Глава восемнадцатая
Судьба или случай дали передышку, вроде бы отодвинули в сторону самое страшное, и Степанида немного воспрянула духом. А то были минуты, когда она уже прощалась с жизнью и только жалела, что была чересчур боязливой и так мало сделала во вред немцам. Но и то, на что отважилась, было сделано не всегда в лад, получалось через пень колоду, по-глупому. По-глупому она лишилась Бобовки, из-за своего недосмотра растеряла курей. Да и Янка тоже, верно, погиб по ее вине: была бы умнее, как-нибудь втолковала бы парню, что и близко нельзя подходить к хутору. Но что делать, если верная мысль зачастую приходит поздно, когда она уже бесполезна.
Как бы там ни было, жизнь пока продолжалась, надо было что-то есть сегодня, да и позаботиться о завтрашнем дне, а не только о том, чтобы дожить до вечера. Надвигались холода, который день подряд хмурилось осеннее небо, слегка дождило, а картошка лежала в куче на конце огорода. Петроку все не выпадало заняться ею, и Степанида, подумав, взялась за лопату. Не очень сложное это дело, хотя и считалось чисто мужским – забуртовать два воза картошки. Степанида подровняла кучу, подгребла, плотнее обложила соломой и начала окапывать землей.
В усадьбе ее ничто больше не волновало. Постепенно собрались в хлеве шесть куриц, остальных, видно, съели немцы. Вчера утром, как только, забрав Петрока, убрались со двора полицаи, она прежде всего побежала в овраг, нашла в барсучьей норе своего изголодавшегося поросенка, который так ей обрадовался, что бросился в ноги и даже забыл о голоде, когда она почесывала его похудевший, опавший живот. Он не подал голоса за все время, пока она волокла его из оврага, а затем трусцой бежал по тропинке к хутору и, видно, с большой неохотой снова влез в тесный свой засторонок. Там она вволю накормила его картошкой, не пожалела обмешки, потом он выпил чугунок воды и успокоился.
Окапывать бурт было нетрудно, хотя, конечно, Петрок мог бы сделать это скорее. Но Петрок с утра занялся другим делом. Встав до рассвета, он долго гремел самогонным приспособлением, потом куда-то исчез, появился снова, взял ведра, коромысла, начал переносить брагу. Она думала, что он устроится в истопке или хотя бы в овине, а он забрался и еще дальше, куда не сказал даже ей. Только когда все настроил, пришел просить спички. Голос его стал совсем сиплый, сам он выглядел усталым, измученным, каким давно уже не был. Она дала ему две спички и сказала, чтобы недолго торчал на стуже, на дворе было сыро и холодно, недолго застудить грудь, что тогда пользы будет с его самогонки.
– А, черт его бери, – устало отмахнулся Петрок. – Все равно уже...
Степанида забросала землей одну сторону бурта, обшлепала ее лопатой, ровняя пласт земли на соломе. Все это время, что бы она ни делала – возилась дома или устраивала поросенка, – не могла избавиться от мысли о Янке. Она очень жалела теперь, что в тот вечер встретила его возле оврага, пусть бы он пас где-нибудь в зарослях, зачем было приближаться к хутору. Но, видно, какая-то злая сила влекла его к той опасности, которая обернулась для него гибелью. Степанида не могла избавиться от горького ощущения какой-то своей причастности к его гибели, хотя и понимала: то, что сделала она с винтовкой, не касалось никого больше, даже Петрока, и она не видела здесь никакой связи с Янкой. Правда, она догадывалась, что привело парня ночью в овраг, скорее всего он шел к барсучьей норе, но зачем так близко от хутора? Разве нельзя было пройти с другого конца оврага? Неужели не чувствовал, чем это может для него кончиться?
Бурта она еще не закончила, когда услышала со двора голос, ее окликали. Кто в такое время мог здесь появиться, не надо было долго гадать, конечно, это были все те же злыдни. Вся внутренне напрягшись, готовая к худшему, Степанида воткнула в землю лопату и пошла через огород к дровокольне.
