Книга: Собрание сочинений в девяти томах. Том 1. Рассказы и сказки.
Назад: Рыжие крестики[37]
Дальше: Восемьдесят пять[39]

Огонь

I
У коммуниста Ерохина сгорела жена Катя.
Она сидела с бутылкой бензина в руках перед железной печкой на японской шкатулке, стараясь разжечь сырые щепки. Тянуло плохо. Обильные темные волосы, перепутанные с белым, холодным дымом, щекотали и горчили глаза. Плача и смеясь и удерживая пальцами падающие с затылка шпильки, Катя терла серьезные брови об острые колени, тесно обтянутые юбкой. Бутылка вспыхнула мгновенно. Столб рванувшегося пламени возник с такой быстротой, точно поднялся не от пола, но упал с потолка. Подхваченные взрывом, покрытые искрами волосы стали над головой вздутым веером рыжих страусовых перьев. В трубе загудело, она раскалилась. Проворный огонь побежал снизу вверх по занавескам. Воздух комнаты был уничтожен в один миг. Под напором жара полопались стекла. Соседи едва успели потушить одеялами пожар и сорвать с Кати горящее платье. В карете Скорой помощи ее, еще живую, отвезли в лечебницу. В это время Ерохин был на службе.
Через полчаса он ворвался в вестибюль лечебницы. На лестнице его пыталась удержать сиделка. Бессмысленно улыбаясь, Ерохин отстранил ее мокрым рукавом короткого полушубка.
— Позвольте! — закричал он визгливым голосом. — Позвольте!
И, не дожидаясь ответа, как был, в покрытых грязью сапогах и мокрой белой папахе, тесно перетянутый ремнем с колечком, Ерохин проворно взбежал наверх, оставляя на чистых мраморных ступенях ужасные следы. Инстинктивно и безошибочно он нашел палату, где была его жена, и сквозь полуоткрытую дверь увидел доктора в белом халате, который в поднятой руке держал шприц. У решетчатой спины белой кровати стояла, нагнувшись, сестра милосердия. Две сиделки крепко держали, прижимая к постели, нечто туго забинтованное и длинное. От куска ваты, лежащего на лаковом полу под кроватью, шел такой сильный запах эфира, что у Ерохина потемнело в глазах. В следующую минуту доктор вышел из палаты, прикрыл за собой дверь и сердито взял Ерохина за плечо.
— Я — муж, — сказал Ерохин поспешно. — Вы можете сказать мне всю правду... я настаиваю на этом... Пустите меня к ней, пожалуйста.
И, говоря это, он покорно пошел за доктором по сияющему коридору.
— Успокойтесь, она жива, — сказал доктор. — Только что мы ей впрыснули морфий. Очень тяжелый случай. А пустить вас к ней пока я не могу; просто не имею права. У нее сильные боли. Необходим полнейший покой. Извините.
Ерохин снял папаху, остановился перед доктором и, улыбаясь, сказал:
— Доктор, извините, я, может быть, чересчур назойлив... Но вы понимаете, я так встревожен... У меня такое состояние... Войдите в мое положение... Скажите, это не очень опасно, то есть я понимаю, что это опасно... но она будет жить? Не скрывайте от меня ничего, пожалуйста.
И он опять покорно пошел за доктором, отражаясь в масляной краске стен и белых и голубых кафелях пола и считая перламутровые пуговички на спине докторского халата.
Доктор привел его в дежурную комнату, где на стенах висели проволочные лубки для рук и ног, усадил на черный клеенчатый диван и обстоятельно изложил все то, что он считал необходимым и возможным изложить взволнованному мужу о состоянии жены, положение которой было безнадежным. Он объяснил, что в том случае, если более одной трети верхних покровов человеческого тела получили ожоги, то в медицине почти не бывало примеров, чтобы субъект выжил, но что в данном случае еще трудно определить точно, какая часть покровов поражена, и потому преждевременно делать выводы. Однако при первом беглом осмотре пациентки он нашел значительную часть покровов пораженной, так что ни за что ручаться нельзя. Во всяком случае, будут приняты все меры. И потом...
