Ребенок
I
На работе у гражданина Книгге Полечка каталась как сыр в масле. Не каждой девушке так повезет. Был Людвиг Яковлевич старый холостяк, зарабатывал порядочно, дома не обедал и жалованье платил аккуратно.
Нанялась к нему Полечка приходящей: убирать комнаты и варить ячменный кофе, — чаю Людвиг Яковлевич не употреблял, — прослужила таким образом месяца два, потом поругалась со старухой, у которой снимала угол на Зацепе, пришла утром вытирать рояль с заплаканными глазами, среди дня нечаянно раскокала блюдце с розочками, еще пуще расстроилась и ночевать домой к подлой старухе вовсе не поехала.
Когда же Людвиг Яковлевич в половине первого ночи возвратился домой, Полечка спала в передней на сундуке, поджав колени. Ее козловые башмаки аккуратно стояли на полу. В них были воткнуты чулки и круглые резиновые подвязки. Людвиг Яковлевич увидел маленькую босую ногу, выглянувшую из-под сползающей шубки, деликатно потушил в передней свет и на цыпочках проследовал в спальню. Он с одышкой разделся, лег в постель и долгое время хрустел пружинами.
У Людвига Яковлевича была большая комната, надвое разгороженная тесовой, оштукатуренной и оклеенной обоями перегородкой, так что собственно комнат было как бы две, хотя и одна. Впрочем, дверей между комнатами не было, а сообщались они между собой отверстием вроде арки, занавешенной ковром пронзительного колорита. Большая комната считалась спальней и кабинетом, меньшая, проходная, была вроде столовой. В эту комнату, на диван, с течением времени Полечка незаметно перебралась с сундука, обжилась помаленьку, приколола даже в углу к обоям две поздравительные открытки: свинью с незабудками и даму на велосипеде, а на зацепскую старуху окончательно наплевала.
К Полечкиному переселению Людвиг Яковлевич отнесся деликатно. Он как бы не заметил его вовсе. А Полечка, переселившись, тотчас завела дружбу с тетей Машей, пожилой татаркой из номера 31-го, которая вполне заменила ей вредную старуху с Зацепы. К ней Полечка бегала по двадцать раз в день, с прочими же прислугами не водилась, на местного дворового красавца, парикмахера Макса (он же Максим Петрович), не обращала ни малейшего внимания, несмотря на всякие его приставания, потому что, прямо надо сказать, была из благородных: ее папа состоял в уездных священниках.
II
С некоторых пор Людвиг Яковлевич, известный доселе своей бережливостью, стал, возвращаясь домой из консерватории, где он преподавал по классу гобоя, захаживать в парикмахерскую. Если же принять в расчет его более чем средний возраст, а также и то обстоятельство, что до сих пор в течение многих лет брился он исключительно дома безопасной бритвой «Жиллет», то этот факт надо отнести к числу знаменательных. Дома так не оборудуешь своей внешности, как в парикмахерской, где над разгоряченной головой клиента плавает восхитительный май, где ножницы, порхая над ухом, щебечут, как ласточки, где брызжет на ресницы теплый и терпкий дождик и пульверизатор в руке парикмахера Макса вдруг распускается на глазах у всех кустом персидской сирени, разжигая сердца сумасшедшим запахом. Короче говоря, из парикмахерской гражданин Книгге выходил помолодевшим лет на десять, так что ему смело можно было дать никак не больше сорока трех.
В хорошем драповом пальто на серой белке, с каракулевым воротником, глухо застегнутый на все пуговицы, мордастый, красный, несколько тучный, в беличьей четвероухой шапке, завязанной на макушке тесемочками, в мелких калошах, замечательно приятно скрипя по молодому снежку, Людвиг Яковлевич, не торопясь, шел, неся и распространяя вокруг себя свежие запахи.
Начисто выскобленный и в меру напудренный его подбородок немецкой складки, сизоватый и раздвоенный, как плод, нежно лежал на шелковом кашне. К верхней пуговице его пальто был привешен галантный пакетик с леденцами.
Покуда он проходил, морщась, через пустой двор, мимо мусорного ящика, где рыжие глухие крысы, большие, как кошки, поедали требуху, выброшенную из колбасной, тетя Маша, увидев его сквозь глазок, продутый в обмерзшем стекле, ворчливо говорила Полечке:
— Твой идет. Леденцы несет. Бежи калоши сымать.
