Один только день...
В билетной кассе в Екатеринославе у меня потребовали разрешение на въезд в Севастополь. Разрешения не было, и мне пришлось взять билет до Бахчисарая. Я был уверен, что от Бахчисарая до Севастополя я как-нибудь доберусь.
Старик кассир даже посочувствовал мне.
– Строгости! – вздохнул он. – А все из-за случая с «Императрицей Марией».
Трагическая гибель самого мощного линейного корабля черноморского флота «Императрица Мария» была загадочной. Об этом тогда говорили во всем мире. Корабль, стоявший на якорях в Северной бухте, без всякой видимой причины взорвался и перевернулся вверх килем.
Незадолго до взрыва корабль осматривали «августейшие посетители». В их числе были приближенные императрицы Александры Федоровны. Наверное, кто-то из них подложил в самые уязвимые места корабля маленькие бомбы, величиной с пробку от шампанского, с часовым механизмом.
Случай с «Императрицей Марией» был не единственным. В Атлантическом океане часто взрывались или загорались от таких почти невидимых бомб военные транспорты, шедшие в Европу с грузом вооружения. Бомбы подбрасывали в угольные ямы транспортов во время погрузки вместе с углем.
В поезде я долго простоял в тамбуре у окна. Спустилась теплая и непроглядная южная ночь. На остановках я открывал наружную дверь и прислушивался. Невнятный шорох доходил из мрака. Должно быть, просыхала земля, еще сырая после стаявшего снега.
Я досадовал на остановки в пути и радовался каждому верстовому столбу, что плавно уносился назад в смутном свете, падающем из вагонных окон.
Тогда в поездах еще не было электричества. Горели свечи. В полумраке вагонов хорошо было представлять себе свое будущее, всегда заманчивое и разнообразное. Тот второй, вымышленный мир, о котором я недавно писал, расцветал с необыкновенной силой. Можно было целиком уйти в него, не испытывая угрызений совести. Все равно, в дороге нельзя ни работать, ни читать и остается много свободного времени для воображения. Конечно, если нет назойливых попутчиков.
Их, к счастью, не было. В тамбуре, кроме меня, стоял молодой матрос в черной шинели. Он все начинал напевать песенку, но тотчас обрывал ее и начинал снова. У меня в памяти остались только слова:
Был случай раз такой
На станции Джанкой...
Так я и не узнал, что же случилось на станции Джанкой, куда наш поезд пришел на переломе ночи.
После Джанкоя я всматривался в темноту, чтобы увидеть отроги Крымских гор, но увидел только огни Симферополя.
Перрон в Симферополе был пуст. Чуть светало. С гор задувал ветер. Тополя в станционном сквере шевелили листьями.
Окна вокзального буфета были ярко освещены. На длинном столе с серебряными ведрами для шампанского стояли в вазах ветки миндаля. Молодой смуглый моряк сидел за столом и, облокотившись, небрежно курил. Когда поезд тронулся, он не спеша вышел из ресторана и ловко вскочил на ходу в последний вагон.
Проводник погасил свечи. В тихой синеве рассвета открылась передо мной древняя земля: вершины гор, освещенные зарей, шумящие по гальке прозрачные речки, чинары и магическое свечение неба там, вдали, куда мчался поезд, оставляя за собой длинное облако нежнейшего розового пара.
В Бахчисарае я сошел. Проводник сказал мне, что ночью будет местный поезд из Симферополя и на нем легче всего попасть в Севастополь. Нужно только дать жандарму три рубля.
Весь день мне пришлось провести в Бахчисарае.
Городок был тесен, вымощен стертыми плитами. Журчала в фонтанах вода.
Женщины набирали ее в медные кувшины. Вода, наполняя их, быстро меняла звук – от высокого до самого низкого.
Эта музыка медных кувшинов и воды поразила меня. Она как будто появилась здесь из тех вымышленных стран, какие я представлял себе. Я подумал, что, может быть, никаких моих выдумок нет, а просто есть в мире такие страны, где на самом деле существует все, что якобы выдумано мною.
