Книга: Солдатами не рождаются
Назад: 19
Дальше: 21

20

К трем часам дня третий батальон 332-го стрелкового полка решил на своем участке дневную задачу: первый рубеж немецкой обороны был прорван еще с утра и давно остался за спиной, а второй был окончательно занят только что – с чувствительными потерями. Какой приказ последует дальше, было еще неизвестно. В ожидании его закреплялись, а говоря проще, ввалившись в немецкие траншеи, приходили в себя после всего пережитого за шесть часов непрерывного боя.
Впереди виднелась длинная, пологая высота. По ее скатам проходил теперь передний край третьей, еще не взятой нами немецкой позиции. Когда полтора десятка солдат вслед за командиром роты Караевым сгоряча выскочили из окопов и кинулись дальше, немцы засыпали их минами. Раненых вытащили, а двое убитых темнели впереди на снегу, на виду у всех. Чтобы зря не рисковать людьми, Синцов приказал дотемна не вытаскивать.
Перед окопами лежало снежное поле, медленно повышавшееся к горизонту.
Когда выбитые отсюда немцы густо побежали назад, к высоте, их накрыли на полдороге «катюшами». Трупы испятнали поле; и сама высота тоже была теперь не белая, а пятнистая, вся в подпалинах от залпов «катюш».
Но бежали не все. Несколько группок засели в последней траншее и стреляли до конца. За таким огнем всегда чувствуется твердая рука. На дне окопа, среди других трупов, лежал труп немецкого полковника. Из снега дулом вверх торчал так и не выпущенный из мертвой руки автомат.
«Этот, наверное, и заставил их тут драться до последнего», – подумал Синцов со злостью, вызванной собственными потерями. Уважение к таким вещам если и приходит – задним числом, а не в бою.
Судя по количеству офицерских трупов, блиндажей, телефонов, обрывков втоптанного в снег разноцветного провода, здесь, куда вышла рота Караева, был штаб полка. Донести об этом пока не было возможности. Связисты еще тянули провод из той воронки, за полкилометра отсюда, где Синцов сидел перед последним броском. Они мешкали, но торопить их было неохота. Донести, что заняли штаб полка, – хорошо, но ведь не только ты донесешь, а и тебе сразу начнут приказывать. Бывают в бою минуты, когда хочется немного передохнуть, без связи с начальством.
– Товарищ старший лейтенант, может, покушаете?
Синцов обернулся. В бою некогда думать о мальчике, хотя несколько раз он видел его возле себя. А сейчас вдруг подумал, какой он все же худой и замерзший, зуб на зуб не попадает.
– А что у тебя есть?
– Консервы мясные.
– А подогреть? – Синцов подумал, что на таком холоду консервы как стекло.
– Есть сухой спирт.
– Тогда валяй.
Он подозвал командира роты Караева и сказал, чтобы прошел по окопам направо, проверил, как идет установка пулеметов на случай немецкой контратаки.
– Налево сам пойду посмотрю.
Солдаты, пригибаясь от ветра, жались к стенкам окопов. Кто перекуривал, кто шарил по немецким трупам. Один с треском грыз сухарь, крепкий как кусок столярного клея, другой, высыпав на ладонь патроны, щелкал трофейным «вальтером».
Торопливая, жестокая отчаянность боя сменилась усталостью. В глазах солдат можно прочесть тот же вопрос, который есть и в тебе самом: «А теперь что? На сегодня все, или еще что-нибудь прикажут?..» И, конечно, хотелось, чтоб на сегодня – все.
На карте-пятисотке все, что прошли, девять сантиметров. А в натуре первая позиция – из трех траншей, от первой до второй – четыреста метров, от второй до третьей – семьсот. Да два километра по открытому полю до второй позиции. А та снова из трех траншей, пока всю насквозь пропороли – еще полтора километра, и как ни перепахала все кругом артиллерия и во время артподготовки и потом, когда поддерживала, все равно из каждой траншеи – огонь. И дальше – больше, по нарастающей. Так что солдат понять можно: пока сквозь все это прошли, уже несколько раз за день превозмогли меру сил человеческих, и не хочется думать, что прикажут превозмочь еще раз.
Поземка неслась над окопами в сторону немцев, на глазах забеляя мертвые пятна воронок и трупов.
Хотя приказ закрепляться был отдан в первые же минуты, как только заняли последнюю траншею, пулеметы еще не были установлены. Пришлось прикрикнуть и заставить делать то, что приказано. Солдатам не хотелось возиться, устраивать новые пулеметные позиции, обращенные в сторону немцев. Сказывалась усталость после боя и мнение, что немцы навряд ли будут сегодня контратаковать, а мы не ночью, так утром все равно пойдем дальше и, стало быть, все труды зря.
В конце траншеи, где надо было установить на оставшемся от немцев ледяном столе пулемет с круговым обстрелом. Синцов простоял несколько минут над душой у солдат, торопя их своим присутствием.
Стоя здесь, он хорошо видел и большую высоту впереди, и продолжение немецких траншей, занятых слева отсюда ротой Лунина. Между теми окопами, где стоял он, и теми, что захватила рота Лунина, было метров четыреста открытого места. Немцы не строили тут сплошной линии. Ложбина хорошо простреливалась насквозь из глубины, с двух еще и теперь занятых немцами высот – с большой, дальней, и еще с одной, маленькой, метрах в семистах перед позициями роты Лунина.
Глядя на эту маленькую высоту, торчавшую перед ротой Лунина, Синцов мельком подумал, что, взяв ее, мы окажемся на фланге у большой высоты. А раз так, потом и большая легче посыплется.
Однако заставить себя думать об этом подробнее сейчас еще не хватало сил.
Подумал о другом – о том, что Богословскому, который командует теперь ротой, после Лунина, убитого еще в начале атаки, на вторую позицию пора бы уже прислать в батальон связного с донесением.
«Что он там канителится? Не хочет рисковать связным, чтобы засветло перебирался через эту наблюдаемую немцами ложбину?»