— Ну его вместе с его леденцами! — притворно огрызалась девушка, отворачивалась, пунцовая, к зеркалу и наспех взбивала над маленькими ушами русые кудряшки. Затем, накинув на волосы платок и прикусив, как ягодку, нижнюю губку, кидалась вниз по лестнице с таким видом, точно в доме лопнула водопроводная сеть.
А уж Людвиг Яковлевич, поднявшись на второй этаж, с бисером на турецких бровях, стоял подле двери, оббивая снег с калош, и наотмашь колотил себя перчатками через плечо и по шее, красной и шершавой, как раковая скорлупа.
— Позвольте, Людвиг Яковлевич, я вас обколочу, — чуть дыша с бегу, говорила Полечка и, округлив фиалковые глаза, принимала из рук хозяина футляр с инструментом.
— Мерси, — произносил он с нежной одышкой, — я сам, — и отпирал дверь американским ключиком.
III
Ежедневно повторялось одно и то же. Возвратившись домой, он входил в спальню. Она робко оставалась в столовой, готовая к услугам. Их разделял ковер. Она слышала, как он раздевается, и проворными пальцами напускала на лоб кудряшки. Он подходил к двери, стыдливо пряча за ковром егерские кальсоны, из которых торчал не вполне приличный язычок зефировой сорочки, и просовывал ей штиблеты, покрытые розовым порошком калош. Она протягивала за ними дрогнувшие руки, со стороны можно было подумать, что одновременное прикосновение к штиблетам грозит смертью. Он отдергивал свои волосатые пальцы прежде, чем ее пальчики с остренькими ноготками подхватывали штиблеты. Штиблеты со стуком падали. Он и она произносили «ах». Она хватала штиблеты за шнурки и стремительно уносилась. Дьявольский запах гуталина распространялся в коридоре. Из дверей выглядывал сосед. Сапожная щетка, как черная кошка, трещала, осыпанная гальваническими искрами. Быстро надев домашние панталоны и фуфайку, он выходил в столовую. Окончив чистку скорее, чем это можно было предполагать, она тоже входила в столовую и застигала его врасплох: он торопливо высыпал на блюдечко леденцы. Она и он произносили «ох». Зардевшись, она бросалась, обдавая его гуталиновым ветром, за ковер, в спальню, и там некоторое время вертела в руках штиблеты, стоя не дыша посредине комнаты. Лаковое отражение окошка вертелось вместе со штиблетами в ее руках. Белые локти, летая, отражались в лаковой крышке рояля. Вся комната вертелась вокруг образцово настроенного инструмента, хором всех своих струн повторявшего «ох-ох». Он стоял по ту сторону ковра с мешочком леденцов, полуопрокинутым над блюдцем. Падение леденца могло вызвать землетрясение.
Вечером он брал маленький чемоданчик и клал в карман свежий носовой платок. Привстав на цыпочки, она подавала ему пальто.
— Кушайте, пожалуйста, леденцы, Поля, — произносил он глухим голосом, — не стесняйтесь, — и, не глядя на нее, уходил в театр дирижировать опереткой.
Полечка бежала наверх и, уткнувшись носом в татаркин бок, тихонько визжала, нюхая теплую бумазею, напитанную сытными кухонными запахами.
— Леденцами небось кормил, — ворчала татарка, — смотри!..
Когда Людвиг Яковлевич возвращался, Полечка уже лежала на диване, с головой завернувшись в лоскутное одеяло, похожее на арлекина. Он осторожно проходил мимо, стараясь в темноте не наступить на Полечкины башмаки, и слышал посапывание: девушка притворялась, что спит. Он входил на цыпочках в спальню. Она слушала с замиранием сердца, как он раздевается. Он осторожно ложился в постель и не мог заснуть, вслушиваясь вдыхание прислуги. Тогда он тоже начинал притворяться, что спит. Ему совестно было храпеть, и он выпускал воздух через нос с таким деликатным жужжанием, точно в каждой его волосатой ноздре запуталось по небольшой мухе. Потом оба горестно засыпали.
Утром они неловко избегали друг друга. Он внимательно и томно умывался. Она топила печку, хлопая заслонкой и бросая на паркет дрова. Морозный свет ярко и грозно горел на докрасна вытертых щеках Людвига Яковлевича, в то время как нежное лицо присевшей у печки Полечки было до корней волос охвачено льющимся пламенем лопающейся березы.
