Книга: Млечный путь (сборник)
Назад: Призрак воли
Дальше: 72 ЧАСА Быль

Побег

Этот день оказался суров, как наше предприятие. С вечера подул сиверко с Ангары. При морозе в тридцать два градуса это серьезное испытание даже для тех, кто через десять часов работы вернется в барак к теплой печке. Для тех же, кто уходит в неведомое, — испытание вдвойне.
Стоя перед запертыми воротами, я вглядывался в непроницаемое лицо нашего вожака. Его взгляд был устремлен вперед, голова, закутанная поверх шапки шерстяным шарфом, напоминала верхушку ДОТа, пришпоренную снегом. Сходство дополняли высоко поднятые плечи и шея, замотанная еще одним шарфом. Толстая фигура в бушлате, ватных штанах и валенках, туго перепоясанная веревкой, казалась неуязвимой даже для пули стрелка.
Ворота открывались и закрывались, пропуская очередную бригаду. Однако шмон при выходе был поверхностный, мороз гнал надзирателей в тепло. Не прошло и четверти часа, как мы уже шли, поломав строй, по узкой дороге меж двух высоких сугробов. Временами сзади раздавался крик, бригадники шарахались в стороны, вжимались в рыхлый снег. А мимо нас в метельном вихре проносились либо расписная кошева начальника конвоя, либо белая от инея лошаденка с ящиком на полозьях, из которого торчали ручки лопат и лучковые пилы — бесконвойник Мурза вез в оцепление инструмент. Через пять часов по этой же дороге проследует другой ящик, но уже не с лопатами, а с алюминиевыми бачками, из которых на ухабах будет выплескиваться драгоценная влага — щи или бурда, называемая супом. Другой возница, сидя на ящике, будет запускать руку под брезент и отщипывать кусочки сладко пахнущего мякиша…
Но до нас все это уже не дойдет, к обеду мы будем далеко за той сопкой, с которой недавно ушли, спилив последнюю сосну. Обычно зэки, идя на работу, страдают от мысли, что идти им еще долго и далеко. Мы же сейчас жаждали уйти от ОЛПа. Вдали от начальства расслабляется, делается ленивым конвой, и даже собаки лают не так старательно и свирепо.
С момента выхода из зоны нас волновал только один вопрос — идет ли с конвоем старшина Гребнев.
— Нету его, — одними губами наконец произносит Валера, и мы успокаиваемся.
Но наш лейтенант ошибался. Когда немного рассвело, к костру начальника конвоя подошел высокий старшина в белом козьем полушубке и кирзовых сапогах с хорошей армейской выправкой. Прикурив от головешки, что-то сказал начальнику конвоя, еще не старому, но уже разжиревшему на казенных харчах увальню Клебанову, вольготно лежавшему на куче хвороста. Выслушав, Клебанов лениво зевнул и позы не изменил. Гребнев, — а это был он, — по званию ниже Клебанова, тот — младший лейтенант, — да и давать указания начальнику конвоя не дело собаковода. Впрочем, было ли это указание или солдатская шутка, мы так и не узнали. Через минуту Гребнев ушел.
Занятые наблюдением за конвоирами, мы как-то забыли о Трухлявом. В том, что он на месте, не сомневались, и этого было достаточно. Теперь надо выбрать момент, единственный и неповторимый — повторов в этой игре не бывает.
Еще до выхода из зоны Валера раздал всем обещанное. Мои сухари покоились у меня под мышкой, давили ребра острыми углами и дурманяще пахли. Кусочек сала и две луковки запаха не имели, но именно о них я вспоминал с нежностью; придет время, и они вольют в мою кровь новые силы…
В какой-то момент лейтенант решил, что минута настала — мы двинулись к костру Трухлявого. На наше счастье, у него как раз кончились дрова, и старик сидел, протягивая к углям скрюченные ревматизмом ладони.
— Сыночки пришли! А я уж заждался, хотел других просить. С вечера мало дров оставили, торопились, видно.
— Торопились, — кивнул Боев, а у меня вдруг исчезла последняя решимость…
— Может, не надо его? Может, как-нибудь без него, а?
— Еще раз вякнешь, самого пришьем, — прошипел над ухом Котик.
Боев молча кусал губы, ему тоже было не по себе.
