Глава 5
Когда зажегся верхний свет и отступившая тьма очертила привычные, посюсторонние границы гостиной (заваленный бумагами стол, продавленный низкий диван, пыльные шторы модного покроя, попавшие к Фрэнсису после очередной дизайнерской горячки его матери), у меня возникло ощущение, будто я только что вырвался из страшного сна и в панике нашарил кнопку ночника. Было отрадно видеть, что двери и окна на прежних местах и никакая чертовщина не перевернула все вверх дном под покровом ночи.
Щелкнул замок. Из темной прихожей показался Фрэнсис. Он тяжело дышал, удрученно сдергивая перчатки за кончики пальцев.
— Господи, Генри! Ну и вечер!
С порога он не мог меня видеть. Генри, покосившись в мою сторону, кашлянул — негромко и со значением. Фрэнсиса так и развернуло.
Мне казалось, я ответил на его взгляд как ни в чем не бывало, но, видимо, только казалось. Должно быть, все было написано у меня на лбу.
Фрэнсис долго и пристально рассматривал меня, забыв про перчатку, свисавшую с его руки безжизненным зверьком.
— О нет, — наконец произнес он, все еще не сводя с меня глаз. — Генри, ты ведь не…
— Боюсь, именно это я и сделал.
На секунду Фрэнсис крепко зажмурился. Он сильно побледнел, его осунувшееся лицо казалось сухим и шершавым, как след мелка на грубой бумаге. Я подумал, что сейчас он упадет в обморок.
— Не волнуйся, — поспешил успокоить его Генри.
Он не шелохнулся.
— Правда, Фрэнсис, все нормально, — чуть раздраженно добавил Генри. — Садись, в конце-то концов.
Тяжело дыша, Фрэнсис прошел в комнату и, рухнув в кресло, полез в карман за сигаретами.
— Он сам обо всем догадывался, — сказал Генри. — Я же тебе говорил.
Едва удерживая сигарету в дрожащих пальцах, Фрэнсис взглянул на меня:
— Это правда?
Я не ответил. У меня мелькнуло подозрение, что я стал жертвой чудовищного розыгрыша. Фрэнсис обреченно провел рукой по лицу:
— Наверное, уже все знают. Даже не пойму, чего я теперь волнуюсь.
Генри принес из кухни стакан и, налив виски, протянул его Фрэнсису со словами «Deprendi miserum est».
К моему удивлению, Фрэнсис рассмеялся — коротеньким унылым смешком.
— Боже правый! — воскликнул он, сделав большой глоток. — Это какой-то кошмар! Ричард, даже представить не могу, что ты теперь о нас думаешь!
— Это не важно, — произнес я без задней мысли, но тут же с изумлением понял, что так оно и есть. Это действительно почти не имело значения; во всяком случае, я не прибег к обычной разговорной фразе.
— Что ж, наверно, ты уже понял, как основательно мы влипли, — сказал Фрэнсис, сложив два пальца пинцетом и потирая уголки глаз. — Ума не приложу, что нам делать с Банни. Я чуть было не влепил ему пощечину, пока мы стояли в очереди на этот идиотский фильм.
— Вы ездили в Манчестер? — спросил Генри.
— Да. Но это ничего не меняет, люди обожают подслушивать, и никогда не знаешь, кто может оказаться у тебя за спиной. Был бы еще фильм стоящий…
— А что это было?
— Какой-то бред на тему холостяцкой вечеринки. Мне сейчас просто нужно принять снотворное и пойти спать. — Он допил свое виски и налил еще. — С ума сойти, — обратился он ко мне. — Ты так спокойно все воспринимаешь. Мне жутко неловко из-за этой истории.
Повисло молчание.
Наконец я спросил:
— Что вы собираетесь делать?
Фрэнсис вздохнул:
— То-то и оно — мы думали, делать ничего не придется. Понимаю, звучит не очень здорово, но что мы можем сейчас?
Его упаднический тон и рассердил и огорчил меня.
— Лично я понятия не имею, — сказал я. — Лучше скажите мне, ради бога, почему вы сразу не заявили в полицию?
— Ты конечно же шутишь, — сухо произнес Генри.
— Могли бы сказать, что ничего не знаете. Что просто наткнулись на труп, там, в лесу. Господи, ну не знаю — что сбили его на дороге, что он выскочил прямо вам под колеса, да мало ли что?
— Тем самым мы бы совершили непростительную глупость. Это был несчастный случай, и мне жаль, что все так получилось, но, честно говоря, я не понимаю, как шестьдесят или семьдесят лет, проведенные мной в вермонтской тюрьме, послужат интересам налогоплательщиков или, если на то пошло, моим собственным.
— Но это же был несчастный случай. Ты сам только что сказал.
Генри пожал плечами.
— Если б вы пошли сразу, то могли бы отделаться каким-нибудь не очень серьезным обвинением. Может, даже и до суда бы не дошло.
— Может, — рассудительно согласился Генри. — Но не забывай, что мы в Вермонте.
— Какая, к черту, разница?
— К несчастью, разница есть, и весьма существенная. Если бы дело передали в суд, нас бы судили здесь, в штате. И, осмелюсь добавить, люди далеко не нашего круга.
— И что?
— Можешь приводить любые аргументы, но тебе не удастся убедить меня, что присяжные — заметь, все как один вермонтцы на грани бедности — проявят хоть каплю жалости к четырем студентам, проходящим по обвинению в убийстве их соседа.
— Жители Хэмпдена годами мечтали о чем-то подобном, — добавил Фрэнсис, прикуривая новую сигарету от окурка старой. — Нам бы не удалось отделаться обвинением в непредумышленном убийстве. Скорее всего, нас без долгих разговоров отправили бы на электрический стул.
— Представь, как бы это выглядело, — продолжил Генри. — Нам всем около двадцати, мы образованны, неплохо обеспечены и — что, может быть, самое главное, — не из Вермонта. Думаю, любой беспристрастный судья сделал бы скидку на наш возраст, обстоятельства и так далее, но…
— Четверо богатеньких ребятишек из колледжа? — поддержал его Фрэнсис. — Пьяные? Наглотавшиеся неизвестно чего? Глубокой ночью в частных владениях этого фермера?
— Вы были на его территории?
— Судя по всему, да, — ответил Генри. — Там нашли тело, как писали в газетах.
Я пробыл в Вермонте недолго, но достаточно, чтобы представить себе реакцию любого истинного вермонтца на такое известие. Нарушение границ частных владений было равносильно взлому жилища.
— О боже, — вздохнул я.
— И это еще не все, — сказал Фрэнсис. — Мы были завернуты в простыни. Босиком. В крови с головы до ног. Пьяные в стельку. По-твоему, мы должны были отправиться к шерифу и попытаться все это объяснить?
— Сомневаюсь, что мы смогли бы объяснить хоть что-нибудь, — с задумчивой улыбкой произнес Генри. — Нет, правда — мне кажется, ты не совсем представляешь наше состояние в тот момент. Еще час назад мы были вне себя — в прямом смысле этого выражения. Чтобы выйти так далеко за пределы сознания, требуется сверхчеловеческое усилие, но это пустяки по сравнению с тем, чего стоит возвращение.
— Вот именно. Не стоит думать, будто что-то щелкнуло, и вот мы стоим как ни в чем не бывало, в здравом уме и твердой памяти. Мы были как после электрошоковой терапии.
— До сих пор не понимаю, как нам удалось добраться до дома незамеченными, — заметил Генри.
— Нет, не было ни малейшего шанса состряпать правдоподобную историю. Боже ты мой, я более-менее пришел в себя лишь спустя несколько недель. Камилла так и вовсе три дня не могла говорить.
Тут я вспомнил: Камилла, горло повязано красным шарфом, за весь вечер — ни звука. Ларингит, пояснили они.
— Да, это было очень странно, — сказал Генри. — Она все довольно ясно понимала, но не могла справиться со словами. Как будто перенесла удар. Когда она наконец заговорила, это был не английский и даже не греческий, а французский, который она учила в школе. Простейшие слова. Я помню, как сидел у ее кровати, а она считала до десяти и показывала на предметы вокруг: la fenêtre, la chaise…
Фрэнсис засмеялся:
— Глядя на нее, можно было лишь умиляться. Я спросил, как она себя чувствует, а она ответила: «Je me sens comme Hélène Keller, mon vieux».
— И вы не позвали врача?
— Смеешься?
— А если б ей не стало лучше?
— Ну, мы тоже прошли через нечто подобное, — сказал Генри. — Только у нас это более или менее прошло через пару часов.
— Вы что, тоже не могли говорить?
