Книга: Солдатами не рождаются
Назад: 10
Дальше: 12

11

День начался как в сказке: с самого утра за Таней приехал командир их партизанской бригады Каширин. Она думала, что он уже улетел обратно в бригаду, а он вдруг приехал к ней в новенькой полковничьей форме и без бороды. Неделю назад, когда он был у нее в госпитале, и потом, когда она сама заезжала к нему прощаться в гостиницу «Москва», он был еще с бородой. А теперь приехал без бороды и оказался таким молодым, что она его не узнала. Радостно посмеявшись над этим, он сказал, чтоб она скорей собиралась: вчера вышел указ, а сегодня всей группе партизан, слетевшихся с разных фронтов в Москву, будут вручать ордена, наверное, сам Калинин, и ей тоже будут вручать, потому что ее тоже наградили.
Пока она впопыхах переодевалась на кухне, Каширин ходил по передней и радостно и громко, чтобы она слышала через дверь, рассказывал, как им все задерживали переброску через линию фронта, потому что их захотел принять товарищ Сталин, потом сказали, что это отпало, а потом товарищ Сталин все-таки выбрал время и принял их прошлой ночью и, ни на что не отрываясь, расспрашивал до утра, а к вечеру был указ, а сегодня уже вручают ордена, и ночью некоторые полетят обратно.
– Наверное, и я полечу. – Каширин сказал это так же радостно, как и все остальное. – Правда, говорят, с посадкой вряд ли выйдет. Нашу Чертухинскую площадку немцы заняли. Ну ничего, спрыгну в районе лесной базы, летчики обещают прицелиться – плюс-минус пятьсот метров. Семнадцатый мой прыжок будет, считая довоенные.
Судя по его голосу, и то, что Чертухинская площадка занята немцами, и то, что придется прыгать с парашютом, нисколько его не смущало. После встречи со Сталиным он готов был лететь хоть к черту в зубы.
– Готова, – сказала Таня, выходя к нему.
Он ревниво осмотрел ее с головы до ног.
– Ничего, порядок. Только гимнастерочка великовата. Так мы и не пошили тебе подходящей гимнастерки…

 

– Пешком пойдем, – сказал Каширин, когда они вышли на улицу. – Времени впереди еще много.
– А вы заранее знали, что пойдете к товарищу Сталину? – спросила Таня по дороге.
– Был дан еще неделю назад такой намек.
– А почему мне не сказали?
– А потому, дочка, что ты еще не доросла такие вещи знать, – рассмеялся Каширин, блеснув во весь рот белыми веселыми зубами.
Когда он там, в тылу у немцев, командуя бригадой и утопая по самые глаза в черной густой бороде, называл ее «дочкой», а других «сынками», ей это совсем не казалось странным. Но сейчас сбривший свою знаменитую бороду Каширин был просто-напросто совсем молодой человек, старше ее самое большее года на три. И то, что он по-прежнему называл ее «дочкой», было так странно, что она посмотрела на него и рассмеялась.
– Чего смеешься?
– И как это вы только свою бороду решились сбрить?
– Сам не знаю. Проснулся с петухами, спать от радости не мог. До Кремля еще четыре часа, за тобой заходить рано. Маялся, маялся, по гостинице ходил, зашел в парикмахерскую, а там как раз кресло свободное. Сел и сбрил. Плохо?
– Нет, хорошо, но только теперь дочкой меня больше не зовите.
– Ладно, буду звать сестренкой.
Он посмотрел на нее и улыбнулся.
– Нет, не смогу, привык: дочка и дочка! Терпи, пока не улечу. Или полетишь со мной? Можем еще переиграть.
– Нет, Иван Иванович, я после отпуска на фронт, в медсанбат попрошусь.
– Не хочешь, значит, оставаться партизанкой? – сказал Каширин, и на его веселом лице промелькнула мгновенная тень. – Черт его знает, и у самого такое чувство бывает, что довольно судьбу на одном месте испытывать. Тоже иногда в армию хочется, чтобы и спрос с тебя и ответ – все по армейской норме: приказали – выполнил, выполнил – доложил; слева – сосед, справа – сосед, впереди – противник, сзади – начальство… Полк бы наверняка дали, я в перед войной полком командовал. А другой раз подумаешь: нет, не нашел бы там счастья, затосковал по партизанскому краю, слишком привык сидеть у фрицев самостоятельным гвоздем в сапоге.
– Иван Иванович, – попросила Таня, – расскажите мне, как вы были у товарища Сталина. Чего нельзя – не рассказывайте, а что можно – расскажите, только от начала до конца.