* * *
Старик спокойно шел впереди нас, закинув винтовку за плечо. Этим он вторично нарушил Устав. Впрочем, нарушения следовали один за другим. На ходу он обратился к Боеву с вопросом, для чего подошел вплотную и повернул голову в его сторону.
— Вот ты скажи, боевой офицер, мне, рядовому необученному, какого хрена Гитлер на нас полез? Ведь дураку было ясно — не одолеть! Али советники у его херовые?
— Херовые, гражданин начальник, — рассеянно ответил Боев, озираясь, — мы только что перешли контрольную лыжню.
— Вот и я думаю! — обрадовался старик и через секунду спросил снова; — Как думать, подох он али рванул куда?
— Да подох, подох! — занервничал Валера. Невдалеке показался верхом на лошади начальник конвоя, но тут же скрылся за деревьями.
— Господи! — я поднял глаза к небу. — Сделай так, чтобы они его не убивали!
Боев и особенно Котик мне все больше не нравились. Наконец я не выдержал:
— Как хотите, мужики, но давайте без мокрухи, иначе я не согласен.
Глаза Валеры в прорези шарфов смотрели тоскливо, но сказал он вполне твердо:
— Ясненько. У кого еще очко заиграло? У тебя, доцент? Может, у тебя, Котик?
— Обижаешь, командир, — зловеще произнес Вавилов, — а от ихнего мандража у нас средство найдется, — я почувствовал, как в спину мне уперлось что-то твердое.
— Нельзя так, — глухо произнес Боев, — их понять можно. Только я знаю, они не подведут. — И пошел догонять ушедшего вперед конвоира.
Старик знал тайгу лучше всякого охотника. Вместо того, чтобы спуститься в распадок, где снег глубок, стал карабкаться на сопку. Валера забеспокоился.
— Куда, Трифон Степаныч? — оказывается, он знал имя и отчество конвоира. — Нет там никакого сушняка.
— Да есть, — старик продолжал подниматься, — в запрошлом годе наваляли, теперь высох, гореть будет, как порох.
— Ну что ты с ним будешь делать? — тихо произнес Валера, и в этот момент позади нас грохнул выстрел.
— Никак тревога? — старик остановился. — Ну да леший с ними, пошли далее.
— Нет, стой! — приказал Котик. — А если это за нами?
— Сдурел что ли? — возмутился Трухлявый. — Думаешь, я начальнику конвоя не докладал?
— Докладал, докладал… — обеспокоенный Котик крутился на месте. — Чего-то тут не то, командир.
Но Боев и без него почуял неладное.
— Ты что, Трифон Степаныч, сдать нас надумал? Премию получить захотел? Мешок пшена?
— Да ты что, Валера?! — старик закричал от возмущения. — И как ты такие пакостные слова про меня? Да я ж тебя… Я ж тебя за сына… За сына принимал! Думал, помру, так и в гробе буду молить Бога… Нету у меня никого, знаешь ведь, — он готов был плакать от обиды.
Боеву стало стыдно, он неловко обнял старика за плечи. И старик не отшатнулся, он даже прижался к зэку.
— Сам ведь знаешь, говорил я тебе…
— Ну, хватит, хватит, — Боев все еще держал старика за плечи.
И тут грохнул второй выстрел, за ним послышались автоматные очереди. Старик опомнился.
— Надо вертаться, робятки, побег у их тама, не положено нам тут быть, — и стал спускаться.
Боев удержал его:
— Обожди, Трифон Степаныч. Никуда мы отсюда не уйдем.
— Это как понимать? — старик опешил. — Подставить меня хотите? А ты, Валера, нешто возьмешь грех на душу?
— Возьму, Трифон Степаныч. Уж не взыщи, больно воли хотим.
— Так… — Трухлявый снял шапку. — За что ж вы меня эдак-то? Чего я вам плохого изделал? Эх вы! Я-то думал, только и людей у нас на ОЛПе, а вы — вон что… Ладно, чего уж, ваша взяла, берите все, — он отдал винтовку, — вот еще патроны… Махорки на одну закрутку… Берите все. А я-то, старый дурак! Ну вот и дослужился на старости лет!
Он еще что-то лопотал, сидя на снегу. Котик, получив винтовку, прицелился ему в голову, но между ним и стариком встал Боев.