Шел обратно по окопам, недовольный Богословским, который хотя и занял все, что приказано, но теперь что-то волынит с донесением, а вообще еще неизвестно, как он, оставшись за Лунина, справится в дальнейшем с ротой.
Эта мысль смешивалась с другой – надо бы поскорей самому побывать там, в роте Богословского. А потом, оттеснив и ту и другую, пришла третья, главная мысль, мелькнувшая еще тогда, когда, ожидая установки пулемета, стоял и глядел на высотку перед позициями лунинской роты: «Хорошо бы взять эту высотку поскорей, не откладывая, едва стемнеет. Немцы ждут, что будем брать ее завтра утром или глубокой ночью, а надо взять сразу, пока считают, что еще подтягиваемся и готовимся. Взять неожиданно, малыми силами, без артподготовки. И делать это надо самому. И чтобы успеть до темноты примериться, посмотреть подходы к высоте, надо самое большее через полчаса, еще засветло, идти к Богословскому через эту открытую лощину».
Он вернулся, отягощенный этой мыслью; отвертеться от нее было уже нельзя. Как ни трудна она была, как ни хотелось заменить ее другой, более легкой, – что на сегодня война уже кончилась, – он знал, что эта трудная мысль существует в нем и растет, и когда он додумает ее до конца, то все равно доложит о ней, не позволит себе не доложить. Хотя сам, противореча себе, будет при этом надеяться, что не разрешат, отложат до завтра.
Мальчик на дне окопа грел две большие банки мясных консервов, пристроив их над двумя банками с сухим спиртом. Консервы были открыты, а поверх них, чтоб отмокли на пару, были положены сухари.
Мальчик на чем-то сидел. Синцов сначала не понял на чем, а потом, увидев торчавшие из-под полушубка зимние немецкие боты, понял, что мальчик сидел на убитом немце, как будто так и надо.
Караев стоял рядом и смотрел на банки с консервами и на горевший под ними спирт.
По этому еле заметному на дне окопа огоньку чувствовалось, что темнеть еще и не начинало.
– Проверили? – спросил Синцов.
– Так точно, – сказал Караев и вдруг спросил: – Где Лунина-то убило? Вы сами видели?
Синцов уже говорил ему, как и где убило Лунина, но то, что спросил Караев, был уже не вопрос, а пришедшее сейчас, в тишине, тоскливое желание сообразить, как же так: был человек, Лунин, и нет его, убит. А как убит? Как так убит?.. И Синцов, понимая это желание, повторил, что да, Лунин убит, когда брали вторую позицию, очередью, наповал, так что, наверно, и не успел подумать, что убит. Так и не дошел сталинградец до своего Сталинграда. И, говоря это, вспомнил белобрысую, чистую, не задетую смертью голову Лунина на снегу и свалившуюся с головы ушанку рядом; лицо с открытым глазом, одной щекой на снегу, и стрижку под бокс, и высоко, выше уха, подбритый висок… Да, так вот оно и было с Луниным, и больше сказать об этом нечего, потому что он и сам ничего другого не знает. Знает, что Лунин взял со своей ротой первую позицию, все три траншеи, и остался жив, а перед второй позицией, во время броска в атаку, был убит.
Очень мало можно сказать о бое, когда он только что кончился, когда еще не было времени подумать о нем.
Первая позиция была взята почти без потерь. А на следующей, в первой же траншее, оказался непогашенный пулемет, там и погиб Лунин… А он, Синцов, во время боя за вторую позицию был и в одной роте, и в другой, и в третьей. Поднимал залегших бойцов перед первой траншеей, а когда ее заняли и слева и справа, а здесь, в центре, у Караева, не заняли, пополз под огнем сюда, к Караеву, и дополз, и поднял вместе с ним роту, и многих на их глазах убило и ранило, но они все же влезли и в первую и во вторую траншеи.
А потом надо было не останавливаться и наступать на третью. Но немцы сами пошли в контратаку, и вышла задержка. Ильин пошел к Чугунову, а он остался тут, у Караева, и ждал в снегу, в воронке, пока немцев еще раз обрабатывала наша артиллерия, и поднялся, и по пятам за последними снарядами вместе с ротой пошел и дошел до этих окопов…
Все было… Чего только не было!.. Если вспомнить. Но в бою все чувства наскоро и некогда думать ни над чем, кроме дела, а над делом тоже надо думать сразу и коротко: или да, или нет!
Было ощущение сделанного дела, и это и было главным воспоминанием боя. И еще второе воспоминание – о самом себе, – что остался жив. Сказать о себе, что некогда было бояться, потому что командовал батальоном, было бы неправдой. На то, чтоб бояться, все равно оставалось время.
А все остальное – кроме общего чувства боя и сознания, что жив, – пока, на первых порах, память сохраняла только в клочках и обрывках.
Среди этих клочков и обрывков было и мертвое лицо Лунина с высоко подбритым виском, и сосущее, тошнотное чувство, когда немцы пошли в контратаку и вдруг показалось: могут столкнуть… И злой голос Туманяна по телефону, когда ты задержался: «Где вы находитесь? Немедленно собирайтесь – и вперед, вперед…» И собственный злой ответ: «А мне собраться, как голому подпоясаться…» И короткое чувство обиды, смешанной с чувством вины, и еще один бросок под огнем по снежному полю… И еще один обрывок: минометчики, ведущие огонь, и женщина, та самая, о которой говорили ночью, – рослая, с широкой спиной, с выбившимися из-под ушанки на ватник золотыми волосами, опускает двумя руками мину в ствол миномета. А потом, через час, уже на другой позиции, минометчики, которых разметало прямым попаданием снаряда, так что трудно смотреть, и эта женщина, тоже мертвая среди мертвых, опрокинутая на снег, с разорванным телом и нетронутым лицом… Когда она была еще жива, он видел ее только со спины, а тут увидел ее лицо на снегу – мертвое, с закушенной губой, с открытыми глазами. Увидел мельком и пошел дальше, потому что было некогда, надо было идти дальше…
И еще: пять пленных немцев навстречу и с ними молоденький солдат, озабоченно просящий: «Разрешите я сам доведу». – «Почему сам?» – «А то они убегут»…
И еще один солдат, в поле на снегу, и приходится долго тыкать его наганом в спину, чтоб встал…
И еще один солдат, во взятом окопе, отпихнувший тебя от смерти, и немец, убивший этого солдата и застреленный тобой в упор и упавший прямо на тебя, мертвой рукой, как плетью, выбив из пальцев наган…
И еще что-то, чего не можешь вспомнить, но что вертится и вертится в голове. Какая-то яма, в которую ты вдруг падаешь на бегу среди поля, и, уже падая, ловишь сбитую пулей ушанку… И в ноздрях стойкий, тяжелый запах дымного, отравленного порохом снега. Такого дымного, что не лезет в рот, несмотря на жажду… И еще что-то… Что? Сейчас не сообразить…
– Вместе с ним одно училище окончили, – вдруг донесся голос Караева.
