Предисловие составителя
В этой книге под одной обложкой собраны три классических китайских сочинения, в которых излагаются секреты успеха в любой коммуникации и противостоянии. Эти произведения, долгое время вызывавшие к себе, как принято говорить, неоднозначное отношение и оттого нередко хранившиеся в тайне, приобрели, на мой взгляд, особенную актуальность в современном мире, где, нравится нам это или нет, место «объективной истины» занято прагматикой общения, которая предъявляет особые, еще плохо понятые требования к личности.
Китайцы создали самобытную и утонченную концепцию стратегии, поскольку всегда были зачарованы тайной силы и власти, а стратегия есть нечто такое, что по определению держится в секрете. А хранить секрет нам помогает не что иное, как наша речь. Китайцы с древности видели в скрытности речей и поступков знак сокровенности самой истины мира. Что значит такая связь?
Стоят за этим довольно простые и очевидные вещи. Например, всем вроде бы понятный смысл речи, обладающий большой независимостью от формальных правил сообщения. И тщательная формализация сообщения лишь позволяет сильнее ощутить неформализуемое присутствие этого смысла. Здесь уже наглядно представлена вся диалектика нашей коммуникации и, следовательно, человеческой социальности: чем настойчивее и точнее мы обозначаем наше отношение к другому, тем отчетливее проступает безмолвие между нами. Нужно очень хорошо говорить, чтобы познать ценность безмолвия.
Такова подоплека знаменитых «китайских церемоний», определивших облик китайской цивилизации — действия воистину обходительного, предупредительного, то есть позволяющего и обойти сильные стороны своего визави, и предупредить его действия. Что такое ритуал? Прежде и превыше всего — действие, нечто символизирующее и потому в пределе своем символическое, лишь символически выражаемое. Вовсе не обязательно какое-то конкретное, предметное действие: символическая реальность, как смысл в речи, по определению отсутствует в наличном, хотя не существует отдельно от него. Если говорить точнее, в ритуале воображаемое и действительное друг друга проницают, не подменяя друг друга, и поэтому символическую реальность нужно понимать в конечном счете как (потенциально) бесконечную перспективу взаимоотражения, взаимной подстановки присутствующего и отсутствующего, данного и не-данного, где первичным является все-таки отсутствующее и не-данное или, лучше сказать, заданное. Каждая форма имеет своим истоком нечто бесформенное, или, по-другому, предел форм.
Ритуал, таким образом, есть форма и среда коммуникации, которая выявляет сами пределы сообщения. В ритуале и посредством него сообщение становится чистой сообщительностью.
«В сознании присутствует еще сознание», «в жизни есть нечто еще более живое», «в духе есть еще большая духовность» — гласят формулы китайской традиции. С этой точки зрения символическая реальность предваряет, предвосхищает актуальное бытие, делает возможным все сущее, дает всему быть (или, точнее, предоставляет всему пространство жизненного произрастания). Речь идет не о неком идеальном, умопостигаемом образце, но, по сути, о пределе опыта, моменте превращения, и даже, точнее, самопревращения всего сущего, бездне метаморфоз — самой по себе неизменной. Китайские учителя уподобляли ее семени вещей, которое не тождественно плоду (актуальному бытию) и все-таки уже содержит его в себе как бы в виртуальном виде. Это символическое миросозерцание китайцев не знает явлений и сущностей, но лишь «следы», или «тени», сокровенной реальности — проблески типизированных, «превращенных» форм, вовлеченных в поток вселенской сообщительности.
Символическое действие представляет собой, в сущности, бесконечно действенный покой, который делает возможным всякое внешнее, ограниченное действие; оно есть своего рода воздействие. «В пределе покоя таится предел свершения», — говорил конфуцианский ученый Чэнь Сяньчжан. С этих позиций древние учителя Китая оценивали природу власти и эффективность действия вообще. Конфуцию принадлежит высказывание: «Шунь управлял недеянием. А как он делал это? Просто величественно сидел лицом к югу и только» (правителям Китая, являвшим собою как бы земной прообраз Полярной звезды, полагалось восседать на троне лицом к югу).
