Книга: Щегол
Назад: Глава девятая Быть может всё
Дальше: Часть V

Глава десятая
Идиот

1
— О, Тео, — сказала Китси как-то в пятницу вечером незадолго до Рождества, подцепив мамину сережку с изумрудом, подняв ее к свету. Мы с ней полдня прошатались по «Тиффани», выбирали серебро и фарфор, а теперь неспешно обедали у «Фреда». — Какие красивые! Только… — она нахмурила лобик.
— Что?
Было три часа дня, а в ресторане до сих пор битком, шумно. Когда она вышла позвонить, я вытащил из кармана сережки и выложил их на скатерть.
— Ну, я просто… думаю. — Она свела брови так, будто перед ней стояла пара туфель и она раздумывала — покупать или нет. — То есть… они потрясающие! Спасибо! Но… думаешь, они подойдут? Для церемонии?
— Ну, как хочешь, — сказал я, сделав большой глоток «Кровавой Мэри», чтобы скрыть недовольство и удивление.
— Потому что это ведь изумруды, — она приложила сережку к уху, скосила задумчиво глаза. — Я их обожаю! Но… — она снова подняла ее к свету, сережка сверкнула в льющемся с потолка сиянии, — изумруд не совсем мой камень. Мне кажется, резковаты будут, понимаешь? С белым-то? И с моей-то кожей? Болотная зелень! И маме зеленый не идет тоже.
— Как скажешь.
— Ну вот, теперь ты надулся.
— Не надулся.
— Надулся! Я тебя обидела!
— Да нет, я просто устал.
— Ты, похоже, совсем не в духе.
— Ну правда, Китси, я устал.
Мы прилагали героические усилия, чтоб найти квартиру — мучительное занятие, которое мы, впрочем, чаще всего сносили с улыбкой, хотя от голых стен и пустых комнат, где жили призраки чужих, брошенных жизней, (в меня) рикошетило тошными отголосками детства — от коробок с вещами, кухонных запахов, сумрачных, безжизненных спален, но более всего, от бившегося всюду какого-то зловещего механического гула, слышного (судя по всему) только мне, от шумного дыхания тревоги, которую риелторы, чьи голоса звонко отскакивали от полированных поверхностей, когда они щелкали выключателями и нахваливали кухонные приборы, никак не могли унять.
И с чего бы это? Не с каждой ведь из отсмотренных нами квартир жильцы съехали из-за какой-нибудь трагедии, как почему-то казалось мне. И то, что я повсюду чуял развод, разорение, болезнь и смерть, явно попахивало паранойей — да и вообще, как беды предыдущих жильцов, неважно, выдуманные ли, настоящие, могли навредить нам с Китси?
— Не падай духом, — говорил Хоби (который сам, как и я, очень трепетно относился к душам домов и предметов, эманациям времени). — Отнесись к этому как к работе. Представь, что надо перебрать ящик с кучей мелких деталек. Стиснешь зубы, поищешь — и как раз то, что надо, и найдется.
И он оказался прав. Я вел себя молодцом, как и она — вихрем проносясь по пустым квартирам, — по угрюмым довоенным постройкам, из которых еще не выветрился дух одиноких еврейских бабушек, по ледяным стеклянным уродствам, где я бы никогда не смог жить, потому что вечно чувствовал бы, что с улицы на меня через прицел смотрит снайпер. Но никто и не ждал, что искать квартиру будет легко и приятно.
По сравнению с этим мне казалось, что прогуляться с Китси до «Тиффани», чтоб составить для гостей список того, что мы хотим в подарок на свадьбу, будет плевым делом. Встретиться со свадебным консультантом, потыкать пальцем во все, что нам понравится, а потом рука об руку упорхнуть на рождественский ланч. И я совсем не ждал, что вместо этого с ужасом, наглухо выбитый из колеи, буду таскаться по чуть ли не самому переполненному магазину на Манхэттене в пятницу перед Рождеством: в лифтах давка, на лестницах давка, туристы идут косяками, витрины облеплены слоем в пять-шесть человек, которые ищут подарки и покупают часы, шарфы, сумочки, каретные часы, книжки по этикету и товары для дома непременно фирменного бирюзового цвета. Мы несколько часов наматывали круги по пятому этажу, а за нами по пятам таскалась свадебная консультантша, которая из кожи вон лезла, чтобы Безупречно Обслужить нас, чтобы мы могли сделать уверенный выбор, так что казалось даже, будто он нас преследует («Узор на сервизе должен отражать саму вашу суть как пары… это основополагающая деталь вашего стиля…»), пока Китси металась от одного набора к другому: с золотым ободком! нет, с голубым! так, стойте, а вот тот, первый, какой был? восьмиугольник — не слишком ли? А консультантша услужливо вклинивалась со своими толкованиями: урбанистическая геометрия… романтический цветочный принт… элегантная классика… шикарный шик… и, несмотря на то что я только и повторял: нормально, этот — отличный, и этот тоже, да мне оба нравятся, решай сама, Китс, консультантша все показывала и показывала нам наборы, явно желая, чтоб я как-то потверже определился, мягко растолковывая мне прелести каждого из них — вот тут позолота, а вот тут рамочки вручную отрисованы, а я только и делал, что прикусывал язык, чтоб не сказать всего, что думаю: да черт бы с ней, с тонкой работой, нет никакой разницы, выберет ли Китси узорчик икс или узорчик игрек, потому что по мне все они одинаковые: новенькие, незаманчивые, мертвые на ощупь, не говоря уж о стоимости: по восемьсот баксов за сделанную вчера тарелку? За одну тарелку? Да прекраснейший сервиз восемнадцатого века стоил в десять раз меньше, чем этот холодный, блестящий новодел.
— Но ведь не могут они тебе все одинаково нравиться! Да, конечно, я везде высматриваю ар-деко, — сказала Китси терпеливо переминавшейся рядом с нами продавщице, — я его, конечно, обожаю, но все-таки нам он может не совсем подойти, — а потом мне: — Ну, что думаешь?
— Да какой хочешь. Любой. Правда. — Я засунул руки в карманы и отвернулся, а она смотрела на меня, почтительно помаргивая.
— Ты какой-то нервный. Уж сказал бы, что тебе нравится.
— Да, но…
Я столько фарфора распаковал после «похоронных» распродаж и развалившихся браков, что была какая-то невыразимая печаль в этих девственно-свежих, сияющих витринах, в том, как негласно они заверяли: мол, чистенькая новенькая посуда обещает такое же безоблачное, беспроблемное будущее.
— Тот, в китайском стиле? Или «Птицы Нила»? Ну, Тео, ну, скажи, я ведь знаю, тебе какой-то из них больше нравится.
— Выбирайте любой, не ошибетесь. Оба они яркие, необычные. Этот попроще, на каждый день, — пришла на помощь консультанты, у которой «попроще» было, видимо, ключевым словом для уговоров замотавшихся капризных женихов. — Такой простой-простой, совсем нейтральный. — По протоколу, похоже, жених выбирал посуду на каждый день (для вечеринок в честь Супербоула с парнями, гыгыгы), а вот «для торжественных случаев» сервизы выбирали эксперты-дамы.
— Сойдет, — сказал я, когда понял, что они ждут от меня какого-то ответа — вышло чуть суше, чем я хотел.
Как-то не получилось у меня изобразить бурный энтузиазм при виде незатейливой белой посуды, особенно по четыреста долларов за тарелку. При взгляде на нее мне вспоминались милые старые дамочки в платьицах от «Маримекко», с которыми я иногда встречался в башне «Ритца»: прокуренные, отюрбаненные, пантерно-обраслеченные вдовушки, решившие перебраться в Майами, квартиры у них были заставлены мебелью из хромированной стали и затонированного стекла, которую в семидесятых им впаривали декораторы по цене «королевы Анны», но теперь (как мне с неохотой приходилось им сообщать) ценности она никакой не представляла, и перепродать ее нельзя было даже за полцены.
— Фарфор… — Свадебная консультанты провела по краешку тарелки пальчиком с нейтрально-светлым маникюром. — Знаете, как бы мне хотелось, чтобы мои пары относились к хрусталю, серебру, фарфору?.. Как к части вечернего ритуала. Вино, веселье, семья, единство. Дорогой сервиз — это отличный способ привнести в ваш брак нотку романтики, изысканности.
— Да, точно, — повторил я.
Но мысль эта привела меня в ужас, и отбить ее привкус не смогли даже две «Кровавых Мэри», которые я выпил у «Фреда».
Китси все разглядывала сережки — как мне казалось, с сомнением.
— Ладно, слушай. Я надену их на свадьбу. Они прекрасные. И я знаю, что это сережки твоей мамы.
— Я хочу, чтобы ты надела то, что хочется тебе.
— А я скажу тебе, что я думаю, — она игриво потянулась ко мне, взяла за руку. — Я думаю, тебе нужно поспать.
— Совершенно верно, — ответил я, прижав ее ладонь к лицу, вспомнив о том, до чего же мне повезло.
2
Все произошло очень быстро. Не прошло и двух месяцев со дня моего ужина у Барбуров, а мы с Китси уже виделись почти каждый день — долго гуляли, вместе ужинали (когда в «Матч 65» или в «Ле Бильбоке», а когда и сэндвичами на кухне), вспоминали старые времена: Энди, дождливые воскресенья за игрой в «Монополию» («вы с ним были такие пройдохи… я против вас была все равно что Ширли Темпл против Генри Форда с Джей Пи Морганом»), как она ревела однажды вечером, потому что мы вместо «Покахонтас» заставили ее смотреть «Хеллбоя», и наши мучительные вечера в выходных костюмчиках — для маленьких мальчиков уж, конечно, мучительные — сидишь, зажавшись, за столом в «Яхт-клубе», пьешь кока-колу с лаймом, мистер Барбур вечно выглядывает своего любимого официанта Амадео, на котором он настойчиво отрабатывал свой нелепый — в духе Шавье Кугата — испанский… школьные друзья, вечеринки, нам с ней всегда было о чем поговорить — а это помнишь? а это? а помнишь, как мы?., не то что с Кэрол Ломбард, там, кроме бухла и секса, говорить-то особо было и не о чем.
Впрочем, мы с Китси тоже были довольно разные, но это-то нормально: в конце концов, как рассудительно заметил Хоби, разве брак не должен быть единством противоположностей? Разве не должен был я привнести в ее жизнь новую струю, как и она — в мою? А кроме того (как я сам себе втолковывал), не пора ли было Сделать Шаг Вперед, Отпустить Ситуацию, отступиться от ворот запертого для меня сада? Жить Настоящим, Сегодня и Сейчас — вместо того, чтоб горевать о том, чего у меня никогда не будет? Годами я варился в парнике разрушительной тоски: ПиппаПиппаПиппа, упоение и уныние без конца, от каких-то совершенно незначительных мелочей я то в небеса взмывал, то погружался в онемелую депрессию — от одного ее имени в телефоне, от имейла, подписанного «С любовью» (Пиппа так все свои имейлы подписывала — кому бы ни писала), я целый день летал как на крыльях, но, если она вдруг звонила Хоби, а меня позвать не просила (ну а с чего бы?), отчаянию моему не было предела.
Я врал сам себе и прекрасно это понимал. Хуже того: ниже ватерлинии моя любовь к Пиппе мутнела, мешаясь с любовью к маме, с маминой смертью, с тем, что я потерял маму и никак не мог ее вернуть. И эта вот моя слепая детская жажда спасать и спасаться, переиграть прошлое и изменить его отчего-то алчно перекинулась на нее. То была развинченность, то была болезнь. Мне чудилось то, чего на самом деле не было. Еще чуть-чуть — и я буду точь-в-точь одиночка-полубомж, который таскается за случайно замеченной в торговом центре девушкой. А правда была такова: мы с Пиппой виделись от силы раза два в год, мы перебрасывались имейлами и эсэмэсками — но не так чтобы постоянно; когда она приезжала, мы обменивались книжками и ходили в кино, мы были друзьями — и только. Мои надежды на то, что у нас с ней завяжутся отношения, были совершенно несбыточными, а вот беспросветные метания и переживания были отвратительной правдой жизни. Так стоила ли беспочвенная, безнадежная, безответная страсть того, чтоб положить на нее всю жизнь?
Рвать со всем я решил сознательно. Я всего себя этим искалечил, как животное, которое, чтоб вырваться из капкана, отгрызает себе лапу. Но ведь получилось — и там, на другой стороне, меня ждала Китси — с озорным крыжовенно-серым взглядом.
Нам с ней было весело. Нам было хорошо. Она впервые проводила лето в Нью-Йорке — «впервые за всю-всю жизнь», дом в Мэне стоял заколоченный, дядя Гарри со всем семейством уехал в Канаду, на Мадленские острова — «и я тут с мамочкой немножко умаялась, ну, пожалуйста, вытащи меня куда-нибудь. Давай на пляж съездим в выходные?» И в выходные мы с ней поехали в Ист-Хэмптон, заночевали в доме у каких-то ее друзей, которые на лето уехали во Францию, и потом на неделе встречались после работы, пили тепловатое вино на летних верандах — безлюдные вечера на Трайбеке, пышут жаром тротуары, горячий ветер из подземки сдувает искорки с кончика моей сигареты.
Зато в кинотеатрах всегда было прохладно, и в зальчике «Кинга Коула», и в устричном баре на центральном вокзале. Два раза в неделю Китси, в шляпке, в перчатках, в аккуратной юбочке и кедах-«перселлах», обмазавшись с головы до ног аптечным солнцезащитным кремом (как и у Энди, у нее была аллергия на солнце), садилась в черный «мини-купер», багажник у которого был специально переделан так, чтоб влезала сумка с клюшками для гольфа, и ехала в Шиннекок или Мейдстоун.
Но в отличие от Энди Китси порхала, щебетала, нервно хихикала над своими же шутками, проскакивали в ней отголоски брызжущей энергии ее отца, но без его отстраненности, без его иронии. Ей напудрить лицо, налепить мушку — и готова версальская фрейлина, белокожая, розовощекая, конфузливая хохотушка. И в городе, и за городом она носила коротенькие платьица-рубашки, разбавляя их винтажными бабулиными сумками из крокодиловой кожи, ковыляла повсюду в высоченных лабутенах пыточного вида («Туфельки бо-бо!»), куда она вклеивала бумажки со своим именем и адресом, на случай если вдруг скинет их — потанцевать, поплавать, а потом позабудет, где бросила: серебристые туфли и вышитые туфли, остроносые туфли, туфли с бантиками, по тысяче долларов за пару. «Свинтус!» — вопила она с лестницы мне вслед, когда я в три утра — до чертиков навидавшись ромом с колой — наконец выкатывался от нее и ловил такси, потому что утром нужно было поработать.
Это она предложила пожениться. Мы с ней на вечеринку ехали. «Шанель № 19», голубенькое платье. Выходим на Парк-авеню — уже слегка навеселе от выпитых дома коктейлей — и ровно в этот момент вспыхнули все фонари, мы так и замерли, смотрим друг на друга — это что, это мы такое устроили? Было так смешно, что мы с ней оба зашлись в истерике от хохота — такое было чувство, что свет льется из нас, что мы с ней можем хоть всю Парк-авеню осветить.
И тут Китси ухватила меня за руку и сказала:
— Знаешь, что нам с тобой надо сделать, Тео?
И я тут же понял, что она хочет сказать.
— Уверена?
— Да, давай! А что? И мама будет просто счастлива.
Мы даже с датой еще не определились. Она все менялась — то церковь в этот день занята, то какой-нибудь гость, без которого никак нельзя обойтись, то у кого-то там важный турнир, или роды, или еще черт знает что. Вдруг все стали так носиться с этой свадьбой — сотни гостей, миллионные расходы, костюмы и постановка, как на Бродвее прямо — как наша свадьба вдруг раздулась до циркового представления, ума не приложу.
Я знал, что иногда в распоясавшейся свадьбе винить следует мать невесты, но к миссис Барбур это не относилось — ее теперь было не сдвинуть с места, от ее корзинки с рукоделием, на звонки она не отвечала, ничьих приглашений не принимала и даже к парикмахеру перестала ходить, это она-то, которая раньше к нему ходила раз в два дня, как часы, ровно в одиннадцать ноль-ноль, перед тем как отправиться с кем-нибудь обедать.
— Представляешь, как мама обрадуется? — прошептала Китси, пихнув меня под ребра острым локотком, когда мы с ней бросились обратно, в комнату миссис Барбур. И воспоминание о том, как обрадовалась новостям миссис Барбур (скажи ты, шептала Китси, если она это от тебя услышит, то вообще будет суперсчастлива), я потом снова и снова прокручивал в голове, никогда мне оно не надоедало: изумление в ее глазах, потом — прорывается, расцветает счастье на ее холодном, усталом лице. Она протянула одну руку мне, другую — Китси, но улыбка ее — до того прекрасная, никогда не забуду — была только, только для меня.
