Книга: Сорок утренников (сборник)
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава четвертая

Глава третья

1
Рота под командованием лейтенанта Трёпова прибыла около девяти вечера. До этого немцы непрерывно обстреливали позиции русских и пробиться к Охрименко не было возможности. Связь к тому времени восстановили, но Трёпов устно передал приказ командира батальона: до часу ночи овладеть кладбищем.
— Артподготовка будет? — мрачно спросил Охрименко, хотя сам знал, что спрашивает напрасно.
— Не будет, — сказал Трёпов, — велено скрытно, пока темно, подобраться к ограде кладбища и… — он выразительно провел ребром ладони по своей шее.
— Так! — сказал Охрименко. — Понимаю. А как же быть с прежним приказом: «как можно больше шуму»?
Трёпов скорчил уморительную рожу.
— Неисповедимы пути господни…
— Разве что так. — Охрименко остервенело грыз ногти. — Минометы хоть принес? Без минометов их оттуда не выкурить.
— Будешь доволен, — заверил Трёпов, — целых четыре. Да шесть ПТР, да один «дегтярь». Что, мало?
— Не густо, — возразил Охрименко. — Сам-то как? Рванешь обратно в штаб или тут погуляешь?
— Погуляю, — обещал Трёпов.
С Мухиным они встретились, как старые друзья. По словам Трёпова, из штаба Петра турнули вовсе не из-за его оплошности, а для того, чтобы он, такой молодой и способный, мог показать себя на поле брани…
Кроме оружия и боеприпасов, рота принесла почту и термосы с густым, еще теплым варевом — завтраком, обедом и ужином — вместе. Пачку писем Мухину вручил Трёпов. Почти все они были от матери. Жалея, что нельзя прочесть немедленно, Петр сунул их в полевую сумку и пошел принимать пополнение.
Оно оказалось на редкость пестрым по составу. Вместе с опытными бойцами пришли новобранцы, только утром прибывшие на передовую, безлошадные ездовые, оставшиеся без орудий артиллеристы, повара, сапожники, хозяйственники и даже ординарцы. «Сачки» отчаянно трусили, и Охрименко приказал разбить их по взводам. Мухину достался, среди прочих, ординарец командира полка Степанов и повар по фамилии Негодуйко.
Увидев обоих, Дудахин почтительно снял шапку.
— Вот теперь Гитлеру — крышка!
Верховский сначала воспринял приход роты как смену. Поев густого и теплого варева, стал собираться в тыл. Свой, относительно сухой окопчик, он уступил Степанову, а вязанку хвороста, на которой так удобно сидеть, отдал вовсе незнакомому бойцу. Еще одну ценность — две гранаты — просто оставил на бруствере.
— Вам тут нужнее.
Распорядившись таким образом, он переполз в общую траншею, где воды за это время заметно прибыло, и стал ждать команды «отход». Здесь он и встретил огненный шквал, обрушившийся на роту Охрименко в половине первого.
Разбуженный грохотом, Мухин вскочил, думая, что бьют свои. Вспышки огня вырывали из темноты солдатские спины, каски, затворы винтовок, котелки, белые повязки на головах. Потом он увидел искаженное страхом лицо и не сразу понял, что это лицо Верховского. Бывший учитель цеплялся за его шинель, пытаясь дотянуться до плеч, как это делают утопающие.
— Возьмите себя в руки, Ростислав Бенедиктович! — что есть силы, крикнул Мухин, но услышал какой-то комариный писк:
— …уки… слав…ик!
Сам он на этот раз страха не испытывал. Или, если трусил, то совсем немного, со стороны, должно быть, не заметно, а думал и волновался за свой взвод. Еще недавно из новеньких он был один, теперь почти все были новенькими, и Мухин боялся потерять их в этом аду.
Прошло десять минут, двадцать, полчаса. Снаряды с воем вгрызались в землю, разрушая и без того оплывшие стенки окопов, громили блиндажи, разметывая по полю бревна, доски, прошлогодний дерн, клочки гнилого сена. Покряхтывая и матерясь, никли к земле, оседали в ледяную жижу старые солдаты, не выдержав, срывались первогодки, выскакивали наверх и бежали, сами не зная куда. За ними кидались командиры отделений или товарищи, словами, а иногда и тумаком, приводили в чувство. Троих таких вернул Дудахин.
Охрименко выслушал доклад Мухина, глядя куда-то в сторону, и лицо его выражало не гнев, как у Дудахина, а одну лишь смертельную усталость.
Кроме него в теперь уже полностью разрушенном блиндаже находился какой-то розовощекий лейтенант в новой, еще необмятой шинели и хромовых сапогах. Поглядывая на Мухина, он качал головой и старательно хмурил белесые брови.
— Куда их теперь? — спросил Мухин. — К вам доставить?
— Зачем ко мне? Направь к Бушуеву, у него саперов не хватает.
— Таким, как они, рядом с честными бойцами не место, — улыбаясь сочными губами, сказал розовощекий лейтенант, — теперь у них одна дорога.
— А у нас она общая, — спокойно заметил Охрименко. — Между прочим, они — добровольцы. Добровольно пришли на фронт. А первый бой для всех страшен.
— Они струсили, а это значит…
— По-твоему, если человек струсил, то ему уж и места в наших рядах нет?
— А по-вашему иначе?