Основоположник же даосизма Лао-цзы исповедовал принцип: «Путь ничего не делает — и в мире все делается».
Из намеченной здесь посылки о символической реальности вытекают по крайней мере три важных следствия.
Во-первых, познание символизма предполагает способность возвратиться к элементарному, исходному импульсу жизни, способность воспринимать мир в момент его рождения, предвосхищаит все явления. Символическое (не)действие соответствует акту «рассеивания» (сань), соскальзывания форм в нюанс и в конечном счете — к собственной границе, которая сама по себе безгранична. Но это означает также, что все сущее связано в «одно тело» мироздания внутренними связями, и в этом континууме «единотелесности Пути» не существует объективных границ между вещами, нет отдельных сущностей. Мир здесь предстает непостижимо тонкой паутиной связей и соответствий, где бытие всегда есть событие, а это последнее в своем пределе является всеобщей со-бытийностью, где всякое сообщение сводится к чистой сообщительности. Даосскому философу Чжуан-цзы принадлежат классические формулы: «все вещи вкладываются друг в друга», «все вещи — словно раскинутая сеть, и в ней не найти начала».
Познание символизма требует не столько усилия рефлексии и анализа, сколько открытости сознания и, следовательно, особой чувствительности духа, превосходящей разделение между физическим восприятием и умозрением. Человек Пути в китайской традиции — и это не воспринималось в Китае как метафора — «слышит животом», «дышит пятками», а главное — думает сердцем. Такой целостно воспринимающий человек никогда не будет понятен тому, кто воспринимает мир по частям — отдельно органами чувств, отдельно рассудком и т. д. Вот почему китайцы неизменно настаивали на «секретах мудрости» и необходимости иметь в деле познания истины учителя, который по определению непрозрачен для ученика.
Во-вторых, символическая реальность — это не тождественная себе сущность, а действие, событие и, в конечном счете, как было сказано, — событийность вещей. Она пребывает «между наличием и отсутствием», а потому являет собой предел вещей и в высшей точке своего развертывания — саму предельность существования. Она — как чистая виртуальность, первозданный динамизм воображения, который всегда существует лишь в оболочке созерцаемых образов. Воплощая силу превращений, она не может не «терять себя», наполняя собою мир вещей. Оттого же средой постижения символизма в Китае всегда были школа и преемственность между учителем и учеником (мыслившаяся по образцу отношений отца и сына). Более того: учитель в известном смысле нуждается в ученике даже больше, чем тот в учителе. Как сила метаморфозы, извечно уклоняющаяся от самой себя, переходящая в «другое», символическая реальность всегда дается в своей противоположности — в своем отражении, тени, отблеске. Внутренний опыт истины, неоспоримая уверенность в подлинности своего существования, облекается покровом полуфантастического предания, преломляется пеленой иносказаний, намеков, анекдотов, поговорок и прочих форм недосказанности в речи, которые окутывают и сберегают «отсутствующее» тело традиции, как кокон куколку. Иносказание выводит внутреннее наружу и делает смысл неутаимой тайной. Непостижимая глубина Пути писана незримыми письменами на поверхности Земли; она присутствует в гуще обыденной жизни: Небо, говорил тот же Чжуан-цзы, есть только «четыре ноги и хвост у буйвола». Нет истины, более откровенной и более загадочной!
В-третьих, символическая (без)деятельность, пронизывая незримо все явления в мире, никогда не исчерпывает себя и исключает любое прямое воздействие. В действии Великого Пути, каковое есть только бесконечность спонтанных музыкальных созвучий бытия, не видно никаких причин; в нем есть только следствия, только результат, или, согласно древней формуле, «дерево без корней», «эхо без звуков», «сеть вещей без начала». Это действие, разумеется, невозможно выявить и локализовать в пространстве и во времени, его нельзя приписать какой бы то ни было силе. Великий Путь разворачивается как бесконечный процесс и «оказывает действие» сразу повсюду и притом по виду косвенным, а в действительности — внутренним и безусловным образом. Нашему взору — физическому и умственному — доступны только следствия, «мертвые следы» сокровенных превращений мира. Речь идет о действии, по своей природе чисто внутреннем, духовном (шэнь), но имеющем вполне материальные проявления подобно тому, как всякое тело имеет свою тень. Его ближайшим прообразом в природном мире служит рост живых тел: невозможно различить, каким образом происходят естественные превращения в жизни растений или животных, или, скажем, изменить установленные природой сроки созревания организма.