— Отставить!
— Ты чего, командир? Он же донесет!
— Я сказал, отставить! — и нагнулся над стариком. — Не убийцы мы, Трифон Степаныч. На свободу хотим, вот и все. Скажи лучше, как до железки добежать? В какую сторону идти?
Старик успокоился, но для порядка поломался немного.
— А ежели допрашивать почнут? Продадите меня?
— Вот те крест! — Боев истово перекрестился. — Молчать будем. Скажем, под дулом заставили… Ну, так куда бежать? Туда или туда? Ради Бога, папаша, скорей говори!
— Прямо через сопку и далее по гриве, — нехотя произнес старик. Видимо, впервые он нарушил то, чему служил много лет.
— На гриве-то мы заметны будем, — с сомнением произнес Валера.
Старик возразил:
— Да не до вас нашим топеря, побег у их.
Боев думал, Котик играл винтовкой.
— Ладно, пошли, — сказал лейтенант и сделал несколько шагов.
— Командир! — взвыл Котик. — Ты что делаешь? Он же продаст!
— Не продам, идите, — твердо сказал Трухлявый и заковылял вниз. Одинокий, несчастный старик. Впрочем, кто из нас теперь более несчастен?
* * *
Перевалив сопку и пройдя по гребню другой километра три, мы вышли к реке, за которой, как и предполагал Боев, надо было разбегаться в разные стороны. Но разбегаться некуда: позади кого-то ловили. Справа и слева громоздились сопки, покрытые лесом, и только справа имелась узкая лощина до самого горизонта. Все стояли и смотрели в ту сторону.
— Там что ли железка? — спросил Котик. Боев кивнул. — Перекроют. Не дураки же.
Боев снова кивнул.
— Опередить их надо. Давайте прощаться.
Мы обнялись. Вавилов и Полищук пошли, а мы с Валерой остались.
— А ты чего, Сашок? — Боев впервые назвал меня по имени, и вдруг молча бросился мне на шею. Так, обнявшись, мы постояли немного, потом я сказал:
— Адресами бы обменяться. Не сообразили раньше.
— Зачем?
— Как зачем? На фронте…
— На фронте была надежда выжить, здесь ее нет.
— Обожди, командир… Как же так? Тогда какого дьявола мы…
— Не знаю. Ну, не знаю, какого! Чего ты от меня хочешь?! Ну, давай возвращайся в зону. Покайся, вали на меня, а меня оставь в покое. Пожалуйста!
Я схватил его за локоть. Боева трясло. Лихой разведчик страдал тяжелой болезнью. К счастью, до припадка не дошло. Он немного полежал на снегу и с моей помощью поднялся.
— Уж кому надо возвращаться в зону, так это тебе.
— Не ворчи, — попросил он. — Ворчишь, как старая бабка. Лучше посмотри туда. Видишь распадок? Это река. Иди по правому берегу, там тень. Снег глубок, но под деревьями можно спрятаться, если увидишь стрелков.
Он стер рукавицей пену с губ и посмотрел вдаль. По гребню самой высокой сопки шел Вавилов, его крупная фигура четко рисовалась на сером небе. Темная тень тащилась позади — Котик шел к железке.
— Может, вместе, командир? — спросил я.
Он не ответил, смотрел на Вавилова.
— Хоть бы вниз спустился. Вояка! А этот о чем думал, когда за нами увязался? — справа в распадке, утопая в снегу, медленно тащился доцент. — А вместе нам нельзя. Договорились же… Да ты за меня не переживай, я — совсем в другую сторону. У меня — карта, — он похлопал себя по боку, — увяжутся за мной, знаю, только где им против старого волка! — он махнул рукой и пошел.
Сумасшедший, обреченный на провал побег начался.
* * *
Вблизи речной берег выглядел иначе, чем издали. Поваленные деревья, стволы которых иногда перегораживали неширокую речку, едва угадывались под толстым слоем снега. Корявые сучья и глубокий снег делали дальнейшее передвижение невозможным. Я углубился в тайгу, но и там идти было не легче — береговая полоса изобиловала буреломом. К тому же солнце заволокло тучами, пошел снег, быстро превратившийся в пургу — я потерял направление.