Все было ново здесь, и прежде всего – фонтаны. Это были совсем не те фонтаны, какие я видел раньше, где струя воды била из клюва бронзовой цапли или пасти дельфина. Это были каменные плиты, вмурованные в глухие стены. Из отверстий в этих плитах ленивой струйкой лилась вода.
Знаменитый «Фонтан слез» в Бахчисарайском дворце тоже не походил на фонтан. Его медленные капли падали как слезы, из одной раковины в другую, чуть звеня.
Я зашел в тесную кофейную. Она была устроена на ветхой застекленной терраске и звенела и тряслась, когда мимо проезжала арба. Голуби ходили, переваливаясь, под расшатанными столиками и глухо ворковали.
За окнами было видно ущелье, желтая карстовая котловина, заросшая колючим кустарником. По ней шла дорога в пещерный город Чуфут-Кале.
«Что за жизнь!» – подумал я, сидя на терраске. Фуксии в вазонах свешивали над скатертью свои черно-красные цветы.
«Что за жизнь! Недаром Романин говорил, что с некоторых пор у нас не жизнь, а „история с географией“.
Я жаждал разнообразия. И вот оно сбывалось.
Правда, в этих частых переменах было больше печального, чем радостного. Но над всеми бедами все же стояла, как море стоит вдалеке своей синей стеной, непобедимая молодость. Это смягчало ощущение неудач и потерь.
Я расплатился за кофе и пошел в Чуфут-Кале.
Я не понимал, что это такое – пещерный город, пока не увидел отвесный желтый утес, изъеденный, как сотами, множеством окон.
По крутой тропе я поднялся на этот плоский утес и сразу попал в такую древность, что она казалась неправдоподобной.
В желтых от лишаев известняках были вырублены глубокие дороги. Тяжелые колеса выбили в них колеи. Низкие входы вели в пещерные дома. По алтарю маленькой подземной базилики бегали ящерицы.
Кто вытесал этот город? Никто мне не мог объяснить этого. Вокруг не было ни души.
Ковры крошечных лиловых цветов покрывали все свободные клочки каменистой земли между скалами. Цветы были очень правильной формы – с пятью лепестками, но как следует рассмотреть их можно было, пожалуй, только в увеличительное стекло.
Тощая гнедая лошадь паслась среди скал. Она часто останавливалась и дремала, подрагивая кожей, когда на нее садились осы.
Я влез на скалу и сел, упершись в нее руками. Камень под ладонями был нагрет.
Передо мной открылся величественный полукруг таких же плоских гор, как Чуфут-Кале.
Я был один в этой воздушной пустыне. Далеко внизу виднелись овцы, похожие на клубки грязной шерсти. Ясно доносилось бреньканье их бубенцов.
Двигаться не хотелось. Я лег на спину и задремал. Небо мерцало синим огнем. В ресницах преломлялись острые лучи разноцветного пламени. Орел парил в вышине, разглядывал меня и примеривался – не сесть ли рядом.
Потом я услышал тоненький стук капель, повернулся и заметил, что из трещины в соседней скале сочится ручеек – не толще нитки – и торопливо роняет маленькие, как бисер, капли. Я уснул.
Когда я проснулся, небо пламенело, но уже не синим огнем, а цветом охры – рудым и диким. По небесному своду перьями, веерами, столбами, мощными горными пиками и островами были разбросаны багровые облака.
Солнце садилось. Его медный диск заливал горы зловещим заревом.
Невиданный этот пожар вечера становился с каждым мгновением резче, грубее. Он разгорался до последнего накала, чтобы потом мгновенно погаснуть.
Так и случилось. Солнце зашло, и тотчас зашумел в терновнике холодноватый ветер.
Я спустился с горы. Бахчисарай позванивал фонтанами сильнее, чем днем.
Я выпил в той же кофейной чашку кофе – денег у меня было в обрез – и голодный, но легкий и возбужденный пошел на вокзал.