Доктор еще хотел сказать то, что всегда привык говорить в таких случаях, то есть о бессилии науки и о чуде, но посмотрел в упрямые, умные, пегие, как у козла, злые глаза Ерохина, вздохнул и больше ничего не сказал.
Тогда Ерохин, потупившись, расстегнул пояс, снял полушубок и негромко сказал, что никуда из лечебницы не уйдет и будет возле жены до конца. Доктор пожал плечами. Затем Ерохину принесли халат, и, уже в халате, он ходил вниз говорить по телефону. Он позвонил в агитпроп, сухо рассказал о своем несчастии, извинился и просил, чтобы ему продлили срок сдачи статьи, которую он писал для антирелигиозного сборника.
Входя в первый раз к жене, Ерохин столкнулся на пороге с сиделкой, которая выносила из палаты кафельное ведро. Ерохин мельком заглянул в него. Там в буро-красноватой воде, среди мокнущих тампонов и обрезков марли, плавали обожженные, изуродованные темные пряди волос. «Катины волосы», — подумал Ерохин и вдруг со всей невыносимой ясностью в первый раз почувствовал ужас того, что происходит.
Через пять дней она умерла.
II
Отвыкший от свежего воздуха, утомленный пятью бессонными ночами, грязный и нечесаный, небритый, почти отупевший от несчастья, которого он еще не понял, Ерохин с непокрытой головой шел по рыхлому, коричневому, как халва, снегу, через город, за гробом жены. Черное с белыми спицами колесо медленно катилось почти на уровне его плеча. Кроме этого колеса и дрожащего кончика красной ленты неизвестно кем положенного венка, он ничего не видел вокруг и шел, ни о чем не думая и почти засыпая на ходу. Прохожие останавливались, с любопытством глядя на сонного, одинокого человека, без попа и певчих идущего за гробом. Некоторые крестились.
На кладбище гулял синий ветер. Могильщики опустили гроб на полотенцах в могилу. Ерохину дали в руки ком мерзлой земли. Он бросил его на крышку гроба, услышал гулкий стук, отвернулся и прикусил изо всей силы рыжий отросший ус. Могильщики плюнули в ладони и взялись за лопаты. Он еще раз подошел к могиле, заглянул в нее сухими глазами и пошел прочь.
Силы почти оставили его. Он шел совершенно машинально, еле передвигая ноги, опустошенный и неживой. Все чувства, казалось, умерли в нем. И только одно непонятное, угнетающее, неутолимое чувство вины перед покойной женой, чувство отчаянной и нежной жалости к ней совершенно овладело им; он шел через город, как лунатик, ничего не видя и не слыша вокруг себя.
Он очень любил ее. Ей было не более девятнадцати лет. Когда они сошлись, ей только исполнилось семнадцать. Они прожили вместе два счастливейших года — 1920-й и 1921-й. Для него она, не задумываясь, порвала с родовитой семьей, которая не могла примириться с выбором младшей дочери, и ушла из дома. Прелестно воспитанная, немного наивная, изнеженная и красивая, она следовала за любимым мужем всюду и скромно делила его суровую, деятельную жизнь. Быть может, иногда слишком суровую для ее воспитания и привычек. Однако она никогда ни на что не жаловалась и умела подчиняться необходимости. Вместе с тем она не была похожа на тех мужественных женщин, подруг коммунистов, которые в походах носили мужское платье, ездили верхом, участвовали в сражениях, а на мирной работе — посещали собрания, голосовали, занимали ответственные должности и были записаны в партию. Отказавшись от семьи, привычек, от религии, от дома, заменив все это одним — любовью, она продолжала оставаться той же прелестной, влюбленной в своего мужа молодой женщиной, живущей любовью и для любви. Переезжая с места на место, они наконец приехали в этот город. Гражданская война кончилась. Ерохин получил назначение в агитпроп комитета партии для ведения антирелигиозной пропаганды. Это как нельзя больше соответствовало его склонности и способностям. В свое время блестяще окончивший духовную академию, изощренный во всех тонкостях церковной диалектики, детально изучивший всеобщую историю религиозных культов, обладая вместе с тем острым и отрицательным умом прирожденного атеиста, Ерохин бесповоротно и навсегда порвал с церковью. Наступившая революция сделала его революционером. После Октября он вступил в партию большевиков и был преданным, исполнительным и страстным ее бойцом.
