Десять
Какого-то хрена сижу в малом зале ЦДЛ, какого-то хрена слушаю чей-то бред. Куда только не пойдешь, что только не сделаешь из-за одиночества.
Здесь я читал свой рассказ, меня видел Серафимыч, ему понравилось, но он так и не подошел в тот вечер, сказал, что стеснялся своего старого пальто.
В носу так щиплет, может, действительно выпить, выжечь микробы внутренним жаром. Она бы смеялась надо мной, конечно, если бы знала, что я здесь сижу. Все красное почему-то. Это давление крови в глазах.
Я вышел и сразу увидел их, они все стояли вокруг Эммы Бурдаковой: Артемий, Гарник, Нелли и Юрий Владимирович, с барсеткой под мышкой.
– Вот, Эмма Рахатовна, это Юрий Владимирович, о котором я вам рассказывала, – с какой-то странной иронией на лице говорила Нелли. – Директор и владелец нашего издательского дома «Хармор».
Юрий Владимирович заранее уже смущался, переминался с ноги на ногу.
– Да, здравствуйте, очень рад! – тихо сказал он и услужливо подался к ней. – Юра.
От смущения он покраснел, и ярче стали видны его редкие светлые волосы. Он застенчиво улыбался, обнажая свои белые крепкие зубы, и все поправлял под мышкой толстую барсетку.
Эмма Бурдакова была похожа на стареющего накрашенного гомосексуалиста в женской одежде. Она изогнула нарисованную бровь и медленно подала свою крупную жилистую руку. Одного, в меру равнодушного и недолгого взгляда хватило ей, чтобы все понять про Юрия Владимировича Воробьева и Нелли. Нелли с радостью сообщницы поймала этот её взгляд уже на излёте.
Артемий стоял рядом и тоже чувствовал себя сообщником, а потом мило общался с Нелли, тусовались, как малознакомые люди. И я как-то растерялся, неловко стало перед ними, я не смог бы также общаться с Аселькой, я даже в глаза ей не смог бы смотреть.
Спустился в дешевое кафе в подвале. В сигаретном дыму плавали, переходили от столика к столику и пили за что-то разные личности. Взял пятьдесят грамм «Гжелки» и выпил.
«Когда я был бездарным, я ходил пить в кафе ЦДЛ», – сказал я этому журналисту внутри себя.
«Почему?» – он сделал вид, что не понял, это их блядская журналистская привычка.
«Сейчас выпью и скажу».
«Хорошо, я подожду».
«Жди, хули».
Я взял еще сто грамм водки, выпил половину, накопил слюну во рту и сглотнул, чтобы снять жжение, закурил.
Пьяный старый пердун целует женщине ручку. А она теряется, ей неловко. А он все ловит ее ручку и размазывает по ней водочно-розовые губы. Это вечная блядская ЦДЛ-овская манера, как бы утонченная.
Длинный, небритый мужик рассказывал двум неопределенного возраста женщинам, что он продал немцам сценарий фильма. Они курили и, щурясь, выпускали дым. Вот уже час он это рассказывает.
Странно было сидеть внутри своего горячего тела, и гул голосов и пьяные крики доносились издалека, мягкими волнами. Я поскреб щеку, а показалось, что кто-то снаружи поскреб бочку, в которой я сижу.
Черноволосый мужчина в белой рубашке склонялся над столами и агрессивно требовал налить ему. Если подойдет ко мне, я молча пну его ногой, представил, как пну, и снова выпил.
Черная, страшная старушка сидела в углу и курила, щуря глаз.
Нет ни одной молодой девушки. Даже барменша, и та старая. Это тоже показатель. Показатель неуспеха. А где мой журналист? Ушел.
– Ты чего здесь сидишь? – удивилась Нелли.
– Так, слоганы для Билайн придумываю.
– Не понимаю… Я же говорила тебе, что мы с Юрой будем ждать тебя в Пестром зале.
– Да? Вообще не помню.
И я пошел в Пестрый зал. Когда-то это тоже было дешевое кафе, и поэты писали прямо на стенах свои строки. Потом эти поэты прославились и попали в учебники по советской литературе, потом ушлые бизнесмены сделали дорогой ремонт, обвели золотом пьяные строки на стенах, ставшие теперь ценными советскими брендами, и все стало очень дорого, и другим писателям сюда уже не попасть. Теперь за стойкой бара сидел и смущался Юрий Владимирович, а рядом с ним Нелли. Ненавязчивый молодой бармен в белой рубашке перетирал бокалы, а ему больше делать было нечего, не онанировать же.
– А я не пошел сюда, здесь же дорого, – сказал я.