Каширин сказал «ладно» и всю дорогу до Кремля рассказывал ей от начала до конца: и какой кабинет у Сталина, с двумя большими портретами – Суворова и Кутузова, и как они вошли туда, и как Сталин с каждым из них поздоровался за руку, и как, пока они отвечали на его вопросы, он только изредка присаживался, а все остальное время ходил вдоль стола, вглядываясь в лицо то одному, то другому, и как, когда они уже больше часа сидели у Сталина, вдруг в кабинет вошел какой-то генерал-лейтенант, наверное на доклад, с папкой в руках, и Сталин полуобернулся через плечо, ничего не сказал и только махнул на него рукой. Генерал постоял и вышел, а Сталин, не обращая на него внимания, продолжал слушать то, что ему рассказывали партизаны. И как потом, наверное еще через час, этот генерал-лейтенант опять зашел со своей папкой и сказал: «Товарищ Сталин, у меня важное сообщение». И Сталин снова полуобернулся к нему и сказал тихо и сердито: «Подождите немного, пока не закончим с товарищами партизанами. Они не каждый день к нам в Москву прилетают». И всем партизанам очень понравилось это, а генерал опять потоптался несколько секунд, хотел, кажется, что-то возразить, но не возразил и вышел. А Сталин, когда за генералом закрылась дверь, посмотрел ему вслед, неторопливо развел руками, улыбнулся и сказал: «Не понимают у нас некоторые люди, что не всегда их сообщение самое важное, что могут быть и более важные сообщения, чем их сообщение». И повернулся к отвечавшему перед этим на его вопрос командиру бригады Гусарову: «Продолжайте, товарищ Гусаров, не спешите». И всем партизанам, которые были у Сталина, очень понравилось это, потому что, оказывается, для Сталина самыми важными сообщениями были именно те, с которыми они прилетели к нему.
Каширин с увлечением и даже восторгом рассказывал об этом Тане, а Таня с таким же увлечением и восторгом слушала, радуясь такому отеческому вниманию Сталина ко всем подробностям их партизанской жизни, и радостно смеялась над этим генерал-лейтенантом, которого, чтоб он не мешал говорить с партизанами, два раза прогнал товарищ Сталин. Смеялась от всей души, даже и не задумываясь над тем, что, может быть, то сообщение, с которым два раза приходил и топтался этот генерал, и на самом деле было таким важным, что его надо было выслушать, не откладывая ни на минуту…
Когда партизаны собрались все вместе в маленьком красном зданьице, прилепленном к Кремлевской стене, слева от Спасской башни, и когда им выписали пропуска и они пошли мимо ворот, их остановил резкий звонок и несколько военных преградили им дорогу. Потом из ворот Кремля вынеслась машина. Звонок был такой резкий и так стремительно выскочили поперек дороги люди, что Таня подумала: это едет Сталин. Но в машине никто не ехал, в ней сидел только шофер.
Потом их пропустили, они прошли мимо ворот, и Таня, как ни быстро они шли, не утерпела и с любопытством посмотрела туда, внутрь. За воротами была накатанная шинами брусчатка с белыми полосками снега между камней, а дальше виднелись сбегавшие по склону елки.
Они прошли мимо нескольких человек, внимательно проверивших их документы в проходе около ворот, потом прошли еще через один проход, где у них тоже проверили документы. Потом вошли в здание, где у входа их остановили в третий раз. А потом еще – в четвертый, уже на втором этаже.
Проверяя документы, им все время заглядывали в лица и внимательно читали и то, что написано в пропусках, и то, что написано в удостоверениях личности, так, как будто там было написано что-то особенное, необыкновенное, во что нужно было долго вчитываться. И в лица всматривались тоже очень внимательно.
Таня понимала, что так, наверное, и нужно: ведь они входили в Кремль, где жил товарищ Сталин, и его надо было охранять.
Документы у каждого проверяли очень долго, и все очень долго стояли и ждали каждый раз, и на лицах у всех были неловкие, одобрительные улыбки, как будто все хотели сказать друг другу: да, да, это так нужно, это совершенно правильно, иначе и быть не может.
Потом, когда все расселись в первых двух рядах круглого белого зала, где Калинин должен был вручать ордена, это ощущение неловкости исчезло, забылось.
Таня очень ждала, когда же наконец войдет Калинин, а когда он вошел, удивилась. Она никогда не видела Калинина и заранее представляла себе, что он будет такой, как на портретах: сойдет с них и придет сюда в зал. А Калинин был не такой, гораздо старше, и была у него старческая походка, которой не было на портретах, и почти совсем белая бородка. Он был старичок, просто старичок.
И Таня еще очень долго, целых полчаса, пока ее не вызвали, привыкала к тому, что этот старичок – Михаил Иванович Калинин.
Партизаны вставали один за другим, подходили к Калинину и, возвратись на свои места, начинали тут же привертывать ордена.
Когда наконец вызвали Таню, она почувствовала, что все на нее смотрят. И, проходя мимо Каширина, увидела, как он улыбнулся ей, и в ответ тоже улыбнулась и так, улыбаясь, и подошла к Калинину.
Улыбка, наверно, сделала ее еще моложе, и Калинин, отдав орден и протянув ей руку, посмотрел на нее с добрым стариковским сожалением, словно ему было жаль, что на этой войне приходится вручать ордена Красного Знамени таким маленьким стриженым девочкам в военной форме. Посмотрел и, поймав ее руку, потому что она растерялась и не подала ее, о чем-то спросил.
Он спросил, сколько ей лет. Но она не поняла и, только уже вернувшись на место и сев, словно заново услышала его слова: «Сколько вам лет?» А тогда, когда Калинин пожимал ей руку, она не услышала слов: «Сколько вам лет?», а просто услышала, как он ей что-то сказал, и ответила: «Спасибо большое, Михаил Иванович!» – «Это вам спасибо», – сказал Калинин, отпустив ее руку, и, пока она шла назад, продолжал все с тем же стариковским сожалением глядеть ей вслед.
