Глава четвертая
Когда Синцов проснулся, небо над головой было синее-синее, сияло солнце, и только очень далекий, едва различимый гул артиллерии напоминал о войне. Пролежав несколько минут то зажмуривая, то открывая глаза, Синцов вскочил на ноги. Мишка сидел рядом на траве и перезаряжал «лейку».
— Какой день, ты только посмотри! — радостно сказал Синцов.
Из землянки, низко пригнувшись в двери, вышел комбриг. При дневном свете он оказался совсем не таким молодым человеком, каким его ночью представил себе Синцов. Серпилину было на вид лет пятьдесят, если не больше. Он вышел из землянки без фуражки. Желтые, седоватые пряди зачесанных на косой пробор волос только наполовину прикрывали большую лысину. У него было некрасивое, длинное, лошадиное, изрезанное глубокими морщинами лицо и два ряда стальных зубов во рту.
— Как отдохнули? — приглаживая и без того плоско лежавшие волосы, спросил Серпилин. Он широко улыбнулся своим стальным ртом, и некрасивое лицо его сразу подобрело и помолодело от этой улыбки.
— Спасибо, хорошо, — ответил Синцов.
— Хотелось бы танки поскорее снять, — нетерпеливо сказал Мишка. — В редакции танки нужны, как хлеб!
— Сейчас освободился командир батальона капитан Плотников, пойдете с ним в его батальон: он вчера больше всех набил. Ко мне вопросы есть? А то потом буду занят службой.
— Скажите, товарищ комбриг, — бойко спросил Мишка, — почему это мы, когда ночью ехали через мост, ни одной зенитки там не видели?
— А зачем он нам, этот мост? — спросил Серпилин тоном, который Синцов запомнил на всю жизнь.
— Как зачем? — пожал плечами Мишка. — А если туда обратно придется? — и он показал пальцем в сторону Днепра.
— Не придется, — сказал Серпилин. — Не для того солдат роет окоп, чтобы оставлять его по первому требованию противника. История старая, хотя ее и забывают: роют, роют, а потом… — Он махнул рукой. — А мы вот нарыли и не оставим. И до других нам дела нет!
Последнюю фразу он сказал с оттенком горечи; фраза была неправильной, он и сам так не думал, но вызвана она была чувством, которого он не стыдился. Серпилин знал то, чего еще не знали ни Синцов, ни Мишка, он знал, что слева и справа от Могилева немцы уже форсировали Днепр и если в ближайшие часы не придет приказ отступить, то он со своим полком обречен на бой в окружении. Но сейчас не только не ждал, но и не желал приказа отступить. Им владела гордость солдата, не хотевшего верить, что рядом с ним кто-то плохо дерется, отступает или бежит. Именно в этом смысле он сейчас и выразился, что ему нет дела до других. Он десять дней и десять ночей укрепляется не за страх, а за совесть, его полк хорошо дрался вчера и должен был хорошо драться впредь, он верил в это и считал, что у других должно быть точно так же, тогда и будет выиграна война.
— Как вы думаете, товарищ комбриг, — спросил Синцов, — что будет сегодня: бой или тишина? — Ему передалось сдержанное волнение Серпилина, и смутная догадка шевельнулась в его душе.
— Боюсь, что тишина, — подумав, ответил Серпилин, — боюсь, что сегодня попробуют проткнуть там, где послабей. Я был и остаюсь высокого мнения о тактике немцев, они неплохие тактики, — добавил он с каким-то непонятным для Синцова вызовом и усмехнулся жестко и напряженно чему-то, о чем вспомнил, но не сказал. — Опять вы небриты, капитан Плотников, — заметил он подошедшему капитану и поздоровался с ним за руку.
У капитана были утомленные, красные глаза, а на лице выражение равной готовности и совершить что угодно, если прикажут, и сейчас же заснуть, если разрешат.
— Извините, товарищ комбриг. Десять суток в земле копался, потом бой вел, а ночью окопы поправлял.
— Все знаю, — сказал Серпилин, — и при всем том бриться все же надо. Станет вас корреспондент снимать как лучшего комбата, а вы небриты. Возьмите корреспондентов с собой, обеспечьте, чтобы они танки могли снять, и вечером доставьте их обратно. — Серпилин коротко кивнул головой и ушел в землянку.