Здесь, в этом большом южном городе, окруженном монастырями, в религиозном центре нескольких губернии Ерохина ожидала напряженная и ответственная работа; он отдался ей со всей своей сдержанной и упрямой страстностью. Его резкие антирелигиозные брошюры, написанные немного цветистым и риторическим языком, тем не менее имели очень большое влияние на крестьян. Это сделало Ерохина злейшим врагом церкви. Священники произносили с амвона проповеди, направленные против него, и предавали его анафеме. Старухи считали его антихристом. В течение короткого времени он стал притчей во языцех. Его знали все. Религиозные диспуты, на которых Ерохин резался с попами, привлекали небывалое количество слушателей. Привыкший к атмосфере вражды и недоверия, наружно хладнокровный и даже флегматичный, он, не торопясь, произносил свои очень хорошо построенные, убийственные речи, полные умного издевательства и тонкого знания дела. Он не был слишком хорошим оратором. Говоря высоким фальцетом, переходившим зачастую в блеяние, слегка заикаясь, но никогда не путаясь, в белой своей папахе, засунув руки в карманы, он слонялся по эстраде, как по болоту, осмотрительно ступая на невидимые кочки своими длинными ногами в болотных сапогах. Он внимательно всматривался в лица дерзкими глазами, ловил малейшее движение порицания или одобрения, на каждое замечание с места немедленно отвечая как бы вскользь, через плечо, репликой, меткой и короткой, как выстрел. Его трудно было поставить в тупик. На текст он отвечал текстом, против цитаты выставлял цитату, грубое замечание отражал ядовитой шуткой, заставлявшей нередко врагов смеяться против собственной воли. Казалось, без малейшего напряжения он выходил победителем из самых ожесточенных прений. И только дома, раздевшись и с жадностью поедая ужин, разогретый женой, Ерохин вытирал вспотевший лоб и, тяжело дыша, с глубокой улыбкой отдыха прикрывал покрасневшие веки. Катя убирала со стола и, готовясь ко сну, заплетала косы, а он, расхаживая в гимнастерке с расстегнутым воротом по комнате, возбужденно рассказывал ей о диспуте. Надев чепчик, чтобы не щекотать мужа во сне, Катя ложилась в постель. Он укутывал ее одеялом, заботливо подтыкая с боков, и покрывал ноги полушубком. Затем он садился к столу и начинал писать брошюру, стараясь не скрипеть стулом и не сопеть, чтобы не разбудить ее. Но она не спала. Сонная и теплая, положив руки ковшиком под пунцовую щеку, Катя лежала с полуоткрытыми глазами и сквозь ресницы смотрела на его сутулую спину, на его движущуюся руку, на зеленый абажур лампы, терпеливо ожидая, когда он кончит и придет спать.
Теперь ее больше не было в живых.
III
Ерохин шел, весь во власти несправедливого, но неистребимого чувства вины перед умершей женой; ему казалось, что он слишком мало давал ей, в то время как она отдала ему все, что недостаточно дорожил ею, недостаточно любил ее, что все было недостаточным в их отношениях перед той полнотой, которая была бы, если бы она не умерла. Но она умерла. Он жалел ее и себя и шел, ничего не видя вокруг, поглощенный ошеломительной новизной своего горя.