В тайге гибнут не одни беглецы. Иногда в распадках находят останки таежников, обглоданные лесным зверьем.
Гибнут чаще всего, заблудившись в пургу, бушующую по нескольку суток. Конец февраля — начало марта как раз время сибирских метелей.
Выбрав самую высокую ель, я забрался под ее нижние утонувшие в снегу ветви и принялся сооружать берлогу. Когда-то до войны мы с отцом ходили на охоту. В лесу не столько стреляли, сколько строили шалаши, делали переправы через речки, плели циновки из тростника, запекали в костре обмазанные глиной тушки уток, как это делают на охоте тунгусы, сооружали берлоги подобно этой.
Милый, добрый отец! Его не покидала идея сделать из рохли-сына настоящего мужчину. Если он убивал кого-то, то только ради меня, сам же никогда не ел дичи — он жалел ее… В июне сорок первого его убили под Волоколамском и даже не похоронили: часть отступила, и убитые остались лежать на земле. До осени сорок третьего я оставался старшим в семье, ходил на охоту теперь уже с целью принести домой утку или зайца. Помня уроки отца, не брал с собой ничего, кроме соли: в лесу настоящий охотник должен уметь добывать еду. Своими трофеями я кормил мать и двух девочек-беженок, оставшихся без родителей. Но я не только кормил их, но и воспитывал…
Осенью сорок третьего меня призвали — мне исполнилось семнадцать. На этом мое лидерство закончилось — в армии молодятине полагается подчиняться, а не командовать. Лидерство возобновилось в тюрьме, куда я попал после войны, в сорок восьмом, как американский шпион. На следствии меня регулярно избивали — я не хотел признаваться в том, чего не совершал. Тогда я еще не знал, что попал под каток невиданных репрессий, развязанных с одной целью — получить для Великих Строек коммунизма бесплатные рабочие руки. Ради этого были даже отменены расстрелы: Стране Советов теперь были нужны не липовые враги народа, а чтобы не было нареканий со стороны мирового общественного мнения. Свое российское в расчет не принималось — арестовывали по политическим статьям, и многие верили, что в стране возникали заговоры против правительства…
В камере, куда меня после допросов притаскивали, хозяйничали блатные. Подозреваю, что к ним нас с капитаном Рыбниковым посадили нарочно: следователь как-то пообещал показать нам «небо в алмазах»… У меня они украли сапоги, у Рыбникова — диагоналевые брюки, гимнастерку; у остальных — продукты, переданные с воли. Среди остальных политических не было интеллигентов, но имелось несколько бывших военных. Им тоже шили кому шпионаж, кому антисоветскую агитацию. Блатные называли нас фашистами и всячески третировали.
Кроме грабежа они занимались раздачей паек хлеба. Случалось, то одному, то другому «фашисту» хлеба не доставалось. Ворчать и жаловаться не полагалось, за это били. Но однажды я не выдержал и взорвался. Было раннее утро, меня только что привели с очередного допроса, я был голоден и зол. В этот момент подбежал малолетка — «шестерка» пахана — и сообщил, что мне сегодня пайки не полагается — ее проиграли в карты. Я дал малолетке щелбана и встал у «кормушки». Когда в ней показался лоток с хлебом, отстранил блатного и сказал, что отныне раздачей паек будут заниматься дежурные по камере и что вообще произволу пришел конец.
Блатняга выхватил нож, но я выбил его и оказался вооружен. Тотчас с нар посыпались урки — их было около двадцати. Завязалась драка. У многих блатных имелись заточки. Казалось, моя судьба была решена, но неожиданно за моей спиной встал капитан Рыбников.
— Только я не умею драться, — предупредил он.
— Тогда они зарежут нас обоих.
Он побледнел, но не ушел. Когда блатные навалились скопом, мы начали отбиваться ногами. И тут пришла помощь: мужики бросились на урок, оттеснили их в дальний угол и принялись избивать по всем правилам деревенской драки. Блатные уже не сопротивлялись, они бросились к двери, которая странным образом открылась перед ними.
— Да это же суки! — вдруг прозрел Рыбников. — Мужики, бейте их, вам за это ничего не будет!