Да, это говорит Караев. Да, да, верно. Он слышал еще ночью, что им с Луниным повезло – окончили одно училище и попали в один батальон…
– Согрелись, можно кушать…
Это сказал мальчик. Рукавицей обернул банку с консервами и поднял с огня.
«В чем он все время тащил эти две банки, в полушубке, что ли?»
– Пойдем, комбат, в землянку. Хотя и разбитая, но все же без ветра, теплей.
Это сказал вылезший из землянки Ильин. Оказывается, он уже пришел от Чугунова.
«А что та минометчица убита, он еще не знает, я ему не говорил».
– Как у Чугунова?
– Все в порядке.
– А со связью?
– Еще волынят. Послал Рыбочкина – ускорить.
Синцов не сразу вспомнил, кто такой Рыбочкин. «Ах, да, Рыбочкин – это адъютант батальона…»
– Тогда будем есть, – сказал Синцов.
– Зайдем в землянку, – повторил Ильин.
– Потом, сейчас неохота. – Синцов озабоченно повторил: – Что же связь не тянут?
Он пока не хотел заходить в землянку, потому что решил, как только на проводе окажется Туманян, попросить у него разрешения сделать с той малой высоткой перед ротой Лунина то, что задумал. Если разрешение будет дано, незачем разнеживаться в тепле, все равно придется идти в роту. Другое дело, если отложится до утра…
Он вытащил финку и подцепил на кончик ножа кусок плававшего в жирном бульоне мяса. Есть не хотелось, но приятно было, что мясо горячее. Перед тем как передать банку Ильину, захотелось хлебнуть бульона; огляделся, у кого есть ложка. Но мальчик уже вытащил ложку из валенка и вытирал вынутой из полушубка тряпицей.
– Нате, товарищ старший лейтенант.
Синцов съел несколько ложек и протянул банку и ложку Ильину.
– Что-то вы мало, – сказал Ильин.
– С меня хватит. – Синцов заметил, как Караев быстро управляется со второй банкой, и кивнул на мальчика: – Повару оставь.
– Может, хотите немного?.. – спросил Ильин. – У моего ординарца – с собой.
Синцов мотнул головой.
– Пока бой, не пью. – Сказал и заметил мелькнувшее в глазах Ильина удивление: «А что, разве на сегодня не закончили?»
Война так складывает отношения между подчиненными и начальником, что не все принято спрашивать вслух. Но вопрос все равно остается вопросом, и раз заметил его в глазах, надо ответить «да» или «нет».
– Слушай, Ильин, – сказал Синцов, беря Ильина за плечо и отводя его немного в сторону. – Тут на сегодня один план созрел, как твое мнение?..
И, начав излагать, понял: уже не отступится, даже если у Ильина будет другое мнение. И в этой решимости – не только чувство своей правоты, но и откуда-то взявшееся предчувствие легкой удачи.
Ильин выслушал и не возразил. Но вместо комбата предложил в исполнители себя. То ли из самолюбия, то ли из привычки брать на себя все трудное, что встретится.
– Тебе своих дел хватит, на тебе две роты останутся, – сказал Синцов. – А вот разведчиков собери, сколько наскребешь, и пошли туда, ко мне.
Ильин кивнул, но в его глазах задержался молчаливый вопрос: «Уже сейчас собирать разведчиков, считая дело решенным, или ждать, когда комбат свяжется с командиром полка?»
– Собирай, – махнул рукой Синцов. – И разведчиков, и ординарцев, и всех, кто подходящие. Чтоб человек пятнадцать было, кроме тех, кто в роте.
И, сказав, подумал, что своего ординарца с собой не возьмет, оставит тут. Все-таки ребенок. Одно дело ходить хвостом за командиром в обороне, а другое дело – в бою. За день больше, чем за месяц, нахлебался! Как бы ни плакал, завтра же отправить в тыл.
– Слушай, Ильин, – окликнул он Ильина, который уже двинулся выполнять поручение.
Ильин повернулся.
– Проследи, чтоб горячая пища была, а то старшины пропасутся в тылу до ночи…
– У нас так не заведено, товарищ старший лейтенант. Все будет в порядке. Разрешите идти?
– Иди.
Едва ушел Ильин, как в окоп рядом с Синцовым спрыгнул Рыбочкин, адъютант, и за ним связист с телефоном и катушкой.
– Наконец-то, – сказал Синцов. – Еще бы до ночи прочухались.
– У него напарник, оказывается, раненый. Пока… – начал было объяснять Рыбочкин, но Синцов прервал его:
– Потом объясните. Ставьте телефон, – и указал на вход в блиндаж.
Он вошел в блиндаж вслед за адъютантом и связистом и чуть не упал, споткнувшись о труп, лежавший поперек входа. В блиндаже горела коптилка, но после дневного света ничего не было видно.
– Эй! – крикнул Синцов, высунувшись из блиндажа. – Хоть блиндаж-то очистите. Все же КП!
В блиндаж влезли усатый старик, ординарец Ильина, и мальчик, они вытащили из блиндажа труп.
– Офицер? – крикнул вдогонку Синцов.
– Офицер, с крестом, – отозвался снаружи мальчик.
«Все же много их сегодня набили, – подумал Синцов. – Главное, конечно, артиллерия, но и мы тоже. В несколько раз больше, чем сами потеряли».