— По-моему, человека сначала воспитать надо. Обучить как следует, а потом уже толкать в пекло. А эти — с марша — в бой! С тобой, Мухин, прибыли? Вот видишь, с ним. Третий день всего…
— Это не оправдание. Такие явления надо пресекать немедленно. — Большим пальцем правой руки лейтенант с треском придавил сначала одну кнопку планшетки, потом другую. — Выжигать каленым железом, как выразился один уважаемый мной человек.
— Иди ты знаешь, куда? Одним словом, давай, Мухин, этих гавриков к Бушуеву. Мы с тобой не сумели — он перевоспитает.
— Товарищ старший лейтенант, — сдвинув брови к переносице, сказал розовощекий, — вы игнорируете последнюю инструкцию, касающуюся таких фактов! Конечно, дело ваше, но… в общем, я вас предупредил.
Он взял полевую сумку, повесил через плечо, взглянул на часы.
— Торопишься? — участливо спросил Охрименко.
— Да. В полк надо заглянуть, потом, возможно, в дивизию. Литературу получить и вообще…
— Ну, вот что, — сказал Охрименко, — литература и «вообще» — подождут.
— Простите, не понял юмора, — сказал лейтенант.
— Да юмор простой: у меня людей нет.
— А я при чем?
Улыбка, с которой лейтенант не расставался с момента прихода Мухина, все еще блуждала на розовом лице. Наверное, она взбесила Охрименко больше всего.
— Тебе что, наплевать, что будет с ротой? А если от этого нашего наступления зависит иcxод большой операции? Да ты понимаешь, что говоришь?
— Но я же — штабной работник! — визгливо выкрикнул лейтенант. На его верхней губе выступили капельки пота, губы дрожали. — У меня свои обязанности!
— Лейтенант Трёпов тоже работник штаба, однако посчитал, что здесь он нужнее.
— Это его дело!
— Ну, хватит. Примешь взвод Белугина. Он ранен. Все.
Надев каску, Охрименко пошел вдоль траншеи. Лицо лейтенанта вытянулось, руки бегали по складкам шинели, теребя ремешок полевой сумки.
— Это произвол! Он не имеет права! Меня ждут в батальоне!
— Кто это? — спросил Мухин подошедшего Трёпова.
— Игорь Раев из штаба батальона. Прислан для связи. А что?
— Ничего. Все правильно.
Своего помкомвзвода Мухин нашел возле раскрытой, как сундук, землянки. Он сидел на корточках и набивал патронами пулеметную ленту. Булыгин горстью одной руки— другая была забинтована до локтя — сгребал и подавал ему патроны, в изобилии рассыпанные по земле.
— Видали? Прям в середку угодил, — сказал Дудахин, кивнув на развороченную землянку. Это была та самая землянка, где находились раненые. У Мухина перехватило дыхание.
— Как же так? Выходит, всех сразу?
— Выходит.
В тишине отчетливо слышался гул моторов за селом и дальше, на шоссе.
— А санинструктор? Она ведь с ними была!
Странно, но именно о ней, единственной девушке здесь, на этом пятачке, младший лейтенант вспомнил в этот момент и со страхом ждал ответа. Но Дудахин почему-то отвечать не торопился.
— Закурить, что ль, Василь Федотыч?
— Достань у меня кисет в правом кармане. — Булыгин что-то делал здоровой рукой в приемнике.
— Зойка жива, — сказал наконец Дудахин, — между прочим, про вас справлялась. Куды, говорит, девался… — Дудахин вытер руки полой шинели. — А вы чего за нее так спужались?
— Да так, ничего, — Мухин покраснел, — боец все-таки…
— Оно ведь как вышло-то, — сказал Булыгин, — побегла девка давеча за бинтами, обернулась, ан перевязывать-то и некого…
— С ней ясно, — прервал его Дудахин, — вы скажите лучше, что делать с теми гнидами?
— О чем ты? — Мухин встревожился.
Помкомвзвода с минуту смотрел изучающе, потом сказал примирительно.
— Да будет вам. Не первый год замужем, знаем, отчего дети родятся. — Весь взвод видел, как вы их вон в тот окоп прятали. Токо разе в окоп спрячешь? Эх вы! От кого таитесь? От Дудахина? Да я, если хотите знать, за этой троицей с самого начала наблюдаю! Глаз у меня на таких наметанный, ясно?
— Ну и что же увидел твой наметанный глаз? — Мухину начал надоедать этот разговор.
— А то что надо, то и увидел. Этот Зарипов…
— Ну хватит. Зарипов хороший боец, комсомолец.
Дудахин рассмеялся.
— Не понимаю я вас, товарищ младший лейтенант. Ну на что вам вся эта возня? Спокойная жизнь надоела? Их же в прокуратуру сдать положено, а вы… Что вы с Зариповым собираетесь делать?
— Назначу командиром отделения вместо Мохова.
— Отвечать придется.
— Отвечу, — Он пошел прочь от Дудахина, но быстро вернулся. — Вот что: отдай этим ребятам мои «наркомовские». Сколько там накопилось? Триста? Пятьсот? Вот и отдай. Накорми сначала, не то окосеют. Ну и остальное: проверь, как у них насчет обуви, обмундирования. В общем, сам знаешь…
Дудахин посмотрел на Булыгина, Булыгин — на Дудахина; пулеметчик показал большой палец, помкомвзвода согласно кивнул.
Не глядя на них, Мухин спрыгнул в соседний окоп, где сохранилось немного деревянной обшивки, нашел место посуше и, свернувшись калачиком, мгновенно уснул.