После награждения сначала вывалились все вместе на Красную площадь, а потом, распрощавшись с остальными и покричав друг другу вдогонку, пошли к гостинице «Москва», где жил Каширин, уже вчетвером: Таня, Каширин, Гусаров из Брянского партизанского края, тот самый, чей рассказ Сталин не дал прервать генералу, и красивый капитан из газеты, который в сентябре прилетал к партизанам и почти две недели жил в бригаде. Его сегодня не наградили, он просто присутствовал, чтобы потом написать, и Каширин подшучивал над ним:
– Это даже удачно вышло, Люсин, что тебя сегодня не наградили. А все почему? Обманул нас. Товарищ Сталин нас спрашивал о тебе: как, говорит, там у вас Люсин себя вел? Я говорю: вел неплохо, но обманул. Обещал про нас десять очерков написать, а написал три. Раз так, говорит, пусть еще слетает, допишет, тогда наградим.
– Ладно врать-то, – сказал капитан из газеты.
– Лучше ко мне прилетай, – сказал Гусаров, – я человек интеллигентный, не чета Каширину, литературу ценю и два раза летать к себе не заставлю.
– Ну да, нашелся интеллигент! – сказал Каширин. – Похож ты на интеллигента, как тот казак, что турецкому султану письмо писал!
Все, включая Гусарова, рассмеялись. Он и в самом деле был похож на того казака с картины Репина, что, полуголый, в одних шароварах, сидит за столом наискосок от писаря, грузный, наголо бритый, с длинными запорожскими усами.
– Только и разница вся, что он свой жупан успел пропить, а ты свой нет.
– Каширин ткнул пальцем в полушубок Гусарова. – Как у нас, кстати, с войсковым запасом? Горилка не вся еще вышла? Надо зайти выпить по такому случаю.
Гусаров ответил своим густым, как из бочки, голосом, что для такого случая горилка еще есть, и, повернувшись к Тане и прихватив ее под локоть, с неожиданной для его голоса и вида церемонностью добавил:
– И вас милости прошу в нашу честную компанию, если, конечно, других личных планов нет.
– Какие же у меня планы? – сказала Таня, радуясь приглашению.
– А что у вас за горилка? Типа «тархун»? – спросил капитан из газеты.
– Подымай выше. Типа «сырец», – сказал Гусаров, – а для вас, – снова обратился он к Тане, – есть бутылка портвейна «три семерки». Одну для жены оставлю, а вторую истребляйте! Шутка ли дело, какой орден заработали – боевое Красное Знамя! У нас в гражданскую всего три краснознаменца на дивизию было.
– А ты расскажи, расскажи ей, – сказал Каширин, – как тебя тогда хотели к ордену представить, а ты попросил, чтобы лучше в благодарность новую кожанку и штаны кожаные выдали.
– Да, было такое дело, по дурости молодых лет, – сказал Гусаров. – Я Каширину рассказал, а он смеется, думает, вру. А я не вру, так оно и было, хотя сейчас и трудно поверить.
– Гусаров у нас сегодня тройной именинник, – сказал Каширин. – Во-первых, как-никак орден, а не полушубок на этот раз выбрал; во-вторых, до того боевой доклад сделал, что товарищ Сталин всех генералов побоку, чтобы только Гусарова дослушать; а в-третьих, жена приезжает… Когда мне с вещичками из номера удаляться?
– Вечером, – сказал Гусаров. – Придем, буду еще на вокзал звонить.
– Правда, жена приезжает? – спросила Таня, как всегда торопливо радуясь чужому счастью.
– Должна приехать, – вздохнул Гусаров.
– А чего ты вздыхаешь? – сказал Каширин. – Грехов за тобой нет. Могу, как сосед, справку с печатью выдать!
– Грех тот, – сказал Гусаров, – что едет, бедная, из Омска шестые сутки, а не знает, что сегодня встретимся, а завтра простимся.
– Опять улетаете? – спросила Таня.
– А что мне делать, я ж не военный, как он, – кивнул Гусаров на Каширина. – Ему, если б попросился, и на фронте место нашли, а я райкомщик, мне дорога одна – обратно, к себе в район… Заходил на днях в МК, к старому товарищу, и даже позавидовал: как немцев из-под Москвы погнали, так сразу все райкомщики, кто жив и не на фронте, обратно на своих местах. А наша Брянщина когда еще к нормальной жизни вернется!..
– Тем более что ты там у себя ни одного моста в живых не оставил, – сказал Каширин.
– А что делать? – невесело отозвался Гусаров. – Фронт ближе подойдет – все, что еще цело, дыбом поставим. Через это не перепрыгнешь!
– Ладно прибедняться, – сказал Каширин и обернулся к Тане: – Его там, где мы были, знаешь как хвалили? Мастер рельсовой войны!
– Мастер-ломастер, – снова невесело усмехнулся Гусаров.
– А вы не могли попросить у товарища Сталина, чтобы вас самого к семье отпустили? – спросила Таня. Слушая разговор Каширина и Гусарова, она все время удивлялась: неужели ничего нельзя придумать, чтобы Гусаров и его жена повидались подольше?
– Как-то не попросилось, – сказал Гусаров. – Когда в Москву вызвали, надеялся, что сам к ней слетаю, а потом ждали приема со дня на день, куда ж улетишь? А теперь обстановка требует – обратно в Брянский лес. Хорошо, заранее догадался ее вызвать, а то б и доехать не успела. Маловато, конечно, сутки, но ничего, у других и этого нет, – добавил он, но в глазах его была тревога. Видимо, предчувствовал, что свидание будет нелегким.
Так, разговаривая, дошли до гостиницы и поднялись на третий этаж, в угловой двухкомнатный номер, который занимали вместе Каширин и Гусаров.