Из указанного здесь различия между символической (без) деятельностью и предметным действием проистекает столь важное для воинского искусства Китая различие между техническим мастерством и «духовным достижением», этим знаменитым гунфу, дарующим силу без усилия и победу без боя.
Здесь требуется особенное, «всему предшествующее знание» (сянь чжи), стяжаемое длительным духовным подвигом (что, собственно, и означает слово гунфу). Победа в китайской стратегии всегда дается тому, кто ее заслуживает: человеку высокой нравственности, каковая проистекает из необычайно обостренной духовной чувствительности.
Мир событийности строится по закону анафоры — подобия неподобного. Так идея символической реальности оправдывает главный тезис китайской стратегии: «война — это путь обмана».
Именно: правда обмана. Последняя истина бытия, его неотвратимая судьба есть не-двойственность явленного и сущего, начала и конца, должного и возможного. Взаимопроникновение противоположностей — «пустоты» и «наполненности», присутствия и отсутствия, порядка и беспорядка, движения и покоя и т. д. — есть главный и, в сущности, единственный постулат китайской стратегии. Но в этом пестром круговороте явлений, буквально ослепляющих, дезориентирующих противника, не дающих противнику никаких «точек отсчета», есть своя (символическая) глубина, своя иерархия ценностей: видимый хаос таит в себе строгий порядок, зримая слабость чревата всесокрушающей мощью.
Наконец, глубина и поверхность сами вовлечены в мировой круговорот Пути: они предполагают и замещают друг друга, подобно внутренней и внешней сторонам известной ленты Мёбиуса. Явленные «формы», или диспозиции, войска порождают его невидимый извне стратегический потенциал, а последний, в свою очередь, реализуется в мгновенном сокрушительном ударе. Это двухступенчатое развитие стратегического действия воспроизводит традиционный путь духовной практики: отрицание явленных форм ради их символического «истока» и отрицание метафизики ради предельной конкретности «живой жизни». Китайская стратегия есть именно «путь к очевидности». И этот путь должен быть проделан реально, то есть в духовном опыте.
В отличие от европейских теоретиков войны китайские мастера стратегии ни в малейшей степени не надеются на удачу или случай, одним словом, на «милость фортуны», и не находят удовольствия в сопутствующей такой надежде чувственной экзальтации. К так называемой романтике войны они питают искреннее отвращение, их не прельщают фантазии на тему героической смерти. Они ищут стратегию без риска и делают ставку на знание войны, а надежность и эффективность этого знания, в их представлении, определены мерой его детализации.
Именно «понимание» (чжи) является для них первой добродетелью полководца, и лучшая победа — та, которую одерживают благодаря расчетам и правильно составленным планам.
Стратегическое знание, о котором говорится в военных канонах Китая, коренным образом отличается от знания теоретического, то есть знания отвлеченного и общепонятного, основывающегося на логических процедурах и всеобщих законах.
При внимательном рассмотрении сам процесс познания для китайского стратега распадается на три этапа, каждому из которых соответствует и особая разновидность знания.
Итак, разработка стратегии начинается с получения информации, относящейся к военной кампании. Эта информация складывается из наблюдения за людьми и окружающим миром, донесений лазутчиков, а также разного рода специальных сведений. На этом этапе большую роль играют разного рода классификационные схемы, позволяющие систематизировать и оценивать добываемые сведения. Однако знание обстоятельств, как бы обширно оно ни было, само по себе не принесет победы. Решающее значение имеет способность вырабатывать синтетически всеобъемлющее видение, или, как сказано уже в «Книге Перемен», «великое видение» (да гуань), которое превосходит или включает в себя все частные перспективы созерцания. Достижение этого идеала предполагает умение сводить воедино различные виды информации, сопоставлять отдельные факторы и выводить из этого общее и притом уникальное качество ситуации, ее, так сказать, символический тип.