Так оно и было, она не ошиблась. На том месте, где недавно дымила немецкая кухня, теперь стояла телега со знакомым понурым конем в оглоблях, а Гуж с Колонденком, выкрикивая ее имя, уже заглядывали в окна. Возле повозки с бесстрастно скучающим выражением на смуглом лице стоял с винтовкой на ремне полицай Антось Недосека.
– А, вот она! – завидев Степаниду, сказал Гуж. – Где Петрок?
– А тут разве нет? Тогда не знаю, – соврала она, сразу сообразив, что этот приезд, верно, не к ней – к хозяину хутора.
– Открывай двери! – приказал Гуж. Но, опередив ее, сам сбросил щеколду и размашисто стукнул дверью.
Пока она шла за ними, Гуж успел заглянуть в истопку, бегло осмотреть сени, даже принюхался к чему-то своим мясистым широким носом и стремительно вскочил в хату. Там он сначала заглянул в каждое из четырех окон.
– Где Петрок?
– А не знаю, сказала. Я вон картошку буртую.
– Ах, ты не знаешь? Так мы знаем – самогон гонит! Где гонит? – вдруг насторожился Гуж, оборачиваясь к ней и сразу заслонив весь свет из окон. Она не стала ни переубеждать его, ни божиться, что не знает, где Петрок, только произнесла тихо:
– Мне не сказал.
Гуж что-то взвесил, подумал, и его широкие челюсти по-волчьи зло клацнули.
– Ну, падла, ты у меня дождешься! Наконец я тебя повешу. С моим большим удовольствием. С наслаждением!
– Это за что? – не поднимая взгляда, спокойно поинтересовалась она, не отходя от порога. У нее также невольно сжались челюсти, только она не показывала того и смотрела в землю. Чистый после немцев пол они нещадно затоптали грязными сапогами. Но пусть, ей не жаль было пола, но очень хотелось ответить этому немецкому прислужнику, и она резче повторила: – За что?
– Сама знаешь, за что! Вы! – рявкнул он на своих помощников. – А ну, пошуруйте по усадьбе. Где-то тут он гонит.
Колонденок с Недосекой бросились в дверь, а Гуж сел возле стола, пронзая Степаниду гневно-угрожающим взглядом.
– Ты же знаешь, что тебя надо повесить как большевистскую активистку. А еще хвост поднимаешь! На что ты рассчитываешь?
– А ни на что не рассчитываю. Я темная женщина.
– Это ты темная женщина? А кто колхозы организовывал? Кто баб в избу-читальню сгонял? Темная женщина! А раскулачивание?
– Раскулачивание ты не забудешь, конечно, – задумчиво сказала она, прислонясь к печи. Она уже совладала с собой и смело, в упор глядела не полицая.
– Нет, не забуду! По гроб не забуду. И попомню еще некоторым. Жаль, Левона нет. Я бы ему!..
– Лучше об этом теперь забыть, – помолчав, сказала Степанида. – Для тебя лучше. Спокойнее было бы.
– Ну, это уже хрена! Я не забуду. Не забуду, по чьей милости в чужих краях горе мыкал. Я теперь чего сюда прибился? – заходясь в напряженной, едва сдерживаемой ярости, говорил Гуж. – Думаешь, немцам служить? Чихал я на немцев. Мне надо рассчитаться с некоторыми. С колхозничками, мать вашу за ногу! За то, что роскошествовали, когда мой батька на Соловках доходил!
– Уж и роскошествовали! Работали...
– За палочки работали? – спохватился Гуж. – Так вам и надо! Зачем было лезть в колхоз? Ты же в колхоз агитировала!
– Нетрудно было агитировать. Разве не знаешь?!
– Так какого ж шиша не зная, не ведая полезли? Как в прорву. Теперь нажрались палочек, поумнели?