— Изодранные в клочья, все в синяках!.. — завелся Фрэнсис. — Да мы были не в состоянии пошевелить ни языком, ни мозгами. Пойди мы в полицию, на нас бы повесили все нераскрытые убийства в Новой Англии за последние пять лет. — Он развернул воображаемую газету. — «Свихнувшиеся хиппи обвиняются в жестоком убийстве птицевода», «Старина Эйб такой-то стал жертвой зверского ритуала».
— «Коренной житель Вермонта растерзан юными сатанистами», — добавил Генри, прикуривая сигарету.
Фрэнсис разразился смехом.
— На беспристрастном слушании дела у нас была бы хоть какая-то надежда, — сказал Генри. — Увы, рассчитывать на это не приходится.
— А лично я не могу представить себе худшей участи, чем сидеть на скамье подсудимых и слушать, как твою судьбу решают окружной судья и присяжные телефонистки.
— Перспектива действительно незавидная, — подытожил Генри. — Впрочем, пока что меня волнует не столько состав присяжных, сколько поведение нашего общего друга Банни.
— Банни? А что с ним?
— О, это тяжелый случай — полная неспособность держать язык за зубами.
— Вы говорили с ним?
— Да миллион раз, — сказал Фрэнсис.
— Он что, пытался пойти в полицию?
— Если он будет продолжать в том же духе, — сказал Генри, — в этом отпадет всякая необходимость. Они сами постучатся к нам в дверь. Увещевать его бесполезно. До него просто не доходит, насколько все серьезно.
— Не хочет же он, чтоб вы угодили в тюрьму?
— Если бы он немного подумал, то, вероятно, пришел бы к тому же выводу, — безучастно ответил Генри. — А кроме того, понял бы, что и сам не особенно жаждет попасть за решетку.
— Кто, Банни? А он-то при чем?
— Он знал обо всем с начала ноября и не сообщил в полицию, — пояснил Фрэнсис.
— Дело даже не в этом. Он все же достаточно смышлен, чтобы не донести на нас намеренно. У него нет надежного алиби на ту ночь, и он должен понимать: если окажется, что нам не миновать тюрьмы, то я, по крайней мере, сделаю все возможное, чтобы он отправился туда вместе с нами.
Генри затушил сигарету в пепельнице.
— Беда в том, что он круглый дурак и рано или поздно сболтнет что-нибудь, не предназначенное для чужих ушей. Возможно, без злого умысла, но, честно говоря, его мотивы не слишком меня заботят. Ты же видел, как он вел себя сегодня утром. Если б это дошло до полиции, его бы тут же взяли в оборот. Но он, разумеется, уверен, что все эти идиотские шутки — вершина остроумия и интеллекта, недосягаемая для окружающих.
— Ума у него — ровно на то, чтобы не сдать нас властям, — сказал Фрэнсис и помолчал, наливая новую порцию виски. — Но нам никак не удается вдолбить ему, что перестать чесать языком на каждом шагу — в его собственных интересах, и даже больше, чем в наших. Нет, правда, я практически уверен, что, впав в свое знаменитое покаянное настроение, он просто возьмет и кому-нибудь расскажет.
— Расскажет? Кому?
— Марион. Или отцу. Или декану. — Его передернуло. — От одной мысли у меня мурашки по коже. Он точь-в-точь как те типы в «Перри Мейсоне», которые в самом конце серии поднимаются с задней скамьи зала суда.
— Банни Коркоран, юный сыщик, — сухо произнес Генри.
— Как он вообще обо всем узнал? Его ведь не было с вами, так?
— Собственно говоря… — сказал Фрэнсис, — он был с тобой.
Он взглянул на Генри, и, к моему удивлению, оба расхохотались.
— Что такое? Что смешного-то? — насторожился я.
Это развеселило их еще больше.
— Ничего, — наконец выдавил Фрэнсис.
— Нет, правда, ничего такого, — смущенно вздохнув, сказал Генри. — В последнее время я смеюсь по самым невероятным поводам. — Он закурил очередную сигарету. — Банни действительно был тогда с тобой. По крайней мере, в начале вечера, помнишь? Вы еще ходили в кино.
— «Тридцать девять ступеней».
И, словно споткнувшись обо что-то, я вспомнил: ветреный осенний вечер, полная луна просвечивает сквозь мутные рваные облака. Я допоздна засиделся в библиотеке и пропустил ужин. Прихватив в кафетерии сэндвич, я пошел домой, глядя, как на тропинке передо мной танцуют и кружатся листья. Тут меня окликнул Банни и спросил, не хочу ли я составить ему компанию — он шел на собрание киноклуба, где в тот день показывали Хичкока.
Фильм уже начался, и все места были заняты. Нам пришлось сидеть на покрытых дорожкой ступеньках. Оперевшись на локти, Банни вытянул ноги и принялся хрустеть леденцами. Стены дрожали от сильного ветра, дверь то и дело хлопала, пока кто-то не догадался подпереть ее кирпичом. По экрану, на фоне черно-белого кошмара переброшенных через пропасти стальных мостов, с визгом неслись локомотивы.
— Да, после мы немного выпили, и он пошел к себе.
— Если бы, — вздохнул Генри.
— Он еще без конца спрашивал, не знаю ли я, где вы.
— Он прекрасно знал, где мы. Мы несколько раз пригрозили ему, что, если он не будет вести себя как следует, мы не возьмем его с собой.
— И в итоге его осенила потрясающая идея зайти к Генри и напугать его, — сказал Фрэнсис, вновь наливая себе виски.
— Меня это очень разозлило, — признался Генри. — Даже если бы ничего не произошло, это была гнусная затея. Он знал, где лежит запасной ключ, и просто вошел в квартиру.
— Но даже тогда все могло бы еще повернуться иначе. Просто возникла ужасная цепь совпадений. Если бы мы остановились по дороге, чтобы избавиться от наших нарядов, если бы поехали сюда или к близнецам, если бы Банни не уснул…
— Он спал?
— Да. В противном случае ему надоело бы ждать и он бы ушел. Мы вернулись в Хэмпден около шести утра. Дорогу назад к машине мы нашли чудом — в темноте, через все эти поля и буераки… Конечно, было страшно глупо ехать в Северный Хэмпден в наших окровавленных тряпках. Мы могли попасться на глаза полиции, угодить в аварию — все что угодно. Но я скверно себя чувствовал и плохо соображал, так что, наверное, приехал домой, повинуясь инстинкту.
— Он ушел от меня примерно в полночь.
— Значит, он находился один в моей квартире примерно с половины первого до шести утра. А предположительное время смерти, указанное в заключении экспертизы, — где-то между часом и четырьмя. Это одна из немногих приличных карт, выпавших нам в этой игре. Банни придется изрядно попотеть, доказывая, что его действительно с нами не было. К сожалению, разыграть эту карту мы можем только в крайнем случае. — Он пожал плечами. — Зажги он лампу, оставь хоть какой-нибудь признак жизни…
— Но ты же понимаешь, это должно было стать невероятным сюрпризом — взять и выпрыгнуть на нас из темноты.
— Мы вошли, включили свет и поняли, что отступать поздно, — он тут же вскочил. И увидел нас…
— …в обагренных кровью белых одеждах — вылитые персонажи Эдгара По, — мрачно продолжил Фрэнсис.
— Ничего себе. И как он среагировал?
— А как ты думаешь? Мы напугали его до смерти.
— Жаль, что не буквально, — сказал Генри.
— Расскажи ему про мороженое.
— Да, это было последней каплей, — раздраженно заметил Генри. — Он достал у меня из морозилки ведерко мороженого — скрасить себе ожидание. Положить небольшую порцию на блюдечко он, конечно, не мог — ему непременно было нужно целое ведро. И когда он уснул, мороженое растаяло и потекло, сначала испачкав его самого, а затем — кресло и мой замечательный восточный коврик. М-да. Старинная была вещица и довольно ценная, но в химчистке сказали, что тут уже ничего не поделаешь. Мне вернули одни ошметки.
Он потянулся за сигаретой.
— Так вот, увидев нас, он заверещал, как баньши…
— …и никак не мог заткнуться, — вставил Фрэнсис. — Не забывай, было шесть утра, все соседи спали… Помнится, Чарльз шагнул к нему, попытался успокоить, но Банни все равно орал как резаный. Минуты две спустя…
— Это длилось всего несколько секунд, — возразил Генри.
— …спустя минуту Камилла схватила стеклянную пепельницу и запустила в него, попала ему прямо в грудь.
— Удар был не сильный… — задумчиво сказал Генри, — но пришелся как нельзя вовремя. Он мгновенно умолк и уставился на Камиллу, а я сказал ему, чтобы он прекратил орать, пока не разбудил соседей. Дескать, мы просто сбили оленя по дороге домой.
