1. Большой шмон в Москве
Установить, с какого конкретно события началась знаменитая бойня в Москве практически невозможно, но если будущий историк возьмет на основу исследования секретное досье генерала Самуилова, он придет к выводу, что отправная точка приходится на 15 августа последнего года тысячелетия.
В этот погожий денек Фенечка Заика, полномочный представитель тамбовской братвы, отправился на ответственную встречу с Глебом Егоровым, директором «Аэлиты». Настроение у него было приподнятое, и для этого имелись все основания. Возможная вербовка «Косаря» и выход через него на столичные властные структуры много значили для региональных паханов, такая смычка открывала перед ними заманчивые перспективы и по важности была вполне сравнима (по исторической аналогии) с покорением Сибири Ермаком, только, естественно, наоборот. Вот в чем заключалась суть проблемы. Когда удалось разделить страну на строго очерченные криминальные зоны, то первое время паханы веселились и радовались, получив каждый в полновластное владение отдельное царство, но они не учли некоторых особенностей крупного бизнеса: для его подпитки и развития непременно требовались международные коммуникации, мировые финансовые связи, без них он постепенно подсыхал на корню. Как вскоре выяснилось, эти связи так или иначе замыкались на Москве и отчасти на Петербурге, куда обособившимся региональщикам не было ходу. Кроме того, в центр стекалась, как капитал в Мировой банк, необходимая рыночная информация, ценовые сводки, а по сторонам расплескивалась большей частью туфта, устаревшие, никому не нужные сведения. Получилось, что чрезмерно увлекшись суверенизацией, многочисленные российские царьки сами подпилили сук, на котором держится бизнес, ибо в нем существует непреложный закон: кто не развивается, тот банкрот. Фенечка Заика, бывший доцент политехнического института, головастый мужик, один из первых разобрался в ситуации досконально и много сил потратил, чтобы на ритуальных всероссийских сходняках убедить соратников в необходимости новой взаимовыгодной централизации. Конечно, он радовался тому, что выстраданная идея превращения разрозненных криминальных наделов (свой губернатор, своя казна и свой прокурор) в общесоюзную зону из периода пустопорожней болтовни переходит наконец в стадию реализации.
На встречу, как условились через Попрыгунчика, он отправился налегке, без охраны, изображая праздношатающегося барина. Конечный пункт — Гоголевский бульвар, памятник, где собираются панки, — в 12 часов дня. Ему не совсем была понятна такая необычная конспирация, но во всяком случае она свидетельствовала о серьезности намерений «Косаря». Имея запас времени, Фенечка Заика прогулялся по Тверской, любуясь истинно западной витриной столицы. В этот раз, вероятно, по причине приподнятого настроения, он был особенно очарован ею. Бесконечные пролеты нарядных витрин, красочные рекламные плакаты, иноземная речь, множество молодых, красивых, добычливых лиц, явственный аромат денег и преуспеяния — здесь было все, что душа пожелает, только раскошеливайся. Скользящий по Тверской поток иномарок напоминал хирургический скальпель, рассекающий праздничный торт на две половины. Трогательная деталь: несмотря на ранний час, то тут, то там, как солнечные блики, уже мелькали раскрашенные мордочки проституток. Неподалеку от «Макдональдса» две юные особы подкатились и к Заике.
— Не желаете развлечься, молодой человек?
Бесшабашные глаза, смелые улыбки, щебетанье нежных голосов, с легкой хрипотцой от постоянного курения.
Его умилило деликатное обращение «молодой человек».
— Почем берете, озорницы?
Девчата захихикали, переглянулись.
— Такому шикарному господину можно и даром услужить, — пообещала одна, с подкрашенным синяком на левой скуле.
Улыбаясь, Заика двинулся дальше, но юные жрицы любви еще несколько шагов тянулись за ним, как две собачонки, потерявшие хозяина. Наверное, беженки, сиротки несчастные, искренне пожалел их Заика. Как в каждом пожилом новорусском типе с расщепленным сознанием, в бывшем доценте совмещались два человека: один радовался присутствию на утренней улице прелестных доступных созданий, видя в этом очевидный знак приобщения к общечеловеческим ценностям; второй, закоснелый угрюмый совок, так и не выдравший одну ногу из рабского прошлого, по-стариковски сочувствовал безмозглым, неоперившимся курочкам, вынужденным спозаранку торговать собственным мясом. Такое раздвоение личности отчасти мешало полноценно наслаждаться свободой, и Заика иногда завидовал своим более молодым товарищам, сформировавшимся уже в благословенную рыночную эпоху.
Возле Центрального телеграфа он сел в такси и велел ехать к метро «Кропоткинская». Водитель, московский прохиндей, мгновенно определил в нем денежного господина. Не спросил: сколько заплатите? — и даже придержал дверцу изнутри, пока Заика усаживался. До «Кропоткинской» — рукой подать, но ехали минут тридцать: центр — сплошная «пробка», что, как отметил про себя доцент, тоже признак прогресса — автомобильный парк растет как на дрожжах.
— Как оно за баранкой? — спросил у водилы. — На хлеб с маслом хватает?
— Зависит от клиента, — с намеком отозвался парень. — Попадаются такие жлобы, сам бы доплатил, лишь бы не везти.
— Так ты таких не сажай.
