Книга: Солдатами не рождаются
Назад: 36
Дальше: 38

37

Известие о капитуляции Паулюса за несколько часов распространилось по всей армии.
Таня узнала об этом от своего начальника Рослякова, – он приехал проверить, закончила ли она эвакуацию немецкого госпиталя, где вместо одной ночи застряла на целых пять суток.
Армия захватила восемь таких немецких госпиталей, и Таню подвело знание немецкого. Росляков на второй день оставил ее, сказав: «Ничего, посидите с фрицами, у вас это хорошо выходит».
Кто его знает, как это выходило. Может, и в самом деле лучше, чем у других. Во всяком случае, раненые не голодали – этого она добилась, хотя и пришлось много ругаться, особенно первые двое суток. Снабжать немецкие госпитали заранее никто не планировал, отрывали от себя, а с подвозом было не богато. И все-таки, ругая немцев на все корки: «Пусть подохнут!» – в конце концов выделяли что могли: видно, уж такая она, русская натура, – приходилось удивляться не только другим, а и самой себе. Она пробовала ожесточить себя, воскрешая в памяти партизанскую жизнь. Но воспоминания о тех немцах, там, в ненавистном немецком тылу, все равно не помогали ей ожесточиться против этих немцев, здесь, в ее госпитале. Госпиталь был немецкий, но она привыкла за эти дни думать о нем как о своем. Так и говорила вслух: «Моим немцам жрать надо», «Моим немцам…» Дожили, называется!
Старалась уверить себя, что эти немцы, у нее в госпитале, – совсем другие люди, чем те, в Смоленске. Да они и в самом деле были другие. Они умирали или поправлялись у нее на глазах, жадно и благодарно ели, стонали или терпели боль, тревожно спрашивали, можно ли будет писать письма из плена, и уже заранее писали их. Были и такие, что показывали фотографии детей, и она не могла заставить себя с ненавистью смотреть на это «фашистское отродье». И дети были похожи на детей, и лежавшие в госпитале немцы были похожи на людей, и она спорила из-за них со своими, и еще сегодня в последний раз скандалила, уже при эвакуации госпиталя, когда грузили на машины неспособных ходить, а способных передвигаться строили в колонны, – требовала побольше раненых посадить на грузовики и поменьше оставить идти своим ходом.
Но теперь все, слава богу, уже позади: еще вчера, в ожидании общей капитуляции, пришел приказ очистить вблизи передовой резервные госпитальные помещения. Колонны двинулись в тыл с утра, и Росляков, приехавший к шестнадцати – сроку окончания эвакуации, застал хвост последнего грузовика, похвалил Таню, что уложилась в срок, и рассказал, что вместе с Паулюсом сдались не то пятнадцать, не то шестнадцать генералов и войска начали складывать оружие.
– Это у соседей, – добавил Росляков. – А на участке нашей армии пока стреляют.
– Может, до них еще не дошло?
– Кто их знает! – сказал Росляков. – Поживем – увидим. Наверно, злитесь на меня, что обещал заменить мужиком и не заменил?
– Ничего, я под конец уже привыкла.
– Вы, оказывается, тут даже на замполита Сто одиннадцатой шумели, что ваших немцев не по норме кормят! «Откуда ты, говорит, такую отчаянную партизанку на меня напустил? Чуть ли не под пистолетом меня держала: харчи или смерть!»
Таня рассмеялась.
– Да ну, это он шутит. Я, правда, к нему ходила, я и к замполиту полка ходила. Все понемножку помогли.
– Была бы у нас медаль «За милосердие» – пришлось бы представить, – сказал Росляков, – а раз ее нет, представим к «Отваге». Все же одна женщина против восьмисот немцев!
Они уже подошли к его «эмке».
– Ну что, поехали?
– Никаких медалей я не заслужила, даже смешно, – сказала Таня. – Но если действительно согласны доставить мне радость, то знаете что…
– Ну?
Она запнулась и все-таки сказала:
– Оставьте меня до завтра тут. Мне нужно здесь, в дивизии, повидать одного человека.
Росляков посмотрел на нее с удивлением. Не ожидал, что способна на такую откровенность. А вообще-то просьба вполне исполнимая. Все равно он до завтра не имел в виду никуда ее посылать, заранее так и считал: пусть передохнет после своих немцев.
Таня подняла глаза на молчавшего Рослякова.
– Не беспокойтесь, я точная, к утру, к девяти, буду на месте.
– Боюсь, как бы вообще тут не остались, – пошутил Росляков.
– Не останусь, – сказала Таня, – у них в дивизии пока нет свободных единиц. Я уже спрашивала. Ну как, можно? – И она улыбнулась. – Вместо «Отваги».
– Так и быть, оставайтесь, – махнул рукой Росляков. – До штаба дивизии подвезти? Все равно мимо еду.