— Тут он вытер лоб, закатил глаза и понес свое обычное: «блин, ну вы, ребята, меня и напугали», «ох, что-то я, наверно, задремал» и так далее и тому подобное, — продолжил Фрэнсис.
— А пока он так охал и ахал, мы стояли словно статуи — этакая скульптурная группа в окровавленных простынях. Свет горит, на окнах нет штор, с улицы все видно — лучше не придумаешь. Он говорил страшно громко, свет бил в глаза, и я так от всего обессилел, что не мог и пальцем пошевелить — просто стоял и смотрел на него. Господи, мы все в крови этого фермера, везде красные следы, светает, и в довершение всего — Банни. Я совершенно растерялся. Вдруг Камилла сделала самую разумную вещь — выключила свет, и тут я понял, что не важно, на что мы похожи и кто это видит, — нам нужно сию же секунду избавиться от лохмотьев, помыться и привести в порядок квартиру.
— Мне фактически пришлось сдирать с себя эту несчастную простыню, — поежился Фрэнсис. — Кровь засохла, и ткань пристала к коже. Пока я возился, все уже столпились в ванной. Душ хлещет на полную, в ванне бурлит красная вода, на кафеле ржавые лужи. Это был кошмар.
— Нам чудовищно не повезло, что Банни застал нас в таком виде, — покачал головой Генри. — Но, черт побери, не могли же мы дожидаться, когда он соизволит уйти. Всюду кровь, вот-вот проснутся соседи, у меня было полное ощущение, что с минуты на минуту в дверь забарабанит полиция…
— Да, Банни, конечно, оказался жутко некстати, но, с другой стороны, не сказать, что все выглядело так, будто нас накрыл сам Эдгар Гувер, — заметил Фрэнсис.
— Это верно, — отозвался Генри. — Не хочу сказать, что присутствие Банни казалось какой-то неимоверной угрозой, скорее — мелкой неприятностью, я ведь сразу понял, что он начнет все выпытывать. Будь у меня время, я бы усадил его и все объяснил. Вот только времени совершенно не было.
— Господи, Генри, я до сих пор боюсь заходить к тебе в ванную, — содрогнувшись, сказал Фрэнсис. — Раковина в потеках крови, на крючке эта твоя ужасная бритва… На нас живого места не было.
— Хуже всего пришлось Чарльзу.
— Не говори! Он был весь утыкан шипами.
— Вдобавок этот укус…
— Никогда не видел ничего подобного, — покачал головой Фрэнсис. — Сантиметров десять в ширину, следы зубов как впечатанные. Помнишь, что сказал Банни?
Генри рассмеялся:
— Да. Расскажи ему.
— В общем, мы все были в ванной, дверь оставалась приоткрытой, а Банни, судя по всему, подглядывал. Чарльз протянул руку за мылом и тут снаружи — безумно деловой голос Банни: «Слушай, Чарльз, а ведь этот олень тебе чуть руку не отхватил».
— Какое-то время он вертелся рядом, отпуская всевозможные комментарии, — продолжил Генри, — а потом вдруг исчез. Меня встревожил столь внезапный уход, но я был рад, что он наконец перестал путаться под ногами. Нам нужно было успеть многое и в предельно короткий срок.
— А ты не боялся, что он пойдет и кому-нибудь расскажет?
Генри недоуменно посмотрел на меня.
— Кому?
— Ну, мне. Или Марион. Да кому угодно.
— Нет. Тогда у меня не было причин опасаться, что он выкинет нечто подобное. Не забывай, он был с нами во время предыдущих попыток, поэтому наше появление не должно было показаться ему таким уж из ряда вон выходящим. Затея держалась в строгом секрете. Он был посвящен во все с самого начала. Вздумай он кому-нибудь рассказать, ему пришлось бы объяснять всю подноготную — можешь вообразить, какое бы он произвел впечатление. О наших планах знал Джулиан, но я был уверен, что Банни не отважится на разговор с ним без нашего ведома. И, как оказалось, я был прав.
Он помолчал и достал сигарету.
— Уже совсем рассвело, а у нас по-прежнему был полный бардак — на крыльце кровавые следы, повсюду разбросаны хитоны. Близнецы надели какие-то мои старые вещи и пошли приводить в порядок крыльцо и салон машины. Хитоны нужно было сжечь, но разводить костер на заднем дворе я не хотел. Жечь их внутри тоже было опасно — могла сработать пожарная сигнализация. Хозяйка квартиры постоянно заклинает меня не пользоваться камином — дескать, он не работает, но я всегда подозревал, что это не так. Я решил рискнуть, и, к счастью, подозрение оправдалось.
— От меня не было никакого толка, — вздохнул Фрэнсис.
— Ни малейшего, — язвительно согласился Генри.
— Ничего не мог поделать. Я думал, меня вот-вот вырвет. Так что я просто ушел в комнату Генри и лег спать.
— Да уж, мы все бы тогда с удовольствием отправились спать, но кто-то должен был все убрать. Близнецы вернулись около семи. Я все еще мучился в ванной. Чарльз был утыкан шипами и колючками, как еж. Какое-то время мы с Камиллой вытаскивали их пинцетом, потом я вернулся в ванную — надо было все закончить. Самое трудное было позади, но глаза у меня уже закрывались сами собой. Полотенца выглядели более-менее прилично — мы старались их не трогать, — но все-таки пятна на них остались. Последним усилием я загрузил их в стиральную машину. Близнецы уже спали, на той откидной кровати в дальней комнате, я подвинул Чарльза и тут же отключился.
— Четырнадцать часов. Ни разу в жизни не спал так долго.
— Я тоже. Как убитый. Без снов.
— Это полностью выбивает из колеи. Когда я лег, солнце только всходило, а когда проснулся, было уже темно. Казалось, сон длился всего секунду, вдобавок звонил телефон, и я просто не мог понять, где я. Он все звонил и звонил, тогда я встал и пошел в прихожую. Кто-то сказал, чтоб я не брал трубку, но…
— Это твоя мания — отвечать на телефон, — сказал Генри. — Всегда и везде. Даже в гостях.
— Да, а что мне оставалось делать? Лежать и слушать, как он трезвонит? Короче говоря, я поднял трубку, и это оказался Банни — блаженный, как дитя. «Ну вы, ребят, и офигели! Вы что, в нудисты записались? А вот как насчет завалиться всем поужинать в „Бистро“?» И так далее…
Я подался вперед.
— Постой. Это не тогда, когда?..
Генри кивнул.
— Да, ты тоже пришел. Помнишь?
— Конечно, — ответил я, необъяснимо обрадовавшись, что на сцене наконец появилась моя скромная персона. — Разумеется. Я встретил Банни, когда он шел к вам.
— Не обижайся, но нас немного удивило, что он явился вместе с тобой, — сказал Фрэнсис.
— На самом деле, я думаю, он хотел поговорить обо всем с нами наедине, но это могло и подождать. Я уже говорил тебе, что наше появление не должно было показаться ему таким уж странным. Ведь он был с нами прежде, и выдавались ночи, когда… как это лучше сказать?
— …когда нас всех тошнило и мы возвращались домой лишь под утро, по уши в грязи, — закончил за него Фрэнсис. — Правда, в этот раз мы были в крови и ему наверняка хотелось узнать во всех подробностях, как же мы умудрились сбить оленя, но тем не менее…
Поежившись, я невольно вспомнил рассказ пастухов из «Вакханок»: копыта и окровавленные ребра, петли кишок, свисающие с еловых ветвей. Sparagmos и omophagia — вот как это называлось по-гречески. Разрывание на части и поедание сырой плоти. Внезапно в памяти всплыла другая картина: прихожая Генри, их усталые лица, ехидное приветствие Банни: «Khairete, погубители оленей!»
В тот вечер они были какими-то притихшими и бледными, но не более, чем можно ожидать от жертв сильного похмелья. Только ларингит Камиллы казался странным. Они сказали, что вчера напились в дым; Камилла забыла свитер и простудилась, возвращаясь домой пешком. На улице было темно, и шел дождь. Генри протянул мне ключи от машины и попросил сесть за руль.
Была пятница, но из-за плохой погоды в «Бистро» почти никого не было. Мы заказали гренки по-валлийски и сидели, слушая, как потоки дождя, подгоняемые ветром, хлещут по крыше. Банни и я пили виски с горячей водой, все остальные — чай.
— Что, все еще мутит, bakchoi? — с усмешкой спросил Банни, после того как официант принял заказ.
Камилла состроила ему гримасу.
Когда после ужина мы вышли на стоянку, Банни обошел машину, осмотрел фары, попинал шины.
— Вы в этой были вчера ночью? — спросил он, прикрывая очки от дождя.
— Да.