IV
Однажды после обеда раздался длинный звонок. Девушка открыла дверь, и в прихожую быстро вошла шикарная дама в выхухолевом пальто.
— Людвиг Яковлевич дома? — спросила она грубым с мороза голосом и быстро зашевелила прижатыми к груди пальцами, силясь освободить небольшую озябшую руку из закрутившегося ремешка сумочки. — Ах, боже мой! (Тут рука выпуталась, рванулась, из-под локтя упали на пол ноты.) Пока сюда доберешься, с ума можно сойти. Я внизу наступила на какую-то кошку, и невозможно дышать. Что, у вас тут соседи на нутряном сале жарят, что ли? Поднимите же, милочка, ноты, вы, кажется, не слепая...
Людвиг Яковлевич сунулся было в прихожую в фуфайке, из-под которой непристойно висели спущенные подтяжки, но, увидев даму, сконфузился и тотчас скрылся, а дама, помахав ему ручкой, достала из сумки рубль и, плаксиво закусив обмерзшие губы, нетерпеливо затопала на Полечку ботами:
— Что же вы стоите, голубушка, как дура? Вы просто какая-то ненормальная! Сбегайте же наконец, отпустите извозчика! Извозчик, кажется, тоже человек.
Хотя Полечка и не привыкла к столь грубому обращению, однако накинула платок и, с достоинством моргнув глазами, пошла отпускать извозчика, а когда воротилась, увидела Людвига Яковлевича в туго застегнутом бархатном пиджаке: он стоял на одном колене, как рыцарь, и, пыхтя, стаскивал с дамочки боты. Затем они удалились в комнаты, а Полечке было сказано не входить, не мешать заниматься, а чтобы сидела в прихожей и сторожила выхухолевое пальто. Полечка села на сундук, под выхухолевое пальто, сгорбилась, потрогала подкладку — крепдешиновая в мелкую розочку, — страшно надулась и показала ботикам, сидевшим на полу, как зайцы, кукиш.
Тут загремел рояль и послышался бессовестный голос дамы, которая, не стесняясь соседей, запела очень громко, с подхлестыванием:
Мужчины все одной породы,
Для ни-и-их красотка — перл природы,
Всегда, везде они, увы, исполнить рады наш
Кап-риз!
Таков, таков мужчин, мужчин, мужчин
Де-виз...
На этом месте музыка вдруг замолкла, и яростный крик Людвига Яковлевича потряс перегородки квартиры:
— Стоп! Ничего подобного! Мы имеем одну октаву выше, вы поете одну октаву ниже. Слюшайте... — И он закричал высочайшим фальцетом, от которого Полечку мороз подрал по коже: — «Таков, таков мужчин, мужчин, мужчин девиз!» Де-виз! Верхнее си — де-виз! А вы поете нижнее ля — де-виз! Где ваш слух? Вам, наверное, медведь наступил на ухо.
— Вы просто какой-то ненормальный! — огрызнулась дама. — Кажется, у меня голос не резиновый.
— Так вам надо служить в прачечной, а не в оперетте. Я не могу для вас переделывать весь клавирцуг на одну октаву ниже.
И начался скандал. Она умоляла переделать. Он клялся, что не допустит надругательства над гармонией. Она грозилась месткомом. Он кричал, что в месткоме сидят сапожники, а не музыканты. Она плакала. Он стучал кулаком по крышке инструмента. Потом раздавались грозные аккорды, и бессовестный голос пел: «Таков, таков мужчин, мужчин, мужчин девиз!..» — «Девиз!» — исступленно ревел Людвиг Яковлевич. А Полечка сидела на сундуке и в ужасе болтала ногами. Впрочем, ничего ужасного не произошло, и через час Людвиг Яковлевич и дама как ни в чем не бывало вышли в прихожую. Только у Людвига Яковлевича усы были чрезмерно взбиты и почти совсем закрывали набитые волосами ноздри, а дама морщила густо напудренный носик, похожий на кукушечье яйцо. Полечка подала ей боты и манто. Дама сунула Людвигу Яковлевичу в усы коренастую ладошку, захватила под мышку сумочку и вдруг, точно в первый раз, увидела Полечку.