Между тем погода была так прелестна, как только может быть прелестной на юге в конце февраля, во время первой оттепели, в одиннадцать часов утра. Дул тяжеловатый ветерок. Ручьи несли солому. На дровнях по ростепели везли с реки громадные глыбы зеленовато-стеклянного льда, горевшего на солнце географическим огнем северного сияния. И небо поразительной свежести стояло над куполами церквей, тронутое кое-где легчайшею рябью облачности, словно ангельским оперением.
Вдруг он услышал враждебные голоса, произносившие его имя. Он очнулся и заметил, что проходит мимо церкви. Две старухи в темных великопостных платках торопливо поднимались по лестнице, проталкиваясь сквозь строй калек к паперти. Они разговаривали между собой. До него долетело еще несколько слов: «...сгорела... покарал... жена...» Старухи вошли в церковь. Ерохин круто повернулся и последовал за ними, машинально расталкивая локтями нищих. В церкви было совершенно полно; часть людей стояла на паперти. Он снял папаху и продвинулся ко вторым дверям.
Десять лет он не бывал в церкви. Забытый холод и сумрак коснулись его волос. Сквозь боковые створки открытых посредине дверей, сквозь неровное стекло, огражденное медными прутьями, он увидел внутренность храма: большой, темный воздух, пробитый и рассеченный клубящимися балками солнечного света, падающими из-под купола, увидел переплетение теса и тени — весь этот строительный синий мусор, оцепеневший хаос литургии. Он увидел почти черную массу молящихся и разноцветную россыпь лампад и свечей, гнездящихся во мраке. Глазами первого христианина, после долгих лет переступившего порог забытого языческого храма, с холодным любопытством превосходства рассматривал Ерохин стекло и позолоту паникадил, куски слабо освещенной живописи, хоругви и плиты стен.
Судя по всему, литургия уже окончилась, но народ не расходился. Хор молчал. В храме стояла подавляющая тишина. Ерохин подвинулся еще немного и остановился в дверях. Он знал эту тишину. Это была длительная, искусно затянутая пауза между двумя периодами проповеди, пауза, которая, вися на волоске, каждое мгновение готова была обрушиться на головы столбами дыма и грохота.
— И что же мы видим? — вдруг раздался среди этой тишины негромкий, как вздох, но все усиливающийся голос незримого священника. Но по голосу Ерохин узнал его. Говорил один из непримиримейших врагов его — отец Григорий Смирнов. — И что же мы видим? Бог, всемогущий господь бог явил нам чудо. Он покарал безбожника. Огненный столб упал с неба и превратил в пепел его жилище и его сожительницу. Но всеблагий господь, неисповедимо читающий в сердцах наших, даровал жизнь самому грешнику. И да скажет смирившийся грешник, подобно благоразумному разбойнику, припав к подножию креста: «Помяни мя, господи, во царствии твоем...» И может быть, ответит он: «Истинно, истинно говорю тебе: днесь со мною будеши в раю».
Все взоры, казалось, обратились в этот миг на Ерохина и узнали его. Он почувствовал едкий запах ладана. Этот запах вдруг показался ему похожим на запах эфира в палате, где умирала жена. «Неправда, — хотел он закричать, — неправда, это бензин. Это...» — но у него посинело в глазах. Ерохин пошатнулся, страшным усилием воли преодолел обморок, надел папаху и со злостью вырвался на свежий воздух. Некоторые из стоящих на паперти действительно узнали его. Произошло небольшое движение. Но он уже бежал по улице, кусая усы и спотыкаясь.
IV
Впоследствии Ерохин рассказывал, что эти минуты в церкви были самыми ужасными из тех, какие он испытал за все время, пока не примирился окончательно со смертью жены. Конечно, это не был мучительный стыд раскаяния. Нет, это была жгучая обида, слишком грубое, жестокое и нелепое публичное оскорбление самого сокровенного, самого человеческого, самого дорогого ему чувства — памяти и любви к покойной жене, которая не была ни в чем виновата.