— Не всегда можно угадать по внешнему виду.
— Кидают часто?
— Меня особо не кинешь, — парень со значением поглядел на монтировку, лежавшую под рукой.
Фенечка Заика с удовольствием разглядывал из окна стольный град со всеми его чудесами. Вот она, голубушка белокаменная, дышит, кипит, рубит бабки. И не подозревает, красавица, что скоро придут другие хозяева…
Фенечка шел по бульвару, грузный, осанистый, с газеткой в руках. С чувством оглядывал нарядных полуголых женщин, цеплял взглядом пожухлую московскую зелень. Он не мог предполагать, что плывут последние минуты его жизни, но почему-то хотелось надышаться всласть теплыми асфальтовыми испарениями. Чуть-чуть давило под селезенкой. Издали попытался разглядеть, где Егоров, не пришел ли первым? Условились, что тот сам его узнает: ни о чем не беспокойся, Фенечка, стань возле памятника и читай газетку.
Заика сделал хитрее: сел на каменный бордюр неподалеку от компании молодых людей, сосавших пиво из бутылок и громко, на всю площадь посылающих веселые матерки. Газеткой прикрылся, как щитом. Егорова он не раз видел по телику: приметный детина с белой копной волос — такого ни с кем не спутаешь. Дерзкий, остроумный. Цепкий, как клещ. Когда Фенечка его слушал, всегда думал: братве не хватает интеллектуалов. Только интеллектуалы сгруппируют ее напор в единый, громящий кулак. Куда бить кулаку, покажет время. Да оно уже показало: туда же бил великий Петр. В жирное брюхо осоловевшей от недержания мочи Европы. Державные мысли, усмехнулся Заика. Но так и есть. Дряблые умы так называемых либералов не смогут понять парадоксальную истину: братва — единственная реальная сила, которая не даст России рассыпаться в прах.
Часы показывали четверть первого: Егоров опаздывал. Неучтиво с его стороны. Так не начинают деловое сотрудничество. А может, это продуманная уловка ушлого имиджмейкера. Подергать нервы, показать будущему партнеру, что ему начхать на все условности.
От компании панков отделился худосочный юноша в берете и длинном, бесформенном пиджаке, подгреб к Заике.
— Папаша, куревом не богат?
Глаза больные, ублюдочные. Белая пенка в уголках губ. А вот эту мразь придется вычистить из Москвы, слить в отстойник. Это же не люди, грибковая плесень. С ними не в мировую цивилизацию, с ними только в морг.
— Отвали, заморыш, — беззлобно посоветовал Заика. — Ты уж накурился, хватит.
— Грубо, папаша, ах, как грубо! — панк ощерился в циничной гримасе, сунул руку в карман и — к удивлению Заики — выщелкнул из рукава нож с длинным узким лезвием. Фенечка, конечно, давно не боялся таких игрушек, но пришлось вставать.
— Остынь, придурок! Я же тебе шею сломаю.
Панк отступил на шаг.
— Может, сломаешь, а может, нет. По-всякому бывает, папаня.
И тут Заика заметил, что еще трое вислоухих отделились от гогочущей компании и окружают его веером. Молчком, как волчата. С опозданием сообразил: это не могло быть случайностью. Он хорошо знал эту шушеру: среди бела дня они так нагло не нападают. Иное дело — в темноте. Да и то заранее отслеживают какую-нибудь пьянь.
Дальше — хуже того. У тротуара притормозил черный лимузин, хотя останавливаться здесь запрещено. Передняя и задняя дверцы приоткрылись, но из машины никто не вылез.
«Егоров, сука! — озадачился Заика, — Ты что же вытворяешь, гад?!»
Уже замелькали ножи и цепи, а он все недоумевал: как же так? какой в этом резон? Но потихоньку отмахивался, отступая к памятнику. Знал: против кодлы с железками с голыми руками не устоишь, но ничего не боялся. Обида его душила: какая скверная, нелепая накладка. Как зряшно, пустячно обрывается жизнь, только-только по настоящему развернутая. Рыча, принял два-три легких укола в бока и в живот, схлопотал цепью по локтю, но одного сопляка зацепил тяжелой плюхой по уху — визжа, покатился, сволочь, на асфальт. Маневра у Заики не осталось, обступили со всех сторон. Он покосился на лимузин — дверцы открыты и по-прежнему ни одной рожи не высунулось.
— Покажись, Егоров! — крикнул Фенечка. — Что же ты меня щенками травишь?!
Никто не показался, зато кровь потекла из многих дыр. Фенечка припал на одно колено, вяло двигал корпусом, молотил наугад кулаками — ему больше не хотелось сопротивляться. Видел злобные, сосредоточенные, возбужденные почти детские лица, слышал собственное глухое покряхтывание, когда сталь пронзала жирную плоть — и желал теперь только одного: поскорее отключиться. Унижение от подлой расправы было сильнее боли и страха.
Опрокинутого навзничь, ворочающегося, пацаны еще в охотку потыкали его ножами, отоварили цепями, хвалясь друг перед дружкой удачными ударами, — потом, усталые, но довольные, вернулись к скамейке попить пивка. Такого кабана завалили, не каждый день удается.