— Посмотрите, какую он завел себе курочку, — сказала она и помахала перед носом маэстро перчаткой. — Старый распутник!
— У вас эспри маль турнэ, — пробормотал Людвиг Яковлевич, открывая дверь, — я люблю ее все равно как родную дочь.
— Расскажите вы ей... — пропела дама, подмигивая, и вдруг, сделав грозное лицо, слегка ткнула его нотами под низ живота.
Людвиг Яковлевич крякнул и согнулся пополам. Дама захохотала. Дверь захлопнулась, она исчезла. В прихожей интеллигентно пахло лайковыми перчатками и горькими духами.
— Бой-баба, — заметил Людвиг Яковлевич, не глядя на Полечку, — настоящая примадонна. Вам непременно нужно ее видеть в оперетте.
«Не нуждаюсь!» — подумала Полечка, поджав ротик.
Вскоре после этого Людвиг Яковлевич дал девушке записку, и она отправилась в театр. Администратор прочитал бумажку и поспешно высунул из окошка напомаженную голову с большими розовыми ушами.
— Нет, какова курочка! — сладостно воскликнул он, вытягивая сизые губы. — Ай, маэстро, одобряю, — и загнул Полечке приставное место в четвертом ряду партера.
Крепко сжав в потной руке носовой платок и портмоне, девушка поднялась по мраморной лестнице и вошла в зрительный зал. Шум публики и беглые фиоритуры настраиваемых инструментов стеснили ей дыхание. Смущенная скрипом новых туфель, которые жали ноги, она присела на кончик своего кресла и быстро облизала высохшие губы. Волнистый голос валторны побежал вверх по складкам дрогнувшего занавеса. Полечка ощутила сильную краску на висках и под глазами... И вдруг над оркестром, как черт из волшебной шкатулки, появился Людвиг Яковлевич. Он взмахнул фалдами перед вспыхнувшим пультом и обернулся к залу. Она ахнула. На нем был фрак. Она никогда не видела его во фраке. Его громадная грудь, облитая крахмалом, была развернута, как лира. Высокий крахмальный воротничок подпирал державную голову дирижера. Черные усы были зверски закручены. Лампочки померкли рядом с нечеловеческой красотой Людвига Яковлевича. Он постучал палочкой. Зал погрузился в обморок. Грянул оркестр, и Полечкина судьба решилась.
Когда она вернулась домой, его еще не было. Она, дрожа, разделась и легла в постель. Вскоре пришел он и, как всегда, пройдя к себе в комнату, тоже разделся и лег. Некоторое время они оба, затаив дыхание, прислушивались к движению друг друга. Наконец, влюбленная девушка потеряла всякое терпенье и надежду на предприимчивость своего хозяина. Она довольно громко вздохнула и как бы во сне пробормотала: «Ах, господи, господи!» — «Вы, кажется, что-то сказали, Полечка?» — тотчас произнес он шепотом. Она в ужасе зажмурилась и прикусила уголок наволочки. Несколько минут он вслушивался в тишину, таявшую вокруг его напряженного уха. «Вы, кажется, что-то сказали?» — еще тише повторил он, приподнимаясь на локте. Притворщица жалобно застонала. Тогда он, не в силах больше бороться с желанием и забыв всякую рассудительность, прокрался, натыкаясь на мебель, к дивану, где лежала служанка, и нетвердой рукой провел по одеялу. Девушка снова испустила болезненный вздох. «Что с вами?.. Вам нехорошо?.. Что с вами?» — деревянно бормотал он, присаживаясь к ней на постель, и погладил озябшими пальцами круглое плечо, выпроставшееся из-под одеяла. Плечо было покрыто сорочкой, но сквозь грубую ткань Людвиг Яковлевич почувствовал его сильный и нежный жар. «Ох, боже мой!» — томно, дрожа, простонала готовая на все девушка и положила пылающую щечку на грудь своего возлюбленного. Но тут вдруг старому дураку, который, как видно, основательно отвык от дружбы с молоденькими девушками, пришла в голову дикая мысль, что у Полечки в самом деле сильный жар и что она разговаривает в бреду. Не медля ни минуты, он зажег свет и, постучав в стену, разбудил соседа, прося у него валерьяновых капель. Встревоженный сосед, закутанный в одеяло, тотчас явился с пузырьком в руке и, сонно вздыхая, бросил деликатный взгляд на испуганную, растрепанную Полечку и на Людвига Яковлевича в подштанниках. Затем он многозначительно удалился, напоминая оскорбленного римлянина. Людвиг Яковлевич накапал в стакан валерьянки, и бедной девушке ничего не оставалось делать, как выпить противное лекарство.