Откинув мокрую прядь со лба, он наклонился, разглядывая бампер.
— Вот это я понимаю — немецкие машины. Печально, но, по-моему, фрицы дадут детройтской стали сто очков вперед. Только полюбуйтесь, ни единой царапины.
Я спросил, что он имеет в виду.
— А, да они тут просто катались, пьяные. Создавали угрозу дорожному движению, так сказать. Сбили оленя. Насмерть? — спросил он Генри, открывавшего в этот момент правую дверцу.
— Что?
— Оленя, говорю, насмерть сбили?
— Мертвее не бывает, — бросил Генри и сел в машину.
Долгое время никто не произносил ни слова. Было так накурено, что у меня слезились глаза. Под потолком висело густое облако сизого дыма.
— Так в чем проблема? — снова спросил я.
— В каком смысле?
— Что было дальше? Вы рассказали ему или нет?
Генри с шумом набрал воздух в легкие:
— Нет. Могли бы, но ясно, что чем меньше народу знает, тем лучше. При первой возможности я осторожно завел с ним разговор об этом с глазу на глаз, но мне показалось, история с оленем его вполне устраивает, и я оставил все как есть. Не было никакого смысла посвящать его, раз он не догадался сам. Труп обнаружили, в «Хэмпденском обозревателе» промелькнула заметка — все прекрасно. Вот только для Хэмпдена подобные истории, очевидно, редкость, и, как назло, две недели спустя они напечатали еще одну статью — «Загадочная смерть в округе Бэттенкил». На нее-то Банни и наткнулся.
— Глупее не придумаешь, — сказал Фрэнсис. — Он никогда не читает газет. Ничего бы не случилось, если бы не эта проклятая Марион.
— У нее подписка на «Обозреватель», как-то связанная с Центром развития малышей, — пояснил Генри, потирая уголки глаз. — Банни с Марион сидели в столовой, она разговаривала с подругой, Банни же, судя по всему, не знал, чем себя занять, и поэтому принялся читать ее газету. Мы с близнецами подошли поздороваться, и первым, что он выдал, едва нас заметив, было: «Эй, ребят, гляньте-ка, возле дома Фрэнсиса убили какого-то птицевода!» Следом зачитал пару абзацев — проломлен череп, орудие преступления и прочие улики не обнаружены, явные мотивы отсутствуют. Я даже не успел подумать, как сменить тему, как его осенило: «Эй! Двенадцатое ноября? Это ж когда вы были у Фрэнсиса. Вы тогда еще оленя сбили. — Ты, очевидно, что-то путаешь, — говорю я. — Да нет же, как раз двенадцатое. Я помню, потому что тринадцатого у моей мамы день рождения. Обалдеть можно, а?» Мы покивали: «Да, пожалуй». А он: «Генри, если б я был подозрительным типом, я б предположил, что это сделали вы — ну, тогда, когда вы вернулись все в крови как раз из этого округа».
Он снова закурил.
— Время близилось к обеду, в столовой собралась толпа, Марион с подругой ловили каждое слово, к тому же знаешь, как он вечно голосит… Мы, конечно, посмеялись, Чарльз отпустил какую-то шутку, но едва нам удалось отвлечь его от газеты, как он снова в нее уткнулся. «Нет, ребят, не могу поверить! Самое натуральное убийство, да еще в лесу, да еще в каких-то пяти километрах от вас! Да уж, если б вас тогда тормознула полиция, вы бы уж точно сейчас сидели за решеткой. Тут вот номер — позвонить, если у кого есть какая информация. Если захотеть, можно было б стопудово устроить вам кучу неприятностей…» и так далее, и тому подобное.
— Я не знал, что и думать. Шутил он или в самом деле что-то заподозрил? В конце концов мне удалось его угомонить, но меня не покидало ужасное чувство, что он заметил, что меня обеспокоила эта статья. Он слишком хорошо меня знает, к тому же в отношении таких вещей у него шестое чувство. А я действительно нервничал. Подумать только — вот-вот начнется обед, повсюду охранники, половина из них так или иначе связана с хэмпденской полицией… Я хочу сказать, в случае мало-мальски серьезного дознания наша история с оленем лопнула бы, как мыльный пузырь. Ясно как божий день, что мы не сбивали никакого оленя. Ни на одной из машин не было даже царапины. И если бы кто-нибудь случайно предположил связь между нами и убитым фермером… В общем, я был рад, что его удалось переключить на что-то другое, но уже тогда понимал, что этим дело не кончится. Он допекал меня этой статьей до самого конца семестра — полагаю, без задней мысли, но, к несчастью, не только наедине, но и при посторонних. Знаешь, как это с ним бывает. Если он вобьет себе в голову нечто подобное, то уже не отстанет.
И я знал. Банни обладал сверхъестественной способностью нащупывать темы, неприятные для собеседника, а затем беспощадно прохаживаться по ним. К примеру, с самого начала нашего знакомства он не уставал глумиться над пиджаком, в котором я появился тогда, на обеде, и в широком смысле — над тем, что ему представлялось моим пошлым калифорнийским стилем. Объективно моя одежда ничем не отличалась от его собственной, и все же ехидным замечаниям Банни не было конца. Думаю, объяснялось это тем, что, несмотря на мой добродушный смех, он смутно ощущал, что задел меня за живое, что на самом деле меня невероятно терзали едва заметные различия в манере одеваться и, пожалуй, куда более заметные — в привычках и манере поведения между мной и остальными членами нашей группы. Я хорошо умею растворяться в любой среде — вам вряд ли довелось бы встретить более типичного калифорнийского тинейджера и более циничного и бессердечного студента-медика, чем я. Тем не менее, вопреки всем усилиям, мне почему-то никогда не удается слиться с окружением полностью, и в каком-то смысле я всегда выделяюсь на общем фоне — так сидящий на зеленой ветке хамелеон остается совершенно обособленным существом, как бы искусно он ни копировал все оттенки цвета. Всякий раз, когда Банни публично и бесцеремонно уличал меня в том, что моя рубашка содержит примесь синтетики, или критически замечал, что в моих совершенно обычных брюках, как две капли воды похожих на его собственные, якобы видно что-то от «западного кроя», большей частью удовольствия от этой забавы он был обязан безошибочному, собачьему чутью, подсказывавшему ему, что именно от таких разговоров мне хотелось провалиться сквозь землю. Он не мог не заметить, что, упомянув об убийстве, нащупал у Генри больное место. А заметив, не мог удержаться от того, чтобы не бить по нему снова и снова.
— Конечно же он ничего не знал, — сказал Фрэнсис. — Серьезно, ничего. Он просто развлекался. Ему нравилось заводить речь о фермере, которого мы, дескать, взяли и убили, — только чтобы посмеяться над моим испугом. Как-то раз он сказал, что видел у моего дома полицейского, который расспрашивал о чем-то хозяйку квартиры.
— Мне он говорил то же самое. Еще постоянно шутил, что позвонит по номеру, указанному в газете, а потом мы разделим вознаграждение на пятерых. Снимал трубку. Делал вид, что набирает номер.
— Можешь представить, во что это превратилось со временем. Господи боже мой! Кое-что он говорил прямо при тебе. Самое ужасное, что он мог завести об этом речь в любой момент. Перед самыми каникулами он засунул мне ту газету под дворник машины — «Загадочная смерть в округе Бэттенкил». Потрясло меня в первую очередь то, что, оказывается, он оставил ее себе и хранил все это время.
— Хуже всего, — сказал Генри, — что мы абсолютно ничего не могли поделать. Некоторое время мы подумывали рассказать ему всю правду и тем самым, так сказать, сдаться ему на милость, но потом поняли, что предсказать его реакцию уже невозможно. Он был не в духе, болел и беспокоился об оценках. К тому же семестр почти заканчивался. В тот момент лучшим выходом казалось остаться с ним в хороших отношениях до начала праздников — это значит, возить его по разным местам, покупать всякую всячину, уделять массу внимания — и надеяться, что за зиму все уладится само собой… Все то время, что мы проучились вместе, в конце каждого семестра он предлагал мне отправиться в путешествие. Подразумевалось, естественно, что мы поедем, куда ему захочется и за мой счет. Ему самому не хватило бы денег даже на дорогу до Манчестера. И когда в начале декабря, как я и предполагал, он поднял этот вопрос, я подумал, а почему бы нет? В этом случае хотя бы один из нас сможет присматривать за ним на каникулах, да и смена обстановки, возможно, пошла бы на пользу. Замечу также, что не видел ничего дурного в том, чтобы он хоть немного почувствовал себя передо мной в долгу. Он хотел поехать на Ямайку или в Италию. Я понимал, что Ямайку мне не вынести, и поэтому купил два билета до Рима и снял комнаты неподалеку от Пьяцца ди Спанья.