– Ничего, – смущенно заулыбался Юрий Владимирович.
– Анвар, давай выберем какой-нибудь коктейль? – предложила Нелли.
– Б-52, сразу скажу, я его еще ни разу не пробовал.
– Ну и я тогда тоже, – обрадовалась Нелли. – Юр, ты как?
– Я пас.
В полумраке бара приглушенно сияли и сверкали бокалы, хромированные ручки большой, антикварной кофейной машины из Америки. Знойный запах кофе, будто спрессованный жар бразильских плантаций. Сбоку, в глубине зала люди за столиками. Серебряными рыбками вздрагивали по потолку блики от вилок и ножей. И я понял, что писателей больше нигде не осталось, все продано и здесь сидят одни покупатели, в карманах у которых только бумажки с малолитературным текстом. Сидят и ждут чего-то. Чего-то богемного, наверное, драматичного. А ничего же не будет.
Передо мной появились две стопки с бурой жидкостью и пенкой. Руки бармена щелкали над ними зажигалкой. Обычная зажигалка «Крикет». Непорядок, бля. Над стопками, отрываясь и снова припадая к ним, колыхался бесплотный, синий язычок.
– Соломинки? – Глаза бармена вопрошали, на всякий случай. Вдруг мы мазохисты и пьем без трубочек.
Он был более бармен, чем бармен на самом деле, он прикидывал, каким должен быть бармен, он подражал бармену, которого видел в каком-нибудь идеологическом фильме про западную жизнь, и поэтому, конечно, был совсем не бармен, а бывший комсомолец или пионер. А я прикидывал, каким должен быть журналист. А здесь кругом сидели одни подражатели, одни «как бы». Пили кофе, курили, и им было особенно приятно и уютно оттого, что за стеной нищая зимняя страна. Все они, бывшие неподкупные советские люди, вдруг разом открыли для себя философию продажи, силу денег, и одни вольготно чувствовали себя хозяевами, будто всю жизнь ими были, другие уважали их за все худшее, что может быть в человеке, и были счастливы мстить своей советской неподкупности, и с наслаждением первооткрывателей продавались и верили в свое лучшее капиталистическое будущее. В общем, все делали все, чтобы действительно не было жаль за бесцельно прожитые годы.
Журналист (иронично): Если Вы такой умный, почему такой бедный?
– Ребята, а у меня водка внутри не загорится?
– Юр?
– Надо быстро, раз и все.
– Боюсь.
– Это не страшно, Нель, – улыбнулся Юрий Владимирович и посмотрел на меня, ему было неловко, словно я сейчас увижу что-то, чего мне не нужно видеть. – Я не могу показать, потому что придется выпить тогда. Пей.
– Тянем через соломинку и все.
Я сильно потянул. Вкусно и, конечно, не так крепко, как я об этом слышал. И мало, конечно, хотя так дорого. На донышке еще мерцал, крутился синий пузырёк.
– Ну как тебе, Анвар?
– Ничего, Нелли, скоро взлечу, и буду бомбить.
– Устал, Юр? – спросила Нелли.
– Ничего, нормально, – сказал Юрий Владимирович.
– Сегодня тиражи пришли, и они вдвоем с Борисом, братом, таскали эти кипы по лестнице на четвертый этаж, – жаловалась мне Нелли.
– Ничего, – смущенно улыбался он. – Для нас это как разминка, и деньги сэкономили. Борис все плакался, а я ему – таскай, давай.
– Он у вас другой, конечно, хозяйственный мужичок, а ты романтик.
Они говорили между собой, как родные люди. А я сидел и вел себя, как приличный человек. Бармен тоже вел себя, как приличный человек, и всем видом говорил: да, я ненавязчив, но доступен. И самое удивительное, что мне была приятна эта волна, которая шла от обаятельного, застенчивого лица Юрия Владимировича.
– Жаль, что я не могу угостить вас коктейлем, – вдруг сказал я. – Вернее, я могу вас угостить чем-то, но мне тогда не хватит на метро.
– Ничего, расслабься, – сказал Юра.
– Ой, смешно, Анвар напился, – Нелли захлопала в ладоши.
Оставила ладони сжатыми у груди и смотрела на меня. Глаза у нее блестели. Я не чувствовал себя пьяным, только грустным.
– Кто, я пьян?! Я могу тест… нет, здесь не буду.
Мне стало хорошо, и я хотел рассказать Нелли что-то веселое, чтобы она хохотала, а я бы сидел и улыбался, простой такой чувак. Юре было бы приятно, он любит простых таких чуваков. Но не мог ничего вспомнить. Такая упертая пустота в голове.
– Пойдем, уже, ты как? – Юра с пидорской вежливостью посмотрел на Нелли.