Откуда же мне было знать, что я кому-то могу принести столько счастья? Или что могу быть настолько счастлив сам? Я выстреливал чувствами, как из рогатки, мое сердце, запертое и обездвиженное на долгие годы, теперь описывало в груди круги, шмякаясь обо все, будто пчела под стеклом — все такое яркое, резкое, непонятное, неправильное, — но то была чистая боль, а не та тупая тоска, что изводила меня годами, когда я был на таблетках, будто гнилой зуб, муторная, дрянная резь чего-то порченого. Какая пьянящая это была ясность, я словно бы снял заляпанные очки, из-за которых у меня все плыло перед глазами. Все лето я провел как в угаре: наэлектризованный, ошалелый, возбужденный, я жил на одном джине с креветками да живительных чпоках теннисных мячиков. Только и думал, что о Китси, о Китси, о Китси!
Но вот прошло четыре месяца, на дворе был декабрь, по утрам морозец, рождественский перезвон в воздухе, а мы с Китси уже помолвлены и скоро поженимся, вот я везунчик, правда? Но хоть все и было даже слишком идеально — цветочки и сердечки хэппи-энд мюзикла, мне вдруг сделалось тошно. Отчего-то прилив энергии, на котором я бодро пробулькал все лето, в середине октября вдруг резко сплюнул меня в тоскливую изморось, которая тянулась во все стороны без конца и края: за редкими исключениями (Китси, Хоби, миссис Барбур) я почти никого не хотел видеть, не мог сосредоточиться ни на одном разговоре, не мог говорить с клиентами, не мог вести каталог, не мог ездить в метро — любая человеческая деятельность казалась мне бессмысленной, невразумительной, кишащим чернотой лесным муравейником, куда бы я ни глянул — нигде света ни на щелочку, антидепрессанты, которые я прилежно глотал два месяца, не помогли ни капли, и те, которые я глотал до них — тоже (впрочем, я ведь все их перепробовал, но, похоже, я входил в те двадцать процентов неудачников, которым вместо бабочек и лужаек с маргаритками доставались резкие головные боли и суицидальные мысли); и хотя тьма иногда разреживалась, ровно настолько, чтоб я мог врубиться, где нахожусь — уплотняются знакомые очертания, словно на рассвете мебель в спальне, — облегчение это всегда было временным, потому что отчего-то утро так никогда до конца и не наступало, не успевал я сориентироваться, как все гасло, мне плескало в глаза чернилами, и я снова принимался барахтаться в темноте.
И отчего я так расклеился — не знаю. Я так и не позабыл Пиппу и знал, что не позабыл ее и, может, никогда не позабуду, а значит, придется с этим так и жить дальше, с этой тоской неразделенной любви, правда, куда более насущной проблемой было еще и то, что меня до жути стремительно (как я, короче, считал) затягивало в водоворот общения. Кончились наши с Китси бодрящие вечера à deux, когда мы с ней держались за руки, сидя рядышком в полутемной кабинке ресторана. Вместо этого мы с ней почти каждый вечер ходили с кем-нибудь ужинать, теснились за столиками вместе с ее друзьями — мучительные процедуры, во время которых я (дерганый, трезвый, раздолбанный до последнего синапса) с трудом мог проявлять хоть какой-нибудь социальный пыл, особенно если к тому же устал после рабочего дня — а еще же приготовления к свадьбе, лавина мелочей, которыми я по идее должен был интересоваться с таким же жаром, как и она, яркий оберточный шквал брошюрок и товаров. Для нее это все было как полноценная работа: выбрать цветы и канцелярку, найти подходящее агентство и банкетную службу, поназаказать образцов ткани, коробочек с птифурами и кусочками тортов — на выбор, нервничать, то и дело просить, чтоб я помог ей выбрать между двумя абсолютно одинаковыми оттенками кремового или лавандового на цветовой шкале, организовать серию «девчоночьих» девичников для подружек невесты и «выходные с парнями» для меня (не Платт ли за это отвечает? В таком случае можно хоть не переживать, что останусь трезвым) — а потом еще со стопочками глянцевых буклетов продумать медовый месяц (Фиджи или Нантакет? Миконос или Капри?).
— Замечательно, — повторял я новообретенным, милым «голоском для Китси», — все просто здорово. — Хотя, если вспомнить, какие у ее семьи отношения с водой, странно, что не заинтересовали ни Вена, ни Париж, ни Прага, ни одно в общем-то место, которое не было бы — в самом буквальном смысле — островом посреди сраного океана.
Но при всем при том давно я так твердо не смотрел в будущее, а когда еще, довольно часто, кстати, напоминал себе, что иду верным курсом, то думал не только о Китси, но и о миссис Барбур, от чьего счастья я делался увереннее, живее в самых канальцах моего сердца, которое годами стояло начисто высушенным. От наших новостей она заметно посвежела, распрямилась — начала хлопотать по дому, зарозовела крошечной капелькой помады, и ее разговоры со мной — даже на самые заурядные темы — были расцвечены ровным, устойчивым, мирным светом, от которого ширилось пространство вокруг и который плавно пробирался в мои самые темные уголки.
— Я и не думала, что когда-нибудь снова буду такой счастливой, — тихонько призналась она мне как-то за ужином, когда Китси, как это с ней часто бывало, вдруг сорвалась с места и побежала отвечать на звонок, а мы с миссис Барбур остались за столом вдвоем, неловко ковыряя побеги спаржи и стейки из лосося. — Потому что ты всегда был так добр к Энди — подбадривал его, поднимал ему самооценку. С тобой он всегда раскрывался с лучшей стороны, всегда. И я так рада, что ты теперь официально станешь частью семьи, что теперь-то мы все узаконим, потому что — ох, может, этого и не надо говорить, но ты же не возражаешь, если я на минуточку скажу кое-что от чистого сердца — потому что я тебя всегда считала своим, знаешь? Даже когда ты был совсем маленьким.
Эти ее слова меня так поразили, так тронули, что отреагировал я страшно неуклюже — разволновавшись, стал заикаться, поэтому она надо мной сжалилась и перевела разговор в другое русло. Но стоило мне о нем вспомнить, и меня всякий раз обдавало сияющей теплотой. С не меньшим удовольствием (ну и пусть, что это стыдно) я вспоминал, как оскорбилась Пиппа, как потрясенно она смолкла, когда я по телефону сообщил ей новости.
Снова и снова я прокручивал в голове ту заминку, наслаждался ею, ее остолбенелым молчанием.
— А? — и потом, спохватившись: — Ой, Тео, как чудесно! Скорее бы с ней познакомиться!
— О, она потрясающая, — ядовито отозвался я. — Я в нее с детства влюблен был.
Впрочем, до меня постепенно доходило, что во многом это чистая правда. Наслаивание прошлого на настоящее было дико эротичным: я без конца радовался, вспоминая, как презирала девятилетняя Китси тринадцатилетнего заучку-меня (закатывала глаза, дула губы, если за ужином приходилось сидеть со мной рядом). И еще больше наслаждался тем, как откровенно шокировала эта новость людей, знавших нас еще детьми: Ты? С Китси Барбур? Правда? С ней? Я обожал озорство и порочность, полнейшую нереальность всего этого: что можно проскользнуть к ней в комнату, когда мать заснет — в ту самую комнату, которую она в детстве от меня закрывала, с туалевыми розовыми обоями, которые сохранились еще со времен Энди, с написанными от руки табличками: «НЕ ВХОДИТЬ! НЕ МЕШАТЬ!», — спиной открыть дверь, втащить ее туда, и вот Китси запирает нас, прикладывает мне к губам палец, очерчивает им мой рот — первые сладостные минуты, пока мы пятимся к кровати — шшшш, мама спит!
Я по много раз на дню убеждался в том, что мне очень повезло. Китси никогда не уставала, Китси никогда не грустила. Она была обаятельной, энергичной, ласковой. Она была красива — сияющей, сахарно-белой красотой, от которой мужчины на улицах сворачивали шеи. Мне нравилось, какая она общительная, как она живо всем интересуется, какая она забавная, какая порывистая, «попрыгунья», как с заметной нежностью в голосе звал ее Хоби, — глоток свежего воздуха, да и только! Ее все обожали. И до того заразительна была эта ее сердечная легкость, что я понимал — ну совсем уже мелочно с моей стороны придираться к тому, что ее, казалось, ничто особо не трогало. Даже старушка Кэрол Ломбард и та, бывало, сопливилась из-за бывших парней, или новостей о жестоком обращении со зверюшками, или из-за того, что в Чикаго, откуда она была родом, позакрывались какие-то олдскульные бары. Но для Китси, похоже, не существовало ничего важного, волнующего или хотя бы удивительного. В этом они с матерью и братом были схожи — впрочем, их сдержанность, и миссис Барбур, и Энди, как-то сильно разнилась с умением Китси отпустить игривое или банальное замечание, когда кто-нибудь заговаривал о серьезных вопросах. («Не алё», — как-то раз отозвалась она, сморщив носик, полукапризно вздохнув, когда кто-то спросил, как там ее мать.) И вот еще что — я, конечно, от одной этой мысли чувствовал себя больным извращенцем, но я все искал в ней хоть какие-то признаки того, что она тоскует по отцу с Энди, и уже слегка тревожился, что ничего такого не замечал. Неужели их гибель ее вообще никак не затронула? Что, разве нам не стоило бы хоть разок об этом поговорить? С одной стороны, я восхищался ее стойкостью: выше голову, не сдаваться перед лицом трагедии — и все такое. Кто знает, может, она и вправду очень-очень сдержанная, прямо наглухо закрытая и просто мастерски умеет держать лицо.
Но в сияющих ее голубых заводях, на первый взгляд столь манящих — пока не разверзлось никаких глубин, так что иногда у меня возникало неприятное ощущение, будто я шлепаю по мелководью и ищу, куда бы прыгнуть, чтоб можно было окунуться.
Китси побарабанила мне по запястью:
— Что?
— «Барнис». Ну, раз уж мы тут, может, заскочим в их «Все для дома»? Да, я знаю, что мама не одобрит, если мы у них вишлист наберем, но может, прикольнее будет, если какие-то вещи попроще у нас будут не такие традиционные.
— Нет, — я одним глотком допил остатки «Кровавой Мэри», — мне правда пора двигаться обратно, если не возражаешь. Встреча с клиентом.
— А вечером тогда вернешься? — Китси снимала квартиру в районе Восточных Семидесятых вместе с двумя подружками, недалеко от арт-бюро, где она работала.
— Вряд ли. Может, придется с ним поужинать. Если вырвусь, приеду.
— Ну хоть на коктейльчик? Пожалуйста! Или приезжай, после ужина с нами выпьешь. Все так расстроятся, если ты не заглянешь ну даже на секундочку. Чарльз и Бетт…
— Я постараюсь. Обещаю. Смотри не забудь, — я указал на лежавшие на столе сережки.
— Ой! Да! Конечно, не забуду! — виновато выпалила она, схватила сережки и бросила их в сумку, словно горсть мелочи.
3
Мы вместе вышли на улицу, в рождественское столпотворение, и на меня накатили тоска и растерянность; от зданий в праздничной упаковке, от переливов витрин гнетущая печаль только разрасталась: темное зимнее небо, серые каньоны мехов и драгоценностей, сила и сплин богатства.
Да что со мной такое, думал я, пока мы с Китси шли через Мэдисон-авеню — ее розовое пальто от «Прада» энергически подпрыгивает в толчее. С чего я взъелся на Китси из-за того, что она внешне не слишком убивается по отцу с Энди, что нашла в себе силы жить дальше?
Но — я подхватил Китси под локоток, она наградила меня ослепительной улыбкой — и мне сразу полегчало, улеглось беспокойство. Прошло восемь месяцев с тех пор, как я оставил тогда Рива в ресторане в Трайбеке, пока что никаких претензий по поводу проданных фальшивок мне никто не предъявил, хотя, предъявили бы, и я с готовностью признал бы свою ошибку: неопытный, новичок в этом деле, вот, сэр, ваши денежки, простите-извините. По ночам я ворочался с боку на бок, утешая себя тем, что если уж все полетит к чертям, то я хоть не наследил особо: по документам я продажу проводил только в случае крайней необходимости, а если продавал какую мелочь, то за оплату наличными предлагал скидку.
И все-таки. И все-таки. Дай только время. Стоит одному такому клиенту появиться, как за ним лавина покатится. И мало того, что я подмочу Хоби репутацию, так ведь когда претензий будет столько, что мне будет нечем их возмещать, пойдут судебные тяжбы, тяжбы, в которых Хоби, как совладелец конторы, будет назван ответчиком. Трудно будет убедить суд, что он не знал, что я делаю, особенно когда продавал вещи уровня шедевров американского искусства — да и если до того дойдет, я сомневался, что Хоби вообще станет защищаться, я в таком случае останусь один на растерзание. Ну вот правда: у большинства покупателей деньжищ было столько, что им на все это было глубоко насрать. Ну и когда кто-нибудь решит заглянуть под сиденья тех, например, хеплуайтовских стульев и заметить, что они не совсем одинаковые? И что зерно-то не такое как надо, и ножки не совпадают? Или там отнести столик к независимому оценщику и выяснить, что шпон-то этот не использовали, не изобрели еще даже в 1770-х годах? Каждый день я все думал, как же, когда же всплывет первая подделка: напишет клиент, позвонят из отдела американской мебели в «Сотбис», ворвется в магазин коллекционер или дизайнер, чтоб потребовать у меня объяснений, и вот Хоби спускается: слушай, у нас тут проблема, минутка найдется?
Если губительные для брака новости о том, что я весь в долгах, всплывут до свадьбы, то я даже не знал, что тогда будет. Об этом даже думать было невыносимо. Тогда вообще может никакой свадьбы и не быть. И все-таки — и для Китси, и для ее матери — еще ужаснее будет, если все это всплывет после свадьбы, особенно теперь, когда у Барбуров, после смерти мистера Барбура, с деньгами было туговато. Приток наличности иссяк. Все деньги увязли в трастовом фонде. Мамочке часть прислуги пришлось перевести на неполную ставку, а остальных рассчитать. А папочка, признался Платт, когда пытался заинтересовать меня еще каким-то их антиквариатом, под конец совсем сбрендил и вложил больше половины всех их ценных бумаг в огромную кредитную махину — «ВистаБанк», руководствуясь исключительно сентиментальными соображениями (прапрадед мистера Барбура был в Массачусетсе президентом одного из банков-основателей, который уж давно канул в Лету после слияния с «Вистой»). К несчастью, «ВистаБанк» сначала перестал выплачивать дивиденды, а потом и вовсе обанкротился — как раз незадолго до смерти мистера Барбура. Поэтому-то резко закончилась поддержка многих благотворительных организаций, на которую раньше не скупилась миссис Барбур, поэтому-то Китси пришлось пойти работать. А редактор в маленьком приличном издательстве, то и дело причитал, напившись, Платт, зарабатывал меньше, чем мамочка раньше платила домработнице. Случись худшее, и я был уверен — миссис Барбур изо всех сил будет стараться помочь, да и Китси, как законной жене, придется мне помогать, хочет она того или нет. Но до чего же нечестно это будет по отношению к ним, особенно после того, как щедрые похвалы Хоби убедили их (а в особенности Платта, который здорово переживал из-за того, что в семье все хуже и хуже с деньгами) в том, что я просто какой-то финансовый волшебник, который прилетел на помощь его сестре.
— Ты умеешь делать деньги, — без обиняков прибавил он, когда рассказывал, до чего они все рады, что Китси выходит за меня, а не за кого-нибудь из ее дружков-лоботрясов. — А она — нет.
Но больше всего меня волновал Люциус Рив. Хоть про двойной комод он больше ни разу и не заикнулся, летом мне стали приходить тревожные письма: без подписи, написанные от руки на окаймленных синим бланках для деловой переписки, наверху каллиграфический оттиск его имени: ЛЮЦИУС РИВ.