— И еще дал ему деньги на одежду и все эти бесполезные самоучители и путеводители.
— Да. Я израсходовал немалую сумму, но это казалось своего рода разумным капиталовложением. Я даже подумал, что все предприятие доставит мне некоторое удовольствие. Но никогда, даже в худших кошмарах… Нет, право, не знаю, с чего начать. Увидев наши комнаты, которые на самом деле оказались просто очаровательными: расписной потолок, прекрасный старинный балкон, чудесный вид — я даже немного гордился, что мне удалось их отыскать, — Банни надулся и начал ныть, что они убоги, что здесь собачий холод и дрянная сантехника, иными словами, что для жилья они совершенно непригодны и как это меня вообще угораздило их снять? Он, дескать, думал, у меня хватит ума не попасться в эту вшивую ловушку для тупых туристов, но теперь-то понимает, что ошибался. Он предрекал, что ночью нам здесь обязательно перережут глотки. Тогда я относился к его капризам еще довольно терпимо и потому спросил, где бы он предпочел остановиться, раз уж ему так не нравятся наши комнаты? На что он ответил, почему бы нам не снять номер-люкс в «Гранд-отеле»? Не просто комнату, а номер-люкс, понимаешь.
Он все стонал, и в конце концов я заявил, что об этом не может быть и речи. Хотя бы потому, что обменный курс был невыгодным и комнаты — заметим в скобках, оплаченные вперед из моего кармана, — уже были мне несколько не по средствам. Целыми днями он ходил обиженный, изображал умирающего лебедя, размахивал ингалятором, симулируя приступы астмы, и постоянно донимал меня, называл скрягой, говорил, что он вообще-то привык путешествовать с комфортом, и так далее. В итоге я потерял терпение и сказал, что если эти комнаты хороши для меня, то для него и подавно. Нет, подумать только, это был настоящий палаццо, он принадлежал графине, я отдал целое состояние… Короче говоря, я не собирался платить полмиллиона лир в день за общество американских туристов и пару листов почтовой бумаги с эмблемой отеля.
Так что мы остались в апартаментах возле Пьяцца ди Спанья, которые он упорно продолжал превращать в подобие ада. Он зудел не переставая — его не устраивал ковер, его не устраивал водопровод, ему казалось, что я даю ему слишком мало карманных денег. Кстати сказать, жили мы в двух шагах от Виа Кондотти — улицы с самыми дорогими в Риме магазинами. По его словам, мне повезло. Само собой, мне было хорошо — я ведь мог покупать себе все, что угодно, а ему только и оставалось, что валяться на чердаке и глотать пыль, как последнему сироте. Я делал все, чтобы как-то его задобрить, но чем больше я покупал, тем больше ему хотелось. Вдобавок от него почти нельзя было укрыться. Стоило оставить его на пару минут одного, как он начинал скулить. Но когда я приглашал его сходить в музей или осмотреть церковь — бог ты мой, мы были в Риме! — его тут же охватывала смертельная скука и интересовало лишь одно: когда мы отсюда уйдем. Дошло до того, что я даже не мог спокойно почитать книгу — он обязательно вламывался в комнату. Силы небесные. Всякий раз, как я принимал ванну, он прилипал к двери и что-то мне кричал. Однажды я застал его роющимся в моем чемодане. Я хочу сказать, — он деликатно помолчал, — когда речь идет о столь тесном пространстве, его трудновато делить даже с человеком, вовсе не отличающимся назойливостью. Возможно, я просто забыл, на что это было похоже, когда на первом курсе я жил вместе с Банни, а может быть, со временем я еще больше привык жить один, но, так или иначе, через пару недель я был на грани нервного срыва. Я уже просто не мог его видеть. К тому же надвигались и прочие неприятности. Ты ведь знаешь, — немного резко обратился он ко мне, — что иногда у меня бывают головные боли, и довольно сильные?
Я знал. Банни, любивший рассказывать о болячках, своих и чужих, описывал его мигрени благоговейным шепотом: Генри неподвижно лежит на спине в темной комнате, на глазах повязка, голова обложена льдом.
— Боли посещают меня не так часто, как прежде. Лет в тринадцать-четырнадцать они преследовали меня постоянно. Зато сейчас, когда мигрень все-таки случается, иногда всего раз в год, то протекает гораздо хуже, чем раньше. После нескольких недель в Италии я почувствовал ее приближение. Ошибки быть не могло. Звуки становятся громче, предметы расплываются, боковое зрение туманится, и на периферии мерещатся крайне неприятные вещи. Тело наливается свинцом. Я смотрю на вывеску — и не могу прочесть надпись, слышу простейшее предложение — и не могу понять смысл. Здесь мало чем можно помочь, но я сделал что смог — завесил окна, принял лекарство, старался не волноваться и не покидать комнату. В конце концов я понял, что мне придется связаться с моим врачом в Штатах. На мое лекарство не выписывают рецепт, обычно я обращался за уколом в неотложку. Я не знал, как поведет себя врач-итальянец, если к нему прибежит американский турист и заплетающимся языком попросит сделать укол фенобарбитала.
В любом случае было поздно. Меня накрыло в считаные часы, и о визите в больницу не могло быть и речи. Не знаю, пытался ли Банни вызвать врача. Его итальянский так безобразен, что все его попытки к кому-нибудь обратиться заканчивались, как правило, тем, что он ненароком оскорблял собеседника. Неподалеку находился офис «Америкэн экспресс», где ему наверняка дали бы адрес англоговорящего врача, но до этого Банни, конечно, не додумался.
Несколько последующих дней в памяти почти не отложились. Я лежал у себя, задернув шторы и налепив поверх них газеты. Даже льда было не достать, только кувшины с тепленькой acqua semplice — впрочем, я и по-английски объяснялся с трудом, не то что по-итальянски. Понятия не имею, где был Банни. Не помню, чтобы он попадался мне на глаза, да и вообще мало что помню.
Ну да ладно. Несколько суток я не вставал с постели. Все было черным-черно. Стоило моргнуть, как голова раскалывалась пополам. Я впадал в забытье, вновь приходил в себя, и так до бесконечности. Наконец в один прекрасный момент я понял, что смотрю на яркую полоску света у края шторы. Не знаю, как долго я смотрел на нее, но постепенно я осознал, что на улице утро, что боль немного утихла и я худо-бедно могу двигаться. И еще, что мне очень сильно хочется пить. Кувшин был пуст, я накинул халат и отправился за водой.
Наши с Банни комнаты разделял просторный зал с высоким потолком, расписанным фресками в духе Карраччи, и прекрасной скульптурной лепниной, а на балкон вели застекленные двери. Свет почти ослепил меня, но за моим столом я успел заметить согнувшийся над книгами и бумагами силуэт, подозрительно похожий на Банни. Я схватился за ручку двери, подождал, пока глаза привыкнут к свету, и сказал: «Доброе утро, Бан».
Он подпрыгнул как ошпаренный, вороша бумаги и тетради, словно пытался что-то спрятать. И вдруг я понял: он читал мой дневник. Я подошел и выхватил его. Банни все время искал случая сунуть туда нос. В последний раз я спрятал дневник за батареей, но, видимо, пока я лежал с мигренью, Банни как следует порылся у меня в комнате. Как-то раз прежде он уже находил его, но, поскольку я пишу на латыни, он вряд ли что-либо разобрал. Я даже не упоминал его настоящего имени. Cuniculus molestus, на мой взгляд, было вполне подходящим обозначением. Этого ему в жизни было не понять без словаря.
К несчастью, пока я болел, ему представилась прекрасная возможность восполнить пробелы в своих познаниях. Он не поленился найти словарь и… да, знаю, мы всегда смеялись над его никудышным знанием латыни, однако ж он умудрился состряпать вполне сносный перевод последних записей. Я и помыслить не мог, что он на такое способен. Уверен, ему пришлось сидеть над ним с утра до ночи.
Я был слишком ошарашен, чтобы рассердиться. Я уставился на перевод — он лежал прямо там, — потом на Банни, и тут он вдруг отпихнул стул и начал на меня орать. Мы убили этого парня, замочили глазом не моргнув и даже не подумали сказать ему об этом, но он-то знал всю дорогу, что тут что-то не так, и с каких это пор я стал называть его кроликом, и он сейчас все бросит и пойдет к американскому консулу, а тот пришлет полицию… И вот здесь — это было, конечно, глупо с моей стороны — я влепил ему пощечину, со всего маху. — Он вздохнул. — Не стоило этого делать. Мною двигал даже не гнев, а ощущение полного бессилия. Мне было плохо, я едва стоял на ногах, я боялся, что его услышат, я просто не мог это больше выносить.