– Пойдем, Анвар? – Она всегда так трогательно выговаривала «р-р», что ее хотелось обнять.
Он расплачивался.
– Товарищ бармен, а у вас коктейли из жидкого золота что…
Нелли зажала мне рот ладонью и засмеялась, а у меня вздрогнуло сердце.
Мы вышли на улицу. Юрий Владимирович вытянул руку. Пикнула невидная в темноте машина, было слышно, как открылись замки.
– Ну пока, Анвар, голубчик, – сказала Нелли. – Смотри, не буянь…
Он крепко пожал мне руку. У него странно короткие пальцы. Когда сжимаешь его руку, такое чувство, будто у него пальцы отрублены наполовину.
Они сели в машину. Длинная представительская «БМВ». Я посмотрел на них. У них радость была впереди, а у меня позади.
«Поэтому они и не подвезут тебя, потому что Юре надо спешить к жене в Солнцево, Нелли – к Лефтереву на Савеловском, а до этого им еще нужно потрахаться в этом красивом, просторном салоне, на кожаных сиденьях», – сказал мне журналист.
«Неужели это так? А может, и нет, сейчас по дороге, другими уже голосами, будут обсуждать журнальные дела, и Нелли будет нервничать. А потом он поедет в свое Солнцево, к жене и дочкам, а она, в своих дешевых, детского размера кроссовках, пойдет к Лефтереву, но все равно грустно как-то», – ответил я.
Я шел, и это нарастало в моей душе. Стоял каленый, каторжный мороз. Снег визжал под ногами так громко, что казалось, кто-то большой идет мне навстречу, и я слышу его шаги, а потом эхо его шагов. Я перешел на другую сторону и дошел до конца улицы Герцена. Проносились машины по Садовому кольцу, ночью, в мороз, они сияли особенно ярко. Я остановился в темноте, у старинного дома светилось маленькое зарешеченное окно. И это случилось со мной возле этого дома. Я стоял и смотрел на него. Это был дом. Мне никогда в жизни не было так плохо, как возле этого старинного и как-то по-старинному заснеженного дома в конце улицы Герцена. Никогда в жизни не было так пусто и безысходно на душе, как после этого вечера и возле этого дома, это была физическая боль. И я засмеялся. Потом замолчал. Я попался. Выхода не было. Я смотрел на него, как на мучительную загадку, на это тусклое окно. Я знал, что нужно что-то сделать, чтобы это кончилось, завершилось. Я не хотел идти домой, но и не знал, что мне делать, и все стоял возле этого дома. Я не хочу обратно, там мне станет еще хуже, ты умрешь там среди этих поэтов. Я не хочу домой, там мне тоже станет еще хуже. Если я сейчас сделаю хотя бы шаг, я буду рыгать. Я буду блевать, я буду пить, курить, я буду долго дрочить, но легче мне уже не станет, что сделать против пустоты? Дом давил и бесконечно заваливался на меня своим круглым углом, он зависал надо мною, кренился и заходил то с одной стороны, то с другой, выгибался скобой вокруг меня. Он открыл мне весь ужас моего положения, мучил и не отпускал от себя. Я сел, скорчился и застонал. Услышал хохот и громкий говор. Две девушки, не заметили. Видимо, что-то случилось со мной, как будто я стал прозрачным для всех женщин, будто закончился во мне какой-то пигмент, и я стал мужчиной-невидимкой, даже без ферромонного запаха.
Исчезли, будто их умыкнули. Я встал, также сияли, наливались светом, вспыхивали и пролетали машины по проспекту, снова вспыхивали. Также заиндевело светилась в высоком черном небе сталинская высотка. И также стоял за спиной этот ужасный каменный старик… и вот только после этого, потом я потащил себя вперед, склонившись набок и вжав голову в плечи, с ужасом ожидая спиной еще чего-нибудь. Ноги подкосились, сел посреди проспекта, и мне сразу стало тепло.
Два мента трогали меня дубинками, и я понял, что это мои ангелы взмахивают крыльями и влекут к метро.
Как сильно я замерз снаружи и как мне жарко внутри, все органы вспотели, наверное. Когда пьяный еду домой, так всегда надеюсь, что Асель ждет меня. Иногда шевелил губами и пожимал плечами, разговаривая с ней, за нее задавая вопросы самому себе.
– Анвар, а как электричка в метро снимает электричество с рельс?
– Не знаю, Аселька.