Но бить было некого: блатные, давя друг друга, вывалились в коридор, и там, судя по крикам, им досталось от надзирателей. Скучающие милиционеры всегда не прочь развлечься…
Удивил меня следователь. На очередном допросе неожиданно спросил:
— Это ты организовал мордобой в камере? Или Рыбников? Ладно, не отвечай: все равно молодцы. Ненавижу шоблу!
Однако нас с капитаном все-таки наказали, пожаловались суки. Мне дали семь суток карцера, Рыбникову — четыре. Наверное, вычислили зачинщика. После карцера вернули в другую камеру, где не было блатных, но о драке с урками тюрьма уже знала. В ее стенах у меня появился серьезный авторитет, и в Сибирь я поехал с кликухой Гусар.
Если вернусь живым из побега, то авторитет возрастет еще. Только вот вернуться мне, скорей всего, не суждено.
Часа через два я с трудом выбрался из-под ели. Пурга намела столько снега, что даже если бы погоня настигла меня, то собаки вряд ли бы учуяли человека под таким сугробом. Небо было тяжелым, набрякшим от снега и очень низким. Метель мела по-прежнему, но стала не такой злой, как вначале. День клонился к вечеру. Я забрался обратно в берлогу и съел первый сухарь. Главной заботой теперь стало определить направление на юг.
Старуха-ель оказалась плохой помощницей — должно быть, от старости мох на ее стволе рос со всех сторон. Правда, я знал еще несколько способов, как определить стороны света. Но делать это вдруг стало лень — я проспал до сумерек. Когда вылез окончательно, метель улеглась, из-за сопки показался край медного таза — всходила луна.
Вместо трех сухарей у меня остался один, и не было больше сала и луковиц. Как же нерасчетлив бывает оголодавший зэк!
Подниматься вверх по глубокому снегу тяжелее, чем спускаться. Добравшись до вершины сопки, я долго лежал, отдыхая, пока мороз не превратил пот в льдинки. Если еще немного полежать, не двигаясь, можно отправиться на небо раньше, чем настигнет пуля стрелка…
Трудная ходьба снова разогрела тело, но появилась слабость. Теперь я чаще садился, а иногда и ложился. Когда лежишь неподвижно, тишина давит на уши. В какой-то момент мне послышался собачий лай. Я поднялся и пошел, но через пять минут снова сел. И снова услышал лай. Не охотясь с собакой, я не знал, кого она сейчас гонит — лося или меня. Но еще через минуту знал точно — она идет по моему следу. Бежать бессмысленно, она все равно догонит, да и куда бежать? Я снова сел и ощутил вдруг полное безразличие к происходящему, только бы скорей все кончилось…
Она вынырнула из-под деревьев в десяти метрах от меня. Луна взошла, и я разглядел зверя. Это была крупная сука с типичным для породы окрасом. Тявкнув раза два, она начала хватать пастью снег, потом легла и довольно спокойно уставилась на меня. Странное поведение для служебной собаки. Хотя что тут странного? Умное животное понимало, что свою работу она сделала: вот он, кусок дерьма, то ли сидит, то ли лежит на снегу и ест его, слизывая с ладони. Бежать ему некуда, впереди крутой склон оврага, где он утонет по пояс, а она, если побежит, — по уши.
Овчарка положила морду на вытянутые лапы. Взгляд ее не был свирепым. Скорее, его можно было назвать дружеским. Так смотрела на меня моя любимица Лайма, и вовсе не потому, что ждала подачки. Просто мы с ней иногда разговаривали. Что, если…
«Ну что, добегался? — вполне могла говорить эта овчарка. — Шпана безродная!» — «Я не шпана!» — «Не думай обмануть, все вы воры, убийцы, грабители, иначе бы вас не посадили за колючую проволоку». — «И не вор, и не убийца, и не грабитель — тебя обманули», — «Так ты еще и врешь?»
Она поднялась, оглянулась и вильнула хвостом. Из-за деревьев, озаренный полной луной, вышел высокий человек с автоматом на груди. Это был старшина Гребнев, но не в белом полушубке, а в ватной телогрейке и неизменных кирзовых сапогах. Вот сейчас он скажет: «Ну что, познакомились?» Но он произнес совсем другое:
— Фас!
Овчарка послушно сделала рывок и залаяла.
— Фас! — повторил он сердито, и она оказалась в опасной близости от моего живота — вот-вот вцепится клыками!