— Спите спокойно, дитя мое! — со вздохом сказал Людвиг Яковлевич, удаляясь к себе. — И непременно приобретите калоши, а то схватите крупозное воспаление легких.
Он потушил свет, а Полечка уткнулась носом в подушку и долго плакала злыми слезами, кусая наволочку и отрыгивая валерьянку.
V
Таким образом прошла зима, а дело не подвинулось ни на шаг к обоюдно желанному концу. Но вот в одну прекрасную майскую ночь, возвращаясь навеселе домой с открытия летнего сада, Людвиг Яковлевич внезапно ощутил в себе сильнейший прилив предприимчивости. Сдвинув со лба черную плюшевую шляпу и мысленно рисуя разжигающие воображение картины, он, как кот, подобрался к постели девушки и, страстно кряхтя, опустился подле нее на колени.
— Полечка, вы спите? — нетерпеливо зашептал он и, уронив впотьмах пенсне, протянул руки, чтобы как можно скорее обнять девушку. Однако постель была пуста. «Гуляет с подругами», — печально подумал маэстро и поплелся в свою холостую спальню. Он открыл окно, сел на подоконник и, проклиная прежнюю робость, решил во что бы то ни стало дождаться возвращения девушки. С вокзала долетали страстные гудки переговаривающихся между собой паровиков. Понемногу светало. Наконец, Людвиг Яковлевич клюнул носом, распустил по-стариковски губы и заснул. Между тем дверь, ведущая со двора в парикмахерскую, приоткрылась, и из нее проворно выскользнула Полечка. Она тревожно оглянулась по сторонам, присела на ступеньку рядом со скребком и быстро разулась: ее измучили слишком тесные туфельки. Торопливо поправив волосы, растрепавшиеся вокруг малиновых щек, и подтянув зубами разорванную на груди кофточку, Полечка схватила под мышку туфли и на цыпочках побежала через серый двор, злобно шикая на кошек, блудливо шнырявших под ногами. Она поднялась к тете Маше и, молча сев в уголок на табуретку, принялась зашивать на себе лифчик.
— У, бесстыдница, — заворчала татарка, оглядывая ее распухшие губы и поцарапанный подбородок, — с парикмахером всю ночь трепалась... Смотри...
— Пускай он провалится хоть к черту! — грубо крикнула Полечка, с треском перекусывая нитку, уткнулась головой в плиту и заплакала. — Не нуждаюсь я в этом парикмахере.
С этого дня она совсем отбилась от рук: стала плохо убирать, колотила посуду, огрызалась, днем ходила нечесаная, заплаканная, по ночам пропадала. Как-то среди лета, чистя Людвигу Яковлевичу штиблеты, она почувствовала себя дурно, ее стошнило. Вскоре она потребовала расчет, собрала вещи и, поджав побледневшие губы, съехала неизвестно куда. Людвиг Яковлевич до того огорчился, что перестал умываться и по целым дням ходил, шаркая туфлями, взад и вперед по неубранным комнатам. Дойдет до дивана, посмотрит через пенсне на пустую стену, где еще совсем недавно висели две открытки: дама на велосипеде и свинья с незабудками, постоит, подует в усы и пойдет обратно к роялю, откроет крышку, сыграет несколько тактов из Лунной сонаты Бетховена и снова с недоумением возвращается к дивану.
В доме же по поводу Полечки стали ходить самые разнообразные слухи, о которых Людвиг Яковлевич даже не подозревал. Сводились эти слухи к одному: он принудил прислугу к сожительству, законным образом этого сожительства в загсе не зарегистрировал; она от него забеременела; он ее бессовестно бросил; она теперь где-то такое скрывает свой позор и в конце февраля собирается рожать ребенка, а покуда торгует в Замоскворечье папиросами. Хотя все это были только одни догадки, Людвиг Яковлевич вдруг сделался центром общего внимания и презрения. Едва он появлялся во дворе, как тотчас изо всех окон высовывались зловещие, раскаленные примусами лица домашних хозяек, слышались колкие замечания; озорные дети, бросая игру в «рай», начинали хором петь: «Немец, перец, колбаса, украл девку без хвоста», и нетрезвый водопроводчик, не скидая фуражки, нарочито нахальным голосом кричал:
— Здравия желаю, гражданин свободной профессии! — и подмигивал нянькам глазом, тяжелым, как пломба.