Там, где знание становится средством сопоставления, взвешивания, обдумывания, одним словом — рассмотрения вещей под разными углами зрения, и критической оценки собственных взглядов (ср. английское refl ection), оно становится той самой «разумностью», которую китайская стратегическая мысль превыше всего ценит в полководце. (Это понятие, заметим, занимало сравнительно скромное место в ряду нравственных доблестей конфуцианства и вовсе отвергалось даосами как пустое «суемудрие».) Вершины разумения достигает тот полководец, который одновременно «знает выгоду и вред», «знает противника и знает себя». Такой стратег никогда не будет знать горечи поражения.
Китайские авторы ничего не говорят о том, каким образом последовательная детализация, «утончение» знания приводят к целостному постижению действительности. Для них первое очевидно с необходимостью подразумевало второе, и на то есть веские логические основания: чем больше различий между вещами мы сознаем, тем более мы способны к сопоставлению и рефлексии и тем с большей настойчивостью ищем единство мира. Китайцы мыслили мир как «десять тысяч вещей», неисчерпаемое разнообразие которых несводимо к единичности первоначала.
Каждая вещь, по китайским представлениям, имеет свой «утонченный принцип», или свой «внутренний предел», в котором она одновременно находит свое завершение и претерпевает превращение, переходит в нечто иное. В таком случае все есть только превращение, и единство бытия обеспечивается не какой-либо субстанцией или сущностью, а чистым различием, различением без различаемого, нескончаемым саморазличением. Познание превращается в знание пределов вещей и, следовательно, знание одновременно присутствия и отсутствия сущего; оно становится, говоря языком китайской традиции, «знанием незнания», или «незнающим знанием». Самые качества вещей здесь, как в монадологии Лейбница, определяются только выбранной перспективой, местонахождением в пространственно-временном поле универсума. В этом видении единство мира столь же реально, как и уникальность каждого момента существования. Поскольку все бесчисленные вещи-события составляют здесь «одну вещь» (именно так, повторим, определялась реальность в даосской философии), или, можно сказать, вещь-событийность, мир предстает иерархией общих и частных категорий.
В вездесущей предельности становление сливается с бытием: превращение малейшей пылинки равнозначно обновлению целой вселенной, а сущность ежемгновенно изливается в собственный декорум. В этом мире всеобщей уникальности нет платоновой иерархии горнего и дольнего: бытие каждой «вещи» оказывается актом ее вкоренения, «вживления» в целостность Великого Кома бытия (еще одно даосское название универсума), которая сама определяется этим актом. Воссоединение с беспредельностью «одного тела» чеканит типы существования, но сама природа типа состоит здесь в его самотипизации, саморазличении. Вот почему типовые формы в китайской традиции всегда выступают как симулякры, метафоры истины, а не субстанции и не сущности.
Ясно, что знание, взращиваемое «тщательным вглядыванием» и завершающееся постижением вечного не-возвращения Хаоса, в конце концов освобождает себя от груза предметности и, как уже говорилось, требует полной открытости сознания миру. Оно есть именно знание событийности, то есть чистого, безусловного различия — некоей бесконечно малой дистанции между предыдущим и последующим моментами круговорота самообновления, повторения неповторяемого. Ясно, что знание такого рода абсолютного (само)различения не принадлежит субъекту и не имеет своего объекта; его содержание — сама между-бытность или средоточие существования. В этом пункте знание достигает своего момента метанойи, «переворота», «само-превосхождения» ума. От эмпиризма чувственного восприятия и умозаключений оно восходит к своего рода трансцендентальному эмпиризму самодовлеющей и извечно превосходящей себя творческой воли. Именно воля изначально несет в себе импульс к различению и воплощает в себе предел конкретности, предваряющий всякое предметное знание: она знает себя непосредственным и спонтанным образом. Знание, ставшее волей, достигает собственного предела, становится «доскональным» и в самом себе обретает собственное основание.