И, ни о чем больше не расспрашивая, он ссадил Таню через километр, у штаба дивизии, и поехал дальше.
Штаб дивизии был теперь в том самом подвале, куда пять дней назад Таня приходила к Синцову. Наступали сумерки, и до ушедшего вперед батальона было бы не так просто добраться, но ей сегодня вообще везло. Едва она, проводив глазами машину с Росляковым, направилась к стоявшему у входа автоматчику, как оттуда вышли несколько человек, и один из них – знакомый замполит 332-го стрелкового. Она была у него два раза из-за своих немцев.
– Армейской медицине привет, – сказал Левашов. – Чего еще требуется для ваших фрицев? Куры, яйки?
– Ничего им уже не требуется. Эвакуировала.
– А вы не горюйте, Паулюс-то – небось уже слыхали? – хенде хох! Так что к завтрему новых подкинем, под ваше руководство!
– Спасибо!
– А что – спасибо? Нас, замполитов, например, уже собирали, внедряли, как в предвидении капитуляции с личным составом работать. Еще вчера – убий, и никаких гвоздей, а завтра – пальцем не тронь! Все равно как тормозить на полном ходу. Чуть что – и юзом! Бывайте здоровы, я в полк пошагал.
– В полк? – обрадовалась Таня.
– А как же? – сказал Левашов. – Раз в меня внедрили, теперь я иду внедрять. По нисходящей.
– Можно, я с вами пойду? – спросила Таня. – Хочу повидать капитана Синцова. Помните, я через вас ему привет передавала?
– Все исполнил в тот же день. Я у него частый гость. Боюсь только, как бы его сегодня пьяным не напоили: он у нас с утра именинник. Первого немецкого генерала в плен взял. Лично сам.
Таня не знала, радоваться или огорчаться. Это, конечно, замечательно, что Синцов взял в плен немецкого генерала. Но то, о чем она думала эти пять дней, было слишком серьезно, чтобы прийти и застать его пьяным.
– Неужели правда?
– Что генерала взял? Честное пионерское!
– Нет, вы сказали, что он, наверное, пьяный сейчас. Я никогда не думала…
– Ну и правильно, что не думали. Пошутил. Ему лишняя чарка – как слону дробина. Он знаете как тогда вашему привету обрадовался?
– Правда?
– Что за привычка такая: правда, правда… Были бы мужиком, уже схлопотали бы за это по шее.
– Ну что ж, стукните, раз виновата, – улыбнулась Таня.
– Еще чего! Я свою жену и то не бил. Даже когда, выйдя из госпиталя, с другим нашел, все равно пальцем не тронул. Только по лысине его немного похлопал, а ей сказал: «Иди живи со своим кучерявым». Вот какие бывают в жизни события, товарищ военврач…
– А кто он был?
– Человек, каких много. Я и красивей и моложе его был, но зато он ей обещал, что на войне не умрет. А я не мог.
– А простить ее не смогли? – вдруг спросила Таня.
– А как? Лечь с ней обратно в постель вместо того мужика, которого я по лысине хлопал, а он стоял по стойке смирно, боясь жизни лишиться? Лежать с ней и думать про это?
– Нет, конечно, – сказала Таня.
– А знаете, почему вспомнил? Потому что сегодня, когда о Паулюсе узнал, в первый раз подумал про свою жизнь после войны. – Левашов молча прошел несколько шагов, потом сказал: – Синцов, когда я вашу записку отдал, рассказывал мне про вас.
– Что?
– Как вы вместе из окружения шли.
– А-а, – сказала она и ничего не добавила.
– Можно один вопрос, раз уж заговорили? Между им и вами не было и нет?
– Пока нет.
– Интересная вы женщина. Как думаете, так и говорите.
– А что, это плохо?
– Нет, хорошо.
«А что хорошего? – подумала Таня. – Говорю так, потому что, если это случится, они все равно будут знать: и Росляков, и этот замполит полка, и тот замполит, там, у него в батальоне… Потому что здесь все равно все у всех на глазах. И ничего в этом нет хорошего. Другое дело, что я не боюсь этого. Когда вместе шли из окружения и он с Золотаревым спас меня, я была просто благодарна ему, и больше ничего. Это мне только кажется, что я уже тогда что-то чувствовала. А на самом деле, хотя невозможно признаться ему в этом, я в первый раз подумала о себе и о нем в госпитале, после того как рассказала ему про смерть Маши. И когда уже уходил, почувствовала, что хочу увидеть его еще раз. А в батальоне, когда пришла и увидела, как он рад мне, поняла, что с нами обоими должно еще что-то случиться. И сколько потом ни думала, ни ругала себя: откуда такая уверенность? – все равно она есть и стала еще сильней, чем тогда, в первую минуту».