Фенечка Заика был в полном сознании, но не мог пошевелить ни единым мускулом: тупо смотрел, как из черного лимузина не спеша, как в замедленной съемке, спустился на асфальт черногривый, горбоносый мужчина в светлой куртке и пошел к нему, на ходу передергивая затвор длинноствольной пушки. Когда приблизился, Заика сказал:
— Передай Егорову, я его с того света достану.
Мужчина уважительно поклонился, прижал к виску умирающего холодное дуло — и спустил курок.
Серегин за завтраком устроил жене скандал из-за переваренной овсянки. Конечно, это был только повод. Он уже несколько дней собирался высказать все, что о ней думает. Терпение истощилось. Раньше прощал ее ненасытное, наглое блядство, а теперь накатило что-то вроде душевной хворобы. Достала его позорной связью с Теней Попрыгунчиком, у всех на виду, не таясь, словно дразня, проверяя: стерпит ли и это? И прежде вешалась на кого попало, от шоферни до чиновников высшего ранга, проще подсчитать, кого пропустила, ей все равно с кем, лишь бы в штанах и палка стояла, и главное — ему ли не знать — тешила не утробу, а ненависть. Физиология тут вовсе ни при чем. Элка фригидная, как банная мочалка, и всегда такой была, хотя, разумеется, уверяла, что это он убил в ней женское естество. Якобы сломалась, когда узнала о его тайных пристрастиях, — вранье все это. Никогда в ней не было ни души, ни страсти, а только холодный расчет и бабья хватка.
Серегин частенько спрашивал себя, почему так долго тянул, не избавился от обузы до седых волос, и ответ был один: руки не доходили. Тяжкий путь одолел, все силы отдавал служению отечеству, сколотил приличный капиталец, да еще времена нагрянули, зевнуть некогда, а баба что ж, как говорят, на вороту не виснет. И конечно — инерция быта. Пока детишки подрастали, пока то да се, да и без семьи оставаться на государственной службе негоже, будешь как белая ворона, опять же не нами сказано: коней на переправе не меняют. Вдобавок сомневался, будет ли другая получше. Все они, в сущности, одним миром мазаны: с виду блеск, внутри — тухлятина и гниль. Одну на другую менять — не стоит труда. Тем более хозяйка неплохая, дом держала опрятно, повариха отменная. Но это все тоже в прошлом, Элеонору Васильевну давно на кухню плетью не загонишь. Как же, она теперь дама высшего света, вхожа в самые престижные салоны, везде желанная гостья, везде ей почет и уважение, а того не понимает, дура, не ее привечают, старую лошадь с обвисшим задом, а его, неутомимого труженика, государственника, трибуна. Да, сейчас он в фаворе (кстати, и этим не постыдилась, гадина, попрекнуть), но начинал карьеру в одиночку, без чьей-либо помощи, наверх пробился чугунным лбом, никогда не жалел ни себя, ни людей.
С Попрыгунчиком она его достала, да, достала, и он знал почему. Из всех людей, какие они ни были плохие или хорошие, а мути, накипи в народе много, причем в любом народе, не только в русском, как принято считать, Серегин по-настоящему презирал, на дух не принимал спесивых, сытых, зажравшихся бездельников, которые достигли определенного положения не трудом и талантом, а удачей, свалившейся им на голову с неба. Геня Попрыгунчик был именно из таких. Непомерное богатство и власть привалили ему благодаря отдаленному родству с султаном, сам он был полным ничтожеством, мышиным жеребчиком, пустоголовым, как маковая хлопушка. Его молодость, смазливая внешность, сальные шуточки, которым приходилось подхихикивать, вызывали у Серегина неодолимое желание: треснуть по дурной башке колуном, и он уверен, оттуда вывалились бы не мозги, а гнилая труха. Неважно, кем был нынешний Попрыгун, подставой или натуральным племянником (везет, так уж во всем), так или иначе он воплощал в себе все ненавистные Серегину качества и пороки, и, разумеется, осатаневшая Элеонора Васильевна сразу это усекла, оттого в первый же приход потащила эту скотину в оранжерею, где, имитируя пылкую страсть, по особой подлости натуры опрокинула и поломала с десяток любимых Серегиным бледно-желтых хризантем. Это была последняя капля, переполнившая чашу терпения, но стерва на этом не успокоилась. Осведомители докладывали, с приложением соответствующих фотографий, что поганый племянник шастает к его законной супруге почитай каждый божий день, и они предаются омерзительной похоти не абы как, а исключительно на его постели либо в рабочем кабинете. Сколько же можно глумиться?
А теперь кашу подала, будто соплей в тарелку плеснула.
Серегин насупился, отложил ложку. Элеонора Васильевна дымила сигаретой, мечтательно глядя в даль. Перед ней чашка кофе и рюмка ликера. Из заветной передачи «Про это» она недавно узнала, что клюквенный ликер воздействует на эрогенные зоны точно так же, как мужское прикосновение. Уже с неделю хлестала его с утра до ночи, но пока нужного результата не добилась.
— Это что? — спросил Серегин многозначительно. Супруга перевела на него рассеянный взгляд.
— Это что, я спрашиваю, — повторил Серегин, ткнув пальцем в тарелку.
— Твоя овсяночка, что же еще… Кушай, родной мой. Авось козленочком станешь.