Сжимая кулаки, он готов был броситься назад в церковь и заставить замолчать проповедника. Ерохин вошел в парикмахерскую и попросил себя побрить, постричь и вымыть голову шампунем. С помолодевшим после бритья, осунувшимся лицом, трогая пальцем подрезанную по-английски щеточку усов, благоухая одеколоном, Ерохин вошел в свою комнату, где он не был шесть суток. Кое-как прибранная соседями, темная от копоти, опустошенная, она сохраняла свежие следы катастрофы. Ежась от озноба и холода, стоящего в комнате, Ерохин заперся на ключ и оставался там до позднего вечера, не зажигая огня, в полной тишине, не нарушаемой ни одним звуком. Соседи уже начинали тревожиться. Однако в начале десятого замок щелкнул. Торопясь, чтобы никого не встретить в коридоре или на лестнице, Ерохин спустился вниз и вышел на улицу. Он медленно побрел по ней, ежась и кашляя и потирая на груди руки. Он долго шел, пересек весь город и наконец остановился перед мещанским деревянным домиком, стоящим на горе, на перекрестке двух переулков, круто спускавшихся к реке.
В окнах горел слабый свет. Ерохин поднялся по скрипучим, обледенелым ступеням на крыльцо и зажег спичку. При фиалковом ее огне он увидел тусклую медную дощечку и прочитал: «Отец Григорий Иоаннович Смирнов». Ерохин дернул за кривую проволоку. Одновременно со звуком дилинькнувшего колокольчика за дверью, обитой войлоком и клеенкой, глухо заворчала и тявкнула собака. Потом громыхнуло ведро и со стуком упал железный крюк. Дверь приоткрылась.
— Кто там? — спросил в щель суровый голос.
Не отвечая, Ерохин открыл дверь и шагнул в темные сени. Фигура открывшего отступила. Ерохин закрыл дверь, нашарил впотьмах крюк и опустил его в петлю.
— Не узнаю, — произнес суровый голос и дрогнул, — не узнаю...
Ерохин тщательно вытер ноги о подвернувшийся половик. Они оба, один наступая, другой отступая, молча двигались через сени, пока не попали в освещенную лампадой комнату. Тут они ясно увидели друг друга. Зажав в кулаке острый наперсный крест, прижимая его к плоской груди, как кинжал, священник смотрел на Ерохина глазами, полными ужаса, судорожно ища позади себя опоры и не находя ее. А Ерохин, косо улыбаясь и осторожно похрустывая косточками пальцев, прошелся по комнате, осмотрительно ступая по узкому половичку, как по мостику. Казалось, он не замечал священника, весь погруженный в какие-то свои, одному ему интересные мысли.
— Я кликну... — проговорил отец Григорий высыхающим голосом и задохся. — Я кликну... людей...
Кулак, сжимавший крест, задрожал у него на груди.
— Не то, — задумчиво и почти мягко сказал Ерохин, махнув рукой, — не то. Не беспокойтесь!
Отец Григорий отступил на шаг, и тут его рука нашла позади опору — ребро стола. Он прочно ухватился за него.
— Тогда зачем пришли? — сурово спросил он, и вдруг ему показалось, что он понял. Сила возвращенной власти поднялась в нем, и священник выпрямился во весь свой небольшой, тщедушный рост. — Не ко мне, не ко мне, — сказал он, повышая торжественный, торжествующий голос, треснувший от волнения. — Аз есмь недостойный иерей. Не ко мне... нет... нет...
Отец Григорий поднял руку, словно отгораживаясь и отстраняясь.
— Нет, не ко мне... К нему, к нему!
Широкий, подвернутый рукав рясы обнажил худую, бледную кисть, протянутую в угол. Там, в божнице, перед темным, почти черным золотом икон светилась лампадка.
— К нему, к нему! — продолжал говорить отец Григорий, задыхаясь теперь и понижая голос до шепота. — К нему!
Его тощие, бескровные щеки, точно исхлестанные кнутом и зарубцевавшиеся вокруг рта, мертво белели при нищем свете лампадки. Ерохин вскользь на ходу взглянул на божницу и опять сделал рукой, точно отмахиваясь.