Каковы следствия рассмотренного здесь подхода к проблеме знания? Во-первых, речь идет о знании со-бытийности и, следовательно, схождении несходного. Это знание всегда оперирует (не)двойственностью внутреннего и внешнего, сущности и декорума, «своего» и «иного». Оно выявляет мир, где одно пребывает в другом: так в китайском саду цветы выписываются белой стеной, декоративный камень получает свое бытие от воды, в которую он смотрится, а жизнь мудреца Чжуан-цзы проживается наивной бабочкой, которой Чжуан-цзы видит себя во сне.
Во-вторых, как знание беспредметной, но вездесущей предельности существования оно побуждает сознание открываться все новым нюансам опыта и так повышать свою чувствительность, свою степень бодрствования. Недаром сознание отождествлялось в Китае именно с вместилищем чувств — сердцем и с волей. Собственно, воля и есть форма непосредственного знания процесса в единстве его актуальных и потенциальных свойств. Воля сообщает о символическом, то есть предвосхищаемом, данном в «опережающем знании» совершенства вещей.
Третье и, пожалуй, самое важное следствие рассматриваемой концепции знания заключается в способности различать в со-бытийности также временное измерение, то есть каждое состояние имеет предшествующее и последующее, или внутреннее и внешнее измерения. Как раз в этом пункте наглядно проявляется с виду внезапная (а в действительности закономерная) переориентация познания с исследования внешних обстоятельств на обретение некоего внутреннего самодостаточного знания.
Сам поединок полководцев или мастеров боевого искусства в китайской традиции нередко сводился к тому, что соперники определяли, кто из них способен глубже проникнуть в бездну «утонченных перемен», где скрывается первичный импульс действия. Опередить противника в опознании этого импульса — значит победить. Мудрец воздействует на мир как бы изнутри, не прибегая к внешнему воздействию, то есть — к насилию.
Бездна вечно «начинающегося начала» и составляет символическое, лишенное протяженности пространство стратегического действия. Это пространство чистой виртуальности, этот мир, предваряющий сам себя, пребывают между «тем, чего еще нет» и «тем, что уже есть». В этом мире правдивой обманчивости все реально и нереально, возможно и невозможно.
Понятно, почему китайцы всегда уделяли огромное внимание шпионам и шпионажу на войне. Шпион — квинтэссенция войны в китайском понимании, а главенствующая роль среди них принадлежит двойным шпионам — этим настоящим супершпионам. Заметим, что слово «шпион» в Древнем Китае обозначалось тем самым термином цзянь (промежуток, разрыв), который со временем стал обозначать и символическое пространство Великого Пути.
Итак, предмет стратегии — непрерывно меняющаяся конфигурация сил, которую невозможно свести к формулам и правилам. Познание соотношения сил, или того, что в Китае называли условием властвования (цюань), требует превзойти одномерность формального анализа и перейти к системной оценке действительности. Стратегия — это не просто действие, а действие с «двойным дном», включающее в себя свою противоположность, как бы «противотечение». Взаимное соответствие воздействия и отклика, «следования» и «утверждения» создает стратегически благоприятную обстановку, которая характеризуется принципиальной двусмысленностью каждого маневра: все видимые «формы» войска равно реальны и нереальны, каждое действие может оказаться и подлинным и ложным.
Закончим этот краткий очерк основ китайской стратегии очень поучительным рассказом о некоем искусном поваре из даосской книги «Чжуан-цзы», где языком конкретных образов обозначены все основные элементы стратегического действия.