Капитан Плотников посмотрел ему вслед, потер рукой щетину и сказал только одно слово:
— Пошли!
Он двинулся первым. Синцов и Мишка за ним следом.
У комбата действительно был такой вид, словно он десять суток не вылезал из окопов: фуражка измята, должно быть, он спал в ней, сапоги не чищены, на брюках и гимнастерке остались следы кое-как оттертой глины.
Слова Серпилина, что его полк хорошо закрепился, не были преувеличением. По дороге в батальон повсюду виднелись окопы полного профиля, и их соединяло столько ходов сообщения — основных и запасных, что, наверно, даже сильным артиллерийским огнем было бы трудно нарушить в полку управление. Для командных пунктов были вырыты блиндажи с перекрытиями в несколько накатов, пулеметы стояли на круглых земляных столах.
— Прямо как японцы закопались, — одобрительно сказал Мишка.
— Что? — повернувшись, переспросил Плотников.
— Как японцы на Халхин-Голе, — сказал Мишка, — пока каждого не выковырнешь, ни хрена не возьмешь!
— А вы были на Халхин-Голе? — без всякого интереса спросил Плотников.
— Был.
— А мы вчера первый день воевали, — сказал Плотников и пошел дальше.
Передний край батальона огибал молодую дубовую рощицу; дальше расстилалось ржаное поле, а за ним начинался густой сосновый лес — там сидели немцы. Из леса выбегала железная дорога, почти рядом с ней — шоссе. И дорога и шоссе перерезали позиции батальона и уходили в тыл полка. Впереди окопов, на ржаном поле, виднелись окопчики боевого охранения, к ним тянулись ходы сообщения. За окопчиками, во ржи, стояли подбитые во вчерашнем бою немецкие танки.
— А еще, еще где танки? — жадно спрашивал Мишка у Плотникова. — Мне говорили, что тут у вас четырнадцать танков подбито. Девять вижу, а где еще пять?
— Еще пять тоже за боевым охранением, но в лощинке, их отсюда не видно.
— Ладно, я к тем подскочу, — сказал Мишка, — а сейчас давайте к этим пойдем, которые во ржи.
— А вы отсюда их не сможете снять? — спросил Плотников.
— А чего? Сейчас же затишье.
— Затишье? — с сомнением переспросил Плотников и подозвал командира роты, лейтенанта, белобрысого парнишку лет двадцати. — Сходите, Хорышев, с ними, — Плотников кивнул на Мишку, — они танки хотят снять. Возьмите из боевого охранения человек пять, пусть проползут к танкам, заглянут на всякий случай, а потом их проводите.
Он говорил все это лениво и устало. Ему хотелось поскорей сплавить этого шумного корреспондента и хоть немножко поспать.
— А вы у меня, что ли, побудете? — обратился он к Синцову.
— Нет, я тоже пойду. — Синцов хотел пощупать своими руками разбитые немецкие танки.
— Ладно, как хотите, — так же лениво согласился Плотников. — А я тут останусь, посплю. — К тому, что о нем могут подумать, он относился с двойным равнодушием очень храброго и очень усталого человека.
Танки стояли дальше, чем это казалось. До них пришлось долго ползти. Но немецких автоматчиков во ржи не было, не стреляли они и из лесу.
Сначала Мишка снимал танки лежа и сидя на корточках, потом, обнаглев, вылез во весь рост. Он хотел снять все девять. Но все девять никак не попадали в объектив: семь попадало, а два стояли слишком далеко. На лице Мишки было написано несбыточное, но страстное желание как-нибудь подтащить два танка к остальным.
Пока Мишка снимал, Синцов бродил вокруг танков. Неподвижно и мертво стоявшие во ржи, они не казались такими большими и страшными, как о них думалось раньше. Они были грязные, с низкими круглыми башнями, похожими на крышки от гигантских фляг. Около танков лежало несколько убитых немцев. От трупов тянуло дурнотным запахом.
Закончив свою работу, Мишка взял провожатого и пошел в соседнюю роту снимать остальные танки, а Синцов с лейтенантом Хорышевым вернулись на наблюдательный пункт роты. Маленький блиндаж был подрыт под насыпь железной дороги, невдалеке от путевой будки.