Таким образом прошла осень, и снова наступил зимний сезон.
VI
Тем временем парикмахер Макс сидел в каморке у зловредной старухи на Зацепе и пил чай вприкуску. Он неторопливо дул в большое сизое блюдце, поднятое на трех пальцах до уровня солдатского подбородка, и обстоятельно говорил обидчивым тенором:
— Заходил, значит, я сегодня в консерваторию. Понятно? В консерваторию заходил. Имел там разговор с одним человечком. Да. Получил от него разные справки. От человечка...
— Кушайте, Максим Петрович, — сказала старуха, кланяясь.
— Не перебивайте. Я еще не выпил, — неторопливо заметил парикмахер Макс, глядя перед собой немигающими прозрачными глазами. — Выпью. Понятно? Справки разные получил. От человека. Заходил опять же в театр. В оперетку. Разговаривал там с ихним швейцаром, который при театре. Получил от швейцара справки. Справки получил. Прошу вас, налейте. Теперь что же получается? Считайте. В консерватории сто десять рублей пятьдесят копеек в месяц да в театре сто сорок пять рублей в месяц. Сложите. Сколько выходит? Выходит двести пятьдесят пять рублей пятьдесят копеек. Теперь — третья часть сколько выходит? Делите на три. Восемьдесят пять рублей с копейками.
Парикмахер Макс холодно посмотрел на Полечку, сидевшую против него со сложенными под платком на животе руками, и не спеша повторил высоким голосом:
— С копейками. Ежемесячно. Понятно?
— Бог с вами, Максим Петрович, какие вы глупости несете! — сердито крикнула Полечка, и ее подурневшее лицо стало цвета готовой прорасти картофелины. — Ну вас к черту на самом деле! Разве это ж мысленно получать такие алименты с порядочного гражданина, который, в общем, не виноват?
— По судам его затаскаем! — сказала старуха с извилистым носом.
— Не перебивайте, — вежливо заметил Макс старухе, и на лысоватых его висках, над короткими ушами, выступили голубые жилы. — Не прерывайте. Восемьдесят пять рублей в месяц на земле не валяются. Понятно? Не валяются. И вы, Поля, ничего не можете ко мне иметь, поскольку я вас не оставил на улице, а наоборот, как порядочный человек, на свой счет поддерживаю. Понятно? Поскольку не оставил на улице. И не расстраивайтесь. Можете сказать спасибо. Своего счастья не видит.
VII
Как-то после обеда, в конце апреля, Людвиг Яковлевич услышал шум уличного скандала. Он подошел к окну и увидел Полечку. Она неловко стояла посередине двора, удивительно похорошевшая, свежая, окруженная любопытными, и утирала глаза платочком. У нее на руке лежало нечто завернутое в голубое одеяльце. Старуха с извилистым носом топталась возле Полечки и громко скандалила, обращаясь к окнам, из которых уже густо выглядывали любопытные физиономии.
Невдалеке стояли: нетрезвый водопроводчик, тетя Маша, парикмахер Макс в халате и с оселком в руке, делегатка от домашних работниц союза Нарпит в красной косынке, тот самый сосед, который давал валерьянку, и великое множество всяких иных товарищей и граждан, число коих с каждой минутой увеличивалось.
— Это вы, Полечка? — закричал в сильнейшем волнении Людвиг Яковлевич, торопливо распахнув окно. — Что с вами, дитя мое, кто вас обидел?
Тут все лица, сколько их было, радостно обернулись к Людвигу Яковлевичу, а старуха с извилистым носом даже хлопнула себя от восторга по сборчатым юбкам.
— Вот этот самый, — заголосила она пронзительно, — этот самый кобёл и есть! Полюбуйтесь, граждане, на кобла. Морду какую отъел, скажи на милость! Что же это, гражданин, — как с девушкой заниматься, так на это вы способный, а как своего достигли, так хвостиком прикрылись и до свиданьичка: ступай, мол, на все четыре стороны. И пущай ребеночек с голоду пухнет, а на содержанье платить третью часть — на это вы не способны. Кобёл и есть кобёл. Много вас, таких коблов, развелось нынче...