– Все еще чухаетесь со связью? – нетерпеливо спросил он.
– Готово, – сказал связист.
Слышно было плохо, провод где-то заземлило. На том его конце, против ожидания, оказался не Туманян, а Левашов.
– Объявился, пропащая душа! – закричал Левашов и весело выматерился по телефону. – Где находишься?
Синцов доложил, где находится и что в этом узле обороны пять больших блиндажей, – очевидно, тут был штаб немецкого полка. Сейчас все они, конечно, дыбом, но один-два можно будет привести в порядок.
– Вот и хорошо! – сказал Левашов. – Командир полка вернется – свой КП перенесем к тебе, а тебя вперед выпихнем.
– Вперед – некуда. Впереди немцы. А где командир полка?
– Ушел в первый батальон, комбата менять. Комбат на мину нарвался, все хорошее настроение испортил… Корреспондент там, у тебя?
– Какой корреспондент? – спросил Синцов, вспомнив, что, когда взяли первую немецкую траншею, заметил неподалеку от себя обоих корреспондентов, а с тех пор не видел ни того, ни другого.
– Очкарик у меня, – сказал Левашов. – А старший политрук должен быть у тебя. Очкарик за него беспокоится.
– Не видели.
– А ты поищи, ты за него отвечаешь.
– Слушаюсь. А где начальник штаба?
– Где-то передвигается, – сказал Левашов. – Со старого места снялся, а сюда еще не пришел. Зачем он тебе?
Синцов решил не дожидаться возвращения Туманяна и доложил Левашову свой план: сразу после наступления темноты тихо, без артподготовки, взять высоту перед ротой Лунина. Объяснил, что, как только возьмем ее, сразу нависнем на фланге у той, другой, большой высоты.
– Подожди, сейчас по карте посмотрю. – Левашов с минуту молчал. – Так, ясно, вижу. В успех веришь?
– Не верил – не просил бы разрешения. – Синцов окончательно расставался с подавленным, но еще существовавшим в душе желанием, чтобы атаку отложили до завтра.
– Раз так – не возражаю! Но если почувствуешь, что уперся, остановись, не клади зря людей.
– Ясно, – недовольно ответил Синцов: то, что сказал сейчас Левашов, говорить было лишнее: все это слова, хотя и хорошие, а все равно слова.
– Корреспондента найди! – крикнул в телефон Левашов. – Под твою ответственность.
– Мне некогда, я в роту ухожу.
– Все равно под твою ответственность.
– Прикажу искать. У меня все.
– Ладно, готовься. Но перед началом позвони, еще раз запроси «добро» у командира полка.
Синцов вышел из блиндажа и удивился тому, как сильно резанул в глаза свет. Пока был в блиндаже, думал, что на дворе начало сереть, а оказывается, еще совсем светло. И нужно через несколько минут идти по этому свету через вон ту, хорошо просматриваемую немцами белую ложбину.
– Синцов! – услышал он радостный окрик, повернулся и увидел подходивших к нему по окопу Люсина и Завалишина.
– Здорово! – все так же громко крикнул Люсин, подойдя вплотную к Синцову, и с силой потряс его руку, как будто они сегодня еще не виделись.
– Так рад, что ты живой, не представляешь себе! – И в этих словах «не представляешь себе» была откровенная просьба забыть все, что было между ними. Вчера делал вид, что ничего не было, а сегодня просил забыть. Считал, что, раз весь день пробыл в батальоне и подвергался тем же опасностям, что Синцов, все старое этим списано. «Ну и черт с тобой, списано так списано!» – глядя в сиявшее радостью лицо Люсина, подумал Синцов.
– Все о вас спрашивал, где вы, – кивнув на Люсина, сказал Завалишин.
– Слушай, Завалишин. – Синцов пропустил эти слова мимо ушей. – Мне некогда, я ухожу, а ты позвони замполиту полка и сообщи, что нашелся корреспондент, а то он звонит, беспокоится.
– Беспокоится! – довольно хохотнул Люсин. – Пусть не беспокоится! Мы с тобой и не в таких переделках были и не пропали!
– А вы куда? – спросил Завалишин.
Синцов коротко объяснил.
– Разрешите с вами пойти? – спросил Завалишин.
– Пока Ильин не пришел, будь тут, – сказал Синцов. – А там решите вместе с ним, по обстановке.
– Ну, а я с тобой пойду, – сказал Люсин.
– Это пока лишнее, – сказал Синцов.
– Почему лишнее?
– Ну, этого мы обсуждать не будем. Лишнее – значит лишнее, – отрезал Синцов и повернулся к Завалишину. – Сейчас же позвоните.
Мальчик поднял автомат и повесил на шею.
– Со мной не пойдешь, – сказал Синцов.
– Почему?
– Без «почему». Останешься.
– А я, когда с капитаном Поливановым…
– С капитаном Поливановым было одно, а со мной другое. В блиндаже порядок наведи, пока меня нет. Понял?
Он ничего не добавил, повернулся и пошел, взяв с собою связным чужого усатого пожилого ординарца.
Уже вылезая из окопа, еще раз подумал: как все же светло! Но для того и шел, не откладывая, чтоб быть на месте.
Ординарец Ильина, вылезший из окопа вслед за Синцовым, шел сзади молча; раз комбат приказал, значит, надо идти за ним. Да и как иначе – в одиночку комбату ходить в бою не положено.
Сначала шли в рост, глубоко проваливаясь в снегу. Потом, когда с дальней высоты стеганул пулемет, легли и шагов тридцать ползли. Потом поднялись и побежали, но по-настоящему бежать глубокий снег не давал. Пулемет опять стеганул очередью, стреляли снова с дальней высоты, наудачу, почти на предельную дистанцию.
А на ближней высотке молчали, кто их знает почему. Может, не хотели напрашиваться на ответный огонь.
Когда прошли половину ложбины, она стала понемногу мелеть. Но и на самом открытом, опасном месте, где Синцов ожидал, что стеганут еще раз, все сошло благополучно. Немцы больше не стреляли.