Гусаров сразу взялся за телефон: звонить на вокзал, а Каширин и капитан из газеты стали собирать на стол. Таня помогала им, мыла взятые с умывальника стаканы.
– Можно из буфета посуду попросить, – сказал Гусаров, оторвавшись от телефона. – Да и принесут, глядишь, еще чего-нибудь, у меня талоны есть.
Но Каширин махнул рукой.
– Побереги свои талоны для жены. Обойдемся наличностью.
Капитан из газеты отстегнул от пояса нож с красивой наборной ручкой, и Таня стала резать им хлеб.
– Покойник Дегтярь подарил, – сказал про нож капитан из газеты, стоя у Тани за спиной.
Она ничего не ответила.
– Не забыли его?
Таня обернулась и посмотрела капитану из газеты прямо в глаза:
– Нет, не забыла, товарищ Люсин.
Она знала, что вопрос задан со значением, не отвергала этого значения, но говорить об этом не хотела.
– Хороший был мужик, верно? – не успокаивался капитан из газеты.
– Хороший был мужик, верно, товарищ Люсин, – как эхо, ответила Таня, продолжая смотреть ему в глаза до тех пор, пока он не отвел их.
– А что ты с ним так официально? – обрывая их разговор, сказал Каширин.
– У него имя есть – Николай, можно и Коля.
– Слушаюсь, товарищ полковник.
– Чего «слушаюсь»?
– Буду звать товарища капитана Колей…
Она улыбнулась, насильно погасив в себе неприязнь к этому человеку, заговорившему о том, о чем не надо было заговаривать. Не хотелось портить праздник ни Каширину, ни себе.
Гусаров наконец оторвался от телефона и сказал, что если не врут, то жена вроде бы приезжает не в одиннадцать, как думали раньше, а в семь, поезд нагоняет опоздание. У него было радостное лицо. Да и не удивительно: ему, бедняге, приходилось теперь считать каждый час.
Он вышел в соседнюю комнату и вернулся с флягой и поллитровой бутылкой портвейна.
– Под пробку, – удовлетворенно сказал Люсин, тряхнув флягу над ухом. Потом, отбив сургуч вилкой, открыл портвейн.
Сырец перелили в графин и разбавили водой. Стаканов было всего два, и Люсин налил первым Тане и Каширину. Таня придержала его руку, но он все-таки налил ей почти полный стакан портвейна.
– А может, Гурского подождем, он прийти обещал. – Каширин поглядел на часы.
Гурский был второй корреспондент, прилетавший тогда в бригаду с Люсиным и вдвоем с ним писавший потом очерки. Таня обрадовалась, услышав, что он тоже придет: там, в бригаде, он показался ей веселым человеком.
– Ничего, догонит, – сказал Гусаров.
Каширин встал, поднял стакан и долго молчал.
– Может быть, я тебя, дочка, и не увижу, – сказал он наконец, когда на лицах у Гусарова и Люсина уже появилось томление. – А если увижу, то может не оказаться случая выпить за тебя. Поэтому выпью сразу и за твой орден, и за твое геройство, и за твои красивые глаза, и чтобы никогда ни один гад их плакать не заставил!
И, не двинувшись, не потянувшись к ней, с какой-то странной строгостью спросил:
– Можно тебя поцеловать?
А когда Таня сама шагнула к нему, обнял ее и коротко и крепко поцеловал прямо в губы. И хотя Каширин был с головы до ног мужчиной, его неожиданный порыв не смутил Таню.
Он просто прощался с ней. И может быть, навсегда, внезапно подумала Таня, близко-близко увидев его глаза в ту секунду, когда он целовал ее.
Таня выпила за себя полстакана, а вторую половину подняла за жену Гусарова и за их встречу. Потом, спохватившись и даже застеснявшись того, что не сделали этого с самого начала, выпили за Сталина. Потом за товарищей, оставшихся там, по ту сторону фронта, потом – это предложил Гусаров – выпили за капитана из газеты и за то, чтоб он еще раз побывал у партизан. И Каширин стал хвалить его с великодушием человека, которому не жаль передать лишнего другому.
– За товарища Люсина, – сказал он, – который вместе со своим дружком прилетел к нам в самый тяжелый момент. Другой бы не прилетел в такое время.
Таня хорошо помнила это время, когда немецкая охранная дивизия прочесывала леса вокруг Смоленска. Время и правда было неважное. Правдой было и то, что этот капитан из газеты, Люсин, когда прилетел, сам напросился и участвовал в нескольких операциях. Для себя и для других Каширин считал все это само собой разумеющимся. Но капитан был человек из Москвы, из газеты, он прилетел, хотя мог бы и не прилетать, и ходил в операции, хотя мог бы в не ходить! В общем, по Каширину выходило, что и капитан из газеты, и его товарищ были почти героями.
Среди этих подогретых спиртом похвал и связанных с ними воспоминаний, встреченный радостными возгласами, вошел Гурский, тот второй корреспондент, который был у них в бригаде вместе с Люсиным. Тогда в бригаду, Таня хорошо помнила это, он прилетал в гимнастерке без знаков различия, в безрукавке, ватнике и пилотке. А сейчас вошел в номер в штатском пальто, в шляпе и, сбросив пальто на кресло, оказался в костюме и накрахмаленной белой рубашке с галстуком. И только надетая поверх костюма меховая безрукавка напоминала о его прежнем виде, в каком он прилетал в бригаду. Он удобно развалился в кресле и сразу же принялся шутить, чуть-чуть заикаясь, так, словно внутри него от времени до времени что-то вдруг заедало.