2
Впервые Борис Митрофанович Поляков оказался в этих местах в январе 1942 года. Он и тогда командовал стрелковым полком, только тот его полк был иным — полнокровные взвода, новенькие, прямо с завода, винтовки, орудия на конной тяге, пулеметы, минометы и боезапас, рассчитанный на неделю.
После январских боев все изменилось. Брошенный в самое пекло 1113-й стрелковый таял на глазах. Присылаемые пополнения ничего не меняли. Хорошо отлаженная немецкая мясорубка педантично перемалывала русские косточки. Полякову казалось, что он помнит в лицо каждого, кто погиб тогда в водоразделе Ловати и Полы среди снежных равнин, лесов и незамерзающих болот. Чем-то очень похожие одно на другое эти лица возникали перед ним с одинаково голыми, нежными подбородками, посиневшими от мороза, и глазами в венчике пушистого инея…
В феврале его полк отвели на переформирование. Несмотря на громадные потери — личный состав теперь свободно умещался в двух грузовиках — полку сохранили прежний номер.
Как бы там ни было, попытка немцев прорваться к Бологому не удалась. Войска Северо-Западного фронта остановили продвижение всего правого крыла группы армий «Север». Тогда же, в январе, части двух ударных армий двинулись из района Осташкова на Торопец, Великие Луки, Холм. 25 февраля — это число Поляков помнил особенно четко — второй гвардейский корпус в районе Холма соединился с войсками третьей и четвертой ударных армий. Демянская группировка была отсечена от остальных сил. В котле осталось около 70 тысяч солдат и офицеров. Десятью днями позже 1 гвардейский корпус, наступая с севера, в районе Залучья соединился с 42 стрелковой бригадой. Образовались внутренний и внешний фронты окружения с разрывом между ними до сорока километров.
Нелепая ситуация, при которой трудно разобраться, где русские, где немцы, одинаково беспокоила тех и других. 271 стрелковая дивизия, в состав которой входил полк Полякова, должна была, по замыслу Ставки, вместе с другими войсками положить конец Демянской группировке немцев.
Уверенный, что все будет именно так, Поляков вторично, с новым составом полка, высадился на той же станции и, как в первый раз, повел людей к указанному месту на карте. Как и в январе, опять бушевала метель, только теперь под ногами был не хрустящий снег, а расползающееся мокрое месиво. Сотрясая воздух, день и ночь гремела канонада — за лесистыми холмами среди бесчисленных рек и озер, шла великая битва за Демянский плацдарм. 1113-й стрелковый полк должен был с марша ударить от деревни Извоз по немецкой обороне в направлении Залучья, но неожиданные события изменили весь так хорошо продуманный план командования.
Утром 20 марта из-под Старой Руссы на помощь окруженной группировке неожиданно двинулся корпус под командованием генерала Зейдлица. Само по себе сосредоточение крупных сил противника в этом районе не было секретом для советского командования, но противопоставить что-либо существенное Зейдлицу оно все равно не могло. Северо-Западный фронт, говоря языком штабистов, не относился к числу главных фронтов. Судьба весенней кампании решалась на центральном, юго-западном и южном направлениях. Соответственно этому Юго-Западный фронт получал сравнительно небольшие пополнения людьми и еще меньше — техникой. Окруженную группировку удерживали с помощью отдельных укрепленных точек, представляющих собой настил из неошкуренных бревен, на котором стояло орудие или пулемет. Пехота располагалась на сухих пригорках, где можно было отрыть стрелковые ячейки, в редких случаях — окопы; болота же только патрулировались.
Зейдлиц довольно легко разбил заслон под Старой Руссой, оседлал единственное шоссе и двинулся на соединение с окруженцами. Скоро все шоссе от Старой Руссы до Залучья было в его руках, 23 апреля он соединился с окруженной группировкой. Проходя по шоссе, он одновременно расширял образовавшийся коридор и теперь готов был отражать любые атаки русских. К слову сказать, эти атаки не прекращались, но небольшие подразделения, посылаемые в бой с упорством и методичностью метронома, успеха не давали — войска неизменно натыкались вначале на вкопанные в землю танки и самоходки, затем начали встречаться с оборонительной полосой, сооруженной по всем правилам военного искусства в сказочно короткие сроки. К моменту соединения с окруженной группировкой у Зейдлица по обе стороны шоссе уже имелась двойная линия траншей, усиленная противотанковыми надолбами, колючей проволокой и минными полями. Не было недостатка и в боеприпасах— по приказу Гитлера командующий 16 армией снабжал Зейдлица всем необходимым.
Таким образом, начиная с 20 марта еще одной задачей Северо-Западного фронта стало взятие шоссе Залучье— Старая Русса. Из штаба фронта в Ставку летели тревожные шифровки с просьбой прислать подкрепление, обратно, в штаб фронта — грозные приказы Верховного Главнокомандующего. Ставка требовала немедленно покончить с Демянском.
3
22 апреля Полякова вызвали в штаб дивизии. Поехал он на своем верном Орлике в сопровождении санинструктора Бовина.
После очередного утренника день выдался тихий, солнечный. Метель, разгулявшаяся с вечера, к рассвету улеглась, и теперь девственно-чистый снег стыдливо прятал от постороннего взора все то, что еще вчера днем пугало новичков своей зловещей немотой: развороченную снарядами землю, кривые рубцы брустверов, неубранные трупы немцев — не успели убрать, — туши павших лошадей. Не смог спрятать только обугленные столбы ворот, подбитую трехтонку в овраге, высокую, как обелиск, русскую печь с закопченным устьем и домоткаными подштанниками, трепавшимися на ветру как флаг.