— Давай посидим у будки, — на «ты» обратился к Синцову Хорышев, — у меня там немножко харчей есть и вода. Там старик обходчик до сих пор живет.
— Почему?
— А кто его знает, живет, не боится! Мои бойцы для него потрудились, щель вырыли, а в будку, как нарочно, ни одного снаряда за весь бой не попало.
Когда они подошли к будке, старик обходчик сидел на насыпи, около щели, и, закатав до колен штаны, грел на солнце худые, со вздувшимися венами, старческие ноги. Рядом с ним стояли сапоги и сушились на солнце портянки. Старик сидел зажмурясь и тихонько пошевеливал пальцами босых ног. Поверх черной сатиновой косоворотки на нем был немецкий темно-зеленый мундир.
— Вчера подарили ему мундир с немецкого лейтенанта, — улыбнулся Хорышев, садясь рядом со стариком на насыпь, — а он его сразу и надел, только погоны спорол.
Услышав слова Хорышева, старик полуобернулся, сонно приоткрыл один глаз и, потрогав пальцами рукав мундира, сказал одобрительно:
— Сукно ничего, хорошее.
— А не жарко?
— Пар костей не ломит.
— Почему вы в Могилев не ушли? — спросил Синцов.
— А чего я там не видел? — лениво ответил старик. — Вы же говорите, что не уйдете отселева? — обратился он к Хорышеву.
— Не уйдем.
— Ну, и я с вами пересижу, я при службе.
— Мы отца подкармливаем, — сказал Хорышев.
— Тоже не последнее дело, — снова лениво приоткрыв один глаз, отозвался старик. — Ребята добрые, только положил вчера вас немец много… страсть!
— Большие потери вчера были? — спросил Синцов.
Хорышев, щурясь от солнца, надвинул на глаза пилотку и сказал, что потери в роте чувствительные: всего убитых и раненых до тридцати человек.
— Давайте мы тоже сапоги снимем, — сказал он. — Все ходишь, ходишь, ноги горят.
Он стащил сапоги, положил на шпалы портянки и так же, как старик, с наслаждением стал шевелить занемевшими пальцами.
— Брезентовые сапоги, с училища, а других нет. Ребята мне с немца, с офицера, сапоги сняли — не подошли, в подъеме жмут, а голенище жесткое. Они его чем-то прокладывают, наверно.
— Как в царское время, — отозвался обходчик. — Обыкновенные офицерские сапоги с проклейкою.
Синцов тоже разулся. Хорышев сходил босиком в будку обходчика и вернулся, неся котелок воды, хлеб и три тараньки.
— На рельс не наступай, горячий! — сказал старик и скосил глаза на тараньку. — Обопьешься!
Однако, когда Хорышев вместо ответа протянул ему одну из таранек, старик, не споря, взял ее и начал чистить.
Пока они все трое ели, сидя рядом, Синцов изредка поглядывал на Хорышева. Ему было странно, что этот совсем молодой, бойкий, хозяйственный парнишка только вчера впервые дрался с немцами, а сейчас уже говорит об этом как о чем-то привычном, чего он не боится и в будущем.
Они посидели еще полчаса, потом к ним подошли трое разведчиков; каждый вел по два немецких велосипеда. Эти велосипеды еще рано утром бросила на шоссе выскочившая из леса немецкая разведка. Разведку обстреляли, двух немцев убили, а остальные убежали в лес. Хорышев приказал забрать велосипеды, а разведчики привели их.
— Три в роте оставьте, а три в батальон отдайте, — распорядился Хорышев.
Один из разведчиков поморщился.
— Сказал: отдайте — отдайте, — повторил Хорышев, — а то Плотников все шесть заберет!
Разведчики ушли, а над ржаным полем закружил «мессершмитт», то взмывая в небо, то пикируя вокруг одного и того же места.
— Вашего обстреливает, — равнодушно сказал Хорышев. — Там как раз танки стоят.
«Мессершмитт» покружился над полем и улетел. Синцов забеспокоился, но толстая Мишкина фигура уже появилась на горизонте. Он подошел, плюхнулся на насыпь, увидел в руках у Синцова недоеденную тараньку, сказал: «Дай-ка» — и жадно впился в нее зубами. Хорышев сходил в будку принес еще несколько таранек.
— Это тебя обстреляли? — спросил Синцов.