Идя сейчас с Левашовым, она с тревогой подумала о том, что раньше не приходило в голову. За эти пять дней там, среди немцев, ее чувство к Синцову выросло и стало другим, чем было. А он? Мог ли он думать о ней? До нее ли ему было? Поймет ли он ее? А если не поймет, то вообще ничего не поймет. И, может быть, даже удивится ее приходу.
– От полка до батальона, так и быть, дам в провожатые своего ординарца Феоктистова, – сказал Левашов. – Будете топать с ним, как Пат и Паташон.
– Спасибо, – ответила Таня.
«Ну что я с самого начала скажу, когда приду туда, к нему в батальон? Поздравлю с тем, что они взяли в плен генерала. А потом? Расскажу, что все узнала, ему, как обещала, и оба его товарища живы и поправляются. Он, конечно, будет рад и поблагодарит. А потом? И что это за глупая привычка обо всем думать заранее!» – выругала она себя и вдруг спросила Левашова:
– Как считаете, здесь, у нас в армии, завтра еще будут бои? – спросила, подумав не об армии, а о Синцове, потому что уже несколько дней боялась за его жизнь больше, чем за свою собственную.
– Откровенно говоря, мечтаю, чтоб фрицы сдались, – сказал Левашов. – Видом их смерти, как говорится, насытили свою душу. Я лично, по крайней мере. И нам пора помыться, погреться, привести себя в людской вид. Если и теперь, после всего, не увидим белого флага, солдаты сами себя не пощадят, а фрицев в порошок сотрут. Надоело! Хорошо бы, сразу сдались, – еще раз повторил он. – Только знаете, чего боюсь?
– Чего?
– Тишины. Почему-то думаю: наступит тишина, и спать не смогу. Как на это медицина смотрит?
– Не думала об этом. Я хуже всего в своей жизни спала, когда меня от партизан в город на связь послали. В партизанах – привыкла к оружию. А тут, особенно первое время, из головы не выходило, что фашисты могут в любую ночь прийти, а я – безоружная. Чувствовала себя как голая.
– Каждый по-своему с ума сходит. – Левашов вспомнил о жене и вздохнул.
– Вот мы и дошли. Зайдете погреться или сразу дать вам Феоктистова?
– Если можно, сразу.

 

Когда Таня пришла, Синцов спал.
В большом подвале большого и когда-то, наверное, высокого дома, куда ее привел ординарец Левашова, длинный, как коломенская верста, Феоктистов, она увидела сидевшего за столом у телефона лейтенанта. Когда она вошла, лейтенант быстро встал и пошел навстречу. Он оказался очень маленьким, но строгим, – сразу спросил:
– К кому прибыли?
Она объяснила, что хочет видеть капитана Синцова. Но он так сердито сказал, что капитан Синцов спит, словно не дал бы разбудить своего комбата, явись тут хоть сам генерал!
– А как вы думаете, скоро он проснется?
Строгий маленький лейтенант даже не стал отвечать на это, а спросил, по какому она вопросу. Может быть, он, как начальник штаба батальона, может заменить капитана?
Улыбнувшись его суровости, Таня сказала, что нет, он не может заменить капитана, – она по личному вопросу.
– Тогда садитесь, ждите, – строго проговорил маленький лейтенант. – Раньше чем через два часа все равно не разбужу.
– Правильно. – Таня села. – Как ваша фамилия, товарищ лейтенант?
– Ильин, Николай Петрович. – Он поколебался и добавил: – Можно – Николай.
Но она не воспользовалась разрешением.
– Я посижу, товарищ лейтенант, если не помешаю, конечно.
Он долго смотрел на нее и вдруг улыбнулся.
– Чему улыбаетесь?
– Сам не знаю. Наверно, давно женщин не видел.
– А я у вас уже была в батальоне, пять дней назад. Но вы тогда спали, – вспомнила Таня ту ночь и накрытую полушубком маленькую фигурку рядом с проснувшимся Синцовым.
Ильин посмотрел на нее внимательно, словно что-то сообразил, и позвал:
– Иван Авдеич!..
Откуда-то сбоку, из-за плащ-палатки, вышел Авдеич, спросонок прилаживая на голове ушанку, хмуро покосился на Таню и мягко, по-стариковски приставил валенок к валенку.
– Здравия желаю, товарищ военврач третьего ранга!
– Здравствуйте!
Таня была очень рада увидеть его, потому что он и тогда, когда Синцов отправил его дежурить вместе с ней в госпитале, сначала был такой же заспанный и со сна сердитый. А потом оказался самым добрым человеком, и все у него нашлось: и теплый чай во фляжке, и пшенный концентрат в котелке, и махорка. И главное, он настоял в ту ночь, чтобы она поспала. Смешно было чувствовать себя старшей по званию рядом с этим стариком солдатом. Настоял: «Спи!» И она послушалась и проспала целых четыре часа, как у Христа за пазухой.