То ли от яркого солнца и неожиданной тишины, то ли от того, что Раиса впервые за последние два месяца не ушла, осталась на ночь в его блиндаже, хорошее настроение не покидало Бориса Митрофановича. Он по-молодому прямо сидел в седле, и даже раненая нога, казалось, болела не так сильно. Срочный вызов в штаб его не беспокоил: все, что было в силах, он сделал. Пополнения не дадут — неоткуда генералу Корягину взять пополнение, а требовать большего от его, поляковских батальонов, бессмысленно. Ситуация та же, что в январе, разве что сейчас убыль людей идет вдвое быстрее.
Начатое в феврале наступление всего левого крыла Северо-Западного фронта успешно развивалось до середины марта. С первыми оттепелями оно пошло на убыль. Разбитый гусеницами и колесами лед на реках начал таять, проснулись скованные морозом топи, рухнули временные мосты-настилы, грунтовые дороги превратились в ловушки для техники и лошадей. Некоторые вырвавшееся вперед части оказались отрезанными от своих не немцами, в бездорожьем. В подразделениях не хватало обмундирования, продуктов питания, медикаментов, боеприпасов. Несмотря на все это, тактика командования на этом участке фронта не менялась. По-прежнему на ближайшую железнодорожную станцию прибывали маршевые роты, спешно разгружались и своим ходом шли в заданный район, чтобы через неделю исчезнуть там, раствориться без следа. Странное это упорство пока что давало только один результат; именно на этих участках немцы особенно укрепились.
Для полковника Полякова все это не было секретом. Его батальоны вновь штурмовали Залучье, одна из рот теперь находилась под самыми его стенами, но помочь ей было нечем — остальные роты и батальоны прочно увязли на своих участках.
Спешиваясь у штаба, Борис Митрофанович мысленно повторял казавшуюся ему убедительной фразу о необходимости замены его полка, повторял и после, спускаясь по осклизлым ступеням в теплый блиндаж командира дивизии. Что, если войти и прямо, не дожидаясь разноса, ляпнуть; так, мол, и так, имею все законные основания просить смену. И черт с ним, кто как это воспримет.
Решительно отстранив Бовина — чего доброго, подумают, нарочно хромает — он открыл дощатую дверь (а всю зиму закрывались плащ-палаткой), и вошел в сухое, нагретое помещение с низким потолком, деревянным полом и устоявшимся запахом человеческого жилья. Обстановка изменилась; вместо наспех сколоченного стола с крестообразно поставленными ножками посередине стоял крепкий, гладко струганный стол и две широкие скамьи возле него; в небольшой нише за печкой, куда почти не доставал свет двух керосиновых ламп-«молний», — большой топчан с соломенным тюфяком и подушкой. Справа от него, ближе к столу, красовалось самодельное кресло, почти такое, как у деда Полякова в деревне, с крепкими подлокотниками и такими толстыми ножками, как будто на нем должен был сидеть слон. На высокой прямой спинке вилась затейливая надпись, выжженная каленым гвоздем: «Любимому командиру товарищу генерал-майору Корягину от дивизионных разведчиков. Смерть немецким оккупантам!» Надпись обрамляли пятиконечные звезды, скрещенные сабли, танки, самолеты.
«Результат долгого сидения на одном месте», — усмехнувшись, подумал Поляков и увидел комдива. Степан Фомич сидел возле печки, опустив голову в сложенные ковшиком ладони, литые, полные зрелой силы плечи его, обтянутые тканью гимнастерки довоенного покроя, неестественно сузились, крепкая, загорелая шея заросла светлым кудрявым пушком.
С Поляковым они подружились в начале двадцатых, когда для борьбы с басмачами в стрелковый взвод Степана Корягина пришел молодой учитель Борис Поляков. Оборванный, голодный— от самого Хорезма шел пешком — он требовал дать ему коня и винтовку.
Потом были мирные годы, Борис Митрофанович учил детей в киргизских аилах, Степан охранял границу на Тянь-Шане. К нему, на заставу Карасай Поляков привез Раису. Там же сыграли свадьбу. Через полгода Степана перевели в Москву, и первое, что он сделал, это вызвал к себе Поляковых. Бориса он убедил сменить профессию учителя на беспокойную судьбу военного.
Поляков доложил о прибытии. Своей широкой и жесткой ладонью генерал коснулся узкой, холодной руки Бориса Митрофановича. Садясь, Поляков спрятал ногу в валенке под скамейку, Корягин заметил, покачал головой.
— С такой раной тебя полагается госпитализировать, но уж коли сам захотел— терпи.
— Терплю. Зачем вызывал?
— Экой ты нетерпеливый, брат. Расскажи сперва о себе, о своих делах. Как полк? Как Раиса? Доложили мне, будто у тебя с ней в последнее время нелады. Аморалку, понимаешь, шьют. Не тебе, конечно, ей…
— Больше ничего не слыхал?
— Да ты не обижайся, я ведь вас обоих люблю.
— Делать больше нечего твоим штабистам.
— Что верно, то верно, засиделся народ на одном месте. Но ты все-таки ответь мне, как старому другу. Дыму без огня, говорят, не бывает.
— Со своим дымом я как-нибудь сам разберусь. Зачем все-таки вызывал? Если нагоняй дать — хватило бы и телефона.
— Почему обязательно нагоняй?
