Книга: Милосердие палача
Назад: Глава семнадцатая
Дальше: Глава девятнадцатая

Глава восемнадцатая

В Бердянске действительно был один такой дом. А может, и не только в Бердянске, но и во всей Северной Таврии этот особняк был один – ни разу не ограбленный, с целыми стеклами, без следов копоти и без выщербин от пулеметных строчек на стенах.
По вечерам в этом доме били, соперничая друг с другом, настенные, напольные и настольные часы, и если в городе очередная власть задерживалась и успевала наладить электростанцию, то бронзовые бра на лестнице, ведущей на второй этаж, освещали портреты людей явно не нового режима, сановных, в военных мундирах и штатских сюртуках, полных чувства собственного достоинства, уверенных в себе – и не имевших никакого понятия о событиях, последовавших за семнадцатым годом.
Наверху, вслед за комнатой, в которой любил останавливаться Иван Константинович Айвазовский и где, в память об этом, висели его картины, следовала большая зала с концертным роялем, блестевшим нетронутым, чистым лаком: по нему не били прикладами, как по буржуазному предмету, на нем не играли с помощью кулаков или растопыренных пальцев, а вокруг, меж книжных шкафов, висели дагерротипы и фотографии, изображающие нежных женщин во фрейлинских платьях, и при старании на иной фотографии можно было разобрать надпись: «Милой Женечке от…» И далее следовали ненавистные рабочему классу фамилии.
Но самая большая фотография, увеличенная опытным мастером, была вынесена ко входу, в переднюю, к которой более напрашивалось название «вестибюль»: на ней был изображен моряк, черноусый и чернобровый, со страдальческими напряженными темными глазами, изможденный – стоячий белый морской воротничок был слишком свободен для его шеи. Во всей России не было человека, который бы не знал этого моряка или не слышал о нем, лейтенанте Шмидте, том самом, который в девятьсот пятом году взял на себя командование революционным Черноморским флотом и был затем, после ареста и суда, расстрелян на безлюдном острове Березань. Лейтенант Шмидт стал символом российской революции и ее вечным талисманом.
Казаки Дона, Кубани, Терека и всех остальных больших и малых рек, воевавшие по обе стороны разделившейся России, дикие, как индейцы, и столь же жестокие красногвардейцы Рудольфа Сиверса, утонченного потомка древнего рода, бородатые анархисты всех мастей, включая террористов-безмотивников, очкастые революционеры-большевики, перенесшие Витим и Вилюй, офицеры Добровольческой армии, немцы-колонисты, сменившие свои меннонитские убеждения на трехлинейки, «зеленые», обитавшие в плавнях Берды, Обиточной, Кальмиуса, греки-контрабандисты из Ялты и Урзуфа, махновские мужички, увешанные оружием от ушей и до мотни, даже немецкие матросы, гетманские стражники и синежупанные гайдамаки, войдя в этот дом, почтительно знакомились с историей жизни и подвигов Петра Петровича Шмидта.
Они смотрели на большой фотопортрет, а затем на десятки малых фотокарточек, изображавших черноморского героя начиная с двухлетнего возраста, когда Петенька Шмидт познакомился с жившей по соседству девочкой Женей Тилло. Они читали фотокопии десятков писем, обращенных Петенькой, а затем гардемарином Петром Шмидтом к своей невесте Женечке Тилло, и в этих письмах, помимо обычных уверений в любви и верности до гроба, звучали громовые слова о верности революции и желании отдать за нее всю жизнь и пожертвовать ради Нее, Великой, даже личным счастьем.
И он отказался от личного счастья, от невесты Евгении Александровны Тилло, чтобы не связывать свою жизнь узами брака. Более того, он нарушил кодекс офицерской чести, чтобы этот почти состоявшийся союз разорвать.
Но Евгения Александровна, которая ради брака сдала свой шифр фрейлины императрицы Марии Федоровны, от слова, данного Петеньке, не отказалась и навечно осталась его невестой, а после казни на безвестном острове – и его вдовой.
Дом превратился в музей, где каждая вещь, каждое письмо, каждая фотография рассказывали о лейтенанте Шмидте. Юная невеста превратилась почти в старуху, строгую и педантичную во всем, что касалось жизни ее несостоявшегося мужа. Четверым соискателям руки Евгения Александровна отказала.
А лейтенант Шмидт, убежав от «уз брака», теперь навечно поселился в этом доме и стоял на его страже, как Каменный гость, став после смерти поддержкой и опорой Евгении Александровны, да такой надежной, какой и живой муж не смог бы стать.
Теперь Евгения Александровна доживала свои годы вместе с компанией подруг-приживалок, когда-то, как и она, бывших фрейлинами вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которые перебрались из неспокойного киевского Мариинского дворца в бердянский дом своей однокашницы по Институту благородных девиц.