— Меня, — рассмеялся Мишка. — Я сразу на пузо — и под танк! А он, как комар, зудит кругом, а сделать ничего не может.
— Все снял? — спросил Синцов.
— Все. Можем идти.
Мишка доел тараньку Синцова, потом так же быстро съел еще две и выпил котелок воды. Синцов обулся, простился с обходчиком, и они втроем — он, Мишка и Хорышев — пошли обратно в батальон к Плотникову.
Плотников сидел в землянке у телефона и однообразно отвечал:
— Есть, мне понятно… Есть, мне понятно. Будет сделано. — Положив трубку, он поднялся из-за стола.
— Как, поспали немножко? — спросил Синцов.
— Поспал. Да за все сразу разве выспишься?
— Я вас сейчас сниму, — сказал Мишка.
Они вышли на воздух, и Мишка окинул Плотникова критическим взглядом: его небритое лицо, мятую фуражку, несвежее обмундирование, съехавший на живот немецкий парабеллум.
— Не годится, — вздохнул Мишка.
Он любил парадные снимки, Плотников плохо подходил для этого.
— Ремень застегните потуже, — стал распоряжаться Мишка. — И почему без портупеи? Портупея у вас есть?
— Есть, в землянке.
— Возьмите портупею, чтобы по форме было.
Плотников нехотя вернулся в землянку, принес портупею, перекинул ее через плечо и прицепил к поясу.
— Крючок застегните на вороте! — неумолимо потребовал Мишка.
Плотников поискал крючок и с досадой сказал:
— Отлетел!
Мишка вздохнул.
— А каска у вас есть?
— Каски нет.
— Как же так нет?
— Хорышев, скажите, чтобы мне кто-нибудь из бойцов свою каску дал, — сказал Плотников. Он томился и не скрывал этого. Хорышев принес каску, Плотников снял фуражку и надел вместо нее каску.
— Автомат у вас есть?
— Автомат есть. Хорышев, возьмите в землянке мой автомат.
Хорышев принес автомат. Плотников надел его на шею, Мишка поправил автомат, в последний раз прицелился и снял Плотникова, которому на редкость не шли и каска, и автомат, и вообще все перемены, произведенные в его внешности по настоянию Мишки.
Потом Мишка в два счета снял Хорышева, который, не ожидая приглашения, сам быстро перенял у капитана автомат и каску, надел их и, весь напрягшись, не моргая, вытянулся перед аппаратом.
— Я вам сейчас сержанта пришлю, он вас проводит до полка, — сказал Плотников. — Комбриг звонил, приказал за ночь под немецкими танками щели вырыть и засаду посадить. Пойду выполнять: дело к вечеру. — Он устало повел плечами, повернулся спиной и пошел.
— Ну как, покормил вас Плотников или не догадался? — спросил Серпилин, когда Синцов и Мишка снова очутились перед ним.
— В общих чертах покормили… — неопределенно начал Мишка, но Серпилин счел его ответ исчерпывающим и, не дав ничего добавить, спросил:
— Значит, дело сделано, можете ехать?
— Да. Надо завтра поспеть в Москву, сдать материал в номер, но хотелось бы еще снять вас самого.
— А что меня снимать? Поезжайте, время дорого.
Что-то в его тоне обратило на себя внимание Синцова. Кажется, Серпилин хотел, чтобы они поскорей убрались отсюда. Весь день доносившаяся с севера и с юга канонада сейчас, к вечеру, ушла вглубь, на восток, за их спины.
— А все же разрешите вас снять, товарищ комбриг, — настаивал Мишка.
— Тогда уж втроем, с замполитом и начальником штаба. Чтоб осталась память о полковых товарищах, — сказал Серпилин. — Вы фотографии-то сделаете?
— Сделаю, — соврал никогда не делавший фотографий Мишка. — Сделаю и сюда пришлю.
— Сюда не надо, — сказал Серпилин, и в голосе его снова прозвучала нотка, уже привлекшая внимание Синцова. — Женам пошлите, мы адреса дадим.
Он подозвал ординарца и сказал, чтобы тот позвал замполита и начальника штаба.
— А где у вас жены? — спросил Мишка.
— У них — в Рязани, а у меня — в Москве. Блокнот при вас?