 

Прошло уже три месяца с тех пор, как от меня поступило во всех отношениях честное и разумное предложение. Есть ли у вас причины считать его необдуманным?

 

А потом:

 

Прошло еще два месяца. Вы понимаете, перед какой я стою дилеммой. Мое недовольство растет.

 

И потом, еще через три недели, всего строчка:

 

Ваше молчание недопустимо.

 

Я страшно терзался из-за этих писем, хоть и всеми силами старался выкинуть их из головы. Стоило мне про них вспомнить — а случалось это часто, внезапно, вдруг посреди обеда застынет вилка в воздухе, — чувство было такое, что меня разбудили пощечиной. И напрасно я твердил себе, что все притязания Рива тогда в ресторане не имели под собой никаких оснований. Что глупо вообще ему что-то отвечать. Что надо было его просто игнорировать, словно назойливого уличного попрошайку.
Но тут, одна за другой, случились две очень неприятные вещи. Я поднялся к Хоби, чтоб спросить, не хочет ли он выскочить пообедать.
— Да-да, погоди только, — ответил Хоби — он как раз разбирал почту, стоя у буфета, нацепив на кончик носа очки.
— Хмм, — сказал он, перевернул конверт, посмотрел на переднюю сторону. Открыл, взглянул на карточку — вытянул руку, вгляделся в нее поверх очков, потом поднес поближе к глазам.
— Взгляни-ка, — сказал он.
Он протянул мне карточку.
— Это что вообще такое?
На бланке было всего два предложения, знакомый почерк Рива: ни обращения, ни подписи.

 

Сколько еще должно пройти времени, чтобы вы поняли: промедление неразумно? Не стоит ли нам обсудить предложение, которое я сделал вашему юному партнеру, поскольку ни вам, ни ему эта патовая ситуация не выгодна?

 