За перекатом вздохнули спокойно. Маленькое, издали незаметное глазу понижение местности закрывало от немцев и делало последние сто метров безопасными. Еще не успели дойти до окопов, как оттуда вылез и пошел навстречу Богословский.
– А мне донесли: идут! Побежал сам поглядеть: кто? Оказывается, вы…
– Почему до сих пор не донесли о выполнении задачи? – недовольно прервал его Синцов.
– Полчаса, как отправил посыльного с запиской. Считал, что вы уже…
– Куда вы его послали? Назад, что ли, к черту на кулички?
– Назад, где вы раньше были.
– Думать надо, – сказал Синцов. – Разве я могу, по обстановке, находиться сейчас за полтора километра от переднего края? А кроме того, когда уходил от вас, предупредил: буду у Караева.
– Наверно, в горячке недослышал, товарищ старший лейтенант.
И Синцов понял по лицу Богословского, что не врет, правда – или недослышал, или не понял. Да и действительно, была в тот момент такая каша – Лунина убило, роту только что принял, – мог и упустить.
Они уже спрыгнули и шли теперь по окопу.
– Связи у немцев много взяли?
– Много, – сказал Богословский. – Телефонист целую катушку намотал.
– Ну и тяните ее скорей, откуда я пришел. Исправляйте ошибку! Да пусть прямиком тянет, мы прошли, и он пройдет. Мне связь нужна. Какие потери?
Богословский доложил о потерях, которые понесла рота под его командованием при взятии последних двух траншей. Потери были небольшие; это облегчало решение предстоящей задачи.
– Командир взвода, старший сержант Чичибабин, спас от потерь, – сказал Богословский. – В последний момент на пулемет кинулся и грудью закрыл.
Синцов посмотрел недоверчиво. Знал, что, докладывая о таких вещах, иногда прибавляют лишку.
– Так точно, – понял взгляд комбата Богословский. – Я вам в донесении написал. Вон и пулемет этот…
Они подошли к немецкому пулеметному гнезду. В окопе лежали мертвые немцы, а на снегу, прямо перед пулеметом, отброшенное силой удара назад, раскинулось на снегу тело бойца в распахнутом полушубке. На гимнастерке, на середине груди, темнело большое заледенелое пятно. Ноги были без валенок. Одна – босая, в разметавшейся по снегу портянке.
– Герой… А валенки уже сняли, – сказал Синцов. – В донесении написали, а прибрать, хотя бы в окоп положить, не додумались!
– Сейчас прикажу. – Богословский, оправдываясь, стал объяснять, что один боец в горячке, в атаке, валенок потерял, в окоп вскочил на одну ногу босой. Поэтому и пришлось разрешить ему снять валенки с убитого.
– Все у вас в горячке, – по-прежнему недовольно сказал Синцов, хотя понимал, что на месте Богословского сделал бы то же самое.
Двое бойцов подошли к телу убитого и стали затаскивать его в окоп. Синцов смотрел с тяжелым чувством на душе. Казалось бы, ко всему пора привыкнуть, а доходит до какой-то минуты, – и оказывается, все равно нет ее, этой привычки. Нет.
– Документы забрали?
– Заберем.
– Сохраните у себя. – Синцов подумал, что теперь этого старшего сержанта Чичибабина, фамилию которого он узнал только после его смерти и которого не помнил в лицо живым, надо будет представить за подвиг на Героя. Наверное, потом и в газете напишут. Да, бежал впереди всех, первый рванулся к пулемету, а уж сознательно бросился на него грудью или просто так вышло, что оказался перед ним вплотную и спас этим других, его не спросишь. Да, был смел и сделал все, что мог. Это правда! А остальное допишут. И остальное, дописанное, тоже будет правдой. Был человек, и не пощадил своей жизни, и умер, и уже валенки его пошли в дело… И возражать против этого – надо дураком быть…
– Пойдем, оглядим всю вашу позицию, – сказал Синцов. – Откуда лучше всего подходы к той высотке? Вы тут по ней огонь вели, а отвечает вроде не в полную силу?
– Вроде не в полную, – сказал Богословский. – Трудно знать, что у них там есть в действительности. Остатки тех, кто отсюда добежал, теперь там. Но там и до этого были. Высотка существенная…
– О том и речь.
Они пошли вдоль окопов, время от времени приподнимаясь, чтобы получше разглядеть местность. Немцы не стреляли. Только когда стали возвращаться, с высотки вдруг повел огонь ручной пулемет, но не по окопам, а правей, по ложбине, через которую недавно прошел Синцов.
– По ком это, интересно?
– Связист уже прошел, по нему не били, – сказал Богословский.
Пулемет продолжал стрелять короткими очередями.
Дойдя до правого конца траншеи, увидели, в чем дело: по предвечернему, начинавшему сереть снегу двигались два человека, залегали, перебегали несколько шагов и опять залегали под огнем.
Синцов собрался было приказать – прикрыть огнем идущих сюда людей, но солдаты сообразили и без того. Два наших пулемета, один отсюда, один оттуда, от Караева, длинными очередями повели огонь по высотке. Немецкий ручной пулемет замолчал, но потом снова открыл огонь, и к нему присоединился станковый. Решили не дать этим двоим добраться живыми.
Двое еще раз залегли, и перебежали, и опять залегли, уже недалеко от гребешка, за которым начинался безопасный скат в нашу сторону. Теперь, когда они перебегали в последний раз. Синцов понял по фигурам, что второй, маленький, сзади, был мальчик.
– Вот сволочь! – сквозь зубы сказал Синцов; ругань относилась не к мальчику, а к тому, кто посмел взять его с собой вопреки запрещению.
Мальчик и тот, второй, – Синцов еще не разглядел, кто это, – снова вскочили, добежали до снежного гребешка, и здесь их застала еще одна очередь. Взрослый продолжал бежать, а мальчик остановился и стоял, потому что в него попали. Стоял секунду или две, прежде чем упасть, а потом упал в снег на самом гребне, за пять шагов до начинавшегося спуска…
А тот, кто бежал первым, пробежал еще несколько шагов, споткнулся, упал, поднялся и, не оглянувшись, побежал вниз по склону, сюда, к окопам.