По взгляду, которым обменялись теперь маленький лейтенант и Авдеич, Таня почувствовала, что о ней тут не раз говорили, неизвестно только – хорошее или плохое.
– Крепко спит капитан?
– Как убитый. То всегда руки под голову ложит, а тут лег ничком – и как нет его! Будить?
Ильин посмотрел на Таню. И она поняла, что, несмотря на всю свою строгость вначале, если она сейчас скажет: «Разбудите», – он не одобрит, но разбудит. Но ей, наоборот, хотелось, чтобы он одобрил ее, а главное, стало по-матерински жаль Синцова, когда Авдеич сказал, что он спит не как всегда, а ничком.
– Не надо будить. Я сама устала, спать хочу. Где-нибудь тоже прилягу у вас пока. Если можно.
– Мы бы вам его разбудили, – теперь, после ее слов, Ильин смягчился и счел возможным объяснить, почему не хотел будить капитана, – да уж больно он устал. Прошлую ночь не спал: в операцию ходил, генерал-майора Инсфельда, командира двадцать седьмой пехотной дивизии, в плен взял.
– Я слышала. Как раз с этим и хотела его поздравить.
– Ну и правильно. Действительно, есть с чем поздравить… А потом в полк доставлял, а потом в штаб армии повез. А когда вернулся, с разведчиками пообедал. Двое суток глаз не сомкнул. А спать человеку все же надо. – Ильин улыбнулся. – Неужели мы когда-нибудь опять будем спать, как до войны? Я позавчера ночью заснул у телефона, и знаете, чего мне приснилось? Что сплю, и никто меня не будит…
Таня рассмеялась:
– Теперь скоро все сразу выспимся.
– Похоже на то, – сказал Ильин. – На завтра приказа о наступлении пока не отдано. – И спросил Авдеича: – Где военврача отдохнуть устроим?
– Можно у капитана. Завалишина в полк вызвали, вряд ли скоро вернется.
– Ну что ж, устройте там. Капитан у нас тихо спит, не потревожит вас. – Ильин усмехнулся. – А я, как говорится, в чем душа держится, а когда сплю, стекла в хате дрожат. Может, покушать хотите?
– Нет, спасибо.
Таня хотела скорей увидеть Синцова, а больше ровно ничего не хотела. И спать, как ей казалось, тоже не хотела.
Она прошла вслед за Авдеичем туда, за немецкую пятнистую плащ-палатку, из-за которой он появился. Вошла и удивилась: эта часть подвала была похожа на самую настоящую комнату. Посредине – длинный раздвижной стол, несколько мягких кресел, почти таких же, какие она видела в квартире Нади. На полу – ковер, правда сильно затоптанный, в углу, рядом с буфетом, – широкий продавленный кожаный диван. Ей показалось, что Синцова здесь нет. И только успев удивиться этому, она заметила, что часть помещения отделена еще одной немецкой плащ-палаткой, подвешенной к потолку на загнутом кронштейне; наверно, там, за этой плащ-палаткой, и спал Синцов.
– Генерал-майор ихний, которого взяли, здесь проживал, – объяснил Авдеич. – Капитан на его койке спит. Но койка небогатая, гармошкой складывается и с одним одеялом солдатским. А вы тут прилягте. – Он снял с гвоздя полушубок и бросил его на диван. – Укройтесь.
Сказал и вышел.
Примостясь на диване, она скинула валенки и завернула ноги в полушубок. Очень хотелось сунуть ноги обратно в валенки, перейти комнату, отдернуть пятнистую немецкую плащ-палатку и посмотреть на Синцова, как он там лежит и спит. Борясь с этим желанием, она прислушалась. Синцов правда спал очень тихо. Но ей все-таки казалось, что до нее доносится его усталое дыхание. Ей мешало подойти к нему чувство неловкости перед людьми, которые доверчиво устроили ее здесь, не допуская мысли, что она может разбудить их комбата. Было бы стыдно, если бы кто-то вошел и застал ее стоящей над ним. А ей не хотелось, чтобы ей было перед кем-нибудь стыдно ни сейчас, ни потом…
Она проснулась, вздрогнув еще во сне от резкого металлического щелчка. Спиной к ней стоял Синцов, и рядом с ним, тоже спиной, еще кто-то, высокий. Синцов держал навскидку немецкий автомат и, как ей показалось, почему-то целился в стену.
– Вот поэтому и не взял тебя ночью с собой, что ты, оказывается, владеть оружием еще не научился, – говорил Синцов негромким сердитым голосом. – Трофеи любишь, а стрелять из них не умеешь. У немецкого автомата какая болезнь? Пружина в магазине слабая. Если при полностью снаряженном магазине не стрелял день-два, а потом не проверил, она может подвести – не подать очередной патрон. Как у тебя сегодня. Куда это годится?
– В первый раз, товарищ капитан!
– А для похоронной два раза не надо. Не окажись с тобой рядом Авдеича – сидел бы писал сейчас похоронную твоей мамаше. Веселое дело.