— Не то, Григорий Иванович, не то. Это мы лучше оставим.
Он сел на стул возле голландской печки, жадно положил ладони на ее неровную и горячую, как пирог, поверхность и понурился.
— Тогда зачем же? — сухо спросил священник.
Ерохин молчал. Казалось, что он спит. Из сеней вышла длинная собака и легла у его ног. В комнате было тепло и духовито, но все-таки Ерохин продолжал дрожать мелкой, едва заметной дрожью. Священник заправил и зажег лампу, поставил ее на стол, а сам уселся в кресло и принялся, насупившись, ждать. Наконец Ерохин очнулся. Он поднял голову и красными от утомления глазами осмотрелся.
— Извините, — сказал он в раздумье, — я вас, вероятно, потревожил. Впрочем, я могу и уйти. Я ведь безо всякого повода. Просто так, посидеть. Нужно же мне было куда-нибудь пойти?
— Так, так, — сказал отец Григорий, одобрительно кивая головой и вдруг вскинув короткую подвижную, как пиявка, бровь, — в гости, значит, к врагу. Так, что ли?
Ерохин кивнул головой и улыбнулся.
— К идеологическому противнику. Привычка.
Отец Григорий снова закивал головой.
— Так, так. Понимаю. Для морального удовлетворения? Диспут? Извольте.
Но Ерохин уже не слушал его, погрузившись в раздумье. Его лицо стало печальным.
— Вы меня давеча обидели, — тихо сказал он. — Впрочем, не будем об этом говорить, я не за этим. Я сам иногда... Но как вы могли так оскорбить ее? За что? Почему? Постойте... Не надо ничего говорить... Я все понимаю...
Ерохин снова задумался, потом встал и заходил по комнате своей осмотрительной охотничьей походкой.
— Сегодня утром я ее отвез на кладбище. Она умирала пять суток. Вы знаете, что это такое — умирать пять суток от ожогов? Она заживо гнила. Последние дни ей уже нельзя было делать перевязок, потому что вместе с бинтом отрывались целые полосы гниющего мяса. Представляете себе эту боль? И она терпела. Терпела, чтоб не мучить меня. Она еще думала, что не умрет, а у меня уже в это время кружилась голова и тошнило от ужасного зловония ее гниющего тела, которого ничем нельзя было заглушить. Вся забинтованная, как кукла, она заставляла меня иногда наклоняться к ней и смотреть в глаза. Тогда она говорила: «Ты знаешь, Митя, мне кажется, что я поправлюсь. Медленно, но все-таки поправлюсь. Скажи мне только честно, ты не разлюбишь меня? Ведь без волос я стала форменным уродом. Впрочем, ты не беспокойся, они скоро отрастут. Через год я уже буду завиваться». Иногда, не в силах вытерпеть боли, она начинала плакать горячо и обильно, как ребенок. Я не мог выносить этого плача. Я убегал в дежурную комнату, ложился на диван, закрывал глаза, и меня начинал трясти озноб. Тело мое горело, как от ожогов, — грудь, руки, ноги, живот, — те самые места, которые были обожжены у нее. Я расцарапывал их ногтями до крови. Я готов был содрать с себя кожу, лишь бы ей стало легче. Вот посмотрите.
Ерохин быстро расстегнул ворот гимнастерки и открыл грудь, всю обожженную, расцарапанную, покрытую малиновыми ранами.
— Вот. Вы видите пальцы. То же на ногах и на животе...
Отец Григорий в сильнейшем волнении вскочил с кресла.
— Господи, — воскликнул он, обращаясь лицом к божнице, и медленно перекрестился, — господи, в неизреченной своей мудрости ты являешь грешнику второе чудо! Господи! Да ведь это же стигматы!
И, словно бы в этом слове было нечто неотразимо страшное, он повторил в упоении:
— Стигматы! Стигматы!