— Так награждать же не за что!
— Это верно, — комдив вздохнул, добродушно-ироническое выражение сменилось у него на колкое, почти злое, но злость его к Полякову не относилась. Борис Митрофанович понял это сразу.
— Ha-ко вот, почитай, — генерал протянул какую-то бумагу, — ночью передали.
Телефонограмма была из штаба армии и не содержала, в общем, ничего нового — командарм повторял прежний приказ: взять Залучье, — но, во-первых, тон приказа стал другим — Маслов не только приказывал, но и грозил в случае невыполнения отдать генерал-майора Корягина суду военного трибунала, во-вторых, назывались новые, теперь уже вовсе нереальные, сроки.
— Что скажешь? — нетерпеливо спросил комдив. — Учти: спрашиваю не как подчиненного, а как старого товарища.
— Скажу и как подчиненный, и как товарищ: силами одного моего полка Залучье не взять. Это крепость, — он вернул телефонограмму. — Даже если все поляжем — не взять.
Комдив повернулся на каблуках, не глядя на Полякова, стал быстро ходить вдоль стола от входной двери до ниши под потолком, из которой пробивался узкий лучик света, и обратно.
— Что тебе надо?
— Я уже докладывал. Артиллерия нужна, особенно тяжелая, минометы, ну и люди, конечно.
— Дам дивизион сорокапяток.
— Что мне с ними делать? Там одних ДОТов штук пять.
— Больше ничего нет. И так оголю весь левый фланг ради твоего Залучья. Штарм категорически отказал во всем, и в людях, и в технике. Обещают вот только трибунал… Ну, это не впервой. Правы они в одном: взять Залучье необходимо. Иначе нам не оседлать шоссе. Для этого и вызвал. — Он подошел вплотную и пристально, снизу вверх посмотрел на Полякова. — Борис, я сейчас не приказываю, прошу: возьми Залучье! Кроме тебя, некому. Сделаешь?
Поляков опустил глаза.
— Невозможно, Степан. Сам знаешь…
— Уже слышал. Это ты мне сказал как старый друг. А теперь ответь как подчиненный. Молчишь? Понимаешь, что подчиненному такие речи говорить не положено, а от меня требуешь, чтобы я то же самое сказал командующему.
— В штабе армии не все знают…
— Ошибаешься. Знают не хуже нас с тобой. Только ведь и у них другого выхода нет. Думаешь, Маслову не приходят такие депеши?
— На что же он рассчитывает, коли знает?
Комдив обошел стол кругом, сел за его дальний, от Полякова, край.
— А есть, понимаешь, такая цепная реакция: толканул один человек камешек с вершины, он покатился и толканул другой, тот — третий и так далее, а в результате — обвал. Лавина, сметающая все на своем пути. В общем-то, расчет правильный, только уж больно высока цена этой лавины получается. Вот с этим там, наверху, пожалуй, не хотят считаться.
— Ты имеешь в виду штаб армии?
— Штаб армии ни при чем, его резервы давно исчерпаны.
— Значит, штаб фронта?
— Поднимай выше.
Корягин нахмурился. Выражение озабоченности появилось в его черных, с монгольским разрезом, глазах. После долгого раздумья он сказал:
— С другой стороны, может, сверху действительно виднее. Мы с тобой не знаем, что творится сейчас на Западном или на Степном фронтах. Вдруг именно там решается судьба войны? Или — наоборот: через неделю-две начнут поступать свежие силы сюда, под Залучье, и двинемся мы в наступление. Может такое быть?
— Может. Только нам от этого не легче. От нас требуют сейчас совершить невозможное. Ну положу я всех, как в прошлый раз, а что толку? Залучье-то все равно у них!
— Да, у них… Слушай, Борис, а ты знаешь, сколько войска они держат на твоем участке? Два полка пехоты и танковый батальон! И все это против одного твоего полка. А ведь держишься, сукин сын!
— На честном слове держусь, Степан. А точнее, на том, что немцы не знают нашего истинного положения.
— Вот и держи их в прежнем неведении! Беспокой днем и ночью! Атакуй, посылай разведчиков, делай вид, будто тебе позарез нужен «язык»!
— Понятно. Снова — имитация наступления. Может, тогда уж и бутафорией займемся?
— Какой бутафорией?
— Как тогда, под Уманью. Понаделали артиллерийских батарей из тележных колес, начали передвигать роты: открыто— на передовую, скрытно — обратно, в тыл…
— Кажется, припоминаю… Поляков, ты — гений! Сегодня же отдам приказ, чтобы соорудили такой дивизиончик.
— Ты это серьезно?
— А что, опыт любой войны забывать нельзя.
— Допустим. Нам-то это что даст?
— Ну, во-первых, дополнительный расход боеприпасов у немцев…
— Во-вторых?