– Не думал, что вам донесут.
– Не донесут, а доложат. Повторите!
– Доложат.
– Вот так! Иди. И скажи спасибо, что не при бойцах выволочку получил. В другой раз не пожалею. Автомат свой забери. Он мне не нужен, тем более грязный.
Высокий взял из рук Синцова автомат и вышел, на ходу обиженно дернув плечами.
Синцов повернулся к Тане и увидел, что она лежит с открытыми глазами.
– Давно не спите?
– Нет, только что. – Она села. – Кого это вы так?
– Нашего Рыбочкина, адъютанта. Беззаветный парнишка, но приходится воспитывать.
Таня улыбнулась:
– Так сказали о нем, словно вам самому пятьдесят.
– А на войне сам себе иногда кажешься старше, чем есть, – без улыбки сказал Синцов и, бросив руку за спину, не глядя подвернув под себя кресло, сел напротив Тани. – Ты даже не представляешь себе, как я рад тебя видеть!
– Он крепко стиснул ей руку, кажется, хотел задержать, но отпустил.
Впервые сказал ей «ты». Раньше никогда не говорил. Хотя мог бы давно. Даже когда шли из окружения и когда потом тащил ее с Золотаревым – все равно все на «вы». И он, и она ему: «Иван Петрович». С Золотаревым на «ты», а с ним – на «вы».
Она смотрела ему в лицо и молчала.
– Надолго к нам?
– В принципе отпускная до завтра, до утра.
– Значит, ночуешь у нас при всех обстоятельствах. А утром проводим тебя.
«Да, при всех обстоятельствах… – подумала она. – Обстоятельства простые – взяла и пришла к тебе, и никуда не хочу от тебя уходить…» Она посмотрела на него так, словно сказала все это вслух.
– Я узнала про ваших товарищей. Они оба живы и поправлются.
– Спасибо огромное! Видели их? – снова перешел он на «вы».
– Нет, узнала через других. Так до сих пор все и сидела со своими немцами. Только сегодня в шестнадцать закончила их эвакуацию и прямо к вам.
– Молодец! – Он снова крепко стиснул ей руку и снова отпустил.
«Ясно, молодец! – улыбнулась она самой себе. – Теперь вижу, что оба хотели этого. А сделала я».
– Скажи мне, который час? – Она наконец тоже впервые сказала ему «ты».
Он посмотрел на часы.
– Двадцать один ровно.
– Хочу умыться. – Она встала, огорченная тем, как мало остается времени.
– А может, вообще хочешь помыться после этого их госпиталя? – спросил он. – Особых условий у нас нет, конечно. Но все же чулан плащ-палаткой завешен, таз дадим и чайник с кипятком – все, что в силах.
Она ничего не ответила, только радостно кивнула, и он, отдернув плащ-палатку в изголовье своей койки, достал из-под подушки и протянул ей полотенце.
– Чистое.
– Что у вас тут готовится? – Она кивнула на стол.
Она только теперь, когда встала, заметила, что на столе кругом стоят приборы – тарелки и кружки, а посредине еще что-то, накрытое газетами.
– Решили немного отметить, что Паулюса в плен взяли и в батальоне у нас тоже сегодня одно событие…
Она уже знала об этом и от Левашова и от Ильина и ждала, что он сейчас скажет ей об этом сам, но он не сказал.
– В общем, собрали понемногу и пайкового и трофейного. Так и так собирались тебя будить, чтобы вместе.
– А я не задержу вас? – спросила она, взмахнув полотенцем.
– Ничего, подождем.
– Я быстро.
Они вместе вышли в соседний подвал. Теперь там за столом у телефона сидел не Ильин, а этот длинный, которого отчитывал Синцов.
Он поднялся и, стоя у стола, с любопытством смотрел на Таню.
– Чего стал, знакомься, – сказал Синцов и, когда Рыбочкин подошел и поздоровался, спросил его: – Где Иван Авдеич?
– Вышел куда-то.
– Я покажу, где помыться. А ты зови Ильина и Завалишина. Будем ужинать.
Синцов пошел вместе с Таней, но в это время затрещал телефон, и Рыбочкин крикнул вдогонку:
– Товарищ капитан, вас!
Синцов вернулся и, беря трубку, кивнул Рыбочкину:
– Сходи, покажи!
«Девятый на проводе», – услышала Таня, выходя вместе с Рыбочкиным, громкий и, как ей показалось, встревоженный голос Синцова. Услышала и подумала: «Неужели его куда-нибудь вызовут?»
Синцова никуда не вызвали. Когда Таня вернулась, все уже сидели за столом и ждали ее.
– С легким паром! – сказал Завалишин, усаживая ее между собой и Ильиным, напротив Синцова.