Серегин небрежно смахнул тарелку со стола и проследил, как она врезалась в стену, но не раскололась.
— Ой! — озадачилась Элеонора Васильевна. — С утра хулиганит… Прими капельки, Витя, тебе нельзя волноваться.
— Ты шлюха, мерзкая, грязная шлюха, — сказал Серегин. — Ты знаешь это?
— Знаю, конечно… Но зачем тарелками швыряться? Каша вкусная, с маслом. Я творожку добавила, как ты любишь.
— Ах, творожку?.. Да ты понимаешь ли, тварь, что надо мной весь аппарат потешается? Последний курьер в министерстве строит за спиной рожки.
— Думаю, ты преувеличиваешь… Беда твоя, Витенька, в том, что ты придаешь непомерное значение собственной персоне. На самом деле никакому курьеру нет до тебя дела. Ему на тебя наплевать. В принципе, всем вообще друг на друга наплевать. Люди живут каждый своими заботами. А у тебя, Витенька, болезненное самомнение на грани патологии. Тебе представляется, будто весь мир только и занят тем, что следит за каждым твоим шагом. Глубочайшее заблуждение.
Выслушав поучение, Серегин сказал:
— Не называй меня Витенькой, я запрещаю!
В первый раз за утро Элеонора Васильевна взглянула на мужа с интересом.
— Как же тебя называть? По имени-отчеству? Или как твои холуи — ваше превосходительство? Не дождешься, родной мой.
Серегин пожевал губами. Пора было собираться на работу, но он решил довести разговор до конца.
— Нора, можешь выслушать меня спокойно? Без идиотских шуточек?
— Это трудно, но попробую. У тебя живот болит?
— Так вот, прелесть моя, прожили мы с тобой четверть века, пора и честь знать. Учти, каша тут ни при чем. Я долго размышлял и пришел к мнению, что наш брак абсолютно бесперспективен. Нет никакого смысла продолжать эту волынку.
Элеонора Васильевна от изумления стряхнула пепел в недопитую рюмку, чего обыкновенно себе не позволяла.
— Ты хочешь со мной развестись?
— Разводиться необязательно, но жить мы должны врозь. Так, полагаю, будет лучше и тебе и мне.
— Господи, неужто наконец решился? — в голосе ее прозвучало уважение.
— Да, решился. И это окончательно.
— А причина? Витя, какая причина? Неужто из-за моего последнего увлечения?
Серегин поморщился, ему не хотелось углубляться в конкретные детали, это только уведет в сторону.
— Ты называешь это увлечением?
Но Элеонора Васильевна уже его не слушала. В возбуждении опрокинула рюмку вместе с пеплом. Серегин налил себе в чашку кипятку и заварки. Он вдруг почувствовал полнейшее равнодушие к происходящему. Давно надо было это сделать, ох как давно! Сколько прекрасных возможностей упущено.
— И где ты будешь жить? — спросила Элеонора Васильевна подозрительно.
— Пока поживу на даче. Там видно будет.
— Я тебе не верю.
— В чем не веришь?
— Ты там отведешь душу со своими педиками, а потом приползешь вымаливать прощение.
Настала очередь удивиться Серегину.
— С чего ты взяла? Разве я давал повод?..
— Ох, Витенька, ну я-то тебя знаю. Конечно, ты крупный ворюга и на кого-то можешь произвести впечатление солидного, самостоятельного человека, но ведь на самом деле ты обыкновенный слизняк. Для тебя главное, чтобы хозяева не подумали о тебе плохо. А как еще они могут подумать, если ты бросишь жену и начнешь куролесить на старости лет? Да тебя сразу турнут со всех постов и мошну отберут… Нет, родной мой, то, что ты говоришь, слишком замечательно, чтобы быть правдой.
В ее карих глазах заплясали знойные огоньки, и Серегин с испугом отметил, как она по-прежнему хороша собой и, возможно, чересчур умна.
— Значит, по-твоему, я ворюга? Ты хоть немного отвечаешь за свои слова?
— Ну а кто же ты, Витя? Да я тебя не укоряю. Вы все воры, кто пришел к власти. Конечно, и прежние были не лучше… И я стала стервой, потому что с вами связалась. С тобой и с твоими подельщиками. Иначе и быть не могло. Как и вы, продала душу дьяволу. Судить нас будут всех вместе.
Серегин, пораженный, не нашел ничего лучшего, как спросить:
— Кто же нас будет судить?
— Совсем другие прокуроры, Витя. Не те, которых вы насажали.
Так и не позавтракав, Серегин ушел к себе. У них были раздельные спальни, уже лет десять спали врозь. С тех пор, как Элка его застукала с тем змеенышем с телевидения. Значительно позже он понял, что все было подстроено: и змееныш, и ее неурочное возвращение из Сочи. Кому-то было выгодно внести раздор в их семью. У него всегда было достаточно врагов, как у всех неординарных людей. Особенно у тех, кто вершит судьбы страны. В нагрузку к дару власти дается и это — злобные, неутомимые тайные враги. В сущности, та история не стоила выеденного яйца. Он не раз пытался объяснить супруге, что он нормальный мужик, с нормальными инстинктами, но когда сексуальная ориентация стала элементом политики, он просто вынужден был играть по новым правилам. Мальчики — так мальчики, какая разница, лишь бы не домашние животные, хотя сегодня к этому, кажется, идет. Что ж, справимся и с этим, уверенно думал Серегин, примериваясь заранее завести на даче парочку ангорских козочек. А как же иначе? Политика и бизнес — жестокое занятие, самое жестокое из всех, слабаку, гордецу, слюнтяю здесь делать нечего.