Удар получился сильнее, чем мне хотелось. У него отвисла челюсть, на щеке остался белый след. Потом кровь прилила обратно, он побагровел и закатил истерику — вопил, ругался, молотил кулаками. По лестнице застучали каблуки, кто-то бешено запричитал на итальянском и забарабанил в дверь. Я схватил дневник и листки с переводом и бросил в камин. Банни кинулся за ними, но я держал его, пока бумага не загорелась, а потом крикнул, что можно войти. Это оказалась горничная. Она влетела, что-то тараторя — так быстро, что я не разобрал ни слова. Сперва я подумал, что ее рассердил шум, но потом понял, что дело в другом. Она знала, что я заболел; несколько дней из моей комнаты не доносилось ни звука, и тут, как она испуганно объяснила, поднялся крик, и она подумала, что ночью я, вероятно, умер, а другой молодой signore только что обнаружил мой хладный труп, — но теперь-то видит, что сгустила краски. Не нужно ли вызвать врача? «Скорую»? Может, принести bicarbonato di sodio?
Я поблагодарил ее и сказал, что все в полном порядке. Потом… Потом я, помню, топтался на месте, пытаясь придумать, чем объяснить причиненное беспокойство, но она, как ни в чем не бывало, ушла, чтобы принести нам завтрак. Банни стоял с озадаченным видом. Разумеется, он понятия не имел, о чем шла речь. Наверное, со стороны это выглядело немного загадочно и зловеще. Он спросил, куда она пошла и о чем говорила, но я был слишком зол и устал, чтобы объяснять. Я ушел к себе в комнату и оставался там до возвращения горничной. Она накрыла стол на террасе, и мы вышли позавтракать.
Как ни странно, Банни было нечего сказать. После неловкого молчания он осведомился о моем самочувствии, поведал о своих похождениях за время моей болезни, но не произнес ни слова о нашем недавнем инциденте. Тем временем я пришел к выводу, что мне остается лишь следить за собой. Я понимал, что серьезно его задел — в дневнике было несколько крайне нелицеприятных записей, — и поэтому решил впредь обращаться с ним как нельзя более обходительно, полагая, что больше проблем не возникнет.
Он отпил виски. Я поймал его взгляд.
— Ты хочешь сказать, надеясь, что не возникнет?
— Я знаю Банни лучше, чем ты, — отрезал Генри.
— А как же насчет того, что он говорил про полицию?
— Ричард, было ясно, что он не готов обратиться в полицию.
— Пойми, если бы речь шла только об убийстве невинного человека, все было бы совершенно иначе, — подавшись вперед, сказал Фрэнсис. — Дело не в том, что его мучает совесть. Или что в нем проснулся безудержный праведный гнев. Нет, в нем кипит обида. Он думает, что несправедливо обошлись с ним самим.
— Честно говоря, я думал, что, утаив правду, лишь окажу ему услугу. Но он разозлился — вернее, до сих пор злится — именно потому, что от него все скрыли. Он чувствует себя ущемленным. Отринутым. И лучшее, что я мог сделать, — попытаться загладить вину. Ведь мы с ним — старые друзья.
— Расскажи ему о вещах, за которые Банни расплатился твоей кредиткой, пока ты болел.
— Я узнал об этом значительно позже, — мрачно произнес Генри. — Сейчас это уже не важно.
Он закурил новую сигарету.
— Думаю, он был в шоке, когда все обнаружил. К тому же он находился в чужой стране, без знания языка, не имея ни цента собственных денег. Поэтому первое время он вел себя нормально. Но как только до него дошло, что моя судьба, по сути, в его руках — а на это, поверь, ушло совсем немного времени, — ты представить не можешь, какую пытку он мне устроил. Он говорил об этом постоянно. В ресторанах, в магазинах, в такси. Конечно, был не сезон, американцев встречалось не так уж много, но, подозреваю, есть целые семьи, которые вернулись домой, куда-нибудь в Огайо, обсуждая… Боже ты мой. Изнурительные монологи в «Остериа дель Орсо». Скандал на Виа деи Честари. Попытка воспроизвести событие — к счастью, прерванная — в холле «Гранд-отеля».
Так вот, однажды мы сидели в кафе. Банни, как всегда, болтал без умолку, и тут я заметил, что какой-то человек за соседним столиком ловит каждое слово. Мы собрались уходить. Он тоже поднялся. Я не знал, что и думать. Незнакомец был немцем — я слышал, как он по-немецки обращался к официанту, — однако я понятия не имел, знает ли он английский, а если да, то слышал ли, что говорил Банни. Возможно, это был всего лишь скучающий гомосексуалист, но мне не хотелось рисковать. Я повел Банни переулками, сворачивая то туда, то сюда, и, когда мы дошли до Пьяцца ди Спанья, у меня возникло полное ощущение, что мы от него оторвались. Но, как оказалось на следующее утро, я ошибался — проснувшись, я посмотрел в окно и увидел его внизу, у фонтана. Банни пришел в восторг — ура, это же настоящий шпионский детектив! Он хотел спуститься и посмотреть, станет ли этот тип преследовать нас. Мне фактически пришлось удерживать его силой. Я наблюдал за немцем все утро. Он покрутился у фонтана, выкурил несколько сигарет и через пару часов исчез. Начиная с полудня Банни беспрестанно ныл и часам к четырем разошелся так, что я сдался, и мы отправились поесть. Но едва мы миновали площадь, как мне показалось, что в отдалении за нами снова следует этот немец. Я развернулся и пошел ему навстречу, надеясь столкнуться с ним лицом к лицу. Он испарился, но через две минуты вновь замаячил у нас за спиной.
Если раньше я испытывал лишь тревогу, то теперь почувствовал настоящий страх. Я тут же свернул на соседнюю улицу и наметил обходной путь домой — в тот день Банни так и не дождался обеда и чуть не свел меня с ума. Я просидел у окна дотемна, пытаясь заткнуть Банни и обдумать дальнейший ход действий. Кажется, немец не выследил, где именно мы живем, — иначе с чего бы ему было слоняться все утро по площади, вместо того чтобы подняться прямо к нам, раз уж ему что-то от нас понадобилось? В общем, где-то после полуночи мы покинули палаццо и перебрались в «Эксельсиор», к вящей радости Банни — как же, напитки в номер, какое счастье. Я с опаской высматривал немца повсюду вплоть до самого отлета из Рима — Господи, я до сих пор порой вижу его во сне, — но он больше не появлялся.
— Чего он, по-твоему, хотел? Денег?
Генри пожал плечами:
— Как знать? В любом случае я располагал тогда очень незначительной суммой. Походы Банни к портным и прочие его увеселения фактически меня разорили. Вдобавок этот переезд в отель — деньги меня не волновали, серьезно, но от Банни можно было повеситься. Он ни на минуту не мог оставить меня одного. Садился ли я за письмо, пытался ли позвонить по телефону, он непременно начинал кружить у меня за спиной, arrectis auribus, подслушивая и подсматривая. Пока я был в ванной, он заходил ко мне в комнату и копался в вещах — после его инспекций одежда в ящиках комода была скомкана, записные книжки набиты крошками. Любое мое действие вызывало у него подозрения.
Я терпел долго, но постепенно меня стало охватывать отчаяние, да и мое самочувствие оставляло желать лучшего. Я понимал, что бросать его в Риме одного опасно, но ситуация с каждым днем ухудшалась, и в конце концов стало ясно, что мое дальнейшее там пребывание нисколько не поможет решить проблему. Было уже понятно, что у нас четверых нет никакого шанса, как обычно, вернуться в колледж в начале семестра — хотя вот, полюбуйтесь-ка на нас теперь — и что нам предстоит разработать план, пусть не самый удачный и чреватый многочисленными осложнениями. Но для этого мне требовались две-три недели передышки в Штатах. Поэтому как-то ночью, когда Банни был мертвецки пьян и спал, я собрал вещи, оставил ему обратный билет и две тысячи долларов, заказал такси в аэропорт и улетел первым же рейсом.
— Ты оставил ему две тысячи долларов? — спросил я, вытаращив глаза.
Генри подернул плечами. Фрэнсис покачал головой и усмехнулся:
— Это ерунда.
Я уставился на них.
— Нет, правда, это пустяк, — мягко сказал Генри. — Боюсь сказать, во сколько мне обошлась вся поездка. Конечно, родители щедры ко мне, но все же не до такой степени. Мне никогда в жизни не приходилось просить денег — до последнего времени. Сейчас от моих сбережений практически ничего не осталось, и я не знаю, как долго еще мне удастся пичкать отца с матерью историями о капитальном ремонте машины и прочих подобных мероприятиях. Я хочу сказать, я был вполне готов тратиться на Банни в разумных пределах, но, кажется, он никак не может взять в толк, что я всего лишь студент, довольствующийся определенной ежемесячной суммой, а вовсе не бездонный мешок с деньгами… И самое ужасное, этому не видно конца. Не могу даже предположить, что будет, если у родителей лопнет терпение и они лишат меня поддержки — вероятность чего в ближайшем будущем крайне велика, если так пойдет и дальше.