Она кивнула и улыбнулась Завалишину. У пего было такое же заспанное доброе лицо, как и тогда, в прошлый раз, и те же очки, с одним треснувшим посередине стеклом.
– У вас, можно сказать, настоящая баня. Я даже голову вымыла.
– Настоящую баню для всех и вся подготовим, когда с фрицами закончим, – сказал Ильин, – а пока кто как ухитряется, в зависимости от обстановки и характера. Иван Петров, например, – он кивнул на Синцова, – каждое утро до пояса снегом, а Рыбочкин если через день за ушами потрет – и на том спасибо!
– Ладно тебе! Я его и так сегодня расстроил. – Синцов взял флягу и налил Рыбочкину первому.
Сначала выпили за главное сегодняшнее событие – за пленение Паулюса, а потом, как выразился Завалишин, «за трофей нашего батальонного масштаба». Рыбочкин, обращаясь к Тане, порывался рассказать на высоких нотах, как действовал при этом командир батальона, но Синцов не дал, так махнул на него рукой, что Рыбочкин на полуслове замолчал. Тане даже стало жаль его: после того, как она слышала выговор, полученный им от Синцова, ей показалось, что Рыбочкин хотел, превозмогая обиду, из принципа отдать должное совершенному без его участия подвигу капитана, а ему не позволили и снова обидели. Она вообще была полна добра к этим людям, которые, как ей казалось, каждый по-своему любили человека, к которому она пришла.
– А теперь выпьем за Таню, – вдруг сказал Синцов, поглядев ей прямо в глаза. – И вы все выпейте за нее, ребята, потому что я ее очень люблю.
И кто-то сказал что-то еще, пока он смотрел на нее, и, кажется, все выпили, и она тоже выпила, не поглядев в кружку, и, пошарив по столу, взяла сухарь и закусила, и сухарь очень громко хрустнул на зубах.
А Синцов все еще смотрел на нее. И лицо у него было молодое и веселое. И она не могла вспомнить, говорил ли он когда-нибудь при ней «ребята» тогда, в сорок первом, в окружении. У нее вдруг навернулась слеза от мысли: почему они не встретились с ним раньше, до Николая, до войны, до всего, что было потом в ее жизни?
– Ты чего? – спросил он и, дотянувшись рукой через стол, мягко, пальцем, смахнул у нее со щеки слезу.
Она ничего не ответила. Она не понимала, что пришедшая ей в голову мысль была глупой и несправедливой. Ей искренне казалось, что тогда, семь лет назад, еще никого не встретив и ни на кого не потратив своих чувств, она была богаче, чем сейчас. Ей не приходило в голову, что тогда, в свои девятнадцать лет, она была гораздо бедней, чем сейчас, когда ей двадцать шесть и когда она сидит напротив него здесь, на войне.
– Зачем сухари грызете? – спросил Ильин. – Шоколадом закусите! Голод, голод, а запас шоколада у генерала под койкой все же был захованный!
– Лучше сначала картошечки, – улыбнулась Таня. – Я ее вот такую, жареную, уж и не помню, когда ела!
– Картошечки так картошечки! – Ильин придвинул ей сковородку. – А полушубок скиньте, жарко!
– Да, правда. – Таня сбросила полушубок на спинку кресла.
– На сегодня нам подвезло, – сказал Ильин. – Печка немецкая, казенного образца и кокс к ней. Будем жить, как паны, жечь без остатка. Как тогда, когда ты к нам в первую ночь в батальон пришел, – напомнил он Синцову.
– Ты вообще тепло любишь, – сказал Завалишин.
– А кто его не любит, дворовая собака и та любит. А экономии не развожу, потому что завтра все равно выгонят.
– Кто выгонит? – удивилась Таня, подумав, что он говорит о немцах.
– Еще не знаю. Кто повыше, тот и выгонит. Или Туманян – он уже прицеливался, спрашивал, как разместились. Или штаб дивизии. Или еще кто. А только нам, грешным, эту квартиру не оставят. Не по чину. А раз выгонят – жжем!
– Он кулак у вас. – Таня кивнула на Ильина и улыбнулась Синцову.
– А начальник штаба должен быть кулаковатый. Все зажимаю на черный день. И боеприпасы, и харчи, и водку – на случай прибытия начальства…
– Про водку врет, – сказал Завалишин. – Зажимает свою собственную. – Он кивнул на кружки. – Небось сам неделю не пил.
– Не понимаю в ней вкуса, – сказал Ильин. – Гораздо больше крепкий чай люблю. А вы?
– А я привыкла за войну. Даже самогон пробовала. У нас его гнали, в партизанской бригаде. Вместо наркоза перед операциями пить давали. А первачом раны обрабатывали.
– Может, еще налить? – спросил Ильин.
– Спасибо, больше не надо. У вас и так тепло.
– Это хорошо, что вам у нас тепло, – вдруг сказал Завалишин. И что-то в его голосе заставило Таню посмотреть ему в глаза.