Приступая к работе, повар уже «не видит перед собой тушу быка», но «дает претвориться одухотворенному желанию в себе» и полагается на «духовное соприкосновение». Его нож «не имеет толщины», и он ведет его через полости в туше, никогда не встречая преград. Движениям его, особо оговаривает автор, свойствен как бы музыкальный ритм. Дойдя до «особо трудного» места, повар ведет нож с особенным тщанием, как бы весь замирает, и вдруг туша рассыпается, «словно ком земли рушится на землю». Мясник-виртуоз достиг подлинного знания стратега — состояния необыкновенной чувствительности, благодаря которой он способен превзойти мир вещей («уже не видит тушу») и вообще не полагается на органы чувств. Он постиг секрет микровосприятия и поэтому ничему не противопоставляет себя, вообще не имеет для себя ничего «представленного», а живет чистой практикой, живым сообщением с миром: он способен «духовным осязанием» вникать во все тонкости строения разделываемого материала. Сам бык предстает как бы в двух видах: собственно физическая туша (она относится к плану макрообразов) и непостижимо-утонченная завязь ее «небесного устроения» (уровень микровосприятий). Примечательно, что комментаторы толкуют отрешенность мясника от чувственного восприятия как «уступание», «отход» от данных чувств и рассудка. Мы имеем дело, по сути, с психологическим коррелятом того «уступания», которое создает пространство стратегического действия, или, другими словами, виртуальное пространство «пустоты», делающее возможным взаимопроникновение вещей.
Мяснику его работа приносит истинное удовлетворение, а бык, по утверждению одного из китайских комментаторов, даже не замечает, как его разделывают, и не выказывает никаких признаков неудовольствия — ведь он рассеивается в поле «пустоты» в соответствии с его «небесным устроением». Поразительно, но работа чудесного мясника служит для Чжуан-цзы иллюстрацией его идеала «вскармливания жизни», и на то есть свои основания: разъятая «без сучка и задоринки» бычья туша освобождается от своего индивидуально-ограниченного существования и возвращается к совершенной полноте бытия — истинному прообразу жизни. Истинный мастер разрешает все формы, выявляя их полноту жизненных свойств, которая сама имеет своим прообразом «одно тело» мира как высшее функциональное единство бытия. Истинное знание неотделимо от неизбывности духовного желания и нежности мимолетного прикосновения — этих самых чистых форм аффекта. «Наноси удар так, словно целуешь женщину», — гласит поговорка китайских мастеров рукопашного боя. И это тоже максима китайского стратега.
Древний даосский философ смог на удивление точно и живо изложить в своем роде универсальную и даже, в сущности, единственно возможную схему стратегии. Тот, кто будет твердо держаться этой схемы, обязательно добьется победы. Вопрос только в том, хватит ли у полководца воли и терпения охватить сознанием уровень микровосприятий, который дает интуицию глубинной событийности мира. Мясник в рассказе Чжуан-цзы говорит о себе, что он «любит Путь, а это выше простого мастерства». Чтобы постичь секрет беспроигрышной стратегии, нужно проникнуться безграничным доверием к вечноотсутствующей реальности. Для этого тоже требуется особый талант.
Музыкальная метафора в притче Чжуан-цзы заслуживает особенного внимания. Ритм есть самый верный признак событийности, составляющей саму природу жизни. Он не принадлежит ни идеальному, ни физическому миру, но преобразует одно в другое, связывая несвязуемое, открывая сознание неисповедимой бездне превращений. Истинный героизм китайского стратега не проявляется на поле брани. Он сокрыт в глубине его сердца. Это мужество предстояния перед несотворенным зиянием бытия.
Множество признаков указывает на то, что наследие китайской стратегии становится весьма актуальным в современном мире. Достаточно указать на быстрорастущее значение так называемых тотальных и информационных войн, которые предрешают исход противостояния еще до начала боевых действий или вовсе делают их излишними. Очень может быть даже, что в условиях анархии, сопутствующей информационной, или «постмодернистской», цивилизации, война вообще становится бессмысленной или даже невозможной. Это обстоятельство лишь с еще большей ясностью раскрывает глубинный смысл войны как способа сохранения жизненной целостности существования и, следовательно, как духовного испытания. Если человечество приходит к пониманию того, что боевые действия становятся ненужными, то не менее важно осознать и то, что главное условие победы в соответствии с идеальной стратегией, предлагаемой китайской мыслью, — это духовные качества победителя. Победа достается более достойному, более нравственному сопернику — вот один из самых примечательных уроков китайской стратегической науки. Это как нельзя более простой урок: побеждает тот, кто может водворить «сердечное общение», «сердечное понимание» между людьми.
Настоящая победа приходит после боя. Значит, она может прийти и вместо боя.