Поезд пришел в пять часов утра. Билета я не покупал.
Я остановился в тамбуре вагона. Тотчас за мной в тамбур вошел рослый жандарм. Он, конечно, видел меня – я был единственным пассажиром, севшим в Бахчисарае.
– Ваше разрешение? – сказал, улыбнувшись, жандарм.
Я протянул ему три рубля. Он взял бумажку, приложил палец к козырьку синей фуражки и ушел. Я остался в тамбуре.
Я не отрывался от окна. Когда же я наконец увижу море? Уже светало. Гремели отвесные каменные выемки. Из них поезд сразу выносило на легкие звенящие мосты над ущельями. Потом вагон швыряло вбок по крутому закруглению. Мелькал откос, покрытый желтыми цветами. Летала мимо кудрявая листва виноградников, и снова врывался глухой гром выемки. Рваные скалы проносились так близко от стенок вагона, что опасно было высунуть руку.
После туннелей сразу, со всего маху ударила в лицо зеленоватая вода и помчалась, изгибаясь и уходя в сухую мглу, обширная Северная бухта.
За окнами все было неподвижно. Но поезд шел, и потому казалось, что звенит, качается и сверкает все, что было снаружи, – черные шхуны, валявшиеся килем вверх на берегу, серые крейсера, длинные миноносцы, бакены, флаги, брандвахты, мачты, черепичные крыши, сети, сваи, акации и вспышки колючего огня на береговой гальке – отражения солнца в консервных жестянках.
А потом в струящемся дыму открылся амфитеатр города, покрытого как бы бронзовым налетом славы.
Поезд, шипя тормозами, смело врезался в путаницу уличек, спусков, дворов, лестниц и подпорных стен и остановился наконец около нарядного вокзала.
Мне пришлось видеть много городов, но лучшего города, чем Севастополь, я не знаю.
Черное море подходило почти к самым подъездам домов. Оно заполняло комнаты своим шумом, ветром и запахами. Маленькие открытые трамваи осторожно сползали по спускам, боясь сорваться в воду. Гудение плавучих бакенов-ревунов доносилось с рейда.
На базаре рядом с рундуками, обитыми цинком, рядом с навалом камбалы и розовой султанки плескались мелкие волны и поскрипывали бортами шаланды.
Прибой, катившийся из открытого моря, бил в круглые крепостные форты. Броневые корабли дымили на рейде.
Выли сирены, звенели склянки, перекликаясь со звонками трамваев и трезвоном церквей. Недовольно гудели пассажирские пароходы, протяжно грохотали якорные цепи. На закате с кораблей, спускавших на ночь кормовые флаги, доходили звуки медных горнов. Они далеко и печально разносились по затихшей воде. Их вскоре сменяли плавные вальсы с Приморского бульвара. Впечатление было такое, что играл не оркестр, а пели сами сумерки, успокаивая последние всплески волн около памятника Погибшим кораблям.
Я ходил по городу до изнеможения и все время открывал живописные уголки.
Особенно мне нравились лестницы – трапы между верхним и нижним городом. Они были сложены из желтого ноздреватого песчаника.
По сторонам этих трапов стояли на уступах дома. С площадок трапов в подъезды домов вели висячие мостки, увитые плющом. Окна и балконные двери были открыты, и с трапов хорошо было слышно все, что происходило в домах: детский смех, голоса женщин, стук посуды, ученические гаммы, пение, лай собак и металлические крики попугаев. Почему-то в Севастополе в ту пору было много попугаев.
По вечерам город был затемнен. Боялись внезапного нападения германского флота.
Затемнение было неполное. В шторах, опущенных на окнах магазинов, были прорезаны надписи, освещенные изнутри. Огненные слова «Кондитерская», «Минеральные воды», «Пиво», «Фрукты» бросали на улицы приглушенный загадочный свет.
Говорливые женщины торговали до позднего вечера на тротуарах фиалками в больших корзинах. Рядом с женщинами стояли на табуретах фонари и свечи. Язычки свечей почти не мигали – к ночи ветер стихал.