Ерохин быстро застегнул ворот и заправил в кушак гимнастерку.
— Ерунда. Крапивная лихорадка. Уртикария — по-латыни, — сказал он через плечо, и глаза его стали остры и упрямы, как у козла. — Обычное явление. На нервной почве. Мне объяснил доктор. Оставим это.
— Стигматы, стигматы, — продолжал, как в бреду, шептать священник, крестясь, — господи, стигматы... Смири душу его!
Но Ерохин уже опять не слушал его. Криво и вместе с тем нежно улыбаясь своим мыслям, он достал пз кармана небольшой сверток и бережно положил на стол возле лампы.
— Вот, — сказал он, — вот все, что от нее осталось. Посмотрите.
Он развернул бумагу. Там лежало несколько шпилек, коричневая ленточка, сафьяновая записная книжечка с золотым обрезом и маленькая глянцевая фотографическая карточка из числа тех, какие были в моде перед революцией. На этой карточке Катя была снята гимназисткой: в белой пелерине, обшитой кружевами, в форменной шляпе с гербом и бантом, по-детски курносая и веселая.
— Это когда ей было пятнадцать лет, — сказал Ерохин, — теперь ей девятнадцать.
Он осторожно перебрал вещи и, улыбаясь, взял записную книжечку.
— Это я подарил ей за две недели до несчастья. Она хотела вести дневник, но успела, конечно, сделать только одну запись. Посмотрите, какой смешной почерк: «12-го февраля. День моего рождения. Начинаю дневник в зап. кн., которую мне подарил Дмитрий. Не забыть, когда будут деньги: 1) купить Дмитрию новые черные брюки-галифе: он все время мечтает; 2) купить для меня лично 1/2 фунта шоколадн. халвы; 3) не знаю еще что». Больше ничего не написано. Теперь ее нет. Она умерла. И вот все, что от нее осталось. Вы понимаете это?
Ерохин положил на ладонь пакет, как бы взвешивая его слишком ничтожный вес, и вдруг спазма закрыла клапаном его горло и перехватила дыхание. По крылу носа полезла слеза.
— Вот что от нее осталось, — с трудом выговорил он горловым высоким альтом, единственно для того, чтобы не разрыдаться. — Вот... и вы утверждаете, что это ваш бог... бог?
Ерохин изо всех сил стиснул кулаки, его глаза налились кровью и слезами, на лбу вздулась голубая ветка.
— Я б за него копейки не дал! — крикнул он страшным оглушительным голосом. — Копейки б не дал! Понимаете? Копейки!
Он бросился вон из комнаты.
— Опомнитесь, опомнитесь, — смущенно бормотал отец Григорий, выбегая следом за ним в сени и прижимая к груди крест, — побойтесь бога. Не кощунствуйте. Покайтесь. Смиритесь перед чудом.
— Ложь. Никакого чуда. Неосторожность. Бензин, — отрывисто и быстро говорил Ерохин. Ему казалось, что чем скорей он будет говорить, тем скорее найдет в потемках дверной крюк. Он задыхался. — Огонь... Переход материи... из одного состояния в другое... Взрыв... Техническая отсталость... Пережиток... Перейдем на электричество. Будем бороться. Погодите... Победим природу... Победим смерть... Тогда от вашего черного бога... косточек не останется... Да, косточек... Да...
Он нашарил крюк, громыхнул им и вырвался на улицу. Ледяной ветер с реки поцеловал его в лоб. Слезы, так долго и трудно собиравшиеся в нем, слезы, освободиться от которых он, может быть, бессознательно пришел сюда, наконец поднялись и перешли предел. Совсем просто, обильно и тепло они лились из его глаз, пока все не вылились. Идти было далеко. Когда он пришел домой, лицо уже высохло, только мех полушубка возле подбородка был мокр и солон.