Немцы больше не стреляли. Только два наших пулемета продолжали стучать, запоздало пытаясь помочь тому, чему уже не поможешь.
Люсин – теперь Синцов увидел, что это был Люсин, – по-прежнему не оглядываясь, добежал до самого окопа и спрыгнул в него, в двух шагах от Синцова. У него было улыбающееся потное лицо. Одной рукой он придерживал чуть не слетевшую на бегу ушанку.
– Все-таки добрался до тебя, – сказал он и глубоко, счастливо вздохнул.
Синцов ничего не ответил, глядя мимо него туда, где на гребне снега темнело неподвижное маленькое тело с выкинутыми вперед руками.
Только теперь, подчиняясь этим глядевшим мимо него глазам, Люсин наконец сделал то, что должен, обязан был сделать много раз до этого, – пять, десять, двадцать раз! – обернулся и тоже увидел маленькое неподвижное тело на снежном гребне.
– А я и не заметил, – сказал Люсин так просто, как будто наступил на ногу.
Синцов не отвечал и продолжал смотреть на мальчика, считая, что он убит, и все же еще надеясь заметить хоть какое-то слабое движение, которое показало бы, что это не так.
– А я думал, он все время за мной… Нисколько не сомневался… – новым, извиняющимся тоном сказал Люсин. Радостное сознание, что он сам остался жив, до сих пор мешало ему думать о чем-либо еще.
Синцов, по-прежнему не отвечая ему, увидел, как на снегу шевельнулась сначала одна выброшенная вперед рука, потом другая. Потом дрогнула и шевельнулась нога, потом немножко подвинулось все тело… Мальчик там, на снежном гребне, пробовал ползти. Но он или не видел, или не понимал, что делает, потому что полз не в сторону спасительного уклона, а туда, куда упал головой, – по гребню к немцам.
– Идите вытаскивайте! – сказал Синцов, поворачиваясь к Люсину и уже понимая по его лицу, что этот человек сейчас сам, по своей воле, никуда не пойдет и никого не вытащит. После пережитой смертельной опасности в нем кончился тот завод смелости, который бросил его сюда через ложбину.
Лицо Люсина было как остановившиеся часы.
– А почему вы мне приказываете? – визгливым, не своим голосом вскрикнул он.
Синцов потянулся к кобуре, но удержал руку, не дотянувшись. Будь они здесь вдвоем, он бы погнал его, этого, который ни разу не оглянулся… Погнал бы назад, к мальчишке. А если б не подчинился – застрелил бы и пошел сам. Но сделать это сейчас, здесь, на глазах у солдат, было нельзя, и он не позволил себе этого.
– Уже пошли! – крикнул Люсин все тем же взвизгивающим голосом.
Но Синцов и сам увидел, что пошли. Усатый старик, ординарец Ильина, вылез из окопа и быстро пошел по снегу к продолжавшему ползти в сторону немцев мальчику. Пошел, не дожидаясь ни приказа, ни разрешения, не сказав ни слова.
– Богословский, – крикнул Синцов, – огонь по немцам из всего наличного оружия! С минометчиками есть связь?
– Они еще на подходе.
– Пошлите связного! Пусть ведут огонь с того места, где застанете!
Он говорил все это Богословскому, не оборачиваясь, продолжая следить за мальчиком и приближавшимся к нему ординарцем. Он предчувствовал, что немцы сейчас снова откроют огонь. Надо прикрыть людей, прикрыть всем, чем только можно!
Ординарец поднялся по склону и, не вылезая на гребень, прошел несколько шагов вдоль – хотел оказаться прямо под мальчиком, чтобы меньше ползти по открытому месту. Потом поднялся до гребня, лег и пополз. И как только пополз, оттуда, с бугра, сразу застрочил пулемет. Одна очередь, вторая, третья… Ординарец все еще полз. Еще одна – четвертая… Он замер и больше не двигался.
А мальчик все еще продолжал ползти под новыми очередями, медленно и не туда, отдаляясь от неподвижно лежавшего солдата.
– Повернись, эй ты, повернись! – отчаянно кричал кто-то в окопе, над ухом Синцова.
Синцов сорвал автомат, поставил на дно окопа и вылез. Сейчас, после гибели солдата, он уже не думал о том, что он командир батальона, что ему предстоит операция и он должен удержать себя от этого шага. Та узда, на которой он держал себя, пока солдат полз к мальчику, оборвалась, лопнула. Положено, не положено… Иногда, чтобы и дальше выполнять на войне все, что ему положено, человек должен вдруг, ни с чем не считаясь, сделать то, что ему не положено. В такие секунды войны командир, совершив неположенное и умерев, навсегда остается в сознании подчиненных командиром. А не совершив и оставшись в живых, перестает быть самим собой.
Синцов бежал вверх по склону, проваливаясь в снег, вытаскивая ноги и снова проваливаясь, бежал, не зная того, что за ним уже сорвался и побежал один солдат и следом еще один. Добежав до гребня и услышав у ног шуршание взрывшей снег очереди, он упал и пополз мимо мертвого, ничком лежавшего солдата к мальчику…
– Ваня, Ваня! – крикнул он.
По снегу хрустнула еще одна очередь, забросав лицо снегом.
Мальчик больше не полз. Теперь он лежал неподвижно, приподняв бритую, без шапки, голову.
– Голову вниз! – крикнул Синцов.
Но мальчик продолжал лежать неподвижно, приподняв голову, словно прислушиваясь к чему-то, что слышал, но не мог понять.
Синцов дополз до него и насильно пригнул голову в снег. Потом, одной рукой, со спины, обхватив мальчика под мышки, загребая снег ногами, повернул его и пополз назад, волоча его за собой. Услышав рядом шуршание еще одной очереди, взбившей снежные фонтанчики, и хлопки наших минометов впереди, и взрывы мин сзади, у немцев, и проталкиваясь головой в снегу, увидел ползшего навстречу солдата.
– Давайте перейму, – сказал солдат.