— Во-вторых, в случае выступления этот дивизиончик оттянет на себя часть огня от твоих батальонов, ну а в-третьих, фрицы вряд ли рискнут атаковать тебя с тыла. Ладно, об этом мы с тобой еще потолкуем, а теперь давай чаю выпьем. В глотке пересохло. — Он снял с печки большой медный чайник — знаменитый чайник комэска Корягина, вокруг которого в былые времена сиживали командиры всех рангов, начиная с отделенных и кончая знаменитым комбригом, и разлил в кружки черный, как деготь, напиток. — Должен тебя поставить в известность: два дня назад я с твоей Раисой по телефону разговаривал…
4
Обратно в полк Борис Митрофанович возвращался другой дорогой, в обход деревни, через лес. Прежнюю, более короткую, утром два раза обстреляли из тяжелых орудий. Застоявшийся Орлик шел ходко — торопился домой. В штабе дивизии его, как и Бовина, накормили плохо. Санинструктору дали немного крупяного супа, Орлику — ведро очисток. Начиная с марта, с первых проталин, а может, еще раньше, наиболее расторопные старшины стали посылать бойцов в периоды затишья на нейтралку за оставшейся в буртах картошкой, турнепсом, свеклой. В добровольцах недостатка не было. Под носом у немцев выкапывали перезимовавшие клубни, стаскивали в общий котел и варили вместе с осточертевшей пшенкой и гороховым концентратом из расчета — ведро пюре на четверых. Наедались досыта. Командиры рот смотрели на это сквозь пальцы: картошка все равно весной пропадет, а приварок всегда кстати, но в апреле неожиданно запротестовала санслужба— когда запасы буртов иссякли, картошку стали выкапывать прямо из земли, из невырытых осенью боровков. На солдатский доппаек был наложен запрет.
Кроме санинструктора Бовина, Полякова теперь сопровождали два конных бойца. Узнав, что Борис Митрофанович прибыл без охраны, комдив выругал его и дал своих «архангелов». Один был сержант из старослужащих. Крепкий, широкий в плечах, он спокойно сидел в седле, управляя лошадью шенкелями, в то время, как руки лежали на автомате. Другой, очевидно, городской парень, первогодок, верхом сидел неуверенно, поводья держал обеими руками и то и дело хватался за переднюю луку, чтобы не упасть. Фамилия первого была Рыбаков, второго — Метелкин.
На опушке леса их обстреляли, но, к счастью, никого не задели. Рыбаков сказал, что в комендантском взводе болтали о каких-то диверсантах и посоветовал возвратиться. Борис Митрофанович поверил — такие случаи здесь бывали — но волноваться из-за пустяков не стал. Прежде случалось ему и в одиночку вступать в бой с разведкой противника, теперь же их было четверо, да и дорога к тому времени оказалась пройденной почти наполовину. Оставалось пересечь лес, небольшое поле и овраг, за которым в деревушке Меленки помещался штаб 1113-го стрелкового полка.
Въехали в лес, Борис Митрофанович, больше для порядка, послал Метелкина вперед.
Чтобы не думать о худшем — до вчерашнего вечера такие мысли посещали его довольно часто, — он стал думать о Раисе, подробно припоминая их последнее свидание.
В десятом часу он отпустил начальника штаба, назначенного вместо Трёпова майора Голикова, и, кутаясь в бурку, прилег на топчан возле печки. Из-за плохо заживающей раны его знобило. Санинструктор Бовин — он же временно ординарец — принес кипятку, белых, «посылочных» сухарей и пирамидону. Поляков послушно съел таблетку, выпил, обжигаясь, крепкого чаю, от остального отказался. Он попытался заснуть, но на левом фланге неожиданно поднялась перестрелка, и пришлось узнавать в чем дело. Потом, когда все утихло, в голову полезли нехорошие, никогда прежде не приходившие мысли. Поляков вдруг впервые осознал, что они с женой совершенно одиноки. Безобразно, неестественно, нелепо одиноки, и что род Поляковых в один прекрасный момент может прекратиться вообще… Обычно в таких случаях люди ищут виновного. Борис Митрофанович не был исключением. Когда в половине двенадцатого его пришла навестить Раиса — с некоторых пор она приходила к нему только как врач, — он выложил ей свои упреки горячим, прерывающимся шепотом. К его несказанному удивлению, она призналась, что начиная со свадьбы в Карасае мечтала о ребенке, и принялась в свою очередь обвинять Полякова в невнимании к ней, к ее заботам, в душевной черствости и равнодушии. Сейчас у них фактически не было дома на гражданке. Уходя на фронт, Борис Митрофанович — Раиса была в это время уже в части — пустил в их небольшую квартирку на Сретенке какую-то беженку с детьми. Пустил временно, до его и Раисы возвращения. Однако женщине каким-то чудом удалось прописаться. Поляковы узнали об этом из письма соседей, но предпринимать ничего не стали — полковник Поляков не представлял себя в роли жалобщика. С тех пор единственным домом для него стал полк, а для его жены — медсанбат.
Отсутствие своего угла — хотя бы и на гражданке, почти мифического в это неустойчивое время — по-видимому, тоже повлияло на их отношения. Как знать, возможно Раиса Петровна посчитала себя свободной от обязанностей жены… Борис Митрофанович понял это слишком поздно. Если вначале она еще приносила ему письма родных и знакомых, читала вслух, то постепенно прекратилось и это. В полку стали поговаривать о том, что жена комполка — больше ему не жена… Борис Митрофанович, где мог, отшучивался, где не мог — делал вид, что не слышит, однако и у него холодело под сердцем, когда в группе молодых лейтенантов его Раиса заливалась таким беззаботным смехом, какой он слышал только в дни их совместной любви. Над ним посмеивались, незлобно, но чувствительно острили, и никто не осуждал Раису — красивая женщина должна нравиться всем.
Был ли в этот раз их разрыв серьезным или Раисе снова пришла охота подурачиться, Борис Митрофанович не знал. Как страус, прячущий голову в песок, он не хотел ничего уточнять, боясь причинить себе еще большую боль. К тому же в душе его тлела надежда, что чувства ее к нему не исчезли бесследно и нужно только время и другие условия, чтобы все вернулось на свои места.