– Умные и тогда были. Но малоземелье не лучше. Как было жить на двух десятинах с детьми?
– А на шестидесяти сотках лучше стало? Двух десятин им мало было! Вот теперь немцы дадут земли сколько хочешь. До тридцати га. Тем, кто, конечно, заслужит. У германской власти заслужит.
– Тебе уж точно дадут. Заслужил!
– Мне? А на черта мне земля? Я ее с детских лет ненавижу. Плевал я на землю.
– За что же тогда стараешься?
– Ах, какая умная, гляжу! Все тебе знать надо! А хоть бы за то, что власть дали. Для власти! Я всю жизнь был подчиненный, безвластный человечек. Не мог ничего. А теперь у меня власть! Полная. Я же теперь для вас выше, чем сельсовет. Выше, чем райком. Чем совнарком даже. Я же могу любого, кого захочу, пристрелить. Мне все доверяют. А могу и наградить. Вот тебе что надо? Корова нужна, немцы сожрали? Будет корова! Завтра приведу. Поросенка? Так же. Коня нет? Завтра из Выселок двух пригоню. Отберу у любого и пригоню. А ты думала?
– Отобранных нам не надо.
– А я тебе и не дам. Ты же враг! Враг Германии. Думаешь, я не знаю, чьих рук не миновала та их винтовочка? Напрасно дураки немцы на немого списали. Я согласился, думаю: пусть! А сам имею в виду. Тебя, Степанида, имею в виду. Я еще тут пошурую. В одном месте. Знаешь, в каком!
Он почти выкрикивал это, вперив в нее твердый, безжалостный взгляд, и она смешалась, первый раз за эту встречу подумав: неужели разнюхал, холуй немецкий! Но и в самом деле у нее стало муторно на душе, казалось, он что-то узнал, вроде сам подглядел или, может, подсказал кто. Хотя рассудком она убеждала себя, что ничего знать он не мог. Пугал? Испытывал? Может быть, хотя все равно было скверно.
– А вот Петрок умнее тебя, – помолчав и немного успокоясь, сказал Гуж и вскочил из-за стола. – За самогон взялся. Правильно! Только пускай не вздумает от меня скрываться. Голову откручу и скажу, что безголовым родился. Выменял змеевик на скрипку и думает утаить. Не удастся, у меня агентура!
В сенях раздались шаги, через порог шагнули длинноногий Колонденок и плотный, плечистый Недосека.
– Ну что?
– Нигде нетути! – взвизгнул Колонденок.
Недосека сначала изобразил глубокую озабоченность на лице и, жестикулируя, начал пространно объяснять:
– Обшарили это, считай, насквозь. И в пуне, и в хлевках. Нету. И куда он пропал, кто его знает...
– Хреново шарили! – оборвал его Гуж. – Ну ладно. Некогда сейчас, а то бы...
Он еще раз торопливо заглянул в каждое окно и перехватил винтовку.
– Недосека, будешь стеречь! Садись и дожидайся! Придет, никуда не денется. Ее, – кивнул он на Степаниду, – никуда за порог. Придет, горелку ко мне. Понял?
– Понял, ну, – не очень решительно сказал полицай.
– Вот так! Поехали, Потап! А ты запомни, что я сказал, – на прощание бросил он Степаниде. – Покеда не поздно.
Она стояла возле печи и смотрела в окно, как они там разворачивали телегу, как садились в нее на ходу и выезжали из ворот. Только потом она оторвалась от окна и оглядела притихшую фигуру Недосеки, который терпеливо стоял у порога.
– Садись, чего же стоять.
– Ага. Это... сяду. А то ноги, они свои, не казенные.
Недосека скромно опустился на скамью, вздохнул, обеими руками оперся на дуло винтовки с заметно расколотым вдоль прикладом.
– За водкой ехали или как? – спросила Степанида.
Недосека изобразил искреннее недоумение на простодушном, в общем, симпатичном, с ровными бровями лице.