Но разве ей втолкуешь? Его невинную деловую связь она расценила даже не как измену, а почему-то как предательство (кому и с кем интересно?), и вместо того чтобы выказать мужу сочувствие, начала копить в себе ненависть. К сегодняшнему дню она накопила ее столько, что ненависть скоро задушит ее саму. Ладно, чего уж теперь: слова сказаны, они расстаются. Пусть помыкается без его поддержки, без его денег и опеки, а там посмотрим, кто к кому приползет за прощением.
Одеваясь перед зеркалом, вглядывался в свое суровое, будто вытесанное из камня лицо, принимал то одну, то другую важную государственную позу — это всегда успокаивало, — но обида не уходила. Надо же додуматься: ворюга! суд! Баба явно поет не со своего голоса, кто-то ей это внушил. Тут тоже нет ничего удивительного: закусив удила, она стала совершенно неразборчивой в знакомствах и, вполне возможно, снюхалась с каким-нибудь голодранцем с хорошо подвешенным языком. Во всяком случае не от Попрыгунчика нахваталась. Вот уж кто действительно ворюга и разбойник. Причем из самых подлых, из тех, кто ничем не рискует, загребает жар чужими руками.
По радиофону он связался с водителем, Семкой Карацупой, и передал, что через пять минут выходит. Аккуратно зачесал на ухо седую белоснежную прядь, придающую ему удивительное (судьбоносное!), как он считал, сходство с вице-президентом Альбертом Гором. Хотел уйти не прощаясь, но в гостиной наткнулся на жену, которая смешивала коктейль у бара. Резко к нему повернулась:
— Витя, больше ничего не хочешь мне сказать?
— О чем, Нора? Все сказано. Я решений так быстро не меняю.
Неожиданно она приблизилась к нему и подставила губы для поцелуя. Пойманный врасплох, он машинально ее облобызал.
— Прощай, родной мой!
И голос, голос — прежний, с хрипловатым вызовом — сто лет его не слышал.
Серегин спрятал торжествующую ухмылку: ага, уже пошла на попятную, сучка!
Однако в ожидании лифта на просторной лестничной площадке почувствовал сомнение: что-то тут не так. Что-то в ее поведении… или успела курнуть?
Еще когда он возился с дверным запором, Элеонора Васильевна быстро подошла к окну, отворила верхнюю форточку и высунула наружу руку с белым платочком…
Внизу Серегина встретил капитан Володя Шамраев, хорошо воспитанный молодой человек, работающий у него в охране третий год, почти член семьи. Как обычно, Володя справился о здоровье босса и, узнав, что все в порядке, просиял в белозубой улыбке. Дверь подъезда открыл второй охранник, дюжий татарин, его Серегин знал плохо, он появился недавно, протеже Шамраева. Но рекомендации отличные — пять лет в органах, до этого Афган, Чечня, все как положено. Так они и вышли втроем под ласковое августовское солнце — татарин впереди, Шамраев с правого боку, чуть сзади. Серебристая «Тойота» припаркована у тротуара в десяти шагах (Серегин избегал ездить в чересчур роскошных иномарках, кстати, при недолгом возвышении принципала из Нижнего Новгорода он, пожалуй, единственный из правительства охотно выполнил бредовый каприз Немцова и пересел на «Волгу»). Семка Карацупа, преданная душа, кривя вечно хмурую рожу, придерживал заднюю дверцу. Заученно буркнул себе под нос:
— Прошу садиться, ваше высокоблагородие!
Возле машины Серегин поднял голову: Элеонора Васильевна стояла в открытом окне — в одной руке стакан с питьем, в другой — белый платочек. Прямо проводы казака в поход. Серегин опять подумал: что-то тут не так, видно, задумала очередную гадость, дрянь.
Усесться в машину он не успел, только правую ногу занес в салон. Стоявший на другой стороне улицы красный «Запорожец» осветился черно-белым пламенем и с адским грохотом разлетелся на куски. Взрыв был столь силен, что кусок бампера со свистом взлетел на пятый этаж и вонзился в деревянную раму, буквально в сантиметре от виска Элеоноры Васильевны. Женщина только чуть вздрогнула да плотнее сжала губы. С жадным любопытством наблюдала за корчившимися на асфальте фигурами. Татарина развернуло боком и швырнуло на стену. Водителю Карацупе срезало голову, точно мечом, как персонажу знаменитого фильма «Горец»; русая и угрюмая, она покатилась по улице, как мяч. Шамраев пошатнулся, но устоял на ногах — с удивлением себя общупывал: он был совершенно целый. Серегина спеленало пламенем, одежда сгорела в одно мгновение, голый он пополз к подъезду, вопя во всю мочь и чудно подгребая руками. Всего двух шагов не дополз до тенька, перевернулся на спину, задергался в чудовищных конвульсиях — и умер.