Вот почему, когда она заговорила о ребенке, Борис Митрофанович сразу простил ей все, вообразив, что это и есть тот самый миг, с которого у него начнется новая жизнь.
Переполнявшие его чувства были настолько сильны, а ощущение счастья настолько свежо, что он пропустил предостерегающий жест Рыбакова и опомнился, когда впереди раздались автоматные выстрелы.
Но вместо опасения в нем проснулось что-то юношески-бесшабашное, лихое, словно не было за плечами сорока лег жизни, Халхин-Гола, Финляндии, учебы в Академии, а был все тот же кавалерийский эскадрон, где самому старшему — комэска — было двадцать лет, был рядом бесстрашный Степан Корягин и чернобровая, длиннокосая красавица Раиса…
Вырвав поводья из рук Бовина — он хотел увести Орлика куда-то в сторону, — Борис Митрофанович сорвал с плеча автомат.
— Вперед! За мной!
Рыбаков повис на его руке, неповоротливый с виду Бовин успел обхватить поперек туловища.
— Товарищ полковник, их много!
Прямо на них, волоча поводья по земле, скакала лошадь Метелкина. Позади нее, между деревьями вспыхивали короткие огоньки — всадников заметили.
— Уводи! Уводи его! — закричал Рыбаков, вытягивая плетью командирского Орлика.
Не дожидаясь, когда полковник отъедет, Рыбаков спрыгнул на землю и, прячась за соснами, стал бить из автомата по наседавшим немцам. Когда их огонь несколько ослаб, он снова вскочил в седло и поскакал догонять своих— он опасался, что немцы попытаются их перехватить.
Сержант догнал их за вторым поворотом. Командир и ординарец ехали медленно, и Бовин придерживал полковника за плечи, чтобы тот не упал. Подъехав вплотную, Рыбаков увидел на спине командира, чуть ниже лопатки, небольшое бурое пятно.
— Ну что там? — спросил Бовин.
В лесу было тихо.
— Перевязать бы надо, — сказал Рыбаков, глядя на все увеличивающееся пятно.
— А немцы?
Не отвечая, Рыбаков перехватил поводья и потянул Орлика в лес. Случайно обернувшись, он увидел второе пятно, но уже на груди полковника, и крикнул Бовину:
— Ну-ко, врежь мерину!
Бовин стегнул Орлика нагайкой. Не привычный к такому обращению, меринок фыркнул, присел на задние ноги и рванул вперед. Ломая кустарник, за ним кинулась белая лошадь Метелкина. Рыбаков хотел ее поймать за волочившийся повод, но она, играя, ловко отпрянула в сторону. Почуяв свободу, она то принималась носиться кругами по лесу, то мирно паслась, делая вид, будто щиплет вкусную траву. Ее снежно-белая, ухоженная шкура была видна издалека.
— С ней нам от немцев не оторваться, — сказал Рыбаков. Он снял с шеи автомат и, выбрав момент, дал короткую очередь. Белая лошадь всхрапнула, вздыбилась, застонала по-человечески, громко и, мотая красивой маленькой головой, пошла, прихрамывая, к людям. Она выросла в кавалерийской части, где все были добры к ней и к ее матери. Сейчас люди сделают так, что ее боль пройдет. Так было не раз, когда она, еще жеребенком, наскакивала на колючую проволоку.
Однако сейчас, всегда такие добрые к ней, люди стали поспешно уходить от нее, нахлестывая своих лошадей. Она не понимала, почему она, такая молодая и сильная, никак не может их догнать. Ноги ее с каждой минутой все больше слабели, голова кружилась, перед глазами плавали круги, а сердце колотилось, как мотор командирской автомашины.
На ее счастье, боль постепенно стала слабеть, белая лошадь почувствовала себя лучше и понемногу стала догонять остальных. Возле оврага люди сами остановились, поджидая ее. Высокий человек, которого она раньше почему-то немного побаивалась, спрыгнул на землю и пошел ей навстречу, вытянув вперед правую руку. Этого жеста белая лошадь не боялась. Протянутая рука могла означать только добро — хлеб, сахар или ласку. И еще она, конечно, избавит ее от этой странной, то затухающей, то усиливающейся боли…
Белая лошадь подошла и положила свою голову на плечо высокого человека. Кажется, она не ошиблась: от его телогрейки действительно слегка попахивало хлебом…
Человек поднял руку — хлеба у него не было — и почесал лошадь за ухом. Она вздохнула и благодарно закрыла глаза…
Что-то острое и твердое с силой ударило ее в шею, вошло в грудь до самых позвонков и двинулось вниз, вдоль горла, перехватив дыхание, и там, внизу, отозвалось страшной болью. Лошадь хотела вскинуться на дыбы — ей казалось, что боль идет откуда-то снизу — но человек цепко держал ее за поводья. Не то стон, не то вздох вырвался из ее ноздрей вместе с кровавыми пузырями. Постояв секунду на двух задних ногах, она рухнула на колени и ударилась горячим храпом о грязные сапоги высокого человека. Потом еще одна боль — в левый бок, в сердце — опрокинула ее на спину, оглушила, накрыла темным, душным пологом.
Грохота этого последнего выстрела она уже не слышала.
Увернувшись от бившейся в агонии лошади, Рыбаков напустился на Бовина:
— Зачем стрелял? Выдать нас хочешь?
Бовин виновато моргал светлыми ресницами.