Мишка вынул из планшета засаленный блокнот, Серпилин перелистал его и крупным, твердым почерком написал на свободной странице: «Валентина Егоровна Серпилина, Пироговская, 16, квартира 4».
Пироговская… Это было совсем рядом с тесной артемьевской квартиркой на Усачевке, из которой Маша провожала Синцова в Гродно.
«Гродно, Гродно…» — подумал он, в сотый раз за эти дни снова бессмысленно задавая себе все тот же вопрос. «Что же с дочерью?»
Через минуту подошли замполит и начальник штаба полка.
— Вот, предлагают сняться, — кивнул Серпилин в сторону Мишки, — с обещанием доставить фотографии женам.
И Синцов в третий раз почувствовал в его тоне что-то невыговоренное, какую-то печальную и торжественную решимость.
Серпилин встал посредине, замполит — слева от него, начальник штаба, красивый молодой брюнет с печальными черными глазами, — справа.
— И ты стань рядом, — обратился к Синцову Мишка, — только не впритирку, я тебя потом отрежу и отдельно для жены напечатаю. — Ему не хотелось перезаряжать аппарат, а пленка была на исходе.
Синцов встал. Мишка щелкнул и, достав блокнот, собрался записать остальные адреса, но Синцов, которому хотелось, чтобы фотографии действительно были доставлены женам этих людей, посоветовал, чтобы они все трое написали по короткой записке домой: товарищ Вайнштейн перешлет записки заодно с фотографиями.
Синцов надеялся, что при всей своей нелюбви к печатанию фотографий Мишка не похерит посланные с фронта записки.
— Ну, что там записки! — Серпилин хотел отказаться, но увидел печальные молодые глаза своего начальника штаба и согласился: — Хорошо, напишем. Не задержим, вам ехать надо.
— Вот вредный! — сказал Мишка, когда все ушли писать письма. — Ехать надо, ехать надо! Так и не покормит ужином. Я сам знаю, что мне ехать надо, но уж как-нибудь урвал бы часок на ужин! Так нет — гонит, сквалыга.
— Эх, ничего ты не понимаешь! — Синцов вдруг с полной ясностью представил себе, что значат эти фотографии и эти письма. И внезапное, но твердое решение — итог всего пережитого им за последние три недели — родилось у него в душе.
— Подожди меня здесь, я сейчас вернусь, — сказал он и открыл дверь в землянку Серпилина. — Можно войти, товарищ комбриг?
— Войдите.
Серпилин сидел за столом и размашисто писал на листке, вырванном из полевой книжки.
— Что такое? — оторвавшись, спросил он и показал на табуретку у стола. — Садитесь.
Синцов сел. Должно быть, в выражении лица его было что-то особенное, обратившее на себя внимание Серпилина.
— Что с вами случилось?
— Я не поеду с моим товарищем. Я, с вашего разрешения, пока останусь у вас в полку.
— Пока что? — быстро спросил Серпилин.
— Мне не хотелось бы уезжать из вашего полка, — не ответив на вопрос Серпилина, повторил Синцов.
— Почему?
— Мне кажется, что вы не думаете отступать. Хочу остаться у вас. — И Синцов посмотрел Серпилину прямо в глаза.
— Отступать мы правда не думаем, — сказал Серпилин. — Но на нас свет клином не сошелся, повидали, как у нас, поезжайте посмотрите, как у других; корреспондентов мало, частей много. Поезжайте, поезжайте, — заключил он плохо дававшимся ему неестественно бодрым тоном. — Не разрешаю остаться, нечего вам тут делать. — И он снова принялся за письмо.
— Товарищ комбриг, — сказал Синцов голосом, заставившим Серпилина взглянуть ему прямо в глаза, — мне надоело бегать, как зайцу, и не знать, о чем писать. Уже четвертая неделя войны, а я ничего не написал. Не знаю, наверное, мне как-то особенно не везло, но вот я сегодня в первый раз приехал в полк, где действительно подбили тридцать девять немецких танков, и я наконец увидел их своими глазами. Если у вас завтра начнется бой, я тоже увижу его своими глазами и напишу о нем. Я работник фронтовой газеты, у вас здесь фронт. Где же мне быть, если не у вас?
— Вот что, товарищ… забыл, вы вчера называли свою фамилию…
— Синцов.