Оказывается, он не выпил, когда выпили другие, и только теперь поднял свою кружку.
– Мы в батальоне живем между собой по-товарищески, и это, конечно, многое заменяет из того, чего мы лишены. Но не все. Вот вы пришли и сидите с нами, и, хотя мы рады видеть вас у себя, нам в то же время странно на вас смотреть, как будто каждый вынул по фотокарточке и вспоминает… Понимаете, какая история. С чего начал, еще помните?
– Помню.
– Вот за это и пью. За то, что вам у нас тепло, – и нам с вами тоже! – Он выпил и повернулся к Рыбочкину: – А теперь напоследок давай стихи.
– Почему напоследок? – спросил Ильин.
– А потому, что спать пора. Давай прочти, – повторил Завалишин.
– А что?
– Мое любимое, и ничего другого. А если хочешь другое – читай сначала другое, а мое последним.
– Я сразу его прочту, – пожал плечами, кажется, не очень-то довольный Рыбочкин.
– Еще лучше.
Наедине с тобою, брат,
Хотел бы я побыть,
На свете мало, говорят,
Мне остается жить…

– наклонив голову, начал Рыбочкин неожиданно низким, тихим, немальчишеским голосом. Так начал, что Таня даже вздрогнула от тревожной силы этих слов, имевших слишком прямое значение для каждого из сидевших рядом с ней.
Стихи были памятны по школе, она знала их наизусть, но поняла их только теперь, в эту минуту.
Она слушала и смотрела на Синцова; он тоже опустил голову, когда Рыбочкин начал читать, и смотрел перед собой в стол. Она смотрела на Синцова, и ей казалось, что эти стихи относились прямо к нему, ему угрожали, ему напоминали о смерти.
Он сидел неподвижно, слушал, потом поднял голову, посмотрел на Таню и коротко вздохнул, словно хотел сказать ей, что ни она, ни он не могут обещать сохранить друг для друга свою жизнь.
– Вот и все, первое и последнее, – сказал Рыбочкин, дочитав до конца. И лицо и голос у него, когда дочитал, снова стали не мужские, мальчишеские.
– Ну что ж, все так все, – сказал Ильин, вставая.
Все поднялись вслед за ним. Встала и Таня.
– А вы здесь оставайтесь. Комбат вам свою койку уступил. – Ильин показал на завешенный угол. – Чистым уже застелили ее для вас, пока мылись. Будете спать как в раю.
– Вы со мной прямо как няньки!
– Вот именно, – сказал Ильин. – И чтобы у четырех нянек дите без глазу – не допустим.
– А как же… – Таня обратилась не к Синцову, а к Завалишину, потому что в эту секунду ей так было проще.
– А мы с Иваном Петровичем на этом диване валетом ляжем. Не помешаем вам?
– Нет, конечно.
– Мы так и думали, – сказал Завалишин. – Иван Петрович, я сейчас к Чугунову на часок схожу, но ты не пользуйся моим отсутствием, чересчур не раскидывайся, а то приду, двигать тебя будет тяжело.
– А я, скорей всего, еще не лягу, – сказал Синцов.
И это были первые слова, которые он произнес за все время после слов «я ее очень люблю», словно не хотел после них говорить никаких других.
Таня простилась с уходящими и подумала, что Синцов тоже сейчас выйдет вместе с ними. Но он остался и сел на прежнее место. А когда она тоже села напротив него, улыбнулся и сказал:
– Вот так и бросила нас с тобой война друг к другу.
– Ничего не бросила. Я сама пришла.
– Да, конечно. А все-таки бросила. Могли и не встретиться. Ни там, в госпитале, ни потом, у меня.
– Могли и сегодня не встретиться.
– Нет, сегодня уже не могли. Я все эти дни думал, как с тобой встретиться. Только не имел возможности.
Он протянул руки, взял ее руки в свои и долго молчал.
– О чем ты сейчас думаешь? О Маше, да? – бесстрашно спросила она. Потому что все равно, раньше или позже, должна была спросить его об этом.
– Да, – сказал он. – Но я рад, что ты здесь. Я ничего лучшего не мог бы сейчас представить себе в своей жизни.
И это было правдой, хотя он не мог сказать ей всего, что подумал, как почти всегда не могут сказать этого до конца люди, когда думают о таких вещах. Он подумал о Маше и о том, что ему почему-то не стыдно сейчас перед ней. Не стыдно того, что он держит в своих руках руки этой другой женщины, и того, что с нетерпением думает об этой женщине, и думает не только сейчас, когда она сама пришла к нему, а думал и раньше, еще пять дней назад. «Она там умерла, а я тут… – попробовал он упрекнуть себя. – А что я тут?.. Ну, что я тут? Да, я свободен. Глупое слово, но это действительно так. И никому не нужно, чтобы я не был свободен, никому от этого не легче».