Толпы моряков – офицеров и матросов – заполняли вечерние улицы. Если бы не затемнение и не лучи прожекторов, шарившие вдалеке, ничто бы не говорило о войне.
Должно быть, так выглядели морские города во время блокад в начале девятнадцатого века, когда военная опасность была не так уж велика. Дымили у берегов неуклюжие вражеские мониторы и стреляли из бронзовых пушек по заросшим терновником старинным фортам. Войны, по существу, тогда не было. Но ощущение легкой опасности создавало у людей нервный подъем и рождало беспечное веселье, считавшееся непременным качеством храбрецов.
Все сумерки до вечера я просидел на Историческом бульваре около бастионов 1854 года.
Внизу лежала Южная бухта, а за ней – Корабельная сторона. Вокруг цвел миндаль.
Ни у одного дерева нет более трогательного и чистого цветения, чем у миндаля. Каждая ветка была вся в розовых цветах, как невеста в прозрачном своем уборе.
Огней в городе не зажигали, и сумерки постепенно закутывали его в изменчивую дымку.
Сначала эта дымка отсвечивала золотом угасавшего солнца, потом она начала приобретать чистый серебристый оттенок, пока серебро окончательно не вытеснило золото. Но вскоре и серебро тоже начало понемногу тускнеть, терять прозрачность и покрываться налетом густой, непроницаемой синевы. Когда же и эта синева погасла, наступила ночь.
С Исторического бульвара я пошел на вокзал, чтобы попытаться достать билет и сесть в поезд без пропуска. Поезд отходил ночью.
Первый же носильщик согласился взять мне билет без всякого пропуска.
– До поезда еще три часа, – сказал он, – а вы человек молодой. Чего вам скучать на вокзале. Пойдите еще погуляйте, полюбуйтесь на наш город.
Я пошел к трамваю, раздумывая о доброте и простодушии южан, но около трамвайной остановки ко мне решительно подошел морской патруль – два матроса с винтовками и повязками на рукавах. Они потребовали мои документы. Я показал.
– Где живете? – спросил один из матросов. – На какой улице?
Я признался, что я не севастополец.
– Ясно! – сказал матрос. – Незачем вам быть севастопольцем. Придется отвести вас к мичману. Вы не сомневайтесь, он такой, что видит каждого насквозь с первого взгляда.
Мы пошли. По дороге матрос спросил:
– Сколько дали носильщику?
– Десять рублей.
– Вот ваши деньги, – матрос протянул мне десять рублей.
Я оглянулся, но было темно, и я не увидел носильщика, хотя был уверен, что он со злорадством смотрит мне в спину.
Матросы привели меня в маленький дом где-то около Нахимовского проспекта. В сводчатой комнате сидел на подоконнике поджарый горбоносый мичман, рядом с ним сидела девушка в короткой клетчатой юбке. Две русые косы были переброшены у нее на грудь, и она перебирала их и болтала ногой. С ноги свешивалась, зацепившись за большой палец, старенькая потертая туфля.
За столом сидел другой мичман в походной форме – в шинели и фуражке, с черным револьвером на лакированном поясе.
Матросы доложили обо мне и вышли в коридор.
Мичман в походной форме взял мои документы, закурил, сощурился от дыма и начал читать их.
– Н-да-а! – промолвил он наконец. – «Ходит птичка весело по тропинке бедствий, не предвидя от сего никаких последствий».
Девушка засмеялась и, болтая ногой, весело посмотрела на меня.
– Вот что! – сказал мичман. – Вы мне задушевно объясните, кто вы, что вы, зачем вы в Севастополе и почему вы хотели смыться от нас незаметно. Документы у вас в порядке. Но, в общем, пес их разберет, эти документы.
Я смутился, но рассказал мичману все, как было.
– Ага! – удовлетворенно сказал он. – Понимаю. Этакая поэтическая богемная натура?
– Саша, – сказал с подоконника горбоносый, – не дури!