– Я вижу, вы тут, воспользовавшись моим отсутствием, п-производите в герои Люсина… Н-не делайте этого, потому что вся наша редакция уже и так стонет от п-проявленного им героизма, и, между прочим, совершенно напрасно. Я вам открою секрет того, как мы попали к вам. Редактор вызвал нас и спросил: хотим ли мы лететь в т-тыл? Мы не возражали, разумеется. А когда выяснилось, что редактор, говоря «т-тыл», имеет в виду н-направление, совершенно п-противоположное тому, которое имели в виду мы, то отступать было уже п-поздно. И мы с Люсиным, как м-мужественные люди, сказали единственное, что нам оставалось сказать: есть…
– Не ломай дурочку, – сказал Люсин.
– Скажите лучше, когда прилетите к нам еще раз? – спросил Каширин.
– Откровенно говоря, думаю, что никогда, – сказал Гурский. – Хорошенького п-понемножку. Прошу обратить внимание на мою п-полную откровенность. От Люсина вы ее не дождетесь. А вы п-полетите туда, обратно? – обратился он к Тане.
– Нет, – сказала она.
– И очень п-правильно сделаете.
– И не жалко вам будет отпустить туда одного Каширина? – спросил Люсин у Тани.
– Не обращайте внимания на его вопросы, – сказал Гурский, кивнув на Люсина. – Он молодой и красивый и п-поэтому считает, что может задавать женщинам любые глуп-пейшие вопросы. Он еще не догадывается, что женщины ценят в ч-человеке ум гораздо чаще, чем это п-принято считать. А теперь п-позвольте задать вам с-сравнительно более умный вопрос. Как вы себя чувствуете?
– Почти хорошо, – сказала Таня.
– К-каширин говорил мне, что у вас отпуск п-после больницы. А вы мне говорили, когда я был там у вас, п-помните, что у вас есть п-папа и мама, т-только вы не знаете где. В-вы узнали, где они?
– Я послала телеграмму и жду ответа.
– Вот это умно. Я бы лично д-дорого дал, чтобы съездить к своим п-папе и м-маме.
– А ты попросись у редактора, – сказал Люсин.
– П-просятся дети в уборную, – сказал Гурский, – и собачки во д-двор. А мужчины во время войны п-просятся на фронт. А в остальных случаях ждут, пока им п-предложат что-нибудь другое, а если им не предлагают, они и не п-просятся. И это, между п-прочим, вп-полне серьезно.
– Это правильно, – сказал вдруг Гусаров, должно быть подумав о своем.
– А почему? – не согласился Каширин. – Все же вы как-никак слетали к нам, в партизанский край, могли после этого и сказать редактору…
– С-слушай, Каширин, – сказал Гурский, – т-ты слишком добрая д-душа. Ты можешь нас исп-портить, боюсь даже, что ты начинаешь нас п-портить. Между прочим, я бы хотел знать, какие п-подвиги ты уже пприписал нам с Люсиным по широте твоей души. Лично я твердо п-помню все, чего я не совершал. Но боюсь, что Люсина может п-подвести п-память.
Люсин, слушая все это, то смеялся, то отшучивался и, подсев к Тане, настойчиво заботился о том, чтобы она пила свой портвейн.
Он и правда был очень красивый – светло-русый, с синими глазами, но красота его, под стать фамилии, была какая-то девичья, вкрадчивая.
– Послушай, Люсин, – сказал Гурский, – я хочу предложить один т-тост, но п-перестань ей подливать. Во-первых, она недавно вышла из госпиталя и, по-моему, уже побледнела. А во-вторых, п-по-моему, ты не в ее вкусе.
– Нет, почему же… – Тане Люсин действительно не нравился, но она не любила, когда ее опекали.
– В таком случае п-простите.
Таня почувствовала, как Люсин тесно придвинулся к ней плечом, но, заметив испытующий взгляд Гурского, не стала отодвигаться.
– А выпить я хочу вот за что, – сказал Гурский. – Я тебя полюбил, Каширин, за то, что ты храбрей меня. Я бы еще п-подумал, прежде чем снова лететь туда, к вам, а ты допьешь с нами водку и н-ночью п-полетишь. Я пью за то, чтобы ты, п-при всей твоей храбрости и даже н-несмотря на нее, оставался жив до самого п-последнего часа войны. Постарайся, п-пожалуйста, очень тебя п-прошу. И за вас тоже, товарищ Гусаров…
– Ладно, постараемся, – сказал Каширин, чокаясь с Гурским. – Только зачем панихиду завел? Даже не похоже на тебя.
– Во-п-первых, если уж уп-потреблять церковные термины, то это не п-панихида, а молебен. А во-вторых, – Гурский вдруг повернулся к Люсину, – представляешь себе, м-меня редактор в-вызвал – Петя Пустовалов п-погиб. Пришла телеграмма с Донского фронта… П-пошел с десантом на танке – и убит. Редактор ск-казал, чтобы мы с т-тобой были г-готовы к в-вылету на Донской. Вместо н-него. Понимаешь, уже третий час никак не могу п-привыкнуть к тому, что его нет… – Лицо Гурского стало печальным, толстый нос покраснел, а из-под очков выкатилась слеза, которую он небрежно смахнул со щеки пальцем.