— Вот что, товарищ Синцов. — Лицо Серпилина было серьезно. — Ваше желание быть в бою мне понятно, но бывает положение, когда в части должны остаться лишь те, кому положено по штату, а никому другому драться и умирать в ее составе нет нужды. Если бы у нас впереди были просто бои, я бы вас оставил, но нам, очевидно, предстоят не просто бои, а бои в окружении. Утром я предполагал это, сейчас уверен. Вы слышали артиллерию?
— Слышал.
— Вы ее плохо слушали. Сейчас немцы с двух сторон от нас, уже далеко за Днепром. У вас могут быть сложности по дороге, даже если вы уедете тотчас же. Идите, дайте мне дописать письмо, времени мало и у меня и у вас.
— Товарищ комбриг! — сказал Синцов. — Товарищ комбриг! — упрямо повторил он уже громче, чтобы привлечь внимание Серпилина, снова взявшегося за карандаш.
— Ну? — Серпилин недовольно оторвался от письма.
— Я коммунист, политрук по званию, и я прошу вас оставить меня здесь. Что будет с вами, то будет и со мной. Будем живы — напишу все, как было, а обузой вам я не стану; надо будет — умру не хуже других.
— Смотри, товарищ Синцов, не пожалей потом! — смерив его долгим взглядом, вдруг на «ты» сказал Серпилин.
— Я не пожалею, — сказал Синцов, убежденный в эту минуту, что он действительно ни о чем не пожалеет, и понимая, что вопрос решен и говорить больше не о чем.
— Скажи своему товарищу, что через минуту допишу, пусть собирается, — уже вдогонку ему сказал Серпилин.
— А нас тут пока харчами на дорогу подзаправили, — весело говорил Мишка, хлопая по своей с трудом застегнутой полевой сумке. — Комбриг нам не сказал, а сам распорядился.
— Я не поеду с тобой. Останусь на несколько дней тут. — Синцову не хотелось вдаваться в подробности.
— Что значит останешься? До каких пор? Что у тебя, мало материала?
— Мало.
— Мало — в другой раз поедешь, наберешь больше, а пока и это хлеб!
— Нет, Миша, я останусь, — упрямо повторил Синцов.
— Слушай, это свинство! — багровея и начиная сердиться, крикнул Мишка. — Ты же знаешь, что я не могу остаться с тобой, в редакцию снимки за меня никто не доставит!
— Правильно, вот и поезжай.
— Но тогда выйдет, что я бросаю тебя тут одного!
— Брось дурака валять! Поезжай — и все!
— Ладно, — сказал Мишка, которому пришла в голову идея, разом выводившая его из неприятного положения. — Я подскочу в Москву, сдам снимки — и обратно к тебе, сюда. Самое большее — через три дня! Но только — никуда! Жди здесь, на месте! Слово?
— Слово! — сказал Синцов, отвечая на горячее Мишкино рукопожатие.
От пришедшей ему в голову спасительной идеи Мишка сразу повеселел.
— Слушай, — вдруг вспомнил он, — давай напиши мне сейчас хоть сто строк. Чтоб была текстовка, как подбили эти танки. Отвечаю, что пойдет вместе с моей панорамой. В «Известиях» напечатаешься, чем тебе плохо?
Синцов с тревогой вспомнил о словах Серпилина, что время дорого, и заколебался: задерживать ли Мишку?
В эту минуту Серпилин вышел из землянки с незапечатанным конвертом в руках.
— Вот, — сказал он Мишке, — написал, потом вложите фотографию и запечатаете. Собрались, едете?
— Сейчас, он мне только, — кивнул Мишка на Синцова, — текстовочку напишет — и поеду.
Синцов попросил разрешения у Серпилина зайти в землянку, написать там при свече несколько строк.
— Заходи, — сказал Серпилин, — я все равно ухожу. А остальные вам письма отдали?
— Отдали.
— Добрый путь. — Серпилин пожал руку Мишке и ушел, не попрощавшись с Синцовым, как уже со своим человеком.
Синцов и Мишка, которому было скучно ждать одному, вместе зашли в землянку. Синцов сел писать, а Мишка расстегнул сумку и, вынув оттуда кусок сухой колбасы, сосредоточенно задвигал челюстями.