В ту предрассветную грозовую пору они не спали. Собравшись в гостиной, с тревогой прислушивались к оружейной пальбе и к орудийным раскатам, гадая, кто на этот раз потревожил сон горожан – белые, махновцы, «зеленые» или какой-нибудь новоявленный Буонапарт. Приоткрыв штору, Евгения Александровна бесстрашно выглянула в окно, но ничего не поняла: где-то что-то трещало, что-то взрывалось, что-то горело, да к тому же еще бушевал ливень, который до неузнаваемости размыл ночную картину.
За последнее время Евгения Александровна по необходимости приобрела бесстрашие. Да и потерять больше того, что потеряла в девятьсот шестом году, она не могла.
Как всегда в минуты потрясений, фрейлины достали из буфета подаренный императрицей Евгении Александровне сервиз, украшенный вензелями «МР», и, заварив щепотку контрабандного чая, завезенного сюда греками, приготовились при свече наслаждаться минутами покоя и запахом настоящего чая, понимая, что это могут быть последние удовольствия, которые дарит им жизнь. Где-то совсем недалеко рвались снаряды, а они, как известно, не знают снисхождения ни для каких, даже самых именитых, исторических домов.
В это время во входную дверь постучали. Именно постучали – деликатно, по-мирному, а не загромыхали прикладами или каблуками. Евгения Александровна спустилась вниз, зажгла в передней драгоценную керосиновую лампу, освещающую портрет Петра Петровича, и пошла к двери, встревоженная необычной деликатностью стука.
…Дверь отворилась, выбросив во двор пучок света от керосиновой лампы, и Иван Платонович в тумане залитых дождем очков увидел чопорную на вид даму в пенсне, со строгим лицом и витком полуседых волос вокруг головы. Взгляд ее серых глаз не был лишен любопытства, внимательности и некоторой ехидцы.
– Великодушно простите за вторжение. Мы – научная экспедиция, – скороговоркой сказал Иван Платонович, опасаясь, что перед ним через мгновение захлопнется дверь. – Попали сюда не вовремя. Если нас застанут на улице, могут принять за лазутчиков и расстреляют.
– Вполне возможно, – согласилась Евгения Александровна и посторонилась, – входите.
Члены «экспедиции» занесли в прихожую тяжелые ящики и какие-то объемистые, завернутые в рогожу и брезент свертки, отряхнулись и робко затоптались, чувствуя себя растерянными перед суровым взглядом Петра Петровича Шмидта.
А хозяйка, присмотревшись к ним поближе, пришла к выводу, что никакая это не экспедиция, а скорее всего не успевший уйти со своими отряд красных, которые пытались вывезти какие-то архивные или банковские ценности, сложенные в ящики и запакованные в свертки.
К ней приблизился Савельев:
– Не узнаёте меня, Евгения Александровна?
Хозяйка наморщила лоб, сосредоточенно пытаясь вспомнить этого человека. И обрадовалась тому, что вспомнила:
– Ну как же! Вы прежде, в хорошие времена, рыбу нам по праздникам приносили. Илья Семенович, кажется?
– Так точно. Вспомнили! – обрадовался Савельев. – Вы уж не обессудьте, что нагрянули. А только выбора не было: или под белогвардейскую пулю, или к вам… авось приютите по старой памяти.
– Вы что же, тоже у них служите? – холодно спросила хозяйка.
– Сопровождаю, – обтекаемо ответил Савельев.
Евгения Александровна повернулась и сказала уже всем своим гостям:
– Вещи свои – вон туда, в чуланчик. И прикройте чем-нибудь. Не уверена, что нас не навестят.
Все поняли, что хозяйка имела в виду казаков, которые – и это было хорошо слышно по топоту конских копыт – носились совсем близко от дома. Иногда где-то неподалеку разгоралась перестрелка…
Когда все вещи были перенесены в чулан и замаскированы, Евгения Александровна показала узкую комнатенку под самой крышей:
– Если что – будете здесь сидеть тихо. Извините, комфорта маловато… Но пока никого нет, идемте пить чай.
Спустились в просторную гостиную. Хозяйка со свечой в руке шла впереди.
Чай был жиденький, но настоящий. Не морковный и не с пережаренной до черноты хлебной коркой. Михаленко в ответ на жест доброты ответил таким же великодушно-щедрым жестом. В его заплечном мешке нашлись уже давно забытые в этом доме продукты: и довольно свежий каравай черного хлеба, и вареные яйца, и сало, и даже обломок головки сахара в синей фабричной упаковке. То и дело кто-то из гостей подходил к окну и осторожно, слегка отодвинув занавеску, поглядывал на улицу, проясняя обстановку.