— Прими, Господи, душу раба твоего, — сверху напутствовала супруга — и залпом осушила прощальный стакан…
Юный абрек Шахи Атабеков за месяц вполне освоился в Москве и думал, что если дела пойдут так и дальше, можно считать, жизнь прожита не зря. С дядюшкой Гатой, великим джигитом, они культурно отдыхали в стриптиз-баре «Зембаго» на Новом Арбате, вотчине Кривого Арсана. Он недавно отобрал бар за долги у обанкротившегося банкира Саньки Несмеякина. Самого банкира пока не трогали, пасли навырост. Несмеякин был перспективный гяур, за пять лет три раза прогорал подчистую и всегда изворачивался, снова вставал на ноги, чтобы нести золотые яички. Его как раз ждали на профилактическую беседу.
Шахи пил пепси, дымил сигаретой с легкой травкой. Гата резко ограничил его в употреблении спиртного. Юноша сперва обиделся, но потом понял, что наставник, как всегда, прав. Он не хотел унизить молодого человека. Истинный воин, очутившись в стане неверных, обязан строго соблюдать обряды, завещанные Пророком, иначе чем он будет отличаться от вечно пьющих, жрущих и блюющих русских собак? Что против этого возразишь? Сам Гата тоже не позволял себе лишнего, подавая родичу достойный пример, — не больше бутылки водки в день, а остальное так уж, семечки, винцо, пивко, марафет.
И без вина молодой абрек чувствовал себя на вершине блаженства. Бодрящая музыка, знойный полумрак подвала, аромат травки, извивающаяся вокруг шеста голая белая гурия — увидели бы его сейчас земляки. Двух месяцев не провел Шахи в распутной Москве, а повзрослел на десяток лет. Умом понимал: жизнь, открывшаяся перед ним, всего лишь затянувшийся, сладкий обман — деньги, скользящие меж пальцев, красивые женщины, радостно выполняющие любые прихоти за грош, слепящее коловращение бесовских соблазнов, — все это не могло быть настоящим, но как же чудесно ощущать себя повелителем в этом иноземном вертепе, где в любой точке при их с дядюшкой появлении московский сброд на мгновение замирал в священном трепете. Шахи уже привык ловить на себе трусливые взгляды, подобострастные улыбки, а на скрытые угрозы научился отвечать без промедления. Редкий день ему не приходилось смывать черную, грязную кровь с родового отцовского кинжала. И чем больше он наносил ударов, тем чище звучал в ушах голос вечности.
Гата сказал, лениво потягивая через соломинку фруктовый коктейль:
— Вон идет гнида Несмеякин. Я с ним буду говорить, ты молчи. Не трогай его, пока не скажу.
Шахи счастливо рассмеялся, приняв указание к сведению. Гурия на шесте извивалась все быстрее, все ритмичнее, издавая хриплые стоны, и он твердо решил, что заберет ее с собой на эту ночь.
К ним за стол подсел, испросив разрешения, невзрачный господин лет тридцати пяти с блеклыми, как у призрака, глазами, с белой в веснушках кожей — рыжий. Что в нем Шахи понравилось, так это бриллиантовые запонки на рукавах длинной, навыпуск, пестрой рубахи. Шахи в камешках не очень еще разбирался, но сразу подумал, что вещь классная, богатая, и нагадал взять их себе, если с банкиром случится неприятность. Что она рано или поздно случится, у него не было сомнений, это написано у рыжего на морде: важно только оказаться рядом в нужный момент.
— Наливай, пей, Санек, — дружелюбно пригласил Гата. — Не стесняйся. У нас запросто. Хочешь водочки, пей водочки. Бери фрукты. Все бери, будь гостем.
Банкир озирался по сторонам с унылой миной: обстановка ему явно не нравилась. Спохватился, поблагодарил:
— Большое спасибо, бек. Только я непьющий… Уважаемый Арсан сказал, вы хотите со мной поговорить?
Голосишко писклявый, как у евнуха. Шахи смешливо подумал, что за один такой подлый голос надо сразу башку оторвать, не ошибешься. А запонки хорошие, клевые запонки.
— Непьющий, но водочки выпей, — помрачнел Гата. — Когда предлагают, всегда пей. Иначе можно обидеть.
Банкир налил из хрустального графина в хрустальную стопку, чуть дрогнувшей рукой поднял, улыбнулся поочередно Гате и Шахи:
— За ваше здоровье, господа!
Опрокинул лихо, ничего не скажешь. И глаза зажмурил от удовольствия.
— Ах, вкусная зараза! Лимоном отдает. Шведская, чистая.
— Разбираешься, Санек. А говоришь — непьющий.
— Непьющий в том смысле, что воздерживаюсь. Люблю, но воздерживаюсь. Поневоле приходится. Печень пошаливает.
— Такой молодой, и уже печень? — Гата не поверил. — Старый будешь, тогда будет печень.
Рыжий Несмеякин подцепил вилкой кусочек белорыбицы. Пожевал — и тоже с явным удовольствием.
— У меня, досточтимый бек, наследственное. Батя от водки сгорел и дедушка от нее же. Рязанские мы, веками пропитые.
— Меры не знаете, — брезгливо укорил Гата. — Ни в чем меры не знаете.