Все несколько секунд молчали.
– Да, неожиданная смерть… – сказал Люсин. – Всего месяц на фронте – и уже погиб, а мы с тобой с первого дня трубим, и ничего…
– А ты п-перестань козырять тем, что ты с первого дня. Это п-пошло!
– Почему пошло?
– А п-потому, что уже погибли, п-по крайней мере, миллионы людей, которые начали воевать не с первого дня. Ты так говоришь, что мы с тобой воюем с п-первого дня, как будто мы от этого стали людьми п-первого сорта. Это представление о войне д-достойно гимназистов. Пустовалов полетел на фронт, когда ему п-приказали – не раньше и не позже, и это в п-порядке вещей…
Он сердился, но Тане показалось, что он сердится не на Люсина – Люсин просто попался ему под руку. Он сердился не на Люсина, а на смерть, унесшую какого-то человека, дорогого для него и безразличного для Люсина.
– Редактор сказал, – после молчания проговорил Гурский, – в телеграмме написано, что Пустовалов хорошо вел себя п-перед смертью. Не п-перевариваю этого слова – «вел». «Хорошо вел», «плохо вел» – можно п-подумать, что мы в детском саду. И п-потом он еще сказал мне с оттенком гордости, что теперь, считая Пустовалова, у нас в редакции уже д-десять погибших. Так сказал, как будто ему не хватало П-пустовалова для ровного счета…
– Ну и что вы ему ответили? – спросил Гусаров.
– Ничего. Это не такая простая п-проблема. То, что в редакции уже п-порядочные потери, – значит, что наши корреспонденты действительно торчат на п-передовой. И это п-правильно. И в этом смысле я п-понимаю редактора, тем более что он сам, когда едет на фронт, всегда лезет на п-передовую. Но когда говорят о мертвом, что он хорошо себя вел, мне это п-почему-то п-противно!
– Десять человек!.. – покачал головой Каширин. – А сколько из них писателей?
– П-половина.
Каширин снова покачал головой.
– Не качай головой, Каширин, – сказал Гурский, – т-ты любишь писателей, но ни черта не п-понимаешь в литературе. Я знаю, какие ты давал приказания, когда мы с Люсиным ходили там, у тебя, на операцию, – б-беречь и п-прикрывать собой…
– Да. Ну и что же…
– Это неп-правильно. Человек не вправе соглашаться на то, чтобы его прикрывали грудью! А т-тем более п-писатель. О войне может написать только тот, кого, п-по крайней мере, несколько раз могло убить, и никогда не напишет ч-человек, которого все только и делают, что п-прикрывают грудью. Самое большее, что он сможет написать, – это автобиографию п-под заголовком «Как меня сп-пасали». Вы согласны со мной? – обратился он к Тане.
– Давай выпьем в память этого твоего друга, – сказал Каширин. – Я вижу, ты хоть и придуриваешься, а переживаешь.
– А я не п-придуриваюсь, – сказал Гурский, – я просто п-помню, что я заика, п-пафос не моя стихия. Между п-прочим, я не настаиваю, чтобы вы пили до дна, – сказал он Тане, увидев, как Люсин налил ей в стакан остатки портвейна. – Мертвых это, к сожалению, не воскрешает…
Но Таня не послушалась его совета и выпила вместе со всеми до дна. Почему-то ей так захотелось, наверное потому, что она мысленно выпила сейчас не только за этого неизвестного ей человека, но и за многих других, тех, кого она знала и кого больше не было на свете. И за Дегтяря тоже… Он обидел ее перед смертью, но все равно она вспомнила о нем сейчас. Он любил повторять, что смерть все спишет, и был, пожалуй, прав.
– Не п-пора ли д-договориться о дальнейшем? – сказал Гурский, когда все выпили.
– Сейчас еще достану, – кивнув на пустой графин, сказал Каширин.
– Это т-так, – сказал Гурский, – но я имею в виду более отдаленные планы, вплоть до т-твоего отлета.
Он скользнул по Тане взглядом, и она почувствовала: ее присутствие помешало ему сказать то, что он собирался.
– Иван Иванович, – сказала она Каширину, – я полежу у вас немного в той комнате. Голова кружится с отвычки… – Сказала и встала: раз у них свои планы насчет дальнейшего, пусть говорят об этом без нее, зачем мешать…
– Ну что ж, полежи, – сказал Каширин.
Остальные промолчали: это всех устраивало.
Она пошла в соседнюю комнату, прикрыв за собой расхлябанную, заскрипевшую дверь. Там стояли две кровати. На одной из них все было дыбом, а из-под подушки торчал знакомый растрепанный томик Лермонтова, вечный спутник Каширина, на все случаи жизни. Другая, гусаровская кровать была аккуратно застелена. Таня присела на краешек и почувствовала, что голова у нее и правда немножко кружится. Не надо было пить эти последние полстакана… Прислушиваясь к сдержанным голосам за дверью, она крикнула через дверь Каширину:
– Иван Иванович, если не трудно, дайте мне папироску!