Синцов писал быстро и даже с ожесточением от необходимости торопиться. Писал о подбитых немецких танках, о лежащих во ржи мертвых немцах, о Серпилине, Плотникове и Хорышеве и еще и еще раз о самом главном — о том, что, оказывается, можно жечь немецкие танки и не отступать перед ними, когда они идут на тебя. Он торопливо писал, а в голове его проносились последствия принятого им решения. Ему казалось, что если б он не принял этого решения раньше и не сказал о нем Серпилину, то сейчас бы струсил и уехал. Он со стыдом думал о своей слабости, не понимая, что разные характеры бывают сильны по-разному и иногда их сила состоит в том, чтобы, страшась последствий собственного решения, все-таки не переменить его.
Он написал всю заметку за двадцать пять минут, по часам, и здесь же, подряд, на последнем листке, приписал несколько строк Маше.
— Возьми, — сказал он, вчетверо складывая листки. — Когда перепечатают на машинке, черновик отдай жене. Может, она еще в Москве, вот ее телефон. Я уже писал ей два раза из госпиталя, но на тебя больше надежд, чем на почту.
— Еще бы! — Мишка вздохнул, засунул недоеденную колбасу в полевую сумку и взял синцовские листки.
Они вместе вышли из землянки. Мишка не любил долго раздумывать ни над своими, ни над чужими решениями; и все-таки в его нечутком, но добром сердце шевельнулась в эту минуту не до конца ясная для него самого тревога. Ему не нравилось, что он уезжает, а Синцов остается, не нравилось, очень не нравилось!
— Будь здоров, — он пожал руку Синцову, — будь здоров. Я подскочу к тебе. Слово! — И его квадратный силуэт слился с темнотой.
Присев на край окопа и глядя в звездное небо, Синцов думал о том, что завтра к вечеру Мишка на своем пикапчике домчится до Москвы, будет сам проявлять и печатать снимки и, еще мокрые, потащит их на стол к редактору. И лишь потом — Синцов знал это — Мишка позвонит Маше. Будет ночь, Маша, если она в Москве, поднимет трубку, и Мишка скажет ей, что всего сутки назад видел ее мужа, живого и здорового.
А он в это время, через сутки… Он не знал, что с ним будет через сутки, и не хотел сейчас думать об этом. Он знал одно: сегодняшняя тишина не бесконечна, она кончится ночью или утром, и тогда начнется бой. А что будет с ним в этом бою, он не знал, так же как этого не знали и все другие люди, составлявшие полк Серпилина и сидевшие здесь, рядом, в окопах, и дальше — за километр и за два — в землянках и ходах сообщения, и еще дальше, в тех щелях, которые уже, наверное, вырыл трудолюбивый Плотников на ржаном поле, под немецкими танками.
Ни Синцов, ни Мишка, уже успевший проскочить днепровский мост и в свою очередь думавший сейчас об оставленном им Синцове, оба не представляли себе, что будет с ними через сутки.
Мишка, расстроенный мыслью, что он оставил товарища на передовой, а сам возвращается в Москву, не знал, что через сутки Синцов не будет ни убит, ни ранен, ни поцарапан, а живой и здоровый, только смертельно усталый, будет без памяти спать на дне этого самого окопа.
А Синцов, завидовавший тому, что Мишка через сутки будет в Москве говорить с Машей, не знал, что через сутки Мишка не будет в Москве и не будет говорить с Машей, потому что его смертельно ранят еще утром, под Чаусами, пулеметной очередью с немецкого мотоцикла. Эта очередь в нескольких местах пробьет его большое, сильное тело, и он, собрав последние силы, заползет в кустарник у дороги и, истекая кровью, будет засвечивать пленку со снимками немецких танков, с усталым Плотниковым, которого он заставил надеть каску и автомат, с браво выпятившимся Хорышевым, с Серпилиным, Синцовым и грустным начальником штаба. А потом, повинуясь последнему безотчетному желанию, он будет ослабевшими толстыми пальцами рвать в клочки письма, которые эти люди посылали с ним своим женам. И клочки этих писем сначала усыплют землю рядом с истекающим кровью, умирающим Мишкиным телом, а потом сорвутся с места и, гонимые ветром, переворачиваясь на лету, понесутся по пыльному шоссе под колеса немецких грузовиков, под гусеницы ползущих к востоку немецких танков.