— Жалко. Мучилась-то как…
— Кобылу пожалел, а людей нет? — возмутился Рыбаков. — Все-то у вас, интеллигенции, шиворот-навыворот. Теперь немцы нас беспременно найдут. Давай в галоп, иначе не уйти.
Минут пять они скакали по редколесью, потом дорогу преградил густой ельник. Полковник уже не мог сидеть в седле, он то ложился грудью на переднюю луку, то наваливался на ординарца.
— Надо перевязать, а то не довезем, — сказал, спешиваясь, Рыбаков. Он на руках отнес Полякова в овражек, уложил на разостланную Бовиным шинель, расстегнул гимнастерку на груди полковника. Осмотрев рану, сокрушенно покачал головой.
— Не знаю, как по медицине, а по-нашему— дело дрянь.
Бовин согласно кивнул. Пуля попала в спину и вышла под правым соском. Входное отверстие было маленьким, выходное же зловеще алело вывороченной наружу живой тканью, позырилось кровавыми сгустками при каждом выдохе. Нижняя рубашка, гимнастерка, шинель — все пропиталось кровью.
Пока Бовин делал перевязку, Рыбаков поднялся наверх, долго слушал притихший лес. Когда сооружали носилки, Бовин сказал тихо, чтобы не услышал раненый:
— Не довезти нам его. Часа два протянет, не больше.
— Надо, чтобы дотянул! — выкатив глаза, приказал Рыбаков. — На что тогда твоя медицина?
Срубленные шесты продели в рукава бовинской шинели, поясными ремнями прикрутили полы, концы шестов продели в стремена двух лошадей, привязали к носилкам полковника.
— Надо, чтоб выжил, — повторил Рыбаков, осторожно разворачивая жеребца, — генерал сказал: такие, как твой полковник, родятся раз в сто лет.
Крепкий утренник сковал снова начавшие было расползаться последние ледяные залысины. Выпавший с вечера обильный снег к полудню растаял на открытых местах, в густом лесу его кружево все еще покоилось на тонком, местами толщиной в картонный лист, но твердом ледяном панцире. Лихая фронтовая дорога, изжевавшая не одну луговину на добрых полсотни метров в ту и другую сторону, в лесу притихла, втянулась в свое русло, сузилась до предела, стиснутая с боков замшелыми деревьями. От тесноты она поминутно петляла, то уходя от объятий старухи-ели, то уклоняясь от встречи с могучим дубом; лошади пугались, фыркали и спотыкались, носилки встряхивало, голова полковника с белым, словно обсыпанным мукой, лицом и прилипшими ко лбу мокрыми волосами, беспомощно моталась из стороны в сторону. Рыбаков наотмашь хлестал нагайкой по взмыленным крупам лошадей и матерился сквозь зубы, Бовин боязливо помалкивал.
Скоро лес кончился, всадники выехали на опушку, с которой была хорошо видна ломаная линия траншей с редкими дымками костров, нежнозелеными ковриками молодой травы, черными дырами воронок в них и расплывшимися грязными пятнами в местах стоянки походных кухонь. За десять-двенадцать пасмурных дней братья-славяне успели позабыть об авиации противника…
— Вот и довезли, — довольно начал Рыбаков, отирая пот фуражкой с зеленым верхом, но Бовин строго оборвал его:
— Полковник умирает.
Рыбаков скатился с игреневого жеребца, подошел к носилкам. Борис Митрофанович слабо повел в его сторону белками глаз, едва заметно шевельнул пепельно-серыми губами. Бовин с готовностью подался вперед, но Рыбаков отстранил его.
— Отойди, медицина, твое время кончилось.
Отстегнув от пояса флягу, он влил несколько капель водки в почти безжизненный рот полковника. И произошло чудо: глаза раненого ожили, нижняя челюсть подобралась, губы сжались. Поляков медленно поднял руку, согнутой кистью указал на карман гимнастерки. Рыбаков понимающе кивнул, расстегнул пуговицу, достал тонкую пачку документов, завернутых в проолифованную бумагу.
— Ясно, товарищ полковник. Как прибудем, я вас в медсанбат доставлю, а документ отдам как положено…
Поляков остановил его взглядом. Едва слышно произнес:
— Там… достань…
Рыбаков торопливо развернул бумагу. Из свертка выпала фотография молодой женщины в коротком летнем платье и светлой косынке.
— Это?
Полковник с полминуты напряженно вглядывался, затем благодарно опустил веки.
Бовин зашел с другой стороны, взглянул. С фотографии на него смотрела, улыбаясь полным белозубым ртом его начальница, военврач второго ранга Полякова, только не в военной форме, а в гражданской одежде с большим букетом полевых ромашек в руках.
Когда он снова перевел взгляд на полковника, тот был уже мертв.
Сержант и солдат сняли каски, потом Рыбаков двумя пальцами, еще не отмытыми от крови двух живых существ, закрыл глаза полковнику, как это делали у него на родине в деревне. Сделав это, он поднял автомат и дал короткую очередь в воздух. Возле траншей всполошились, дремавшие на солнышке часовые повскакали, раздались беспорядочные выстрелы, потом заработал станковый пулемет и над головами санинструктора и сержанта запели пули.
— Салют по форме, — говорил Рыбаков, стоя во весь рост под сосной, с которой на него и на мертвого Полякова сыпалась хвоя. Вскоре стрельба прекратилась. К опушке цепью приближались люди.
Назад: Глава вторая
Дальше: Глава четвертая