Стрельба стихала, реже доносились сухие винтовочные выстрелы. Вслед за конницей, спустя несколько часов, по улицам потащились фуры с провиантом и всяким военным снаряжением – это в город уже вступали тыловые подразделения.
– Ничего, товарищи! – успокаивал всех Савельев. – Когда они дальше двинутся, я вас отсюда выведу. И коней достану. Я же местный, меня тут любая собака знает.
– Как там у хохлов: пока солнце зийдэ – роса очи выест, – буркнул в ответ Бушкин. Он нервно ходил по гостиной, его деятельной натуре претило тихое ожидание невесть чего. Потом его заинтересовал портрет мужчины с вислыми усами, в генеральском парадном мундире с трехзвездочными эполетами, красивым крестом на шее и множеством звезд на груди. Жутко враждебный вид был у этого генерала. Он с надменным спокойствием разглядывал бывшего гальванера, словно пытаясь узнать, как он оказался в доме.
– Родственник, что ли? – недружелюбно спросил Бушкин. – Видный господин. Небось к приходу генерала Абрамова вывесили!
Старцев наступил Бушкину на ногу.
– А чего? Интересуюсь! – агрессивно сказал Бушкин.
– Вот, Бушкин, если бы мы с вами, к примеру, составили точную карту рельефа России, – назидательно, стремясь сгладить впечатление от реплик матроса, сказал Старцев, – да вычислили бы Курскую магнитную аномалию, да нанесли бы на карту точные истоки главнейших русских рек, да еще сделали бы много других открытий, нам, пожалуй, тоже повесили бы на плечи такие же погоны, как у географа Тилло.
– Мы больше по гальванической части, – потупился Бушкин, почти ничего не поняв из речи Старцева. – Флотское дело. И звание наше было простое – кондуктор.
Евгения Александровна чуть приметно улыбнулась:
– Алексей Андреевич Тилло не из-за погон среди этих портретов находится, – сказала она. – Дядюшка. За рост и дородность носил домашнее звание «дядя Пуд». А вот, господин кондуктор, портрет адмирала… Адмирал Петр Петрович Шмидт был как раз старшим морским начальником нового порта Бердянск. Он отец, надеюсь, известного вам лейтенанта Шмидта…
Хозяйке дома, кажется, даже доставило некоторое удовольствие объяснить красному матросу, что не все генералы и адмиралы числились в кровопийцах. В голосе звучала не только ирония, но и усталость. В ее жизни, казалось, не было уже ничего, что бы она не видела или не пережила. Ей целовали руки, на нее замахивались нагайкой, ей обещали поставить памятник и ее обещали расстрелять или сгноить в подвале собственного дома.
– А вот на той фотографии, – сказала она, заставив Бушкина обернуться, – мой брат, генерал-лейтенант Александр Тилло. Видите, на фотографии, рядом с орденом Белого Орла с мечами, заклеенная бумагой дырочка? Александр Александрович, знаете ли, воевал с бандами Махно, у него был отряд из колонистов и офицеров. Когда Нестор Махно посетил мой дом, он выстрелил в портрет. Считал моего брата одним из главных своих врагов.
– И где же сейчас Александр Александрович? – с неожиданным любопытством спросил Савельев.
– Он был убит еще до выстрела Махно, – коротко ответила Евгения Александровна. – Нестор Иванович опоздал.
Старцеву очень хотелось расспросить хозяйку дома о том, каким был Петр Шмидт, герой Республики, в детстве, как они рядом росли, как учились. Иван Платонович почувствовал даже некоторое волнение от того, что судьба занесла его в дом, связанный с именем человека, который тоже до какой-то степени повлиял на его революционные убеждения, как и на убеждения сотен тысяч других людей, но время не располагало к спокойному чаепитию и неторопливым разговорам.
За окном вновь проскакал отряд всадников, прогрохотали по мостовой орудия и зарядные ящики. Савельев бросился к окну. Из-за приоткрытой шторы брызнул солнечный свет.
– Ничего, ничего, – успокаивающим тоном сказал Савельев. – Как-нибудь выберемся. И добро, не сомневайтесь, вывезем…
Чувствовалось, он очень переживал, должно быть считая и себя виноватым.
Бушкин никому не давал впасть в уныние:
– В крайнем случае с боем вырвемся. Переждем сутки-двое. В городе останутся одни тыловики, с теми мы совладаем.
Евгения Александровна не стала делать вид, что не вслушивается в их разговоры:
– Только горячку пороть не надо. Поднимайтесь наверх, поспите. А там все прояснится, – и, обернувшись к Бушкину, сказала, похоже, в большей степени именно ему: – И пожалуйста, не волнуйтесь. В этом доме еще никого никогда и никому не выдавали.
Назад: Глава семнадцатая
Дальше: Глава девятнадцатая