— Он тебя шантажирует?
Генри и Фрэнсис переглянулись.
— Не совсем, — уклончиво ответил Фрэнсис.
— Банни смотрит на это иначе, — устало сказал Генри. — Надо знать его родителей, чтобы понять как. Семейная политика Коркоранов — пристраивать сыновей в самые дорогие школы, после чего оставлять их на самообеспечении. Родители не дают Банни ни цента — и, судя по всему, так было всегда. Он рассказывал, что когда его отправили в Сент-Джером, то даже не дали денег на учебники. Довольно странный метод воспитания детей, на мой взгляд. Похоже на тех рептилий, которые бросают молодь на произвол стихий, едва та вылупится на свет. Неудивительно, что у Банни постепенно созрела теория, согласно которой жить за чужой счет куда почетнее, чем работать.
— Но я думал, его родители такие аристократы, — удивился я.
— Коркораны одержимы манией величия. Проблема в том, что состояние их банковских счетов не дает для этого никаких оснований. Без сомнения, вешать своих сыновей на чужую шею представляется им необычайно аристократичным жестом.
— В этом плане у него определенно ни стыда ни совести, — сказал Фрэнсис. — Даже по отношению к близнецам, а ведь у них почти так же плохо с деньгами, как у него самого.
— Чем больше сумма, тем лучше, при этом мысль о возврате у него даже не возникает. Само собой, он скорее удавится, чем устроится на работу.
— Его удавит собственное же семейство, — угрюмо заметил Фрэнсис. Он закурил и закашлялся, выпуская дым. — Но я хочу сказать, когда такой вот недоросль садится тебе на шею, его благородное презрение к труду начинает изрядно раздражать.
— Немыслимо, — покачал головой Генри. — Я бы устроился на любую работу, на шесть работ, лишь бы не клянчить у людей деньги. Вот, например, ты, — обратился он ко мне. — Твои родители не особенно тебя балуют, так ведь? Тем не менее ты избегаешь занимать деньги с такой щепетильностью, что это даже немного глупо.
Я покраснел и ничего не ответил.
— Господи, мне кажется, ты бы скорее погиб на этом складе, чем попросил кого-нибудь из нас выслать тебе пару сотен долларов.
Он закурил и энергично выпустил струю дыма, словно желая подчеркнуть сказанное.
— Это микроскопическая сумма. Уверяю тебя, к концу следующей недели нам придется потратить на Банни в два-три раза больше.
От удивления я открыл рот.
— Смеешься?
— Если бы.
— Мне тоже нетрудно давать в долг, — подхватил Фрэнсис. — Когда есть что. Но Банни тянет деньги, как пылесос. Даже в лучшие времена ему ничего не стоило спросить, не найдется ли у меня сотни долларов — я, видите ли, обязан был выдать их ему по первому требованию.
— И ни малейшего намека на благодарность, ни разу, — раздраженно заметил Генри. — На что он вообще их тратит? Будь у него хоть капля самоуважения, он бы пошел в службу занятости студентов и нашел себе работу.
— Если он не умерит аппетит, через пару неделек там окажемся мы с тобой, — мрачно изрек Фрэнсис и плеснул себе виски, большая часть которого оказалась на столе. — Я потратил на него тысячи. Тысячи, — повернулся он ко мне, осторожно взяв стакан трясущейся рукой. — И почти все это — счета в ресторанах. Свинья. Все очень по-дружески — почему бы нам не пойти поужинать? Спрашивается, как я сейчас скажу ему «нет»? Моя мать считает, я подсел на наркотики. Да и что, скажите на милость, ей еще остается думать? Она попросила деда не давать мне денег, и с января я не получаю ни черта, кроме обычного чека на дивиденды, который меня, в общем и целом, устраивает, однако я не в состоянии каждый вечер выкладывать сто долларов за чей-то ужин.
Генри пожал плечами:
— Он всегда был таким. Всегда. Он забавный, он был мне симпатичен, мне было его немного жаль. Что мне стоило одолжить ему деньги на учебники, зная, что он никогда мне их не вернет?
— Вот только сейчас он не ограничивается учебниками, и мы не можем ему отказать.
— На сколько примерно вас еще хватит?
— Не навсегда.
— А что будет, когда денег не станет?
— Не знаю, — сказал Генри, потирая глаза за стеклами очков.
— Может быть, мне стоит поговорить с ним?
— Не вздумай! — в один голос воскликнули Генри и Фрэнсис так, что я отпрянул.
— Но почему?
Последовало неловкое молчание. Наконец Фрэнсис сказал:
— Не знаю, заметил ты или нет, но Банни ревнует нас к тебе. Он и так думает, что мы против него объединились. А если ему покажется, что и ты хочешь встать на нашу сторону…
— Не показывай, что тебе все известно. Ни в коем случае. Если только не хочешь усугубить положение.
Несколько секунд все молчали. Воздух в комнате был сизым от дыма, и сквозь его пелену квадрат белого линолеума казался фантастической полярной пустыней. Через стены из соседней квартиры просачивалась музыка. «Грэйтфул Дэд». О боже.
— То, что мы совершили, — ужасно, — вдруг изрек Фрэнсис. — То есть, конечно, мы не Вольтера убили. Но все равно. Это плохо. И мне стыдно.
— Да, конечно, мне тоже, — деловито отозвался Генри. — Но не настолько, чтобы садиться из-за этого в тюрьму.
Фрэнсис усмехнулся и, налив виски, выпил залпом.
— Нет. Не настолько.
У меня слипались глаза, и я чувствовал себя разбитым, как будто мне снился нескончаемый гнетущий сон. Я уже задавал этот вопрос, но повторил его еще раз, слегка удивившись звуку собственного голоса в тишине:
— Что вы собираетесь делать?
— Не знаю, что мы собираемся делать, — ответил Генри так спокойно, словно речь шла о его планах на вечер.
— Ну, я-то знаю, — сказал Фрэнсис.
Он нетвердо поднялся и потянул указательным пальцем за воротник. Я недоуменно посмотрел на него, и он рассмеялся, заметив мое удивление.
— Я спать хочу, — воскликнул он, трагически закатив глаза, — dormir plutôt que vivre!
— Dans un sommeil aussi doux que la mort… — с улыбкой произнес Генри.
— Господи, Генри, есть хоть что-нибудь, чего ты не знаешь? Аж тошнит…
Стянув галстук, Фрэнсис осторожно развернулся и, слегка пошатываясь, вышел из комнаты.
— Кажется, он немного перебрал, — сказал Генри.
Где-то хлопнула дверь, и послышался шум воды, хлынувшей в ванну из открытых на полную кранов.
— Час еще не поздний. Не хочешь раз-другой сыграть в карты?
Я растерянно заморгал.
Протянув руку к краю стола, он достал из ящичка колоду карт (от Тиффани, с золотыми монограммами Фрэнсиса на голубых рубашках) и начал ловко их тасовать.
— Можем сыграть в безик или, если хочешь, в юкер, — предложил он, взметая в ладонях маленький золотой с голубым вихрь. — Вообще-то мне нравится покер — конечно, игра вульгарная и к тому же откровенно скучна для двоих, — но в ней есть некоторый элемент случайности, он-то меня и привлекает.
Я взглянул на него, на мелькавшие в его уверенных руках карты и вдруг понял, кого мне это странным образом напоминает: Тодзё, заставлявшего своих приближенных в разгар боевых действий играть с ним в карты всю ночь напролет.
Он подвинул колоду ко мне.
— Желаешь снять? — спросил он, закуривая.
Я посмотрел на карты, перевел взгляд на ровное, ясное пламя спички в его пальцах.
— Я вижу, тебя все это не слишком тревожит?
Генри глубоко затянулся и потушил спичку.
— Нет, — ответил он, задумчиво глядя на взвившуюся от обгорелого конца струйку дыма. — Думаю, я смогу всех нас вытащить. Правда, успех будет зависеть от определенного стечения обстоятельств, а его придется ждать. Также, до некоторой степени, вопрос упирается в то, как далеко в конечном счете мы готовы пойти. — Прикажешь сдавать? — спросил он и снова взял карты.