– Не надо. Проверь Прохорова, по-моему, он мертвый.
Солдат ничего не ответил, только глазами показал, что понял, и пополз дальше.
Продолжая тянуть мальчика левой рукой, чувствуя, что, кажется, неловко подвернул руку в кисти. Синцов смахнул снег с лица, увидел впереди уклон и поднимающегося по нему второго солдата. Только теперь понял, что он уже не виден отсюда немцам, сел на снегу, подтащил на колени тело мальчика и впервые увидел его лицо – окровавленное, исцарапанное настом, с закрытыми глазами.
– Давайте я понесу… – сказал солдат.
– Вместе. – Синцов поднялся на ноги.
Солдат взял мальчика под мышки, а Синцов перехватил колени и, перехватывая, почувствовал острую боль. Кисть была в крови. Он пошевелил пальцами – пальцы двигались. Значит, ничего не перебито, только мякоть между большим и указательным до кости разорвана пулей.
Мальчик открыл глаза и застонал.
– Живой, – сказал солдат. – Не зря вы старались, товарищ комбат.
– Чего ж ты, дурак, к немцам-то полз? Растерялся? – спросил Синцов, хотя спрашивать было бессмысленно.
– Ничего… – сказал мальчик. И слабо повторил: – Ничего…
– Прохоров насмерть убитый, – сказал, догоняя Синцова, тот первый солдат, что выполз навстречу на гребень. И, поравнявшись, спросил: – Может, вытащить его? Немцы больше не бьют.
– Заберем, как стемнеет, – сказал Синцов.
– Давайте понесу… – Солдат потянулся к мальчику.
Солдаты понесли мальчика, а Синцов пошел рядом, шаря в карманах ватных брюк. Там должен был лежать индивидуальный пакет, но его не было. И только потом, уже удивившись – как же так! – вспомнил, что отдал его раненому еще утром, в первой взятой траншее.
– У меня есть. – Один из солдат заметил, как Синцов шарит в кармане, и остановил второго: – Погоди, дай пакет достану.
– Не надо, – сказал Синцов. – Сейчас дойдем…
Богословского не было, наверно, распоряжался огнем, а Люсин стоял как вкопанный там, где остался.
Синцов увидел его бледное лицо и прошел мимо.
– Санинструктора к комбату!
– Я здесь, – близко отозвался голос.
– А солдата там оставили? – за спиной у Синцова спросил Люсин. – Убитый?
– Был бы живой, не оставили бы… – тоже за спиной у Синцова сказал один из солдат, несших мальчика, и в голосе его было презрение.
– Занесите куда-нибудь в землянку и посмотрите, – сказал Синцов подошедшему санинструктору.
– А вас, товарищ комбат?
– Идите! Без вас перевяжемся. – Синцов потрогал пальцами рваную мякоть вокруг раны. Да, кости были целы!
Один из набившихся в траншею солдат, зажав конец нитки в зубах, с треском рванул индивидуальный пакет и стал перевязывать руку комбату.
– Потуже, – сказал Синцов.
– Сильно ранило? – спросил у него за спиной Люсин.
Синцов отвернулся от солдата, который перевязывал ему руку.
– Двух человек из строя вывели, – сказал он сквозь зубы, глядя в бледное лицо Люсина. И хотя форма выражения была безличная, выражение лица Синцова не оставляло сомнений: он сказал это не о немцах, а именно о нем, о Люсине.
– Но парень-то живой остался, – сказал Люсин.
И что-то в этом ответе еще больше обозлило Синцова. Об убитом солдате Люсин уже не думает, убитого солдата он уже списал в уме. «Парень-то живой остался». А солдат? Солдат, который сделал для этого чужого мальчика за несколько минут больше, чем для другого родной отец сделает за всю жизнь! Пошел без приказа, чтоб спасти, и умер ради этого. Не только умер, но и за эти минуты осиротил родных своих детей! А этот уже и не думает о нем!
– Кто вам разрешил брать мальчишку с собой? – спросил Синцов. – Захотели идти, шли бы сами! Почему чужой жизнью распорядились, по какому праву?
– Он сам хотел, взялся к тебе проводить, – растерянно сказал Люсин.
Синцов ничего не ответил, подумал про себя: «Может, и так! А ты все равно сволочь. А мальчишка, боюсь, умрет…»
Подумал так в первый раз, еще когда полз по снегу, а потом, когда нес, показалось в теле что-то безнадежное, еще живое, но уже неживое…
– Товарищ комбат, возьмите.
Солдат, перевязавший Синцову руку, протягивал ему связанный в лямку бинт.
– Руку – подвесьте, а то крови лишней вытекет…
Синцов нагнул голову, солдат накинул ему на шею лямку. Синцов сунул в нее руку и пошел по окопу к землянке.
– Ну как? – спросил он, войдя.
– Сейчас, – сказал санинструктор.
Над головой в перекрытии зияла дыра, обшитые досками стены от взрывов выперло внутрь, и из-под них, шурша, сыпалась земля.
– Лучше землянки не нашли? Того и гляди, обвалится, – сказал Синцов.
– Другие еще хуже этой, разбитые, – сказал санинструктор.
Нагнувшись над мальчиком, он заканчивал перевязку. Приподнимая его одной рукой, еще раз пропускал бинт под спину. Мальчик длительно, прерывисто застонал. Санинструктор разогнулся, накрыл мальчика полушубком и повернулся к Синцову.
– Две пули, – сказал он. – Одна в живот, одна в бок…
«Наверно, та, которая мне через руку прошла», – подумал Синцов.
– Надо скорей вывозить, – сказал санинструктор. – Пульс неплохой. Если быстро на стол, может, еще и выживет.
– Организуйте, – сказал Синцов и нагнулся над мальчиком. – Ну, что ты, как?
Мальчик попробовал открыть глаза и не смог. Снова попробовал, открыл и опять закрыл. Синцов махнул рукой и вышел, столкнувшись у выхода из землянки с Богословским.