V
Придя к себе в комнату, Ерохин включил штепсельную лампу, повесил полушубок на спинку стула, сел к столу и вынул из ящика рукопись неоконченной брошюры. Он внимательно дважды перечел ее и стал писать дальше. Сквозь разбитые и плохо заклеенные стекла в комнату проникал ночной холод. Но Ерохин не ощущал его. Он работал неторопливо, осмотрительно, тщательно подбирая слова и выражения, чтобы все было просто и понятно, по привычке стараясь не скрипеть стулом и не сопеть.
Ерохин написал две с половиной страницы, и его стало долить ко сну. Он едва доплелся до постели, лег, не раздеваясь, и тотчас заснул. Но и во сне, наступившем мгновенно, как беспамятство, но и во сне, похожем на бред, на камень, Ерохин продолжал настойчиво думать, сочиняя прерванную сном брошюру. И ему снилось, даже не снилось, а думалось, как-то совершенно отдельно от сна и вместе с тем во сне, — ему думалось, что он, преодолевая сон, продолжает сидеть за письменным столом и пишет, стараясь не скрипеть стулом и не сопеть, чтобы не разбудить уснувшую жену. И пишет он, начиная новую главу о небе и об ангелах, так:
«Попы говорят нам: небо, ангелы, бог. Они утверждают, что небо, то яркое голубое небо, которое в безоблачные дни как бы полупрозрачным колпаком покрывает землю, населено некими живыми крылатыми существами, называемыми ангелами. И будто бы среди этих ангелов, среди райских кущ, на золотом троне сидит сам господь Саваоф. Темные, необразованные люди верят им. Но рассмотрим, так ли это на самом деле?
Что такое небо? Является ли оно действительно таким твердым и синим, как нам кажется. Ученые профессора доказали, что наша земля окружена плотным слоем воздуха, которым мы дышим, то есть атмосферой. Слой атмосферы очень велик, но не бесконечен. Он простирается вверх на многие десятки и даже сотни верст, но потом кончается. Дальше идет почти пустота, так называемое безвоздушное пространство. Солнечные лучи пролетают со сказочной быстротой через эту пустоту и, наконец, достигают верхних слоев атмосферы. Тут они преломляются, как бы сквозь кривое стекло хаты, а снизу, с земли, верхние слои атмосферы кажутся нам в солнечные дни плотными и как бы окрашенными в нежнейший голубой цвет. Это и есть так называемое небо.
Представьте себе, что мы начинаем подниматься с земли вверх к этому прекрасному голубому, плотному на вид небу...»
Тут Ерохин увидел во сне, что действительно теряет вес и начинает легко подниматься над столом. Обожженный, расковерканный потолок расступается, открывая яркое небо.
«...над нами лазурная, бездонная глубина, — продолжал писать Ерохин, летя во сне, — мы летим. Вот вверху мелькнуло нечто белое, полупрозрачное! Уж не ангел ли? Но нет! Мы поднимаемся все выше и выше, и вот уже поравнялись с этим белым. Это легкое, почти незаметное перистое облачко. Мимо. Мы поднимаемся еще выше. Солнце становится ярче. Воздух холоднее. Уже трудно дышать. Но выше, выше! Солнце разрастается над нашей головой. Оно уже покрыло полнеба. А само небо выцвело, побелело. Нет следа его голубого прекрасного цвета. Оно холодно. Оно обжигает стужей. Мы в верхних слоях атмосферы. Больше нечем дышать, кровь стучит в висках. Ах!.. Но выше, выше. Может быть, там дальше мы встретим ангелов и бога? Но нет. Их нет и там. Ледяной холод и черный непроницаемый мрак безвоздушного пространства окружает нас. И громадный, холодный, багровый, без лучей и света, непомерный диск солнца как бы стремительно опускается на нас из этого жуткого ледяного пространства вечной ночи».
VI
Где же ангелы? Где же бог? Их нет и здесь. Все — темная, поповская ложь. Холод. Лед. Молчание. Огонь. Смерть...

 

1922
Назад: Рыжие крестики[37]
Дальше: Восемьдесят пять[39]