Доехал до Петровско-Разумовской, пустой «стаканчик» у эскалатора. Запоздалые люди в каком-то ужасе разбегались от метро в темноту. В ночном автобусе сильно прижался головой к заиндевелому окну. Автобус пустой, казалось, что даже водителя в нем нет. Почувствовал, как холодно голове, и вдруг ужаснулся. По-настоящему ужаснулся, что у меня была Асель – моя жена. Пытался ее себе представить и не мог. Не мог представить, что у меня нет Асель, будто увидел самого себя в зеркале и удивился, что я есть, и я – это я, и я проживаю свою жизнь. Только когда выпью, тогда вылезает наружу весь мой трезвый бред: что мы не любили друг друга, что это была нелепая общажная встреча, что необходимо было расстаться, только, когда пьяный, признаюсь самому себе, как я любил ее и как мне сейчас плохо и как безысходно там, куда везет меня случайный автобус.
Потом думал о Нелли, как бы у нас все было хорошо, как мы помогали бы друг другу. А ей почему-то стало так неловко, она покраснела и сказала: «Вернулась». Нет, это удивительно – Асель вернулась. Причем она искала меня в общаге. Я так и представил по ее рассказам, как она металась возле нашей бывшей 412-й комнаты. Только Асель может так метаться, будто случилось что-то страшное или случится в будущем, если она быстро не найдет меня. Мы встретились с нею в общаге, и она прятала от меня свои глаза, говорила про маму, что-то утешительное для меня, а я заплакал и счастливо тер лицо занавеской. Потом у нас было это. И я снова узнавал ее тело, и меня потрясал сухой жар и бархат ее кожи, будто тугие струи нежного песка. Причем возникло то самое недовольство от нее, и то, что я узнал его, вспомнил, было очень приятно. Нас вспугнула мама, я убежал в спальню этого дома и боялся спиной.
И даже когда я проснулся, то долго еще видел свою спину в этой спальне, и долго-долго мне еще было хорошо, и я был счастлив.
Ночь особенно темна перед рассветом. Дворник заскреб лопатой.
Решил больше не вставать. Юрка живет только ради дозы, это его энергия. А я жил пустыми надеждами, какой я писатель, какой муж?! Нищий бездарь, с детства запрограммированный на жалкое колхозное существование. Ну и что? А кто тебе сказал, что должно быть хорошо? Удивительно, откуда у меня эта уверенность, что все должно быть хорошо? И я вдруг понял, что я все придумывал о себе, и даже то, что мне плохо, это я тоже придумывал, а теперь мне действительно пришел пиздец натуральный. И будет только хуже. Еще и времена эти совпали со мной. Так меня хотя бы на комсомольском собрании обругали бы. Зажигались и гасли окна в доме напротив. Вот, снова горят отдельными квадратами сквозь ветви деревьев. Люстры разные, а свет одинаковый. Оторванная телефонная трубка болтается на ветке. Разъезжаются и съезжаются машины. Пьющий мужчина с батоном хлеба в целлофановом пакете. Странное и такое быстрое зимнее время, только рассвет и сумерки. Неужели в этой щели в стене нет хотя бы десяти рублей, или в этой дырке, какая-нибудь мышка могла утащить туда пятьдесят долларов, или вот под этим отставшим уголком старых обоев. И вдруг удивился, даже привстал, что такая большая Москва и все-все в ней есть, но невозможно найти денег. Удивительно, что они нигде не валяются. Точно нигде их не найти. С утра и днем смотрел на ветви деревьев, на которых болтались чьи-то старые, порванные штаны, пакеты, еще какая-то тряпка. Как же я умудрялся жить все время до этого? Снова ворочать эти будущие дни, как свинцовые валуны. А зачем? Ртуть и свинец вступали в кровь и немели ноги, все кажется отдельным и тяжелым, подгибается рука. В голове плоские воспоминания, картинки из жизни и телевизора, а зачем все это? Дворник скребёт лопатой уже где-то далеко. Женщина маячила у окна, ходила по кухне, открывала дверь холодильника. Хорошо было бы подойти к стене и вдруг отлепить от нее сто тысяч. Положить ладонь и ждать, когда под ней выпуклится купюра.
Устаешь жить бесплатно. Какой-то я лишний во всем. Зачем ты меня сделал, бог?
Онанировал на телевизор, кое-как спустил и вдруг от голода и горечи съел свою сперму. Клейстерный запах.
В пещере играли в карты и монотонно разговаривали. Зашла черная пантера и чесалась в комнате моего глаза. Я лежал обугленный под одеялом и думал, что уже не встану, и эти мысли все больше становились реальностью. Мочился в банку и сливал в форточку. А потом и мочиться перестал. Ничего уже не надо было делать, не хотелось курить, не хотелось женщин. И даже голод уже не мучил. Мыслей о самоубийстве не было, просто умирал, как томагочи.