— О боже, — сказал я, бросил бланк на стол, отвернулся. — Да что ж такое!
— Что?
— Это он. Ну тот, с двойным комодом.
— А, этот. — Хоби поправил очки, тихонько поглядел на меня. — Он так и не обналичил тот чек?
Я провел рукой по волосам.
— Нет.
— А что это за предложение? О чем это он?
— Слушай! — Я подошел к раковине, налил себе воды — старый отцовский трюк, чтоб потянуть время и собраться с мыслями. — Я просто не хотел тебя волновать попусту, но этот мужик привязался и не отстает. Я уже выбрасываю его письма, не читая. Советую и тебе так же поступать, если получишь еще.
— Чего он хочет?
— В общем, — зашумел кран, я подставил стакан, — короче, — я повернулся, утер лоб. — Чушь полнейшая. Я ему выписал чек, как тебе и сказал. На большую сумму, чем он заплатил.
— Так в чем проблема-то?
— А, — я глотнул воды, — к несчастью, оказалось, что у него другие планы. Он думает — ээ, он думает, что у нас тут типа подпольный конвейер, и пытается влезть в долю. Понимаешь, вместо того чтобы обналичить мой чек, он обработал какую-то старушку, ходит за ней двадцать четыре часа в сутки и хочет, чтобы мы в ее квартире сделали, ммм…
Хоби вскинул брови:
— Подсадку?
— Точно. — Я обрадовался, что это он сказал, а не я. «Подсадкой» называлось мошенничество, когда всякие антикварные фальшивки или дешевки подсовывали в частные дома — чаще всего туда, где жили старички, — чтобы потом впарить их столпившимся у смертного одра стервятникам: халявщикам, которые так рвались поскорее обобрать старушку в кислородной палатке, что и не понимали — обирают-то их. — Когда я попытался вернуть ему деньги, он вместо того, чтоб их взять, предложил вот это. С нас мебель. Прибыль пополам. И с тех пор он никак не отвяжется.
Хоби остолбенел.
— Но это же полная чушь.
— Да, — я закрыл глаза, ущипнул себя за переносицу, — но он все никак не уймется. Вот потому-то я тебе и советую…
— А что это за женщина?
— Какая-то женщина, пожилая родственница, не знаю.
— Как ее зовут?
Я прижал стакан к виску.
— Без понятия.
— Она здесь живет? В Нью-Йорке?
— Наверное, — мне как-то не хотелось уводить расспросы в эту сторону. — В общем, просто выбрасывай такие письма в мусорку. Прости, что раньше тебе не сказал, просто волновать не хотел. Если мы так и будем его игнорировать, когда-нибудь ему это надоест.
Хоби поглядел на бланк, потом на меня.
— Я это сохраню. Нет-нет, — резко сказал он, когда я попытался его перебить, — если захотим обратиться в полицию, нам этого за глаза хватит. И неважно, что там с комодом… Нет-нет, — он поднял руку, показывая, чтоб я помолчал, — так не пойдет, ты пытался исправить ошибку, а он теперь склоняет тебя к преступлению. Долго это продолжается?
— Не знаю. Пару месяцев… — наконец ответил я, потому что Хоби не сводил с меня глаз.
— Рив, — хмуря лоб, он изучал бланк. — Спрошу-ка у Мойры. — Мойрой звали миссис Дефрез. — А ты мне скажи, если он снова напишет.
— Разумеется.
Страшно подумать, что могло бы случиться, если б оказалось, что миссис Дефрез знакома с Люциусом Ривом или знает, кто это такой, но, слава богу, с этой стороны больше не поступало никаких вестей. Чистейшая удача, конечно, что письмо к Хоби было написано в таких обтекаемых выражениях. Угроза, впрочем, прочитывалась ясно. Хотя глупо было тревожиться из-за того, что Рив ее выполнит и пойдет в полицию, потому что — я снова и снова твердил себе это — он может заполучить картину, только если я смогу спокойно изъять ее из хранилища.
И как назло, от этого мне только сильнее хотелось, чтоб картина была у меня, чтоб я мог глядеть на нее, когда захочу. Я знал, что это невозможно, и все равно мечтал об этом. Куда ни гляну, какую квартиру мы с Китси ни зайдем посмотреть, я везде присматриваю место для тайника: высокие полки в буфете, камины-обманки, широкие стропила, до которых можно добраться только по высоченной стремянке, половицы — можно ли будет их приподнять? По ночам я пялился в темноту, воображал себе специальный встроенный огнеупорный сейф, где она у меня будет надежно храниться, или — уж совсем доходя до абсурда — потайной чуланчик Синей Бороды, с климат-контролем, на кодовом замке.
Мое, мое. Страх, сотворение кумира, стяжательство. Восторг и ужас фетишиста. Понимая, что делаю глупость, я загрузил изображения картины себе в компьютер и в телефон, чтобы в одиночестве любоваться оцифрованными мазками кисти, сжатым в точки и пиксели лоскутком солнца семнадцатого века, но чем чище были цвета, чем сочнее импасто, тем сильнее я жаждал увидеть оригинал — уникальный, великолепный, омытый светом объект.
Защищенное от пыли помещение. Круглосуточная охрана. Я старался не думать о том австрийце, который двадцать лет продержал женщину взаперти у себя в подвале, но, к сожалению, это сравнение первым приходило на ум. А если я умру? Попаду под автобус? Не примут ли тогда дурацкий сверток за обычный мусор, не бросят ли в инсинератор? Раза три-четыре я анонимно звонил в хранилище, чтобы увериться в том, что я и без того знал, излазив, как одержимый, весь их сайт: влажность и температура поддерживались на приемлемом для хранения предметов искусства уровне. Я, бывало, просыпался и думал, что мне все приснилось, а потом вспоминал — не приснилось, нет.
Но и думать было нечего, чтоб туда пойти, когда Рив, будто кот, так и ждет, что я наконец-то прошмыгну мимо него по полу. Нет, высовываться нельзя. Как нарочно, через три месяца надо было снова платить за аренду ячейки, и, если учесть все происходящее, мне туда путь заказан. Надо будет просто попросить Гришу или еще кого-то из парней туда съездить и заплатить за меня наличкой, а они, я знал, заплатят и вопросов лишних задавать не станут.
Но тут как раз приключилась вторая неприятная вещь: буквально за несколько дней до этого Гриша меня здорово напугал — я сидел в магазине один, подсчитывал недельную выручку, а он проскользнул туда, многозначительно подергал головой и сказал:
— Mazhor, давай-ка присядем, поговорим.
— Ага, о чем?
— Атас какой-то имеешь?
— Что? — Гришин идиш и подзаборный русский были пропущены сквозь мясорубку бруклинского диалекта и рэперского сленга, так что иногда его образные выражения оставались для меня полнейшей загадкой.
Гриша шумно фыркнул.
— Ты, другая, похоже, не врубаешься. Я спрашиваю, нормально все у тебя? Насчет закона.
— Так, секунду. — Я добрался только до середины колонки цифр — потом поднял взгляд от калькулятора. — А что такое, ты о чем?
— Слушай, ты мне брат, я тебя не упрекаю, не осуждаю. Просто скажи мне, ок?
— Да что такое? Что случилось?
— Да тут вокруг магазина вертятся всякие, высматривают. Ты что-нибудь знаешь?
— Кто? — Я выглянул в окно. — Как? Когда?
— Я вот тебя хотел спросить. Боюсь теперь в Боро-Парк ехать, я там забился встретиться с моим двоюродным братаном Генкой, у нас с ним кой-какой бизнес наклевывается — боюсь, сядут мне на хвост.
— Тебе на хвост? — Я сел.
Гриша пожал плечами:
— Уж раза четыре, пять, может. Вчера вылезаю из трака и вижу — один тут спереди торчит, но потом умелся дальше. В джинсах, немолодой уже, такой, кэжуально одетый. Генка ничего не знает, но зассал уже, потому что, говорю же, мы там делаем бизнес, поэтому велел мне тебя спросить. Не говорит ничего, просто стоит и ждет. Я думал, может, это из-за того, что ты имеешь дела со Шварциком, — доверительно шепнул он.
— Не-a…
«Шварцик» — это Джером, я его не видел уже много месяцев.
— Ну ладно тогда. Прости, что говорю тебе это, но, похоже, это па-алиция принюхивается. Майк вон тоже заметил. Думал, это к нему — насчет алиментов. Но мужик просто торчит тут, ничего не делает.
— И давно это?
— Да кто знает? Но месяц уж точно. А Майк говорит — еще больше.
— Если в следующий раз его увидишь, покажешь мне?
— А может, кстати, частный детектив.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что похож он на бывшего копа. Это Майк так думает — они, ирландцы, копа сразу секут, — Майк сказал, что он такой, немолодой, может па-алицейский на пенсии?
— Ясно, — сказал я, сразу вспомнив крепыша, которого видел тогда в окне.
Я видел его четыре или пять раз кряду, ну или кого-то на него похожего — он вечно околачивался у входа в рабочие часы — всегда, когда я был с Хоби или с клиентом, и поэтому не мог подойти и разобраться с ним, правда, и выглядел он всегда так обыденно — толстовка с капюшоном, тяжелые ботинки на шнуровке, — что я, в общем-то, даже точно не был уверен, что это один и тот же человек.
Однажды — и я тогда до смерти перепугался — мне показалось, что я заметил его возле дома Барбуров, но потом присмотрелся и, похоже, обознался все-таки.
— Он тут давно уже ошивается. Но так, — Гриша помолчал, — я бы и не сказал тебе ничего, потому что — да может, пустяки, да вот вчера…
— Ну, что? Говори же, — поторопил его я, пока он тер себе шею и виновато отводил глаза.
— Другой мужик. Не тот. Я уже видел его возле магазина. Снаружи. Но вчера он зашел в магазин и спросил тебя — прямо имя назвал. И не понравилось мне совсем, как он выглядел.
Я резко распрямился. А я-то все думал, когда же Рив надумает заявиться к нам собственной персоной.
— Я с ним не говорил. Я был на улице, — он кивнул, — так что. Трак разгружал. Но видел, как он зашел. Такой приметный парень. Одет дорого, но не как клиенты. Ты обедал, Майк в магазине один сидел, заходит этот мужик и спрашивает, Теодора, мол, Декера. Ну, Майк говорит, нету тебя. «А где он?» И спрашивает, и спрашивает про тебя, значит, тут ли ты работаешь, тут ли ты живешь, да где кто, все такое.
— Где — Хоби?
— Не нужен ему был Хоби. Ему ты был нужен. Потом, — он пальцем прочертил на столе линию, — он выходит. Обходит вокруг магазина. Туда посмотрел, сюда посмотрел. Везде посмотрел. А я — я с другой стороны улицы смотрю за ним. Выглядит странно. И — Майк тебе про это ничего не сказал, потому что — да может, ничего такого, говорит, может личные какие дела, «нам лучше не лезть», но я-то его тоже видел и подумал: нет, надо тебе сказать. Потому что, слышь, гусь-то гуся узнает, понял?
— Как он выглядел? — спросил я. Гриша не ответил, и я продолжил: — Немолодой такой мужик? Полноватый? Седой?
Гриша сердито зафыркал:
— Не-не-не, — с твердой уверенностью затряс головой, — не дедуля, нет.
— Так как он выглядел-то?
— Как мужик, с которым в драку лезть не стоит, вот как он выглядел.
Мы замолчали, Гриша закурил свой «Кул», предложил сигарету мне.
— Так мне-то как быть, mazhor?
— Что?
— Нам-то с Генкой надо чего бояться?
— Да нет, вряд ли. Ладно, — ответил я, немного неуклюже шлепая его по ладони, которую он радостно передо мной растопырил, — ладно, но знаешь что, сделай одолжение — как увидишь их снова, позови меня, хорошо?
— Не вопрос, — он помолчал, окинул меня критичным взглядом. — Так нам с Генкой точно ничего не надо бояться?
— Слушай, ну я ж не знаю, что вы там с ним делаете, правда?
Гриша вытащил из кармана грязный платок и утер свой сизый нос.
— Не нравится мне такой ответ.
— Слушай, ну ты в любом случае будь поосторожнее. На всякий случай.
— Mazhor, и тебе того же.
4
Я соврал Китси, не было у меня никаких дел. Возле «Барнис», на углу Пятой, мы с ней расцеловались, и она пошла обратно в «Тиффани», чтобы взглянуть на хрусталь — до хрусталя мы с ней даже не добрались, а я поспешил на Шестую линию. Но вместо того, чтоб смешаться с толпой покупателей, которые рекой стекали вниз по ступенькам, я — опустошенный, потерянный, усталый, больной — остановился и заглянул в грязное окошко бара «Подземка», что напротив погрузочной эстакады «Блумингдейла», ну ни дать ни взять — временная петля прямо из «Потерянного уик-энда», с запойных отцовских времен даже не переменился. Снаружи: нуарный, киношный неон. Внутри: все те же засаленные грязные стены, липкие столики, битая плитка на полу, вонь «Клорокса» и изнуренный бармен с тряпкой через плечо наливает выпить одинокому красноглазику у стойки. Я вспомнил, как мы с мамой однажды потеряли отца в «Блумингсдейле» и как она — для меня тогда это было загадкой — отчего-то знала, что он найдется, если выйти из магазина, перейти улицу и зайти сюда, где отец накачивался стопками по четыре доллара вместе с хрипатым старым дальнобойщиком и бездомного вида стариканом в бандане. Я ждал ее в дверях, оглушенный вонью прокисшего пива, завороженный тайной, темной теплотой этого места, посверкиванием — как из Сумеречной зоны — музыкального проигрывателя, перемигиванием в темноте игрового автомата со стрелялкой «Охотник на оленей»…
— Фу, пахнет старостью и отчаянием. — Мама вышла из бара с пакетами в руках, ухватила меня за руку, криво усмехнулась, сморщила нос.
Дозу «Джонни Уокер Блэк» за папочку. Может, даже две. А почему бы и нет? Казалось, что в темных глубинах бара тепло, все так по-свойски — сентиментальное алкогольное биополе, где на миг забываешь, кто ты такой и как тут оказался. Но в самый последний момент — я уже стоял в дверях, бармен на меня поглядел — я развернулся и ушел.