Она решила вызвать сюда Каширина и сказать ему, чтобы он не стеснялся, не думал о ней. Ему ночью улетать, и, если им с кем-то там надо встретиться, пусть бросают ее и идут. Она понимает, не маленькая… Когда они пойдут, она тоже пойдет по своим делам, у нее есть свои дела… А вечером ей надо быть дома: зайдет этот Артемьев, брат Маши…
Так она собиралась сказать Каширину, хотя до самого вечера никаких своих дел у нее не было, и ей, наоборот, стало очень тоскливо, когда она вдруг по взгляду Гурского поняла, что начинает мешать им. Ей казалось, что она будет еще долго сидеть и слушать этот новый и интересный для нее разговор, и даже Люсин, теснивший ее плечом и жарко дышавший в ухо, не портил ей настроения, но теперь это настроение все равно уже было испорчено. Оставалось не быть глупой и не мешать им, а особенно Каширину в его последний вечер в Москве. Кто его знает, что будет потом.
Она ждала, что войдет Каширин, но вошел не Каширин, а Люсин. Вошел с каплями пота на лбу, с покрасневшим, уже не девичьим лицом.
«Хорошо, что дверь не закрыл», – мельком подумала она, не потому, что испугалась его прихода, а потому, что не хотела, чтобы настроение было вконец испорчено.
– Не думал, что вы ко всему еще и курите, – сказал Люсин, протягивая ей надорванную пачку «Беломора» и садясь на кровать напротив нее.
– К чему «ко всему»? – спросила Таня, беря папиросу.
– Ну, пьете хорошо и вообще…
– Что «вообще»?
– Нет, ничего… – Он хотел сказать, но не решился. – Пьете хорошо, приятно смотреть.
– А медики вообще хорошо пьют, – сказала она. – Вы что, меня напоить хотели?
– Да.
– Зачем?
Он молчал и смотрел на нее с пьяным любопытством: не знал после ее вопроса, как говорить с ней дальше.
– Очень хотелось, чтоб как следует выпили, – помолчав, сказал он.
– Напрасно. Я и когда пью, все равно делаю, что сама хочу, а не что другие хотят.
Он неуверенно посмотрел на нее все с тем же любопытством, и она взглядом ответила: «Да, про это самое и говорю, про что думаешь. Но думаешь ты про это напрасно и поэтому уходи…»
– Ну чего ты там? – послышался из другой комнаты голос Каширина. – Возьми у Гусарова под кроватью в ящике – бутылка «тархуна» стоит.
Люсин оглянулся на голос, потом посмотрел на Таню и, продолжая смотреть на нее, стал шарить рукой под кроватью, на которой сидел.
– По-моему, это здесь, – сказала Таня, показывая пальцем под кровать, на которой сидела сама, и не двигаясь с места. Он опустился на корточки и, шаря одной рукой под кроватью, другой, словно потеряв равновесие, схватил ее за колено и, сжимая его, снизу вверх испытующе посмотрел ей в глаза.
Она не тронулась с места, только посмотрела вниз и, немножко придвинув другую ногу, каблуком наступила на пальцы шарившей по полу руки. Наступила и вся напряглась от сознательного желания сделать ему как можно больнее. Он охнул, выдернул руку из-под сапога и, отпустив Танино колено, зажал два отдавленных пальца в другой руке. Не обращая на него внимания, Таня нагнулась, сама пошарила под кроватью и протянула ему бутылку.
– Нате… А пальцы под краном подержите…
– А ну вас к богу в рай, – отмахнулся Люсин и, взяв бутылку, крепко сжал ее отдавленными пальцами. – Раз бутылку держат, обойдется.
– Ну что, несешь? – крикнул из другой комнаты Каширин. – Или не найдешь? Помочь?
– Несу. – Люсин вышел, сердито хлопнув дверью.
Оставшись одна, Таня с сомнением посмотрела на кровать Гусарова; к Гусарову сегодня приезжает жена, и прилечь на его кровать почему-то казалось неудобным.
Пересев на кровать Каширина, она подоткнула за спину подушки и прилегла, свесив на пол ноги.
Правду ли она сказала этому Люсину, что всегда делала так, как хотела сама, а не так, как хотели с ней делать другие? Да, правду. А Дегтярь? Да, с Дегтярем это тоже была правда, ей почти целый месяц казалось, что она его любит. А потом все как отрезало. И когда Дегтярь умер, ей было даже странно, что у нее не осталось к нему ни крупицы женского чувства, просто было очень жаль его, как всякого другого погибшего товарища, и больше ничего. Очевидно, природа позаботилась о ее самозащите, не наделив способностью прощать свои женские обиды.
Теперь, когда она прилегла, голова стала кружиться меньше. Она взяла с тумбочки папиросу и закурила. «Неужели и сегодня не получу ответа на телеграмму? Если бы только мама увидела, что я курю… Надо непременно бросить, а то расстроится, если узнает», – подумала Таня и вдруг явственно услышала голоса из другой комнаты.
Когда Люсин хлопнул дверью, дверь отскочила от притолоки и теперь понемногу открылась до половины. В той комнате говорили о Тане. Она сначала хотела закрыть голову подушкой и не слушать, даже потянула к себе подушку, но в эту секунду Каширин громко сказал: «Как хотите, не согласен в такой день оставлять ее одну», и она выпустила из рук подушку и стала слушать.
– Тогда п-придется отменить все м-мероприятие целиком, – сказал Гурский.
– Ну и отменим, – сказал Каширин.
– П-пожалуйста, – сказал Гурский. – В конце концов это т-ты улетаешь, у т-тебя последний вечер. Я-то п-пока еще остаюсь…
– Ну и пускай, а что ж ее одну бросать, – сказал Каширин.
