте, вы не можете мне сказать, почему если вытянуть стек на уровне носа, закрыть правый глаз и смотреть пристально на луну, то она будет с левой стороны, а если зажмурить левый глаз, то она будет с правой стороны?
Я долго смотрю на Верочку, и мне почему-то хочется ее поцеловать.
— Вы прелесть!
— Мерси. Почему это вы вдруг решили?
Сегодня она похожа на девушку с английской открытки.
— Так. В вас есть что-то в высшей степени великобританское.
— В каком смысле? — высокомерно спрашивает она.
— Во всяком.
— Мне кажется, вы ошибаетесь. Многие говорили, что я похожа на английскую головку. А Великобритания здесь ни при чем.
— Верочка, родная моя! Побойтесь бога. Ведь Англия это, в общем, то же самое, что Великобритания.
Но Верочка после моего фиктивного отъезда на фронт решительно мне не верит.
— Да, как же! Расскажите кому-нибудь другому. Англия это одно, а Великобритания — другое. Верно? Нет? А почему у вас глаза блестят?
Я молча улыбаюсь.
— Да что вы меня все время разыгрываете! Я отлично знаю, что Англия это Англия, а Великобритания совсем другое, где-то около Аляски.
— Ладно. Пускай будет возле Аляски. Ей же хуже. Хай буде федеративная республика.
— Что?
— Республика, говорю.
— Какая еще там республика?
— Федеративная.
— Не понимаю ваших намеков, — пожимает плечами Верочка. — Это вы просто начитались газет.
Мечтательно закинув голову, она смотрит на луну. Я бросаю окурок и давлю его сапогом.
— Пошли?
— Подождите, — говорит она, о чем-то упорно думая.
— О чем вы думаете?
— О вас.
— Именно?
Она смотрит на меня молчаливо и медленно проводит кончиком языка по губам.
— Татьяна то вздохнет, то охнет, перо дрожит в ее руке, облатка розовая сохнет на воспаленном языке, — говорю я.
Она не отвечает. Потом ее голова ложится ко мне на плечо, стек валится на песок, и я целую Верочку в губы — теплые, нежные, безвольные, солоноватые от моря, и сквозь них слышится холодок зубов. От Верочкиного лица свежо пахнет цветочным мылом, а от волос мускусом. Ее лицо прижимается к моему, и я чувствую у себя на щеке щекочущий трепет ее сухих ресниц. Наконец она освобождается из моих объятий, спрыгивает на песок, поправляет гребенки и говорит шепотом:
— Пойдем.
— Знаете... Посидим еще.
— Уже полчаса прошло, — лукаво говорит она.
Я вздыхаю, подбираю с песка отсыревший стек, беру Верочку под руку, и мы той же дорогой поднимаемся вверх. Она прижимается к моему плечу, изредка покашливает. Я курю. Некоторое время мы молчим. Наконец она произносит мое имя:
— Павлик...
— Что, дорогая?
— Скажите что-нибудь.
— Что прикажете вам сказать?
— Что-нибудь очень, очень хорошее.
— Серьезное?
— Конечно.
— Сколько будет А плюс В в квадрате?
— Госссподи, да отстаньте вы от меня с вашей алгеброй, — с тоской говорит Верочка.
И дымка любви, окутавшая нас на десять минут, тает.
— Итак, — говорю я, — значит, сегодня мы с вами видимся в последний раз. Завтра я еду.
— Пожалуйста, не врите. Никуда вы все равно не уедете. Я вам не верю.
Мы подходим к воротам. Полночь горит белым, ледяным пламенем. Вокруг пустота и страшная тишина. Мы как бы находимся в самом центре циклона, на мертвой точке. Где-то вокруг нас мчится ночь, полная смерти и ужаса. Но я ее совсем не ощущаю. Я ни о чем не думаю. У меня на сердце тихо, холодно, неподвижно, как у мертвого. А может быть, я и есть мертвец. Может быть, меня уже давно убили где-нибудь под Сморгонью или на Стоходе. Может быть, под Дорна-Второй.
Я звоню дворнику, и мы молчим. Верочка нерешительно смотрит на меня, в мое мертвое лицо и, видимо, хочет о чем-то спросить, но боится. Слышатся шаги дворника и звон ключей. Я кладу в грубую ладонь две синие марки по гривеннику каждая — двадцать копеек.
— Ну, Верочка, до свиданья. Давайте перчатки.
Она протягивает мне обе руки, я стаскиваю с них перчатки, нагревшиеся в середине, как птичьи гнезда, и целую по очереди маленькие нежные ладошки.
— Послушайте, — пересиливая нерешительность, спрашивает она, — это правда, что Великобритания и Англия одно и то же? Только не врите.
Я улыбаюсь и говорю с таким видом, будто хочу соврать:
— Конечно, правда.
Она глубоко вздыхает.
— Вот, ей-богу, что за человек: никогда не разберешь, когда вы смеетесь, а когда говорите правду. Это у вас смешалось, как соль с сахаром.
— И с перцем.
— Много о себе думаете. А в общем, вы заноза, и я вас терпеть не могу. Ну, родной, приходите же скорее.
— Если...
— Если что? — Ее лицо взволнованно. — Если что?
— Если не убьют...

 

1917
Назад: В воскресенье[25]
Дальше: Человек с узлом[27]