Лексингтон-авеню. Влажноватый ветер. Вечер выдался гнетущим, промозглым. Я прошагал мимо остановки на Пятьдесят первой улице, потом мимо остановки на Сорок второй и шел дальше, не останавливаясь, чтобы развеяться. Пепельно-белесые многоэтажки. Толпы народу на улицах, сверкают в вышине на балконах пентхаусов украшенные гирляндами елки, доносятся из магазинов благодушные рождественские песенки, я петлял в толчее и вдруг — странное ощущение, что я уже умер, что передвигаюсь в тротуарной серости шире улицы, шире самого города, и душа моя отлепилась от тела, и ее — вместе с другими душами — несет куда-то в тумане между прошлым и настоящим, красный — зеленый, проплывают у меня перед глазами отдельные пешеходы, до странного обособленные, одинокие, подсоединены к наушникам пустые лица, глаза смотрят строго перед собой, губы шевелятся безмолвно — притуплен, прикручен городской шум, под давящим гранитным небом, которое глушит улицы — мусор, газеты, бетон и изморось, увесистый булыжник грязной зимней серости.
Я думал, раз уж я такой молодец и не пошел в бар, может, в кино схожу — может, кинозальное уединение поставит меня на ноги, какой-нибудь полупустой послеобеденный сеанс фильма, который вот-вот выйдет из проката. Но когда я — голова кружится, в носу похлюпывает — добрался до кинотеатра на пересечении Второй и Тридцать второй, французский фильм про полицейских уже начался, и тот триллер, где одного мужика с другим перепутали, — тоже. Оставались только рождественские киношки и невыносимые романтические комедии: на плакатах всклокоченные невесты, дерущиеся подружки невесты, озадаченный папаша в красном колпаке держит двух орущих младенцев.
Поток такси начал редеть. Начало темнеть, высоко над тротуарами зажигался свет в одиноких конторах и многоэтажках. Я развернулся и побрел дальше, в сторону Южного Манхэттена, не очень-то отдавая себе отчет, куда я иду и зачем, и пока я так шел, у меня возникло вдруг до странного притягательное ощущение, будто я себя разматываю, расшиваю нитка за ниткой, перехожу Тридцать вторую улицу, а от меня отваливаются лоскуты и отрепья, плывут себе за пешеходами в час пик, перекатываются из одного мига в другой.
Еще кварталов десять-двенадцать, другой кинотеатр, но та же история: фильм про цэрэушников уже начался, и собравший хорошие отзывы байопик про известную актрису сороковых — тоже, до французского фильма про полицейских было еще полтора часа, и если только я не хотел посмотреть кино про психопатов или слезовыжимательную семейную драму (а я не хотел), оставались опять одни невесты, мальчишники, красные колпаки и «Пиксар».
Когда я добрался до кинозала на Семнадцатой улице, то даже не стал притормаживать возле кассы, сразу пошел дальше. Каким-то загадочным образом, пока я шел через Юнион-сквер, пока несся в ни с того, ни с сего подрубившем меня вихре черноты, я вдруг придумал, что надо позвонить Джерому. От одной мысли меня охватил радостный экстаз, святое опрощение. Сможет ли он так быстро подкатить колес, не придется ли вместо них брать старую добрую травку? Да и какая разница. Я не употреблял уже довольно давно, но вдруг отчего-то вечернее соскальзывание в несознанку дома у Хоби, у себя в спальне вдруг показалось мне совершенно логичной реакцией на все эти праздничные огоньки, праздничные толпы, зловещие похоронные нотки неумолчного перезвона рождественских колокольчиков, конфетно-розовый блокнот Китси из «Кейтс Пейпери» с колонками ПОДРУЖКИ НЕВЕСТЫ ГОСТИ РАССАДКА ЦВЕТЫ ОРГАНИЗАТОРЫ СПИСОК ДЕЛ БАНКЕТ.
Быстро отскочив назад — загорелся красный, и я чуть было не выскочил под машину, — я поскользнулся и чуть не упал. Что толку было думать о том, какой бесконтрольный ужас вызывала у меня шумная многолюдная свадьба — закрытые пространства, клаустрофобия, резкие движения, повсюду — корм для фобии, в подземке, кстати, я чувствовал себя не так плохо — скорее в переполненных зданиях вечно боялся, что-то случится: пыхнет дымом, кто-нибудь промчится, обегая толпу, я даже в кинозале не мог находиться, если там было больше пятнадцати человек, сразу разворачивался — и пропадай билет. Но как нарочно — эта гигантская, трещавшая по швам церковная церемония окружала меня, будто флэшмоб. Ладно, закинусь парой таблеток ксанакса, попотею, пока все не закончится.
И вот еще что — я надеялся, что весь этот нарастающий социальный ураган, который вертел меня, как морской шквал лодочку, после свадьбы поутихнет, потому что на самом-то деле я только и хотел, что вернуться в те золотые летние денечки, когда мы с Китси были только вдвоем: вдвоем ужинали, смотрели кино, лежа в кровати. Меня уже вымотали бесконечные приглашения и сборища: мельтешащий водоворот ее друзей, многолюдные вечера, лихорадочные выходные, которые я выносил, крепко зажмурившись, напрягаясь из последних сил: Линси? Ой, нет, Лолли? Сорри… А ты?.. Фрида? Привет, Фрида и… Трев? Трейв? Рад знакомству. Я вежливо стоял возле их деревенских столов под старину и надирался в клинч, пока они трещали про свои загородные дома, управляющие компании, выбор школ и спортивные тренировки — да-да, от груди отлучили без проблем, а вот с дневным сном у нас теперь все переигралось, старшенький вот-вот пойдет в ясли, до чего же красиво в Коннектикуте осенью, о да, разумеется, мы с девочками туда выбираемся раз в год, но, знаешь, мы вот с парнями туда два раза в год ездим, в Вейл, на Карибы, в прошлом году ездили в Шотландию, рыбачить на мушку, а мы тут наткнулись на потрясающее поле для гольфа — ой, да, Тео, ты же в гольф не играешь, и не катаешься на лыжах, и под парусом тоже не ходишь, верно?
— Увы, нет.
И такое групповое у них было мышление (шуточки для своих, пересмешки, все толпятся вокруг айфонов, смотрят отпускное видео), что и представить было нельзя, как кто-нибудь из них идет один в кино или обедает в одиночестве, из-за этой вот компанейской комитетности, особенно среди мужчин, мне иногда казалось, будто я сижу на собеседовании. А беременные? «Смотри, Тео! Какой сладкий, да?» — Китси неожиданно сует мне под нос подругиного младенчика, а я с искренним ужасом отпрыгиваю от него, как от зажженной спички.
— Ну, знаешь, нам-то, мужикам, бывает, надо пообвыкнуться, — самодовольно заметил Рейс Голдфарб, увидев, что я не в своей тарелке, повысив голос, чтоб переорать возню и вой младенцев в охраняемом няньками уголке гостиной, — но тебе вот что скажу, Тео, когда ты впервые берешь на руки своего малыша (он похлопал беременную жену по животу)… сердце у тебя немножко рвется. Помню, когда я впервые увидел малютку Блейна — (лицо вымазано чем-то липким, тупо тычется из угла в угол), — и заглянул в его голубые глазищи… в эти чистые голубые глазки… Я как заново родился. Я влюбился. Я такой, привет, дружище, ты мне откроешь столько всего нового! И, слушай, первая его улыбка — и я растекся в сопли, да мы все растеклись, правда, Лорен?
— Ясно, — вежливо ответил я, пошел на кухню и от души плесканул себе водки. Отца от беременных тоже до смерти тошнило (его, кстати, однажды уволили с работы за очередное неуместное замечание на этот счет, шуточки про свиноматок в офисе как-то не пошли), и какое там всеобщее «растекание в сопли», он не переносил ни детей, ни младенцев, не говоря уже о счастливых семейных сценах, когда женщины с дебильными улыбками начинали наглаживать животы, а мужики прижимали к груди детишек, он выскакивал покурить или, особенно если оказывался на школьном празднике или детской вечеринке, мрачно забивался в угол и торчал там с таким видом, будто наркотики толкать собирался. Похоже, я это от него унаследовал и, как знать, может, от деда Декера — это грохочущее в крови омерзение перед необходимостью размножиться: казалось, что у меня это врожденное, встроенное, генетическое.
Продремать всю ночь. С темным блаженством в горле. Нет, Хоби, спасибо, я уже поел, я, наверное, сразу залягу с книжкой. О чем они только говорят — даже мужчины! Стоило только вспомнить про тот вечер у Голдфарбов, и мне захотелось нализаться так, чтоб на ноги встать было нельзя.
Я дошел до Астор-плейс — гудят африканские барабаны, препираются пьянчужки, валят клубы ароматного дыма от лотков уличных торговцев — и почувствовал, что настроение улучшается. Похоже, пришел конец моему терпению: радужная какая мысль. Так, одну-две таблетки в неделю, только чтобы вытерпеть весь ад общения, и то — только в самом-самом крайнем случае. Вместо таблеток я повадился напиваться, но в моем случае это не работало, на опиатах я расслаблялся, становился терпимее, мог что угодно вытерпеть, мог в самых невыносимых условиях стоять часами с любезным видом, выслушивать какую угодно протухлую, утомительную и тупую хрень, не испытывая желания выйти на улицу и пустить себе пулю в лоб.
Но я уже давно не звонил Джерому, и когда, укрывшись в дверном проеме магазина, торговавшего коньками, я набрал его номер, звонок сразу ушел на голосовую почту — роботообразное сообщение, совсем не похожее на его голос. Он что, сменил номер? — заволновался я после второй попытки. Народ вроде Джерома — с Джеком, который был до него, так и случилось, кстати — мог слиться внезапно, даже если ты у них постоянный клиент.
Не зная, что делать, я зашагал по Сент-Марк в сторону Томпкинс-сквер. Работаем круглосуточно. Лицам, не достигшим 21 года, вход воспрещен. В Южном Манхэттене, где не давили со всех сторон небоскребы, ветер кусался сильнее, но зато и небо было пошире, дышалось полегче. Накачанные мужики выгуливают парочку питбулей, идут зататуированные телочки в платьицах-карандашах а-ля Бетти Пейдж, бомжи — разлохмаченные штанины, зубы через один, как у хэллоуинской тыквы, замотанные скотчем ботинки. Перед магазинами — вертушки с солнечными очками, браслетами с черепами, разноцветными трансвеститскими париками. Тут где-то точно есть точка, может, даже не одна, только я не знал где именно; так послушать, выходит, будто парни с Уолл-стрит без проблем отовариваются на улице, но сам я не знал, куда пойти и к кому обратиться, да и потом, ну кто мне продаст — чужаку в роговых очочках, с мажорной стрижкой, который одевался, чтоб идти выбирать свадебную посуду с Китси.
Беспокойное сердце. Мания таинственности. Эти люди понимали — как и я — задворки души, шепот и тени, деньги — тайком передать, пароли, коды, тайные сущности, подпольные радости, которые делали жизнь менее заурядной, такой, чтоб ее стоило прожить.
Джером — я притормозил на тротуаре возле дешевого суши-бара, чтобы собраться с мыслями — Джером рассказывал мне про какой-то бар с красным навесом, где-то в районе Сент-Марк, на авеню А, что ли? Якобы барменша там толкала постоянным клиентам из-под прилавка, если те готовы были платить вдвое за то, что не берут товар на улице. Джером ей вечно подвозил. Ее звали — вспомнил! — Катрина! Но тут, похоже, бар — за каждой дверью.
Я прошел по А, потом по Первой, нырнул в первый попавшийся бар с приблизительно красным навесом — цвета желчного загара, но мог быть и красным когда-то — и спросил:
— Катрина здесь работает?
— Не-а, — отозвалась огненно-рыжая деваха за стойкой, она наливала пиво и даже не глянула в мою сторону.
Старушки с магазинными тележками спят, уткнувшись в свои узлы. В витринах — переливающиеся мадонны и фигурки со Дня мертвецов. Взмывают беззвучно серые стайки голубей.
— Ты ведь об этом думаешь, ты ведь об этом думаешь, — прошептал кто-то тихонько мне на ухо.
Я обернулся и увидел смачного чернокожего крепыша с широкой улыбкой и золотым зубом, который всучил мне визитку: ТАТУ, ПИРСИНГ, БОДИ-АРТ.
Я рассмеялся, он тоже — густым, тельным хохотом, обоим шутка показалась смешной, — сунул карточку в карман и вышел. И тотчас же пожалел, что не спросил его, где искать то, что мне надо было. Даже если б он мне и не сказал, по нему было похоже, что знает.
Пирсинг. Акупунктурный массаж ног. Золото, серебро — покупка, продажа. Куча болезненно-бледных подростков, а дальше по улице — сама по себе — изможденная девчонка в дредах с грязным щенком и картонкой, до того затертой, что я не мог разобрать надпись на ней. Я виновато полез за деньгами — Китси подарила мне слишком тугой зажим для банкнот, я никак не мог вытащить купюру, копался в кармане и чувствовал, как на меня все смотрят, а потом — «Эй!», вскрикнул я, отшатнувшись, когда пес зарычал и кинулся на меня, щелкнув зубами, вцепившись игольчатыми зубками мне в штанину.
Все хохотали — подростки, уличный торговец, повариха с волосами под сеточкой, которая сидела на ступеньках и болтала по мобильному. Я высвободил ногу — хохот еще громче, — отвернулся и, чтоб оправиться от испуга, нырнул в ближайший бар — навес черный с красными буквами — и спросил бармена:
— Катрина здесь работает?
Он перестал вытирать стакан.
— Катрина?
— Я друг Джерома.
— Катрина? Не Катя то есть? — Мужики у барной стойки — явно из Восточной Европы — все как один смолкли.
— Может, и… эммм…
— Какая у нее фамилия?
— Эээ… — Мужик в кожаной куртке пригнул голову, повернулся ко мне всем телом и уставился на меня взглядом Белы Лугоши.
Бармен так и сверлил меня глазами.
— Девушка эта. Тебе чего от нее надо?
— Ну, вообще, я…
— Волосы какие, цвет?
— Умм… блондинка? Или нет… — На его лице было ясно написано, что меня вот-вот вышвырнут из бара или хуже того — я углядел за стойкой укороченную бейсбольную биту. — Я, похоже, ошибся, забей…
Я уже вышел из бара и отошел от него довольно далеко, как вдруг позади раздался вопль:
— Поттер!