– А кто ж его знает! Он все. Или за водкой, или еще зачем. Нам не говорит.
– Неужто никогда и не говорит?
– Не-а, – захлопал круглыми глазами Недосека. – Правда, когда жидов выкуривали, так говорил. Инструктаж подробный давал: и сколько патронов брать, и где стоять каждому. Кому в оцепление, значит, а кому их барахлом заниматься.
– А их куда?
– А их погнали. Зондеркоманда погнала в карьер. А там...
– Всех? – внутренне холодея, насторожилась Степанида.
– Считай, что всех. Мало осталось.
«Ну вот, эти уже дождались!» – почти с ужасом подумала Степанида. Как-то в конце лета слышала, люди рассказывали: немцы отвели в местечке три улицы возле речки, согнали туда всех евреев. Одни говорили: ой, ненадолго это, все равно побьют, надо разбегаться. Другие рассуждали так, что не должны уничтожить, что и немцы люди, веруют в бога – это и на пряжках у них написано. Очень правдоподобно рассуждали умники, и их слушали. Известно, когда человек чего хочет, так всегда найдет тому оправдание, убедит сначала себя, а потом и других. Или наоборот. Ну и досиделись вот до карьера.
– Сколько людей ни за что погибло, а такую холеру так никто и не трогает. И пули на него не найдется. Я про твоего дружка, про Колонденка. И прежде он был сволочь, а теперь и подавно, – сказала Степанида.
– Сволочь, ага, – просто согласился Недосека. – Сначала Гуж хотел его шлепнуть. В хату ночью пришел, меня на караул поставил. А поговорили и полюбились. Назавтра уже и винтовку ему вручил. Вот как делается.
– Быстро делается. Красноармейской формы еще не сносил. Как был у своих...
– Я так думаю: а куда ему больше? Его же тут все ненавидели еще с той поры. Куда деваться? Только в полицию.
– Только в полицию, это правда, – подтвердила Степанида. – Прямая дорожка. А тебя к ним что привело? Или, может, понравилось? – осмелев, спросила Степанида.
– Где там! – просто сознался Недосека. – Не дай бог никому!
Он горестно вздохнул и толстым прикладом тихонько поскреб доски пола.
– Думала, нравится, раз так стараешься.
– Постараешься! Вчера на мосту немец-начальник на него накричал, ну, на Гужа этого. Так он меня грозился стрельнуть. Мужика одного из Загрязья не устерег. Удрал на подводе.
– Еще застрелит, – сказала она. – Если у вас такие порядки. Или наши убьют.
– Может быть, – согласился Недосека. – Только что поделаешь? Пропащий я, – заключил он и вдруг попросил: – Может бы, поесть дали, тетка? Не евши сегодня.
Степанида удивилась: полицай, а просит, такое теперь услышишь не часто. Гуж, конечно, просить бы не стал, а этот впрямь как ягненок. В печи у нее стоял чугунок со щами, которые она держала для Петрока, но теперь, подумав, сняла заслонку и выдвинула чугунок.
– Чего же не позавтракал утром?
– Да не было времени. Ночью Гуж на задание поднял. Бомбу искали. Черта ее найдешь...
– Какую бомбу?
– А ту, что после бомбежки возле моста лежала. Что не разорвалась. Кто-то, однако, уволок. Видно, понадобилась.
– Ну, уволок, так что?
– Ага. А если под мост подложит? Да ухнет? Тогда кому отвечать? Полиции, конечно. Потому как недосмотрела.
Она налила миску щей, положила кусок лепешки на стол. Недосека прислонил к печи винтовку, которая явно мешала ему, и с аппетитом принялся хлебать заправленные салом щи. Понемногу он разогрелся, расстегнул на груди серую суконную поддевку, а кепку не снял; лицо его как-то по-домашнему оживилось, вроде прояснилось, как у молодого. Украдкой Степанида поглядывала на него и вспоминала его шурина из местечка, в хату которого перебрался перед войной Антось. Шурин в той хате давно не жил, после гражданской остался в армии и все довоенные годы служил на японской границе, был командиром. Иногда Недосека не без гордости показывал мужикам его письма и фотографии с двумя шпалами в петлицах – дослужился до большого чина. Конечно, Антосю завидовали, тем более что шурин иногда присылал сотню-другую рублей перед праздниками – для большой многодетной семьи это было весьма кстати.