— Фас! — зловеще прокричал Гребнев и подошел совсем близко. — Фас, сука!
Что-то не срабатывало в налаженной системе: овчарка делала выпады и громко лаяла, но меня не трогала. А ему надо было, чтобы рвала, кусала… Когда она после очередного броска на секунду отступила, он с размаха пнул ее сапогом в живот. Она с визгом отлетела в сторону — похоже, это произошло между ними впервые — и оскалила зубы. Гребнев сорвал с шеи автомат, но я, не соображая, что делаю, изо всей силы толкнул его в спину. Он упал, и в ту же секунду мимо моего уха пролетели пули. Гребнев стрелял из положения лежа и поэтому промахнулся. Однако он тут же вскочил и направил ствол мне в живот.
— Молись, сука! Или вы, фашисты, в Бога не верите?
— А ты веришь?! — злоба душила меня.
И странное дело, не за себя, а за его Клару — я вспомнил ее имя. Она лежала в метре от нас и по-человечьи стонала: удар сапога пришелся в самое больное место.
— И еще — я не фашист. Засрали тебе мозги… Да стреляй же, не мучай зря!
— Торопишься? Ладно, без молитвы можно…
Я понял, что он сейчас выстрелит. Но безразличие, начавшееся недавно, снова овладело мной. И еще злость. В конце концов, за что мне это все? За что арестовали, метелили на допросах, ломали ребра? За что судили, а сейчас убивают?!
— Зачем ты ее ударил? Она же со щенками! И вообще… Она тебя любит! — кажется, я не совсем понимал, что говорю. Но стоять и ждать смерти молча не мог. — Дурак! Меня бей, если нужно, а ее-то зачем? Она же умница. У нее душа есть.
Гребнев странно качнулся. Похоже, он был пьян — и отвел автомат в сторону.
— Ты чего реешь? Дурак ты. Она же сука. Тварь. Какая душа? Смехота.
А я видел, что ему не смешно; рядом умирала, выхаркивая сгустки крови, его Клара — единственный верный друг. Сколько лет они служили вместе? Конечно, он воспитал ее со щенков и вот теперь терял.
— Скидовай шинель, — сказал глухо старшина. Так глухо, что я не сразу расслышал.
— Скидовай! — повторил он. — Что мне ее с тебя, дохлого, самому стаскивать?
Что за нелепица? Зачем ему моя шинель? Под ней у меня телогрейка, от которой остались одни лохмотья, и гимнастерка — в лагере я донашивал армейское. Сняв шинель и не зная, что с ней делать, протянул старшине.
— Расстилай, придурок! — заорал он.
Теперь понятно: он завернет Клару, закидает снегом, и мы пойдем в лагерь. Хотя нет, пойдет он один, старшина ведь не приводит беглецов…
— Чего стоишь? — крикнул он снова. — Берись за задние.
Автомат мешал ему, он закинул его за спину. Мы положили Клару на шинель, и Гребнев стал связывать полы шинели. Для этого у него нашлись ремешки.
— Поднимай!
Я послушно поднял, но тело собаки провисло до земли. Тогда Гребнев снял брючной ремень, прицепил его к поясному и перевязал тело собаки посередине. Так когда-то мы несли раненого солдата, но тот был, кажется, легче…
Метров сто прошли в молчании, потом старшина сказал:
— А зря я тебя сразу не шлепнул. Таких, как ты, убивать надо. Душа есть! Ах ты, фашист чертов!
Прошли еще сто метров, ноги мои дрожали, ноша становилась все тяжелее. У меня не хватало дыхания, я спотыкался и раза два чуть не упал. Старшина же шел, не оглядываясь, и только время от времени поправлял мешавший ему автомат. Правду болтали: бегает, как лось. Да что ему не бегать? Небось, каждый день мясо жрет и хлеб от пуза…
Без позволения я сел на снег. Старшина постоял надо мной и тоже сел.
— А говорили, лось! — сказал я, не заметив, что говорю вслух.
— Где лось? — встрепенулся Гребнев и дал очередь по кустам. Грохот выстрелов заставил тело Клары шевельнуться — она была жива. — Нет тут никаких лосей, всех выбили.
Ему явно хотелось поговорить, но собеседника не было. Собака, с которой он обычно вел беседы, умирала у его ног, а с зэками разговаривать запрещал Устав.