Очнувшись от пустого тяжелого сна, я обнаружил, что лежу на диване, скрючившись в прямоугольнике утреннего света, струящегося из окна у изголовья. Вставать я не спешил, пытаясь сообразить, где я и как здесь оказался, — чувство было скорее приятным, но мгновенно омрачилось, едва я вспомнил, что произошло вчера вечером. Я сел, потирая отпечатавшийся на щеке узор диванной подушки. Резкое движение отдалось головной болью. На столике передо мной рядом с переполненной пепельницей стояла почти пустая бутылка «Фэймос Граус» и был разложен пасьянс. Значит, мне не приснилось, значит, все было на самом деле.
Хотелось пить. Я пошел на кухню и выпил стакан воды из-под крана. На кухонных часах было семь.
Налив себе еще воды, я вернулся в гостиную и сел на диван. От первого стакана, опрокинутого залпом, меня слегка подташнивало, и я пил медленно, мелкими глотками, поглядывая на покерный пасьянс, разложенный Генри. Должно быть, он принялся за него, когда я лег спать. Вместо того чтобы постараться собрать флеши по вертикали и фулы с каре по горизонтали, что было бы разумно, он попытался выложить пару горизонтальных стрит-флешей и все испортил. Интересно, почему он решил сыграть так? Хотел испытать удачу? Или просто устал?
Я собрал карты, перетасовал их и, разложив одну за другой в соответствии с правилами, которым он сам же меня и обучил, набрал на пятьдесят очков больше. На меня смотрели холодные, самодовольные лица: валеты в черном и красном, пиковая дама с предательским взглядом. Внезапно меня сотрясла пробежавшая по всему телу волна слабости и тошноты. Не раздумывая, я вышел в прихожую и, натянув пальто, тихо выскользнул из квартиры.
В утреннем свете коридор был похож на больничный бокс. Помедлив на площадке, я оглянулся на дверь Фрэнсиса, уже неотличимую от других в длинном безымянном ряду.
Наверное, если я и испытал миг сомнения, то именно тогда — стоя на промозглой, неуютной лестнице и глядя на дверь только что покинутой квартиры. Кто эти люди? Насколько хорошо я их знаю? Могу ли я хоть кому-нибудь из них доверять, если на то пошло? Почему они рассказали обо всем именно мне?
Забавно, но, размышляя об этом сейчас, я понимаю, что в то утро, в ту самую минуту, пока я хлопал глазами на лестнице, у меня была возможность избрать другой путь, совершенно отличный от того, которым я в итоге пошел. Но конечно же я не распознал критический момент. Сдается мне, мы никогда не распознаем его вовремя. Я просто зевнул и, стряхнув мимолетный дурман, пошел дальше вниз.
Придя домой, я понял, что больше всего хочу задернуть занавески и нырнуть в постель, вдруг показавшуюся мне самой желанной на свете — слежавшаяся подушка, грязные простыни, все как всегда. Но об этом нечего было и думать. Через два часа начиналась композиция, а я еще не сделал домашнюю работу.
Нужно было написать сочинение на две страницы, взяв темой любую из эпиграмм Каллимаха. У меня была готова только страница, и в спешке я принялся за вторую, выбрав короткий и не совсем честный путь — сначала текст по-английски, затем дословный перевод на греческий. Джулиан предостерегал нас от этого. Смысл занятий композицией, по его словам, заключается вовсе не в том, чтобы лучше освоить формальную сторону языка (для этого есть множество других упражнений), а в том, что при правильном, спонтанном выполнении они учат думать по-гречески. Втиснутый в жесткие рамки незнакомого языка, изменяется сам ход ваших мыслей, говорил он. Некоторые привычные понятия становятся вдруг невыразимыми, другие, прежде неведомые, напротив, пробуждаются к жизни, обретая чудесное воплощение. Должен признаться, мне сложно объяснить по-английски, что именно я здесь имею в виду. Могу лишь сказать, что incendium по своей природе совершенно не похож на feu, от которого француз прикуривает сигарету, и оба не имеют почти ничего общего с неистовым, нечеловеческим pur, знакомым грекам, тем огнем, который ревел на башнях Трои и, завывая, рвался к небу на пустынном, открытом всем ветрам берегу, где был возведен погребальный костер Патрокла.
Pur — в одном этом слове для меня заключена вся тайна, вся кристальная, чудовищная ясность древнегреческого языка. Как сделать так, чтобы вы увидели этот странный суровый свет, пронизывающий пейзажи Гомера и сияющий в диалогах Платона, чуждый свет, для которого в нашем языке нет имени? Наш родной язык — это язык сложностей и частностей, вместилище чучел и черпаков, подкидышей и пива. Это язык капитана Ахава, Фальстафа и миссис Гэмп. И хотя он идеально подходит для размышлений подобных персонажей, от него нет ни капли прока, когда я пытаюсь описать с его помощью то, за что так люблю греческий — язык, не знающий вывертов и уловок, язык, одержимый действием и упивающийся созерцанием того, как действие это множится, неутомимо марширует вперед, а все новые и новые действия ровным шагом вливаются в хвост колонны с обеих сторон, и вот уже весь длинный и четкий строй причины и следствия движется к тому, что окажется неизбежным и единственно возможным концом.
В каком-то смысле именно поэтому мне были так близки мои одногруппники. Им тоже был знаком этот давным-давно погибший пейзаж, прекрасный и мучительный, им тоже случалось, оторвавшись от страниц, смотреть на мир глазами жителей пятого века до нашей эры. В такие минуты он казался им вялым и чужим, словно бы и не был для них родным домом. Это и восхищало меня в Джулиане и особенно в Генри. Их разум, их зрение и слух непрестанно обретались в границах строгих древних размеров — мир или, по крайней мере, мир, каким знал его я, и вправду не был им родиной. Они были аборигенами той страны, по которой я брел всего лишь восхищенным туристом, и корни их уходили настолько глубоко, насколько это вообще возможно. Древнегреческий — трудный язык, действительно очень трудный, и есть немалая вероятность, что, проучив его всю жизнь, человек так и не сможет связать на нем двух слов. Однако даже сейчас я не могу вспоминать без улыбки, как скованно и продуманно, словно речь хорошо образованного иностранца, звучал английский Генри в сравнении с изумительной беглостью и уверенностью его греческого — красноречивого, остроумного, живого. Я всегда восхищался тем, как Генри и Джулиан спорят и перешучиваются, беседуя по-гречески, — на английском я ни разу не слышал от них ничего подобного; столько раз Генри снимал при мне трубку с привычным осторожным и раздраженным «Алло?», и я никогда не забуду безудержную радость его «Khaire!», когда на другом конце провода оказывался Джулиан.
После услышанного накануне строчки о любовных клятвах, лепестках роз и крыльях шалунишки Эрота меня совсем не привлекали. В итоге мой выбор пал на одну из эпитафий, в переводе звучащую так: «На рассвете мы предали огню Меланиппа; на закате дева Басило лишила себя жизни, ибо не могла больше длить ее, положив брата на погребальный костер; и на дом снизошло двойное горе, и вся Кирена склонила голову, видя опустошение, посетившее обитель счастливых детей».
Не прошло и часа, как я дописал сочинение. Прочитав все от начала до конца и проверив окончания, я умылся, надел свежую рубашку и, захватив книги, отправился к Банни.
Из нас шестерых только мы с ним жили на кампусе, его корпус от моего отделяла лужайка. Банни жил на первом этаже, что, полагаю, было для него страшно неудобно, ведь почти все время он околачивался наверху, на общей кухне — гладил брюки, рылся в холодильнике или просто торчал в окне, окликая всех подряд. Постучав и не услышав ответа, я поднялся на кухню и увидел, что Банни в одной майке сидит на подоконнике и пьет кофе, листая какой-то журнал. К моему удивлению, с ним были и близнецы: Чарльз стоял скрестив ноги и, угрюмо помешивая кофе, глядел в окно, а Камилла (и это весьма удивило меня, потому что хлопоты по хозяйству с ней никак не вязались) гладила рубашку Банни.
— О, привет, старик, — сказал Банни. — Заходи. А мы тут кофий гоняем. — Да, как видишь, — добавил он, заметив, что мой взгляд прикован к Камилле, стоящей у гладильной доски. — Женщины отлично годятся для одной, нет, для двух вещей, хотя, будучи джентльменом, — он лучезарно подмигнул, — я не стану называть вторую — разнополое собрание, все дела. Чарльз, налей-ка ему кофе, а?
— Не надо мыть, и так чистая, — прикрикнул он, когда, достав из сушилки над раковиной кружку, Чарльз открыл кран. — Написал сочинение?
— Ну да.
— Какая эпиграмма?
— Двадцать вторая.
— Хмм… Что-то всех потянуло на слезливые штучки. Чарльз взял ту самую, где девицы убиваются по умершей подружке, а ты, Камилла, ты выбрала…