– Скажи, Таня, когда мы несли тебя с Золотаревым, кто из нас мог подумать?
Она ответила не сразу.
– Не знаю. Сейчас мне кажется, что я уже тогда немножко думала о тебе, помнишь, когда этот лесник спросил про меня: «Жена, что ли?» Но это, наверно, неправда, ничего я тогда не думала.
– Павлу показалось, что он понравился тебе там, в Москве.
– Это правда, – сказала Таня. – Я даже потом о нем всю дорогу думала, когда ехала к маме. А сейчас просто не представляю себе этого совершенно.
– И ты всегда вот так будешь говорить всю правду, даже когда тебя не спрашивают?
– Тебе – да.
Таня тихонько потянула свои руки, встала, обошла стол, и он услышал, как она там, за его спиной, отодвинула и снова задвинула висевшую на кольцах плащ-палатку.
Он не повернулся.
– Он придет? – спросила она о Завалишине.
– Нет, – сказал Синцов.
Он сидел и ждал. Она подошла к нему сзади и молча обняла его за шею. И он, прежде чем в первый раз в жизни поцеловать ее, сначала поцеловал коснувшийся его губ обшлаг старенькой бумажной гимнастерки, чуть-чуть пахнувший карболкой.
– Я не думала, что ты можешь быть таким грубым, – сказала Таня, смягчая свои слова тихим прикосновением пальцев к его глазам.
Они лежали рядом на узкой складной немецкой койке, за пятнистой немецкой плащ-палаткой.
Он молчал, ему было стыдно. Потом он сказал:
– Я больше никогда не буду с тобой таким.
– А если целый год не увидимся?
– Тогда не знаю. Ты правильно поняла – наверно, поэтому. И еще потому, что вымотался за эти дни и вдруг испугался, что уже ничего не могу. Стыдно об этом говорить…
– Ничего не стыдно. И вообще ничего ни перед кем не стыдно, – сказала она.
– А ты давно одна? – спросил он.
– Полгода. Я потом тебе расскажу.
– Как хочешь.
– Могу и сейчас.
– Как хочешь, – повторил он.
– Нет, сейчас не хочу. Но, может быть, тебе это важно знать сейчас?
– Мне это не важно. И никогда не будет важно. Запомни это раз и навсегда.
Она улыбнулась в темноту этому сердитому «раз и навсегда».
– Говорим, как будто мы с тобой муж и жена.
– А как же иначе, – сказал он.
– Да, может быть, и так, – сказала она. – Если только тебе будет хорошо со мной.
– Мне хорошо с тобой.
– А ты сам еще не знаешь этого, и я тоже не знаю.
Она подумала, что если им и потом будет так же плохо друг с другом, как в эти первые минуты, то она не будет его женой, потому что это бессмысленно. Но она не могла поверить, что им и потом будет плохо, потому что чувствовала к нему такую нежность, которую, наверно, нельзя чувствовать отдельно, без того, чтобы людям не стало хорошо друг с другом. Ей хотелось скорей испытать еще раз, как им будет друг с другом. Неужели правда им опять будет плохо? Но она помнила, как он сказал о себе, что вымотался, и, неподвижно лежа рядом с ним, вдруг спросила:
– У тебя есть завернуть?
Он сначала не понял.
– Что?
– Закурить хочу.
– Есть папиросы.
– А махорки нет? Я больше привыкла к махорке.
– Есть и махорка.
Он достал махорку и оторвал уголок от газеты.
Она свернула самокрутку и, когда он щелкнул зажигалкой, увидела его чуть удивленное лицо.
– Ты еще не привык ко мне. Думаешь, я баба? А я уже давно стала солдатом. А потом уже все другое, – сказала она и подумала: «Боже мой, как все-таки все это трудно! И как я хочу, чтобы поскорей кончилась война! И какое это счастье, что тихо, и завтра, наверное, уже не будет боя, и никто из нас не будет воевать, пока нас не перебросят на другой фронт, может быть, целый месяц, а может, и больше». Она подумала об этом с такой страстной надеждой, за которую в другую минуту жизни сама бы жестоко обругала себя.
– А у тебя волосы еще не высохли.
Она чувствовала, как он дышит ей в затылок, и радовалась, что вымыла голову и волосы у нее чистые и мягкие, хотя и чуть-чуть мокрые.
– Докурила?
– Нет.
– Не кури больше.
– Ладно.
– Дай мне.
Он взял самокрутку, два раза курнул, потом в темноте потянулся через нее рукой и притушил самокрутку где-то внизу, об пол.
– Не бойся, – сказал он, уже не отнимая тяжело легшей ей на плечо руки.
– Я больше никогда не буду таким грубым. Никогда. Ты не боишься?
– Не боюсь, – сказала она, стиснув зубы от страха, что им опять будет нехорошо.
Назад: 36
Дальше: 38