— Точно — ни в чем, — подтвердил банкир смущенно, и вдруг открылось в нем такое детское простодушие, что Шахи невольно напрягся. Вот оно — известное коварство гяуров. С виду дитя несмышленое в веснушках и прыщиках, а внутри — оранжевый тарантул. Только зазевайся, ужалит в сердце — и наповал. И кровь у них черная от яда — с ножа не соскребешь.
Видно, что-то подобное пришло в голову и Гате. Нахмурясь, он резко спросил:
— Скажи, Санек, ты человек или барахло вонючее?
Банкир послушно проглотил рыбу, не дожевав, улыбка не сошла, а спрыгнула с побледневшего лица:
— Не понимаю, бек. Если вы имеете в виду вчерашнюю проплату, так ведь мы условились о пролонгации. Естественно, с повышением процента. Вы же знаете, как складываются дела. Банковский бизнес дышит на ладан. Нет возможности сразу отдать всю сумму. Господина Арсана, кажется, убедили мои аргументы… Положение скоро выправится. Есть влиятельные люди на самом верху, которые заинтересованы в расширении сети коммерческих банков. Если угодно, могу объяснить более детально.
— Маме своей объясняй, — Гата поманил официанта, велел подать две порции жареной осетрины. Подумал и добавил: — Попозже посадишь к нам вон ту на шесте. Для племянника. И еще одну какую-нибудь, помоложе. Тоже беленькую.
Официант замешкался, не отходил.
— Что еще? — удивился Гата.
— Видите ли, господин Атабеков, девица Мариан некоторым образом на сегодняшний вечер ангажирована, — витиеватая речь выдавала в официанте бывшего интеллигента. Гата холодно заметил:
— А ты знаешь, падла, что я тебе могу сделать за хамство?
Видимо, официант знал, потому что мгновенно испарился.
Гата повернулся к банкиру.
— Пролан…гация, говоришь? Значит так, Санек. С Арсаном у тебя пролон… пролан… тьфу, черт! А мне мои бабки нужны сегодня. Ваши проблемы меня не касаются.
— Как же так? Я полагал…
— Положишь своей матушке в могилу. Сто штук через два часа. Храни тебя твой бог, Санек. Не споткнись по дороге. Вернешься, еще налью водки. Ступай прочь.
— Сейчас вечер, бек. Где я возьму сто тысяч?
— Возьмешь, где лежат. Не напрягай меня, Санек.
Спотыкаясь, рыжий банкир потопал через зал и ни разу не оглянулся.
— Принесет, ата? — в восхищении спросил Шахи.
— Куда денется. Они жить любят, а все их жизни у нас вот здесь, — убедительно ткнул заскорузлым пальцем в желтоватую, бугристую ладонь.
Но на душе у него было не так спокойно, как он выказывал. Да разве у него одного? Никто из авторитетов, памятуя завет бывшего пузана-премьера Степановича, не желал новых потрясений, но все шло именно к тому. Знать бы еще, откуда ветер дует.
Тем временем вернулся официант и, раболепно поклонясь, доложил:
— Все улажено, господа. Через полчаса Мариан к вашим услугам.
— Молодец! — коротко похвалил Гата.
Официант просиял от хозяйской ласки.
— Насчет второй дамы… Есть новенькая, первый день на работе. Десятиклассница. Чистенькая, с хорошей родословной. Не угодно ли?
— Не кривая? — пошутил Гата.
— Никак нет, — хихикнул официант. — В самых приятных пропорциях. Останетесь довольны.
— Ладно, давай десятиклассницу… А на эту кто зарился?
Официант смутился, отвел глаза.
— Приезжий, вряд ли вы его знаете…
Пораженный Гата взглянул на Шахи, но тот ничего уже не видел и не слышал, поглощенный происходящим на подиуме. К неутомимой, изнемогающей в страсти Мариан присоединились две подружки, худенькие смуглянки, и втроем они вытворяли такое, что у молодого горца глаза на лоб полезли. Он готов был завопить от восторга, к сожалению, приличия этого не позволяли.
— Что с тобой сегодня, парень? — тихо, без угрозы спросил Гата у официанта. — Хамишь и хамишь. Плохо с головой? Надо поправить?
— Он недавно появился… Рубен Симонович из Мелитополя… Не извольте беспокоиться, господин Атабеков, с ним сговорено. Ему объяснили… — официант настороженно дернул головой, Гата проследил за его взглядом — и сразу все понял. Меж столов, как меж стволов, с разных концов зала неуклюже пробирались двое здоровенных парней в кожаных куртках, чужаков. Враз смолкла музыка, и пирующая братва заторможенно оцепенела. Гата мгновенно оценил обстановку: это серьезно. Серьезнее не бывает.
— Шахи, берегись, — предупредил он, зацепив в подмышечной кобуре прохладную рукоятку маузера. Юноша отреагировал достойно: отодвинулся вместе со стулом и наполовину вытянул кинжал, притороченный к подкладке пиджака; но это все, что он успел сделать.