– Подбери мне к завтрему у себя в роте кого-нибудь подходящего в ординарцы. Постарше кого-нибудь, – сказал Синцов и повернулся к подошедшему Люсину: – Расспросите бойцов о подвиге старшего сержанта Чичибабина. Он при атаке этой траншеи закрыл грудью пулемет и обеспечил успех. Найдите тех, кто видел. Раз уж пришли, так делайте свое дело…
И, не обращая больше внимания на Люсина, пошел по окопам с Богословским, объясняя подробности предстоящей атаки высотки.
Адъютант батальона Рыбочкин пришел с людьми своевременно и даже раньше, чем было обещано, еще до окончательной темноты.
Немецкая высотка чуть заметно серела в надвинувшихся сумерках. Ильин еще раз за этот трудный день проявил свою исполнительность: наскреб больше людей, чем просил Синцов. Не пятнадцать, а двадцать человек, не считая адъютанта и пришедших вместе с ним Завалишина и уполномоченного.
– Значит, теперь ты вместо Лунина ротой командуешь… – сказал Завалишин Богословскому. А когда присели все вместе в землянке, чтобы при свете поглядеть на карту, протер очки и добавил: – Теперь один я в батальоне декабрист остался.
Синцов посмотрел на него и, с трудом продравшись в памяти через все события дня, вспомнил тот, ночной, казавшийся теперь уже далеким разговор в землянке, когда Завалишин пошутил про двух декабристов – себя и Лунина.
Мальчика в землянке уже не было, его унесли.
– Я давно говорил, что этим дело кончится, – зло сказал уполномоченный про мальчика. – Даже писал по своей линии, чтобы забрали мальчишку от твоего предшественника Поливанова.
– Даже писал? – спросил Синцов.
– Писал, – сказал уполномоченный. – Такие мои права и обязанности. Чего ждал, тем и кончилось…
В словах его было больше горечи, чем зла, и Синцов, слушая его, почему-то подумал, что, наверно, он сам человек многосемейный. Может, оттого и писал, что представил себе своих собственных на месте этого мальчишки.
– Где были? – спросил он уполномоченного. – Что-то я вас не видел сегодня.
– А я не при вас, а при батальоне. Мне вам глаза мозолить не обязательно.
– Однако все же пришли?
– Пришел, потому что в других ротах ничего больше не ждем, а здесь операция.
– Пришли принять участие?
– Вот именно. Еще вопросы будут?
– Не сердись, – сказал Синцов. – Это я так, сдуру кусаюсь. За мальчишку переживаю…
– Не один ты, – сказал уполномоченный. – Хоть бы теперь на хирурга хорошего попал, чтоб вы не зря старались…
– Прохорова жаль, – вздохнул Завалишин. – Такой был беззаветный, безотказный старик. Ильин, когда с глазу на глаз, его всегда батей звал…
– Значит, на КП у нас теперь один Ильин остался? – спросил Синцов.
– А вот и связь… – сказал адъютант, поднимая трубку затрещавшего телефона. – Ильин вас просит.
Голос Ильина показался Синцову в телефон не таким, как обычно, хотя докладывал Ильин четко и ясно, как всегда: все в порядке, связь со всеми ротами есть, скоро должны доставить людям горячую пищу… Он звонит уже из другой землянки. В той, где были раньше, теперь КП полка. Левашов уже там, и Туманян должен скоро прийти.
– Позвоните им по двойке, когда у вас готовность будет. Левашов повторил, чтоб спросили «добро», прежде чем начинать.
– Через пятнадцать минут позвоню, – сказал Синцов.
И еще раз подумал, что хотя Ильин говорит как всегда, а голос у него не такой. Может быть, уже узнал про свою минометчицу, что ее больше нет на свете. И, подумав об этом, не стал говорить сейчас про убитого ординарца, положил трубку и повернулся к Завалишину.
– Зачем мальчишку с корреспондентом отпустили? При вас приказал, чтобы не шел со мною…
– Я на телефоне был, – объяснил Завалишин. – А когда вышел, они уже…
Синцов махнул рукой. Не хотелось больше говорить, все это теперь уже бесполезно.
В землянку вошел Люсин.
– Все выяснил об этом вашем герое, – сказал он, войдя. – Материал будет исключительный!
Синцов поднялся ему навстречу.
– Закончили?
– В основном закончил.
– А раз так, то все. До свидания. И чтобы больше духу вашего не было у нас в батальоне! Рыбочкин! – повернулся Синцов к адъютанту. – Дайте бойца, пусть проводит старшего политрука в полк.
– Какое вы имеете право? – вспыхнул Люсин.
– А иди ты отсюда к… – Синцов грубо и зло выругался, – пока морду тебе не набил. Понял?
– В дивизию сообщу о вашем поведении, – сказал Люсин.
– Хоть в армию, – сказал Синцов. – Что стоите, Рыбочкин? – обернулся он к адъютанту. – Приказано – делайте!
– Товарищ старший лейтенант… – поднимаясь, недоуменно сказал Завалишин.
Но Синцов остановил его рукой.
– Рыбочкин, что сказано?
– Пойдемте, товарищ старший политрук, – сказал Рыбочкин.
– Не понимаю вас, может, объясните? – сказал Завалишин, когда Люсин и Рыбочкин вышли.
– Богословский, объясните старшему политруку, как было дело, – сказал Синцов.
И пока Богословский рассказывал, он ни разу не вмешался. Ходил по землянке, сжав зубы, пытаясь унять вдруг заколотившую его дрожь. Откуда она, черт бы ее взял? От злости, от усталости, от всего пережитого за день? Или оттого, что через двадцать минут опять наступать? Если так, это хуже всего…
– А почему сразу его из батальона не отправили? – спросил Завалишин.
– А потому что еще светло было, убить могли, не имел права. А теперь имею, – сказал Синцов. – Так или не так? – Он остановился перед Завалишиным.
– Так. Но форма выражения… Может нажаловаться.
– А… с ним, пусть жалуется, – вдруг сказал уполномоченный. – Не подтвердим, и все.
– Не матерились, не матерились – и сразу разговелись, – сказал Богословский.
– Пора людей собирать, – сказал Синцов и первым вышел из землянки.
Назад: 19
Дальше: 21