– Вспомнила шурина твоего, – сказала Степанида, встретившись с вопросительным взглядом Недосеки.
– Шурин? Что шурин? Ему теперь хорошо, а мне? Это ж я из-за него все... С этим тягаюсь, – шевельнул он локтем с повязкой на рукаве. – Все из-за него.
– Кто бы тебя заставил?
– Гуж, кто? Что же мне было делать? Лучше в землю ложиться? С таким шурином... Когда-то были почет и уважение, а теперь? Теперь одно спасение – в полиции.
– Боюсь, не спасешься.
– Может, и не спасусь. Как знать? Если бы человек свою судьбу знал, так ведь не знает.
– Может, и лучше, что не знает, – сказала Степанида. – А то бы натворили такого...
Она стояла возле печи, то и дело поглядывала в окна, не идет ли Петрок, и ей стало жаль этого жалобщика полицая. Действительно, вляпался в дело, из которого вряд ли найдешь благополучный выход.
– А ты уже и вешал кого? – спросила она.
– Не-а. Еще нет. Не дай бог вешать, страшно!
– А если скажут?
– Скажут, так что ж. Должен!
– И своих тоже?
– Почему своих? Не-а. Которые коммунисты. Ну, там бандиты.
– А что бы тебе сказал твой шурин? Если бы пришел теперь? Ты думал об этом?
– Думал. Хорошего бы не сказал.
– Ну а если бы его взяли и тебе приказали повесить? Повесил бы шурина?
– Вот ты странная, тетка! Дисциплины не знаешь. Прикажут, и повесишь. А то самого повесят.
– Так у тебя же есть дети.
– Вот то-то и оно, что дети. Если бы не было детей, я бы – ого! Я бы сбежал в лес. А то шестеро детей, далеко не уйдешь.
– Ну вот, ты для детей так стараешься. А когда они вырастут, поумнеют, думаешь, они скажут тебе спасибо?
– Кто знает? Смотря который, – смешался Недосека и положил ложку.
– Они же будут тебя проклинать всю жизнь.
– Как проклинать? – недоуменно сморгнул Недосека. – Я же для них... Из-за них страдаю, делаю все это.
– Антоська! – неожиданно для себя сказала она почти участливо, тронутая этой его непонятливостью. – Лучше бы ты для них умер.
– Я?
– Ты, Антоська! Ты же губишь всю жизнь их. И себя в первую голову.
– Ну нет, я не согласный, – надулся Недосека. – Себя, может, и гублю, а их не-а. Что бы они жрали теперь без меня? Я им муки два мешка притащил. Сапог три пары. Пальтишки. Я же не то что некоторые – лишь бы напиться. Я о них забочусь. Все-таки шестеро, не шуточки. Старшему только пятнадцатый... Легко тебе, тетка, говорить, а мне... Да и шурин еще. Эх, кабы не шурин...
Степанида не возражала больше, только слушала его путаное объяснение и думала, какой же он дурень, а может, еще и подлец. Ее сочувствие к нему быстро вытеснялось злостью: жизнь таких ничему не научит, ничего им не понять в ней, потому что дальше своего корыта им не дано видеть. Такие от природы слепы ко всякому проблеску человечности, заботятся лишь о себе, иногда оправдываясь детьми. Боже, что еще будет из тех детей, что они унаследуют от таких вот отцов? Лучше бы его застрелили скорее, меньше было бы вреда и больше пользы своим же. Да и его детям, которых он так заботливо обеспечивает мукой и обувкой...