…Мы снова пошли. Тяжелое тело собаки провисало, шинель волочилась по снегу. Мы садились, и Гребнев снова ругал меня за что-то. Садясь, он закуривал, а я ловил ноздрями дым его сигарет. Спустя час показались огоньки поселка и яркий прямоугольник огней на зоне. От этого тьма вокруг нас сделалась еще гуще. Клара казалась невыносимо тяжелой, я задыхался. Старшина тоже устал, но упорно шел вперед, таща волоком Клару и меня, вцепившегося в шинель. Во время последней остановки он пощупал рукой тело собаки и сказал:
— Все. Кончилась. Зря тащили.
Возле вахты на светлом пятачке он опустил ношу, вытер потный лоб и крикнул кому-то:
— Васьков, скотина, хватит спать, выходи!
Загремела задвижка, дверь отворилась, и заспанная физиономия вертухая показалась в светлом проеме.
— Хто здеся? Вы, товарищ старшина? Не разгляжу чегой-то… — он смотрел на сверток в крови.
— Принимай, — сказал собаковод, качнув головой в мою сторону.
— Мясо для охраны что ли? Так это не к нам, а далее.
— Его принимай, идиот! — заорал Гребнев и сел на ступеньку. — Разбуди Зурабова, пускай поможет мне.
— Беглый? — с сомнением произнес Васьков. — Откудова? Наши всех переловили, звон лежат, — свет из окна вахты падал на шесть бесформенных тел у ворот зоны.
Вышел младший сержант Зурабов, хмуро взглянул на окровавленную кладь, но также не сразу понял.
— В столовую надо, я пошлю Толкачева.
— Не надо в столовую, помоги лучше мне.
Они ушли, унося мертвую Клару. А меня Васьков сначала ударил кулаком в переносицу, потом два раза по шее и толкнул в чулан при дежурке. Я повалился на метлы и мгновенно уснул. Утром меня отвели в БУР.
Судить хотели сразу, но вмешалась медицина: заключенных в таком состоянии на суд не отправляют, их сначала держат в больничке, чтобы они могли самостоятельно дойти до суда.
Я уже поправлялся, когда меня навестил Трухлявый. Трифон Степаныч принес хлеб, полселедки, головку лука и курево. Его, как бывшего сослуживца, пропустили в больничку, и мы немного посидели рядышком на скамейке. О том, что судить меня будут скоро, я знал сам, а вот о товарищах своих узнал от него.
Вавилова подстрелили на гребне сопки — уж очень был заметен.
— Может, и не стреляли бы, да винтовку мою у него заметили. Ну один первогодок и вдарил… По Уставу, — он полез в карман за кисетом, долго трясущимися пальцами свертывал цигарку, — Валеру жалко…
— И его?! — к этому я не был готов. — У него же и оружия не было!
— Знамо, не было. Он сдаться хотел. Обратно шел, а тут черт Клебанова нанес. Верхом подскакал и из нагана… Да, наверное, пьяный был. Пьяные оне любят людей пострелять. Клебан-то ране, до войны, в расстрельной команде служил. Вот уж кто гад ползучий, сто чертей ему в глотку!
Мы долго молчали, потом старик сказал:
— А Прокопия вашего, Полищука, в снегу нашли. Мертвого. Замерз, видать. Ну, я пошел. Завтра опять приду. Ежели пустят.
Он приходил еще два раза, приносил махорку и хлеб. А накануне суда сообщил, что старшина Гребнев уволился из ВОХРы и уехал неизвестно куда.
— Собака у него померла. Восемь лет он с ней службу мотал. Ох, умна была! Что человек. Вдвоем с ей и жил. Жениться-то не мог, ранение с войны имел нехорошее. Вот и жил без бабы. А меня ведь за винтовку судить хотели. Да. А за что? Чего бы я с вами изделал, с четверыми? С охраны выгнали… И ведь ни одна падла из наших не сказала, что винтовка-то у меня не стреляла! Эх, люди! Своего гробят, и хоть бы что. Ладно, пойду. Выпил с горя, ты прости, что тебе не поднес — не положено.
Утром за мной пришли.
Назад: Призрак воли
Дальше: 72 ЧАСА Быль