Не веря своим ушам, Людвиг Яковлевич схватился дрогнувшими руками за подоконник, почувствовал вялость в животе, побагровел и, не слыша за шумом в ушах собственного голоса, крикнул вниз:
— Вы сами кобёл! От кобла слышу...
— А, так ты еще ругаться на старуху способный! Смотрите, граждане, какой кобёл нашелся. А я, может быть, ее родная тетя! Может быть, я за свое двоюродное дитя тебя, кобла, по судам затаскаю!.. Граждане, будьте все свидетелями. Будьте свидетельницей, товарищ делегатка, и вы, гражданин парикмахер, будьте свидетелем, и вы, гражданин, сосед этого кобла.
Публика зашумела. Полечка стояла ни жива ни мертва среди общего скандала с ребенком в руках, а Людвиг Яковлевич с холодной росой под глазами отшатнулся в комнату, слабо прихлопнул за собой окошко, лег, ничего не видя вокруг, на постель и закрыл голову подушкой.
На следующий день ему принесли повестку. Людвиг Яковлевич тотчас надел на скользкий нос пенсне и пошел к тому самому соседу, который давал валерьяновые капли. Прижимая к сильно бьющемуся сердцу повестку, Людвиг Яковлевич обстоятельно изложил соседу суть этого беспримерного дела, воскликнул: «А я ее еще любил все равно как родную дочь!» — и в старомодно-изысканных выражениях пригласил его, как благородного и глубоко интеллигентного человека, быть с его стороны свидетелем. Глубоко интеллигентный сосед, стараясь не глядеть на Людвига Яковлевича, поскреб макушку, накрутил на палец русый чуб и смущенно объяснил, что он уже вызван свидетелем со стороны истца, но будет говорить на суде чистую правду, только то, что он видел.
Людвиг Яковлевич церемонно раскланялся и поехал в театр к председателю месткома. Председатель месткома, тот самый администратор с розовыми ушами, который давал Полечке контрамарку, выслушал с озабоченным лицом маэстро и, когда тот окончил, грустно выпятив нижнюю губу, заметил:
— Попался, который кусался.
— Клянусь честью, — сказал с жаром Людвиг Яковлевич, — я любил ее, как родное дитя.
— Расскажите вы ей, цветы мои... — пропел администратор. — Кто хочет любить, тот должен платить!
Однако он поощрительно погладил маэстро по рукаву и обещал обязательно приехать на суд и дать о нем, в качестве уполномоченного от профсоюза, самую лучшую общественно-политическую характеристику.
Маэстро церемонно раскланялся и, чувствуя, как у него бессильно прыгают щеки, отправился восвояси.
VIII
Ночь перед судом Людвиг Яковлевич провел очень дурно: совсем не спал, а только курил и думал. Думал, впрочем, не о предстоящем позоре, а об одинокой своей жизни, о наступающей старости. Он явился на суд аккуратно подстриженный, выбритый и слегка бледный. Он судился в первый раз в жизни. В поисках зала, где должен был состояться его процесс, он мыкался по заслякоченным лестницам и вымытым карболкой коридорам, натыкаясь в ненастной утренней темноте на дымящиеся урны и на скучных людей.
Едва Людвиг Яковлевич, сняв шляпу, вошел на цыпочках в зал, как тотчас к нему обратилось множество знакомых и незнакомых лиц. Поднялся смутный говор. Женщина-судья цыкнула на публику. Людвиг Яковлевич присел на скамейку. Прямо перед ним торчали каракулевый воротник и русый затылок Макса. Рядом с парикмахером сидел водопроводчик с пластырем на серой шее и тайно ел соленый огурец. Далее виднелись рукавастая кофта зацепской старухи, розовые уши администратора, шевелюра того самого соседа, который давал валерьянку, и косынка делегатки от домашних работниц.
Возле судейского стола, у деревянных перил, стояли стриженный бобриком молодой человек с черными усиками, баба с ребенком на руках и свидетели. Молодой человек то и дело поглядывал на публику и, криво улыбаясь, говорил, вертя ногой в новой калоше:
— Я, конечно, не могу знать, товарищ судья, с кем совокуплялась гражданка Тимофеева. Лично я с гражданкой Тимофеевой не совокуплялся.