Я застыл на месте, услышал, как он крикнул снова. Потом, не веря своим ушам, обернулся. И пока я так стоял, не в силах поверить тому, что случилось, а люди обтекали нас с обеих сторон, он, хохоча, рванул ко мне и заключил в объятия.
— Борис…
Черные брови домиком, веселые черные глаза. Он стал выше, лицо исхудало — длинное черное пальто, старинный шрам над глазом и парочка новых.
— Ого!
— Сам ты ого! — Он ухватил меня руками за плечи, отодвинул. — Ха! Ты только посмотри! Сколько лет, да?
— Я… — Я так обомлел, что и говорить не мог. — Ты что здесь делаешь?
— И я должен спросить, — он сделал шаг назад, чтоб окинуть меня взглядом, потом обвел рукой улицу, будто она его была, — что ты здесь делаешь? Чем обязан такому сюрпризу?
— Ты о чем?
— Я заходил тут на днях к тебе в магазин, — он откинул волосы с глаз, — хотел повидаться!
— Так это ты был?
— А кто еще? Как ты узнал, где меня искать?
— Я… — Я ошеломленно покачал головой.
— Так ты не меня искал? — Он удивленно отшатнулся. — Нет? Ты случайно тут? Как корабли во тьме? Невероятно! А чего лицо такое белое?
— Что?
— Видок у тебя жуткий!
— Да пошел ты в жопу.
— Ах, — сказал он, обхватив меня рукой за шею. — Поттер, Поттер! И темные круги! — Он провел пальцем под глазом. — А костюмчик ничего. И слушай, — он отпустил меня, чиркнул сложенными щепотью пальцами мне по виску, — очки-то те же? Так и не поменял, что ли?
— Я… — Я только и мог что головой качать.
— Что? — Он протянул ко мне руки. — Не злишься на меня за то, что я рад тебя видеть?
Я рассмеялся. Я не знал, с чего начать.
— Почему ты номера своего не оставил? — спросил я.
— Так ты на меня не злишься? Не возненавидел до гроба? — Он не улыбался, но с радостным изумлением покусывал нижнюю губу — Ты не… — он дернул головой в сторону улицы, — не хочешь мне морду набить, ничего такого, не?
— Привет, — сказала стройная женщина со стальными глазами, черные джинсы — узкие бедра, которая вдруг скользнула сбоку к Борису так, что я подумал — наверное, жена или подружка.
— Знаменитый Поттер, — сказала она, протянув мне длинные белые пальцы, до костяшек унизанные серебром. — Приятно познакомиться. Столько о вас слышала. — Она была чуть повыше Бориса, волосы длинные, мягкие, длинное, как у питона, тело элегантно затянуто в черное. — Я Мириам.
— Мириам? Привет! Я Тео на самом деле.
— Я знаю. — Рука у нее была холодной. Я заметил татуировку на внутренней стороне запястья — синюю пентаграмму. — Но он про тебя говорит — Поттер.
— Про меня? Вот как? И что он говорит?
Меня сто лет никто не называл Поттером, но от ее мягкого голоса в памяти вдруг всплыло позабытое слово из тех старых книжек, язык темных магов и змей: парселтанг.
Борис, который до того приобнимал меня за плечи, сразу же отодвинулся от меня, стоило ей подойти, будто по сигналу. Они обменялись взглядами, смысл которого я признал сразу, после нашего-то воровства по супермаркетам, когда мы без единого слова могли сказать: Пошли или Вон он идет, — и Борис, заметно разволновавшись, запустил руки в волосы и пристально на меня взглянул.
— Ты тут еще будешь?
— Где — буду?
— На районе?
— Могу.
— Я хочу… — Он остановился, нахмурил лоб, посмотрел через мое плечо на улицу. — Я хочу с тобой поговорить. Но сейчас, — он явно волновался, — не лучшее время. Давай через час?
Мириам глянула на меня, сказала что-то по-украински. Короткий разговор. Потом Мириам удивительно интимным жестом ухватила меня под руку и повела вниз по улице.
— Вон там, — показала она пальцем. — Иди в ту сторону, квартала четыре или пять. Там бар, в конце Второй. Старое польское место. Он встретит.
5
Прошло почти три часа, а я все сидел в одиночестве на красном виниловом диванчике в польском баре — мигают гирлянды, в музыкальном автомате гнусавит назойливый микс панк-рока с рождественской полечкой, ждать мне надоело до чертиков, придет он — не придет, может, пора уже встать и пойти. У меня даже контактов его не было — все произошло так быстро. Я раньше, бывало, часто гуглил Бориса, ну а вдруг что, но нет, ни строчки, правда, я никогда и не думал, что у Бориса жизнь сложится как-то так, что ее можно будет отследить в интернете. Он мог быть где угодно и что угодно делать: мыть полы в больнице, продираться с ружьем в руках сквозь какие-нибудь джунгли, подбирать окурки на улицах.
«Счастливые часы» подходили к концу, в бар к пузатым старым полякам и седеющим, перевалившим за сорокет панкам просочилось несколько студентов и богемщиков. Я прикончил уже третью порцию водки, наливали тут щедро, дурак я, что еще одну заказал, надо бы что-нибудь съесть, но голодным я не был, и на душе у меня с каждой минутой становилось все мрачнее, все хуже. Думать о том, что мы не виделись столько лет и он опять меня кинул, было невероятно грустно. Хотя, если рассуждать философски, меня зато от наркоты отвело: я не передознул, не блевал сейчас в мусорку, меня не обобрали до нитки, не загребли в полицию за то, что я пытался отовариться у копа под прикрытием…
— Поттер.
А вот и он, проскользнул на диванчик напротив, откинул с лица волосы — от этого жеста сразу нахлынуло прошлое.
— Я уже уходить собрался.
— Ну прости. — Все та же гадкая, очаровательная улыбка. — Дела были. Мириам не объяснила?
— Нет, не объяснила.
— Ну, слушай, я ж не бухгалтером в офисе тружусь. Ну ладно тебе, — сказал он, нагнувшись ко мне, упершись ладонями в стол, — не злись! Я ж не ожидал, что тебя встречу! Пришел, как только смог! Бежал прямо! — Он потянулся через стол, нежно мазнул меня ладонью по щеке. — Господи! Сколько лет! Рад тебя видеть! А ты не рад разве?
Вырос он симпатичным. Даже когда он был совсем тощим и неуклюжим, проглядывала в нем какая-то обаятельная шельмоватость, сообразительность, огонек в глазах, а теперь его полуголодная дикость сошла, и все остальное сложилось как надо. Кожа у него загрубела, но одежда сидела на нем отлично, черты лица стали резкими, нервными — ни дать ни взять бравый кавалерист под личиной концертирующего пианиста, и еще я заметил, что его крохотные серые, торчащие в разные стороны зубки сменились образцовой белой, очень американской улыбкой.
Он поймал мой взгляд, щелкнул ногтем по белоснежному резцу.
— Новая мясорубка.
— Уж вижу.
— Шведский дантист ставил, — сказал Борис, махнув официанту. — Стоили, как чугунный мост. Жена весь мозг выела: Боря, что у тебя во рту, как некрасиво! Я говорю — да только через мой труп, но оказалось, лучшая моя покупка!
— Ты когда женился?
— А?
— Привел бы ее с собой тогда уж.
Удивление на лице.
— Ты что, ты про Мириам? Нет, нет, — он полез в карман пиджака, потыкал в экран телефона, — Мириам мне не жена! Вот, — он протянул мне телефон, — вот моя жена. Ты что пьешь? — спросил он меня и заговорил с официантом по-польски.
На экране айфона был снимок заснеженного шале, а перед ним — красавица-блондинка на лыжах. Рядом с ней, тоже на лыжах, стояли два закутанных по уши блондинистых ребенка неопределенного пола. Ощущение было такое, что это не снимок на телефон, а рекламный плакат какого-нибудь полезного швейцарского продукта, йогурта там или мюсли «Бирхер».
Оторопев, я вытаращился на него. Он отвел взгляд с типично русским жестом, который я помнил еще со старых времен: ну вот как-то оно так.
— Это твоя жена? Серьезно?
— Ага, — ответил он, вскинув бровь. — И дети тоже. Близнецы.
— Мать твою.
— Да, — с горечью ответил он. — Родились, когда я еще совсем был молодой — слишком молодой. Время было не самое лучшее, но она захотела их оставить: Боря, как ты можешь — ну что мне было делать? По правде сказать, я их и знаю-то не слишком хорошо. И самого младшего — его нет на фото — самого младшего я даже не видел ни разу. Ему всего-то — сколько же? Недель шесть?
— Чего? — Я снова взглянул на снимок, пытаясь как-то совместить эту здоровую нордическую семью с Борисом. — Ты разведен?
— Не-не-не. — Принесли водку, запотевший графин и два крохотных стаканчика, он плеснул нам по стопке. — Астрид с детьми просто почти все время в Стокгольме. Иногда зимой приезжает в Аспен, покататься на лыжах — она была чемпионкой, участвовала в Олимпийских играх, когда ей девятнадцать было.
— Да ну? — спросил я, изо всех сил стараясь, чтоб это не прозвучало так, будто я ему не верю.
Если присмотреться, то сразу бросалось в глаза, что дети были уж слишком светленькие, слишком хорошенькие, чтоб иметь к Борису хоть какое-то отношение.
— Да, да, — очень серьезно ответил Борис, энергично кивая головой. — Ей-то всегда надо быть поближе к лыжне — а ты меня знаешь, терпеть не могу этот сраный снег, ха! Папаша ее — правый до ужаса, нацист прямо. Поэтому неудивительно, что у Астрид депрессия случается, с таким-то отцом! Мерзотный старый говнюк! Но они все как один бедные, несчастные люди, шведы эти! То смеются и бухают, а через секунду — мрак, ни слова. Dziçkujç, — сказал он официанту, который принес поднос закусок: черный хлеб, картофельный салат, два вида селедки, салат из огурцов со сметаной, фаршированные капустные листья, маринованные яйца.
— А я и не знал, что они тут и еду подают.
— Они и не подают, — ответил Борис, намазывая маслом кусочек черного хлеба и посыпая его солью. — Но я умираю с голоду. Попросил их принести что-нибудь из соседнего заведения, — он звякнул стопкой о мой стакан. — Sto lat! — сказал он старый свой тост.
— Sto lat. — Водка была ароматная, приправленная какими-то горькими травками, которых я не мог распознать на вкус.
— Ладно, — сказал я, утащив у него еды. — А Мириам?
— А?
Я растопырил пальцы, старый наш жест из детства — объясни, мол.
— А, Мириам! Она на меня работает! Правая рука, так, наверное, это называется. Хотя, скажу тебе, она стоит всех рук. Господи, какая женщина! Уж поверь, немного таких, как она, найдется. Чистое золото. Так, так, — сказал он, подлив мне водки, двинув мой стакан обратно. — Za vstrechu! — Он поднял свой стакан.
— А разве не моя сейчас очередь произносить тост?
— Да, твоя, — он звякнул стаканом о стакан, — но я есть хочу, а ты не торопишься.
— Тогда за встречу.
— За встречу! За удачу! За то, что мы снова вместе!
Мы выпили, и Борис тотчас же накинулся на еду.
— Так чем же именно ты занимаешься? — спросил я его.
— Тем-сем. — Ел он по-прежнему с невинной детской прожорливостью. — Много чем. Кручусь-верчусь, понимаешь?
— А живешь где? В Стокгольме? — спросил я, когда он не ответил на первый вопрос.
Он сделал размашистый жест.
— Везде.
— То есть в?..
— Ну, короче. В Европе, в Азии, в Северной и Южной Америке…
— Это обширная территория.
— Ну, — ответил он с набитым селедкой ртом, утирая с подбородка сметанный сгусток, — у меня еще маленький бизнес, если ты понимаешь, о чем я.
— Что-что?
Он запил селедку огромным глотком пива.
— Ну, сам знаешь, как оно все. Официальный мой бизнес — это типа агентство по уборке помещений. Работают там в основном поляки. В названии мы скаламбурили неплохо. «Пан-американский клининг». Дошло? — он откусил от маринованного яйца. — А слоган у нас знаешь какой? «Уберем без следа!», ха!
Эту тему я решил дальше не развивать.
— Так ты все это время был в Штатах?
— Ну нет. — Он снова налил нам по стопке, потянулся ко мне со стаканом. — Я много путешествую. Тут я бываю месяца полтора в год, ну два. А все остальное время…
— В России? — спросил я, опрокинув стопку, утерев рот тыльной стороной ладони.
— Нечасто. В Северной Европе. В Швеции, Бельгии. В Германии иногда.
— А я думал, ты вернулся туда.
— А?
— Ну, потому что. От тебя никаких вестей не было.
— A-а, — Борис смущенно потер нос. — Да все как-то было с ног на голову. Помнишь, у тебя дома тогда — ну, последнюю ночь?
— Еще бы.
— Ну вот. Я в жизни столько наркоты не видел. Пятнадцать граммов коки — и я ни крошечки ведь не продал, ни четвертушечки грамма. Понараздавал кучу, это верно, в школе стал модным, ха! Меня все любили! Но большую часть — сам снюхал. Потом, помнишь те пакетики — с таблетками разными? Такие маленькие там были, зелененькие? Это мощнейший препарат — рак, последняя стадия, все такое, отец у тебя плотно торчал, наверное, если уже это ел!
— Да, меня от них тоже вштырило.
— Ну, тогда ты меня понимаешь! И не делают ведь больше старого доброго зелененького оксика! Теперь везде типа защита от наркоманов, не ширнешься им больше, не занюхаешь. Но отец твой! Не пил, значит, а вот это жрал? Да лучше бухим валяться на улице, да что угодно. Я когда первый раз попробовал — и до второй дорожки не дошел, вырубился бы, не будь Котку рядом, — он провел рукой по горлу, — пфф!
— Ага, — ответил я, вспомнив, как сам с тупым блаженством клевал носом об стол у себя в комнате, у Хоби дома.
— Короче, — Борис опрокинул стопку, налил нам еще по одной, — Ксандра торговала. Не этими. Эти — твоего отца были. Для личного пользования. Но все остальное она толкала на работе. Помнишь этих двоих, Стюарта и Лизу? Такие типа с виду чинные-благородные агенты по недвижимости? Они ей поставляли товар.
Я отложил вилку.
— А ты откуда знаешь?
— Она мне сама сказала! И по ходу говно-то из них полезло, когда наркота пропала. Все такие из себя Юристик с Няшечкой, дома у тебя такие миленькие были… по головке-то ее гладили… «чем мы можем помочь?»… «бедняжка Ксандра»… «нам так тебя жаль», но когда товар их испарился — фью! Совсем по-другому запели! Когда она мне сказала, мне так стало стыдно за то, что мы сделали! Она из-за нас так вляпалась! Но к тому времени, — он постучал по носу, — уже все тут было. Капут.