Парочка налетчиков ощерилась короткоствольными автоматами и открыла пальбу с близкого расстояния, сводя свинцовые траектории в точке Гатиного стола. Оба были отменные стрелки. Гате рассекло грудную клетку аккуратным крестом из множества отверстий, но, шмякнувшись на пол, бурля кровяными фонтанчиками, он все же достал из маузера уползающего, как ящерица, официанта, всадил ему пулю в позвоночник — и только потом позволил себе расслабиться и умереть. Юный Шахи с кинжалом, оставшемся на сей раз в ножнах, корчился, будто на электрическом стуле, от разрывающих его туловище свинцовых когтей, но больше всего его беспокоила железная муха, влетевшая в рот и застрявшая в затылочном хряще. Он попытался ее выплюнуть, сунул палец в рот, но ничего из этого не вышло. В последний миг, подавившись смертью, он увидел перед собой не ресторанный зал с пляшущими гуриями, не свирепых гяуров, а родное тенистое ущелье, кусты дикой сливы — и нежное, озабоченное лицо милой матушки, склонившейся над ним с тревожной улыбкой. «Матушка, — попросил Шахи, тяжко страдая. — Дай водицы попить!» Глиняный кувшин возник в ее руке, поплыл к его лицу — и вдруг разбился, разлетелся на множество осколков, засверкавших в воздухе мириадом солнечных кузнечиков. Шахи догадался, что один из этих кузнечиков и есть его детская душа, поспешно покинувшая убитое тело…
Все три события — случайная смерть тамбовского гастролера Фенечки Заики, заколотого обезумевшими панками на Гоголевском бульваре; заказное убийство Серегина, особы, приближенной к государю, а также жестокая мочиловка кавказцев в стриптиз-баре «Зембаго», где кроме Гаты Атабекова и его племянника пострадали в перестрелке еще пятнадцать человек, — эти три рутинных для обновленной Москвы события могли показаться разрозненными и не связанными между собой кому угодно, но только не генералу Самуилову, сидевшему в служебном кабинете перед разложенными на столе схемами, какими-то записями, разбросанными веером фотографиями, сосал погасшую трубку и чему-то отрешенно улыбался. Он слишком устал за это лето, двухтысячное от рождества Христова, потому пользовался каждой удобной минуткой, чтобы расслабиться и помечтать. Около десяти лет назад, когда он начал собирать и систематизировать свое секретное досье, ныне уместившееся на сотне дискет, готовя материалы для грядущего Нюрнберга, он еще надеялся, что доживет до судебных процессов и сможет выступить полноценным свидетелем преступлений разноплеменных негодяев, сумевших за короткий срок, под неумолчный крик и ор о демократии и свободе, слопать великую страну со всеми потрохами. Теперь он больше не надеялся. И дело не в сроке его жизни, приближавшейся к концу, и не в масштабе разора, казавшегося необратимым; генерал все чаще погружался в сомнения мистического или, если угодно, мировоззренческого свойства. Он разуверился в своем народе, в так называемых россиянах, которые год за годом послушно плясали под дудочку лицемерных кровососов, провозглашали палачей чуть ли не святыми, поднимали на щит грабителей и, не сопротивляясь, добровольно ссыпали последние гроши в их бездонную мошну; но в то же время генерал испытывал перед этим впавшим в духовный маразм народом несвойственный ему прежде почти священный трепет. Все не так просто, думал Самуилов, и кто он такой, чтобы судить о нации, будучи всего лишь одной из многих миллионов ее молекул. То, что сотворено в России, не могло произойти по воле всяких Чубайсов и Черномырдиных, даже если предположить, что их направляло пресловутое мировое сообщество. Никаким человекоподобным существам такое не под силу. Тихое умерщвление сограждан, лишение могучей нации всех моральных укреп… А что, если это действительно чаша кары Господней, поднесенная России за какие-то космические грехи, и русский народ осознал это и, в отличие от заносчивых, недалеких упрямцев, вроде него, готов спокойно испить ее до дна?
Мечты генерала теперь сводились к тому, чтобы российские плакальщицы-старушки вымолили у Господа милости не губить их вчистую, оставить малый клочок земли для развода, и чтобы в заповедный аквариум попали два его светлооких внучонка, запоздалые цветики вольного рода…
Смутно улыбаясь, он связался по коду с полковником Саниным.
— Паша, ты, дружище?
— Так точно, Иван Романович.
Санин подумал: забавная привычка у старика. Как будто по этой волне мог ответить кто-то другой.
— Говорят, жениться надумал, Паша?
— Уже донесли? Не знаю, как избавиться, Иван Романович. Посоветуйте, как опытный сердцеед.
Генерал обращался к нему только по делу, любопытство его могло быть только деловым и не сулило ничего хорошего, поэтому Санин насторожился.
— Папаня ейный как смотрит на вашу связь?
— Я ему пожаловался, да это бесполезно. Помните, я вам говорил? Он дочуркой не управляет.
— Прости, Паша, за личный вопрос. Что, действительно крепко зацепила?
— Что-то вроде ведовства, Иван Романович. Но я управлюсь.
— Будь добр, голубчик, управься. От маленькой девочки могут быть большие неприятности.
Санин промолчал: нотаций он не терпел ни от кого.
Уже другим тоном, сухим, отстраненным, генерал продолжал:
— Знаешь Сережу Лихоманова из «Русского транзита»?.. Свяжись с ним. Он в курсе. Начинаем операцию «Двойник». Вопросы есть?
У Санина был вопрос.
— Регламент операции уточните, пожалуйста.
— Без регламента, — сказал генерал. — По собственному усмотрению.
— Есть по собственному усмотрению, — отчеканил Санин.