Мичман с револьвером не обратил на слова горбоносого никакого внимания.
– Если вам удастся доказать, – сказал он мне, – что по натуре вы поэт и что вас околдовала муза дальних странствий, тогда, может быть, мы до чего-нибудь договоримся.
Я не мог понять, издевается ли он надо мной или говорит серьезно. Но я решил сделать вид, что принял его слова всерьез.
– Если бы адмирал Эбергардт, – опять сказал с подоконника горбоносый, – знал твои следовательские таланты, Саша, то не миновать тебе баржи.
«Баржой» в Севастополе в то время называли плавучую тюрьму.
– Поэт, – наставительно сказал мичман с револьвером, снова не обратив никакого внимания на слова горбоносого, – должен знать назубок поэзию. Что вы можете предъявить нам в этом смысле?
Я не понял его.
– Прочтите ему какие-нибудь стихи, – объяснила мне девушка. – Он сам поэт.
– «Вороне где-то бог послал кусочек сыру», – насмешливо подсказал горбоносый.
– Нет, – сказал я, – уж если на то пошло, я прочту вам стихи Леконта де Лиля.
– Ишь ты! – удивился мичман с револьвером. – Куда загибает! Ловкая штучка! Нет, вы лучше прочтите нам Блока: «Никогда не забуду». Но только без пропусков. Если хотите получить пропуск.
– Пошло шутите, молодой человек, – сказал горбоносый, но мичман с револьвером снова не обратил на него никакого внимания.
Я прочел стихи Блока. Они мне самому нравились. Матросы гремели винтовками в коридоре. Надо думать, они сильно удивлялись.
– Вот петрушка! – сказал с деланным огорчением мичман с револьвером. – У вас нет в Севастополе кого-нибудь, кто бы мог за вас поручиться?
– Нет, – ответил я.
– Я за него ручаюсь, Саша, – сказал горбоносый. – Довольно валять дурака. Сразу же видно, что за человек. Выписывай пропуск. А поручительство я тебе напишу завтра.
Мичман с револьвером усмехнулся и начал тщательно выписывать пропуск. Пока он писал, мы затеяли разговор о поэзии. Горбоносый любил Фофанова, а девушка – Мирру Лохвицкую.
Девушка покраснела и умоляюще сказала, что если бы было время, то она прочла бы свою поэму, но она слишком длинная.
– Вот! – Мичман протянул мне мои документы и пропуск и вздохнул. – Жаль, что уезжаете. А то бы встретились на свободе. Есть о чем поговорить.
Я поблагодарил его и сказал, что Севастополь, очевидно, город чудес. Нигде мой арест не мог бы кончиться так необыкновенно, как в Севастополе.
– Дорогой мой и несколько наивный юноша, – ответил мне мичман с револьвером. – Никаких чудес нет. Запомните, что шпионы и прочие подозрительные типы никогда не откровенничают с носильщиками. Не правда ли, получился хороший афоризм?
Я вышел. Девушка и горбоносый вызвались проводить меня до спуска к вокзалу. Мичман с револьвером огорчился. Было видно, что он сам не прочь бы пройтись по ночным севастопольским улицам рядом с русоволосой девушкой.
По дороге девушка сказала мне:
– Приезжайте к нам. Я живу на Зеленой горке, в доме пять. Меня зовут Ритой. Там все меня знают. Ой, как жаль, что вы уезжаете! Нас здесь в Севастополе так мало!
– Кого вас?
– Да поэтов. Вот их двое да я. Да еще один студент из Харькова.
На вокзале ко мне подошел знакомый носильщик. Он широко и радушно улыбался.
– Ну вот, – сказал он. – Отделались? И вам спокойнее, и мне лучше. Давайте пятерку. Я вам сейчас представлю билет.
В открытые окна вагона проникал запах водорослей. Белые реки прожекторов лились в морские темные дали и исчезали там без следа. И мне было очень жаль покидать этот город – короткую и веселую остановку среди последних утомительных месяцев.