— Погоди-ка… это тебе Ксандра сказала?
— Да. После того, как ты уехал. Когда я жил у нее.
— Так, давай-ка с самого начала.
Борис вздохнул.
— Ладно, ладно. Долгая история. Но мы с тобой долго и не виделись, правда?
— Ты жил с Ксандрой?
— Ну, знаешь — набегами. Месяца четыре, может, пять. Потом она уехала домой, в Рено. Больше я про нее ничего не слышал. Понимаешь, отец вернулся в Австралию, а у нас с Котку все не ладилось…
— Блин, странно было, наверное.
— Ну типа того, — нервно отозвался он. — Понимаешь, — он откинулся на спинку дивана, снова помахал официанту, — состояние мое было неважнецкое. Я торчал неделями. Знаешь, когда резко соскальзываешь с кокаина — жуть что с тобой творится. Я был один, напуган до чертиков. Знаешь, как будто душа у тебя больная — хватаешь ртом воздух, всего боишься, вроде как сейчас смерть как протянет руку, как цапнет тебя! Я был тощий, грязный, трясся от ужаса. Как полудохлый котенок. И еще ж Рождество — все поразъехались! Кому ни позвоню, никто трубку не берет, пошел к этому Ли, у которого я иногда ночевал в домике возле бассейна, а его нету и дверь на замке. Я все ходил туда-сюда — уже еле ноги таскал. Холодно, страшно! Дома никого! Поэтому я пошел к Ксандре. Котку тогда уже со мной не разговаривала.
— Черт, ну ты и нахал. Я б туда и за миллион долларов не вернулся.
— Знаю, сам чуть не со страху не обосрался, но мне было так плохо, так одиноко. Губы трясутся. Знаешь, так бывает — хочется лежать, не шевелиться, пялиться на часы и считать удары сердца? Только лечь-то негде. И часов нету. Я чуть не плакал. Не знал, что делать! Не знал даже, живет ли она там еще. Но у нее горел свет — в единственном на всей улице доме, — я обошел, подхожу к стеклянной двери, а там она — стоит на кухне все в той же футболке «Долфинс», мешает «Маргариту».
— А она что?
— Ха! Сначала даже пускать не хотела! Стояла в дверях и орала долго-предолго — поливала на чем свет стоит, кем только не обзывала! Но тут я разревелся. А потом спросил, можно с ней пожить? Она, такая, плечами пожала и — да, говорит.
— Чего? — спросил я, потянувшись за налитой им стопкой. — В смысле — с ней, прямо с ней?..
— Мне было страшно! Она разрешила мне спать у нее в комнате! С включенным теликом, где показывали рождественские киношки!
— Хммм. — Видно было, ему так и хотелось, чтоб я начал из него вытягивать подробности, только так он улыбался, что не очень-то верилось во всю эту историю про то, где там она ему спать разрешила. — Ну, рад, что все у тебя тогда устроилось. Про меня она что-нибудь говорила?
— Ну да, бывало, — фыркнул он. — Да много всего, если честно! Потому что, слушай, ты не злись только, но я кое-что на тебя свалил.
— Рад, что смог помочь.
— А то! — Он ликующе звякнул своим стаканом о мой. — Спасибо большое! Я б тоже не обиделся, если бы ты так сделал. Хотя, по правде сказать, бедняжка Ксандра была рада меня увидеть. Хоть кого-то там увидеть! Потому что, — он опрокинул стопку, — там жуть что творилось… друзья эти ее поганые… она там совсем одна была. Пила как лошадь, на работу пойти боялась. С ней что угодно могло произойти, легко — соседей нет, страшно очень. Потому что Бобо Сильвер… да, в общем, Бобо Сильвер не такой уж и плохой мужик был на самом-то деле. «Джентльмен»-то… Ему ж не просто так это прозвище дали. Ксандра его до смерти боялась, но он долги твоего отца с нее требовать не стал, ну так, по серьезке не стал. Не-не. А отец твой до черта задолжал. Понял, наверное, что она сама на мели — папаша твой ее тоже натянул, уж будь здоров. Решил уж повести себя прилично. Кровь из редьки не выжмешь, мол. Зато все остальные, дружочки ее так называемые, вот те подличали, что твои банкиры. Прикинь? «За тобой должок», реально жестко так, бандиты в друганах, страшно, блин. Да и долг-то был небольшой, хотя у нее и того не было, а они уже борзели, — он преувеличенно грозно нагнул голову, наставил на меня палец, — «слышишь, сука, мы ждать не будем, ты уж давай, выкручивайся», все такое. В общем, хорошо, что я тогда к ней вернулся, потому что смог ей помочь.
— Чем помочь?
— Я вернул ей деньги, которые взял.
— Ты их, что, не потратил?
— Да нет же, — рассудительно ответил он, — потратил, конечно. И кое-что еще намутил, понимаешь. Когда кока кончилась, знаешь что? Я с деньгами пошел к Джимми, который из оружейного магазина, и купил еще. Вообще-то я покупал только для нас с Эмбер — только для нас двоих. Очень красивая девочка, очень, такая невинная, такая особенная. И молоденькая, всего-то четырнадцать! За одну ночь в «Эм-Джи-Эм Гранд» мы с ней так сблизились, все это время просидели вместе на полу в ванной, в номере у папаши Кей Ти, проразговаривали. Не поцеловались даже! Говорили, говорили, говорили! Я чуть не плакал. Мы по правде друг перед дружкой распахнули сердца! И, — прижав ладонь к груди, — мне так было грустно, когда наступило утро, типа, почему же все кончается? Мы ведь с ней могли целую вечность просидеть вот так, за разговорами. Так нам хорошо было, такие мы были счастливые! Вот так мы с ней сблизились, понимаешь, всего за одну ночь. Короче, поэтому-то я и пошел к Джимми. У него кокаинчик-то говенный был и вполовину не так хорош, как у Лизы со Стюартом. Но все-то уже прознали, прослышали про тот уикэнд в «Эм-Джи-Эм Гранд», когда у меня столько дури было. Поэтому люди ко мне потянулись. Типа — первый день в школе, и сразу человек десять. Совали мне бабло. «Достань мне, а? Достань мне… Бро моему не подгонишь?.. У меня СДВ, мне надо, чтоб домашку нормально сделать…» И вот я уже — оп, отовариваю футболистов-старшеклассников и половину баскетбольной команды. И многим девчонкам… подружкам Кей Ти и Эмбер… друзьям Джордан… даже студентам из Вегасского универа! На первой партии я продулся, не знал, сколько запросить, торговал по дешевке, чтоб меня типа все любили, то-сё. Но потом пораскинул мозгами — и разбогател! Джимми мне сделал нехилую скидку, он с этого тоже зелени наварил, будь здоров. Понимаешь, я ему еще и доброе дело сделал — я продавал наркоту детишкам, которые так-то покупать ее боялись, боялись торговавших ей ребят вроде Джимми. Кей Ти… Джордан… у этих девочек денег было — выше крыши! Только и рады вперед заплатить. Кока не то что экс — этим я тоже торговал, но он шел неровно — то сразу кучу загоню, а то неделями пусто, а вот на коке у меня много постоянных клиентов сидело, и заходили они по два, по три раза в неделю. Да что там, одна Кей Ти…
— Ого! — Даже через столько лет это имя звучало весомо.
— Да! Ну, за Кей Ти!
Мы подняли стаканы, выпили.
— Эх, какая красотка! — Борис хлопнул стаканом о стол. — У меня от нее аж голова шла кругом. Только б дышать с ней одним воздухом!
— Ты с ней спал?
— Нет… Блин, я старался, конечно… Однажды она, правда, мне подрочила — у ее братишки в спальне, она тогда упоротая была, в хорошем настроении.
— Блин, вот я не вовремя уехал.
— Это уж точно! Я обкончался еще до того, как она молнию расстегнула. А уж карманных денег сколько Кей Ти давали! — Он схватил мой пустой стакан. — Две тысячи в месяц! И это только на шмотки! Только у Кей Ти шмоток уже было столько, что, блин, куда больше?! Короче, к Рождеству я жил как в кино — знаешь, когда там денежки дзынькают и везде знак доллара. Телефон разрывался. Я всем лучший друг! Девчонки, которых я в глаза раньше не видел, вдруг целуют меня, снимают с себя золотые цацки, суют их мне! Я жрал всю наркоту, какая только есть, каждый день, каждую ночь, полоски резал длиной в ладонь, а деньжищ все равно куча. Я был как школьный Тони Монтана! Один парень подарил мне мотоцикл, другой — подержанную тачку. Собираю шмотки свои с пола, а из карманов сотенные вываливаются, и я без понятия, откуда они.
— Так, слишком много всего, слишком быстро.
— Ха, рассказывай! Я вот так и учусь! Опыт, говорят, лучший учитель, обычно так оно и есть, но хорошо, что этот опыт меня не убил. Иногда, после пары кружечек пива… я, бывает, нарежу линеечку, может, две. Но так-то по-крупному я завязал. Начисто себя всего выжег. Встретил бы ты меня лет пять назад. Я был весь, — он втянул щеки, — такой. Но, — тут официант поднес еще селедки с пивом, — хватит об этом. Вот у тебя, — он оглядел меня с ног до головы, — что? Я смотрю, ты неплохо устроился, а?
— Да вроде ничего.
— Ха! — Он откинулся назад, положил руку на спинку диванчика. — Дивный старый мир, да? Антиквариатом торгуешь? У старого гомика? В долю взял?
— Верно.
— Жулья, говорят, навалом.
— И это верно.
Он окинул меня взглядом.
— Ты счастлив? — спросил он.
— Не особо.
— Слушай! У меня отличная идея! Давай ты на меня работать будешь!
Я расхохотался.
— Нет, без шуток! Нет, нет. — Я попытался было его перебить, но он настойчиво велел мне помолчать, налил еще стопку, пододвинул мне стакан. — Сколько он тебе платит? Я дам в два раза больше.
— Нет, я люблю свою работу… — я так старательно выговаривал слова — неужели я нажрался так, как говорю, — мне нравится это занятие.
— Да? — Он поднял стакан. — А чего тогда ты не счастлив?
— Не хочу об этом говорить.
— И почему это?
Я отмахнулся.
— Потому что. — Сколько стопок мы выпили, я сбился со счету. — Просто потому.
— Если не в работе дело, тогда в чем? — Он заглотил еще стопку, театрально запрокинув голову, потом принялся за свежую порцию селедки. — С деньгами проблемы? С девчонкой?
— Ни то, ни другое.
— Так значит, с девчонкой, — торжествующе сказал он. — Я так и знал.
— Слушай, — я допил остатки водки, хлопнул по столу… нет, ну какой же я гений все-таки, я не мог сдержать улыбки, мне в голову пришла лучшая за сто лет идея, — хватит уже. Пойдем, поехали! У меня для тебя большой, большой сюрприз!
— Поехали? — спросил Борис, заметно ощетинившись. — Куда поехали?
— Пойдем со мной. Сам все увидишь!
— Я тут хочу остаться.
— Борис!
Он сел на место.
— Так, забей, Поттер, — он поднял руки, — просто расслабься и все.
— Борис! — Я поглядел сначала на толпу в баре, словно ожидая массовых протестов, потом на него. — Да меня уже тошнит от этого места! Я тут сижу уже долго!
— Но, — он явно сердился, — я для тебя весь вечер освободил! У меня дела были! Ты уходишь?
— Да! И ты со мной. Потому что, — я раскинул руки, — ты должен увидеть сюрприз!
— Сюрприз? — Он отшвырнул скомканную в шарик салфетку. — Какой сюрприз?
— Увидишь! — Да что с ним такое? Он что, веселиться разучился? — Давай, пошли отсюда.
— Почему? Сейчас?
— Да потому! — Бар — сплошной темный рев, я давно не был так в себе уверен, давно так не радовался собственной сообразительности. — Пошли! Допивай!
— Нам правда нужно уйти?
— Да ты обрадуешься. Честное слово. Пойдем! — Я ухватил его за плечо, потряс — дружелюбно, как мне думалось. — Слушай, ну без дураков, офигительный сюрприз, ты не поверишь!
Он отодвинулся, скрестил на груди руки, подозрительно на меня уставился:
— Ты, похоже, зол на меня.
— Борис, да что за херня. — Я так напился, что не смог встать — ноги не слушались, пришлось держаться за стол. — Не спорь. Просто пошли со мной.
— Я думаю, ошибкой будет куда-то с тобой идти.
— Эй! — Я прикрыл один глаз, поглядел на него. — Так ты идешь или нет?
Борис холодно посмотрел на меня. Ущипнул себя за переносицу, спросил:
— А куда поедем — не скажешь?
— Нет.
— Не возражаешь, если мой водитель нас туда отвезет?
— Твой водитель?
— Ну да. Он стоит в паре кварталов отсюда.
— Твою мать! — я отвернулся, расхохотался. — У тебя есть водитель?
— Так что, ты не против?
— Да с чего бы? — ответил я после короткой паузы. Я хоть и пьяный был, но тут насторожился: он смотрел на меня со странной немигающей расчетливостью во взгляде, какой я у него раньше не замечал.
Борис допил водку, встал.
— Ладно, — сказал он, покручивая в пальцах незажженную сигарету, — поехали, разберемся с этой чушью.
6
Борис встал так далеко, когда я открывал входную дверь дома Хоби, как будто думал, что стоит мне повернуть ключ в замке, и весь дом взлетит на воздух. Его водитель припарковался перед домом во втором ряду, стоял в клубах картинного дыма. Пока мы ехали, Борис говорил с водителем только на украинском: даже с моими двумя семестрами разговорного русского я не смог ничего разобрать.
— Заходи, — сказал я, с трудом сдерживая улыбку.
Неужели этот придурок думал, будто я на него наброшусь, или его похищу, или еще там что? Но он так и стоял на улице, оглядывался через плечо на водителя — Генку, Юрия, Георгия, хер там знает, как его зовут.
— Да что с тобой? — спросил я.
Не набрался бы я так, уж верно разозлился бы, что он такой параноик, но сейчас меня это только смешило.
— Ну-ка скажи, зачем мы сюда приехали? — спросил он, так и не двинувшись с места.
— Увидишь!
— Ты живешь здесь? — подозрительно спросил он, заглянув в гостиную. — Это твой дом?
С дверью я нашумел посильнее, чем думал.
— Тео? — позвал Хоби откуда-то с другого конца дома. — Это ты? — Ага.
Хоби был одет к ужину — костюм, галстук — вот черт, подумал я, у нас что, гости, и тут меня стукнуло, что вечер только-только наступил, а мне казалось — уже часа три ночи.
Борис осторожно проскользнул в дверь позади меня, руки в карманах пальто, дверь оставил нараспашку, оглядывает базальтовые вазы-урны, канделябр.