И Таня благодарно улыбнулась его словам и села на кровати, намереваясь сейчас же пойти и сказать Каширину, что у нее самой есть важное дело и ей нужно срочно уходить, но голос Гурского остановил ее.
– Послушай, Каширин, – сказал он, – ты, конечно, в п-принципе п-прав, но есть и другая сторона вопроса: ты улетаешь, там это знают, и т-твоя Полина тебя просто-напросто хочет в последний раз повидать. Она, конечно, не жена д-декабриста, но все-таки неп-плохой ттоварищ и за это время, что ты в Москве, не сделала тебе н-ничего, кроме хорошего. Надо и ее п-пожалеть…
«Действительно, Каширин – душа-человек, – подумала Таня, вставая. – Готов из-за меня испортить себе последний вечер в Москве… Но я, конечно, не позволю этого – пусть идут, куда им надо…»
– Стойте, – сказал Люсин, когда она, оправив кровать, уже подошла к двери. И Таня, услышав его голос, остановилась с тяжелым предчувствием, словно он сказал это не им, а ей. – Стойте, давай возьмем с собой туда твою докторшу!
– А зачем она тебе там? – сказал Каширин. – Сидеть и смотреть?..
– Почему смотреть? – сказал Люсин. – Я беру ее на себя.
– Ты уже п-пробовал взять ее на себя, – сказал Гурский. – До сих пор на п-пальцы дуешь!
– Ничего, – сказал Люсин, – как раз такие и бывают с неожиданностями… Выпьет еще немного – и сама себя не узнает. Мне Дегтярь, если хочешь знать, сам о ней рассказывал…
«Оказывается, он и ему рассказывал», – подумала Таня с тоской и злостью – не на Дегтяря, а на себя.
– Было у нее с ним или нет? Или он врал мне? – спросил Люсин.
– Было, – сказал Каширин. – Я даже вызывал его, чтоб не звонил по всей бригаде.
– Ну так в чем же дело, – сказал Люсин, – беру ее на себя, и пойдем все вместе.
– Лично я п-против, – сказал Гурский.
– Почему? – спросил Люсин. – Ведь было же у нее с Дегтярем, Каширин сам подтвердил…
– С Дегтярем было, а с тобой не будет, – сказал Гурский. – Весь вечер п-пойдет прахом… И потом, есть в этом что-то п-противное.
– Чья бы корова мычала… – сказал Люсин.
– И даже п-подлое… – перебил его Гурский.
– А ну вас всех к черту! Лучше поломаем это дело вообще… – сказал Каширин.
И, уже договаривая эти слова, увидел вошедшую в комнату Таню.
Стоя там, в той комнате, она говорила самой себе, что просто ждет, когда они наконец замолчат и ей можно будет войти как ни в чем не бывало. Но на самом деле она жадно слушала, что о ней говорили. Слушала, потому что это было ее право, потому что она оказалась одна среди мужчин и они никогда не скажут ей самой того, что говорят о ней, считая, что она их не слышит. А ей нужно знать, что они говорят и думают о ней. Нужно, обидно, стыдно, интересно – все вместе.
Она вошла, не выдержав этого путаного, тревожного чувства, задохнувшись от него, как от быстрого бега, и, еще не совладав с собой, задыхаясь, сказала:
– Спасибо, Иван Иванович. Я немного вздремнула у вас. Мне пора идти…
– И, столкнувшись с трезвым, неверящим взглядом Гурского, выдержала этот взгляд и подошла к Каширину.
– А, дочка, – сказал Каширин, вставая и с грохотом отодвигая стул. У него было виноватое лицо и виноватый голос. Он выпил, и ему не приходило в голову, что она слышала, как они говорили о ней, но, должно быть, он и без того испытывал чувство стыда перед ней…
Гурский и Люсин поднялись вслед за Кашириным. Гусарова в комнате не было: он куда-то ушел. Поэтому Таня и не слышала ни разу его голоса.
– Куда ж ты пойдешь?
– Свидание назначила, чуть было не проспала у вас.
– Вот уж не думал… – сказал Каширин.
– Почему?
– А может, с нами? Мы как раз собираемся… – начал Люсин и замолчал. Кажется, Гурский толкнул его.
Таня ничего не ответила, даже не повернулась к Люсину, и, продолжая глядеть на Каширина, который растерянно взял ее за руку, сказала:
– Всем там у нас, в бригаде, передайте привет от меня, а вас, если можно, я обниму…
И она потянулась и крепко поцеловала его, не превозмогая себя, потому что сейчас, на прощание, целовала не этого подвыпившего и чувствовавшего себя виноватым Каширина, а другого, того, каким он был и каким снова будет там, в бригаде, куда он улетает сегодня ночью.
Потом она подала руку Гурскому, повернулась к Люсину и заставила себя улыбнуться:
– Вам не подаю, у вас рука болит…
– Ничего, я не злопамятный, – сказал Люсин.
Он порывался подойти к ней, но Гурский оттеснил его плечом, вышел вслед за Таней в переднюю и молча подал ей полушубок. Она благодарно кивнула ему, закрыла за собой дверь, быстро прошла мимо смерившей ее долгим взглядом дежурной по этажу и стала спускаться.
Спустившись в вестибюль, она увидела издали стоявшего около портье и звонившего по телефону Гусарова. «Наверное, опять справляется о жене. Вот почему он ушел: оттуда, из номера, звонить не хотел…» И помахала Гусарову на прощанье рукой. И он тоже заметил и помахал ей рукой.
Назад: 10
Дальше: 12