— Ах, не совокуплялси! — заголосила баба, быстро утирая нос одеялом ребенка. — Ты со мной не общалси-и? А с кем же ты общалси? Откеда же ребеночек, если ты не общалси-и-и?..
Людвиг Яковлевич в ужасе закрыл глаза и очнулся лишь после того, как с молодого человека присудили пятнадцать рублей в месяц и секретарь суда стал быстро окликать всех вызванных по делу гражданина Книгге.
Услышав свою фамилию, Людвиг Яковлевич произнес чужим голосом: «Есть», подошел к столу и вдруг совсем близко от себя увидел аккуратную Полечкину жакетку. Старуха с извилистым носом хлопотливо подталкивала девушку к решетке, бросая на Людвига Яковлевича грубые взгляды. Из прохода между скамьями надвигались свидетели. Людвиг Яковлевич увидел напряженно сдавленные желтые виски и прозрачные глаза парикмахера Макса.
Судья тряхнула седыми, коротко остриженными волосами, оправила на себе зеленую вязаную кофту, неряшливо осыпанную папиросной золой, мельком взглянула в дело и устремила на Людвига Яковлевича скучный, ничего не выражающий взор.
— Признаете? — спросила она очень утомленно.
— Вот этот самый кобёл и есть, — дробно заговорила старуха, перебивая судью. — Нешто такой признает? Держи карман! Кобёл и есть кобёл. Как с трудящейся девушки надсмеяться — на это они способные, товарищ народная судья, а как давать на содержание ребенка, так на это они неспособные. И соседи все, как один, могут доказать определенный факт, и товарищ делегатка пущай удостоверит...
— Помолчите, а то велю удалить, — поморщилась судья. — Так что же вы можете сказать, гражданин Книгге?
Людвиг Яковлевич посмотрел на Полечку. Она стояла пунцовая от стыда, соблазнительная, заплаканная, — полон рот слез, — опустив голову, и дрожащими пальчиками поправляла соску, вылезшую из маленького кораллового ротика ребенка.
Сердце Людвига Яковлевича дрогнуло.
— Я любил ее все равно как родную дочь, — сняв пенсне, сказал он дрожащим голосом и аккуратно вытер сырую щеку большим чистым носовым платком.
— Помолчите минутку. Это пролетарскому суду знать не интересно. Вы отвечайте на вопрос: признаете или не признаете?
— Признаю, — сказал Людвиг Яковлевич, замирая.
— А раз признаете, зачем же так некрасиво поступили? Довольно стыдно! А еще интеллигентный человек. Разве можно девушку с ребенком на руках выбрасывать на улицу.
— Я ее не выбрасывал, — сказал Людвиг Яковлевич, — я ее всегда любил все равно как родную дочь. И сейчас люблю.
— Помолчите. Вы отвечайте пролетарскому суду прямо: будете содержать ребенка или не будете? Будете с ней жить или не будете?
— Буду, — сказал Людвиг Яковлевич, прикладывая руку к сердцу. — Буду и никогда от этого не отказывался.
Старуха с извилистым носом всплеснула руками и быстро взглянула на парикмахера.
— Так-с. А вы, гражданка? — спросила судья Полечку.
— Я не отказываюсь, — прошептала одними губами девушка, опустив ресницы, отяжеленные крупными каплями слез.
— Я извиняюсь! — хрипло воскликнул парикмахер Макс, и уши его стали мраморными. — Граждане судьи... Я извиняюсь...
— Помолчите! — махнула на него карандашом судья. — Так в чем же дело, я не понимаю, если никто не отказывается?.. Все ясно. Ну, поссорились, ну, помирились. Нельзя в самом деле из-за каждого пустяка в народный суд бегать. Милые бранятся, только тешатся. Помирились, и ладно. И чтоб я вас больше здесь не видела! Анисимов, прекращай дело, оглашай постановление!.. До свиданья! Следующие!
Людвиг Яковлевич нежно и вежливо взял Полечку под руку. Они не торопясь прошли мимо окоченевших свидетелей и вышли из зала.
Через некоторое время к воротам дома, где жил Людвиг Яковлевич, подъехал извозчик. На высоком сиденье пролетки, как на троне, помещались Людвиг Яковлевич и Полечка, с двух сторон поддерживая полосатый матрас, поставленный стоймя.
1929