— Хоби, — сказал я — он вышел в коридор, вздернул брови, за ним опасливо цокает миссис Дефрез, — Хоби, привет, помнишь, я тебе рассказывал о…
— Попчик!
Маленький белый комок, который прилежно дотащился из коридора до входной двери — вдруг замер на месте. И тут пискливый вой — и он что было сил (а сил уже никаких на самом деле не было) припустил к двери, а Борис, заухав от хохота, шлепнулся на колени.
— Ой! — Он схватил пса, Попчик вертелся, крутился. — Ты растолстел! Он растолстел! — с возмущением сообщил Борис, когда Попчик рванувшись вперед, облизал ему лицо. — Ты его раскормил! Да-да, привет, gloupysh, ты маленький пушистик, привет! Помнишь меня, да? — Он перекатился на спину, растянулся, хохоча, на полу, а Попчик, все так же радостно подвывая, прыгал на нем. — Он меня помнит!
Хоби поправлял очки — его это все явно забавляло, а вот миссис Дефрез, которая, слегка нахмурившись, стояла у Хоби за спиной, видимо, находила мало забавного в том, что мой гость, от которого несет водкой, катается с собакой по ковру.
— Быть того не может, — сказал Хоби, засунув руки в карманы пиджака, — Это ведь?..
— Он самый.
7
Пробыли мы дома недолго — Хоби за эти годы столько всего наслушался о Борисе — давайте-ка выпьем! — да и Борису самому стало интересно и любопытно, как и мне было бы, встретить Джуди из Кармейволлага или еще какую легендарную личность из его прошлого, но мы с ним были пьяные, от нас было слишком много шума, и я чувствовал, что мы расстраиваем миссис Дефрез, которая хоть и улыбалась нам вежливо, но сидела на деревянном жестком стульчике довольно скованно, сложив на коленях крошечные унизанные кольцами ручки, не говоря ни слова.
Поэтому мы ушли — вместе с Попчиком, который восторженно семенил за нами, а Борис с радостными воплями махал водителю, чтоб тот объехал вокруг и подобрал нас.
— Да, gloupysh, да! — говорил он Попперу. — Это мы! У нас есть машина!
Тут вдруг оказалось, что Борисов водитель говорит по-английски не хуже самого Бориса, и мы все трое сразу такие друзья стали — все четверо, если считать Поппера, который стоял на задних лапках, упершись передними в окно и с серьезным видом разглядывая огни Вест-Сайдского шоссе, пока Борис ему что-то сюсюкал, прижимал его к себе, целовал в затылок, попутно рассказывая Юрию (шоферу), какой я замечательный, друг детства, свет очей (Юрий с очень серьезным видом перекинул левую руку через голову и спинку сиденья для рукопожатия) и до чего прекрасна жизнь, когда двое друзей вновь обретают друг друга в этом огромном мире после столь долгой разлуки!
— Да, — мрачно сказал Юрий, свернув на Хьюстон-стрит до того резко и внезапно, что меня отбросило к двери, — у нас так было с Вадимом. Каждый день я о нем горюю, горюю так тяжко, что даже ночами просыпаюсь — погоревать. Вадим был мне брат, — он глянул на меня; пешеходы бросились врассыпную, когда он пропахал по зебре, за затонированными стеклами замелькали перепуганные лица, — больше, чем брат. Вот как мы с Борей. Но Вадим…
— Ужасный случай, — тихонько сказал мне Борис, и Юрию: — …да, да, ужасно…
— …слишком рано ушел Вадим от нас в землю. Правду поют в песне по радио, знаешь? Певец, который Piano Man поет? «Только хорошие молодыми умирают».
— Он будет нас там ждать, — утешал Борис Юрия, похлопывая его по плечу.
— Да, я его так и проинструктировал, — пробормотал Юрий, так круто подрезав машину перед нами, что всем телом врезался в ремень безопасности, а Попчика подкинуло в воздух. — Такие вещи, они глубоко — их нельзя почтить словами. Не выразить человеческим языком. Но в самом конце, укладывая его спать лопатой — я обратился к нему своей душой. «Пока, Вадим. Придержи для меня ворота, брат. Прибереги мне там местечко. Только Бог, — пожалуйста, думал я, пытаясь сохранять спокойное выражение лица, прижимая к себе Попчика, еб твою мать, да следи ты за дорогой, — Федор, помоги мне, пожалуйста, имею два важных вопроса про Бога. Ты профессор в колледже (чего?), так что ты, наверное, сможешь мне дать ответ. Первый вопрос, — мы с ним встретились взглядами в зеркале заднего вида, он выставил вверх указательный палец, — есть ли у Бога чувство юмора? Второй вопрос: жестокое ли у Бога чувство юмора? Например, играет ли Господь нами, как игрушками, подвергает ли пыткам ради собственной забавы, словно злобное дитя — садового инсекта?
— Ух, — сказал я, забеспокоившись от того, как внимательно он глядел на меня, а не на то, куда сворачивает, — ну, может, не знаю, надеюсь, что нет.
— Не тому человеку ты задаешь такие вопросы, — сказал Борис, предлагая мне сигарету, протянув одну Юрию. — Бог и сам немало пытал Тео. Если страдания облагораживают, то он уже принц. Слушай, Юрий, — он откинулся на спинку, весь в клубах дыма, — окажи услугу, а?
— Все, что хочешь.
— Как высадишь нас, приглядишь за собакой? Покатай его на заднем сиденье, отвези куда попросит.
Клуб был где-то в Квинсе, а где там именно — я даже и не понял. В зале, устланной красными коврами — в такую скорее придешь дедушку в щеку чмокнуть, едва откинувшись из тюрьмы, — вокруг столов с блестящими золотыми скатертями на стульях в стиле Людовика XVI люди сидели огромными компаниями, по-семейному: пили, курили, орали и хлопали друг друга по спинам. Глянцевито-красные стены были увешаны самодельными на вид рождественскими гирляндами и советскими праздничными украшениями из горящих лампочек и цветного алюминия — петухи, птички в гнездах, красные звезды, космические корабли, серпы-молоты и китчевые надписи кириллицей (С Новым годом, дорогой Сталин!). Борис (который уже порядком нагрузился, он еще и в машине то и дело прикладывался к бутылке), приобняв меня, всем направо и налево говорил, что я ему брат, и, похоже, люди понимали его буквально, потому что чуть ли не все они сразу кидались меня обнимать, целовать и угощать стопками водки, магнумы которой лежали на льду в хрустальных ведерках.
Наконец мы кое-как пробились назад: к черным бархатным портьерам, которые охранял бритоголовый змееглазый громила, до ушей зататуированный кириллицей. Внутри грохотала музыка, стоял густой дух пота, одеколона, травы и дыма от сигар „Коиба“: „Армани“, треники, „ролексы“ с платиной и бриллиантами. Я в жизни не видел, чтоб мужчины носили на себе столько золота — золотые кольца, золотые цепи, золотые зубы. Я будто очутился в инородном, непонятном, слепящем сне и как раз дошел до той противной стадии опьянения, когда не можешь ни на чем сфокусировать взгляд, поэтому мне только и оставалось что кивать, махать рукой и не сопротивляться, когда Борис таскал меня туда-сюда через толпу.
Помню, как совсем уже в ночи, словно тень, вновь появилась Мириам, она поприветствовала меня поцелуем в щеку — безрадостным, жутковатым, застывшим во времени этикетным поцелуем — и исчезла, забрав с собой Бориса, а я остался один за столом с толпой пьяных в хлам, смолящих одну за одной русских, которые, кажется, все знали, кто я такой („Федор!“), и похлопывали меня по спине, подливали мне водки, угощали едой, угощали „Мальборо“, приветливо орали мне что-то по-русски, явно не ожидая от меня никакого ответа…
Чья-то рука у меня на плече. Снимает с меня очки.
— Привет? — говорю я странной женщине, которая вдруг уселась ко мне на колени.
Жанна. Привет, Жанна! Чем занят? Да ничем. А ты? Зажаренная в солярии порнозвезда, из декольте вываливаются хирургически поддутые сиськи. Я могу судьбу предсказывать, у нас это семейное: дай ручку, погадаю? Да не вопрос: английский у нее недурной, хотя трудно было разобрать, что она там говорит из-за стоявшего в клубе ора.
— А ты, я вижу, философ по натуре, — она водит по моей ладони розовым, барби-стайл, ноготком. — Очень-очень умный. Много взлетов, много падений — все уже понемножку в жизни перепробовал. Но одинокий. Ты мечтаешь встретить девушку, чтобы быть с ней вместе на всю жизнь, да, правда?
Тут снова появился Борис, один. Пододвинул стул, уселся. Несколько коротких, задорных фраз на украинском — и вот моя новая подруга уже возвращает очки мне на нос и уходит, успев, правда, стрельнуть у Бориса сигарету и поцеловать его в щеку.
— Ты ее знаешь? — спросил я Бориса.
— Первый раз вижу, — ответил Борис и сам закурил. — Если хочешь, можем идти. Юрий ждет на улице.
8
Была уже глубокая ночь. После клубной сумятицы на заднем сиденье было даже уютно (задушевно теплится приборная доска, тихонько бормочет радио), и мы катались долго-долго, смеялись, болтали, Попчик крепко спал у Бориса на коленях — Юрий тоже вклинивался со своими хриплыми рассказами про детство в Бруклине, про „кирпичи“ (застройку), а мы с Борисом пили теплую водку из горла и нюхали кокаин прямо из пакетика, который он вытащил из кармана пальто — пакетик Борис то и дело перебрасывал Юрию.
Работал кондиционер, но в машине все равно было пекло, у Бориса по лицу тек пот, уши полыхали.
— Видишь, — говорил он — пиджак он давно скинул, теперь вот расстегнул запонки, бросил их в карман, закатывал рукава, — это отец твой научил меня прилично одеваться. Я ему за это благодарен.
— Да уж, мой отец нас обоих многому научил.
— Да, — искренне подтвердил он, яростно кивая, никакой тебе иронии, нос рукой вытер, — он всегда выглядел как джентльмен. Потому что — посмотри вон на мужиков в клубе — кожаные пальто, плюшевые треники, как будто только вчера эмигрировали. Куда лучше одеваться просто, вот как твой отец, пиджак хороший, хорошие часы — klássnyy, знаешь, простые такие — и стараться за своего сойти.
— Ну да.
Я уже обратил внимание на часы Бориса, такие детали-то подмечать — моя работа, часы были швейцарские, стоили, наверное, штук пятьдесят, часики европейского плейбоя — на мой вкус уж слишком броские, хотя по сравнению с утыканными драгоценными камнями платиновыми и золотыми глыбами, которые я видел в клубе, так очень даже и строгие. Я заметил, что на запястье у него с внутренней стороны синела вытатуированная звезда Давида.
— Это что? — спросил я.
Он вытянул руку, чтоб я мог рассмотреть:
— IWC. Хорошие часы все равно что кэш в банке. Случись что, всегда заложить можно или продать. Выглядит как нержавейка, но это белое золото. Всегда лучше, когда часы кажутся на вид дешевле, чем есть на самом деле.
— Да нет, я про татуировку.
— А… — Он поддернул рукав, с сожалением глянул на руку, но я уже не смотрел на тату. В машине особого света не было, но следы от иглы я где хочешь опознаю. — Звезда-то? Долгая история.
— Но… — Я знал, что про отметины от уколов спрашивать не стоит. — Ты же не еврей.
— Нет! — возмутился Борис, опуская рукав. — Конечно, нет!
— Ну тогда, сам понимаешь, хочу спросить, почему…
— Потому что я сказал Бобо Сильверу, что я еврей.
— Чего?
— Хотел, чтобы он меня нанял! Ну и соврал.
— Да ладно.
— Да! Правда! Он частенько заходил к Ксандре — крутился возле дома, вынюхивал, как бы его не обставили, типа, а вдруг твой отец не помер, — ну и однажды я набрался духу и заговорил с ним. Предложил свои услуги. Все к чертям катилось, в школе начались проблемы, кого в рехаб упихали, кого вышвырнули — с Джимми надо было развязываться, понимаешь, чем-то другим надо было заняться. Ну да, фамилия у меня, конечно, не ихняя, зато в России кучу евреев зовут Борисами, вот я и подумал — а вдруг? Ну а как он узнает? Я решил, татуха, мол, хорошая идея — убедит его, что я свой. Один мужик мне сотку был должен, вот он мне и набил. Сочинил жирную тоскливую байку про маму мою, польскую еврейку, про семью ее в концлагере, ы-ы-ы — только я ну тупорылый, не знал, что евреям-то татуировки делать нельзя. Ты чего ржешь? — запальчиво спросил он. — Ему нужен был кто-то вроде меня, понял? Я говорю по-английски, по-русски, по-польски, по-украински. Я человек образованный. Короче, он сразу просек, что никакой я не еврей, обсмеял всего, но все равно взял на работу, и это с его стороны было очень любезно.
— Как ты мог работать на мужика, который хотел убить моего отца?
— Да не хотел он твоего отца убивать! Это неправда, несправедливо. Только попугать хотел! Но да, я на него работал, почти год.
— И что за работа?
— Ничего незаконного, хочешь — верь, хочешь — нет. Обычный помощник — мальчик на побегушках, носился туда-сюда. Погуляй с собачками! Забери одежду из химчистки! В тяжелые времена Бобо мне был добрым и щедрым другом — да как отец он был мне, скажу тебе, положа руку на сердце. Уж точно отцовее моего отца. Бобо со мной всегда был честен. Более того. Он ко мне был добр. Я смотрел, как он работает, и многому у него учился. Поэтому ну пусть, что я ношу эту звезду — это в память о нем. А вот, — он засучил рукав до бицепса с шипастой розой и надписью на кириллице, — это в честь Кати, любви моей единственной. Я любил ее сильнее всех на свете.
— Да ты так про всех говоришь.
— Да, но с Катей-то все по правде! Я ради нее по битому стеклу босой пойду! Сквозь ад пройду, сквозь огонь! Жизнь отдам, с радостью! На всем целом свете никого я никогда больше так не полюблю, как Катю — вполовину даже. Она была одной-единственной. Один день с ней — и то счастливым помер бы. Но, — он снова опустил рукав, — нельзя никогда ничье имя на себе накалывать, не то потеряешь этого человека. Я когда эту татуировку делал, еще молодой был, не знал.
Назад: Глава девятая Быть может всё
Дальше: Часть V