Тысяча сигнальных ракет
Батум продолжал поражать меня. Этот город все еще был, как говорила Соня Фраерман, во власти «пережитков проклятущего прошлого». О некоторых из этих пережитков я уже писал. А тут еще начинался нэп, и целые орды «нэпачей» с их золотоволосыми девами двинули в Батум, где существовало заманчивое «порто-франко», иными словами – беспошлинная торговля с заграницей.
Во всех, даже в самых тесных и пыльных, щелях на набережной открылись конторы заграничных фирм – «Сосифрос», «Джон Виттоль и сыновья», «Ллойд Триестино», «Пакэ» и всяческие другие. Большей частью это были спекулятивные фирмы.
Они торговали сахарином, ванильным порошком, дамскими подвязками, камешками для зажигалок, игральными картами, презервативами, прогорклым от старости прессованным инжиром, краской для волос, усохшими маслинами и фальшивыми драгоценностями. Скупали они, но только из-под полы, золото и валюту, а для отвода глаз – сушеные фрукты и кустарные изделия.
Представители этих фирм, независимо от национальности, были похожи друг на друга, как родные братья. В большинстве своем это были чернявые и пронырливые юноши. Они носили тяжелые янтарные четки, носки всех цветов радуги и лаковые туфли, острые, как челноки. Их волосы, смазанные бриллиантином, отражали, как черные выпуклые зеркала, искаженные предметы, главным образом электрические лампочки, висевшие под потолком.
Чачиков называл этих юношей левантинцами и потомками финикиян. Все они прилично говорили по-русски. Но Чачиков предпочитал объясняться с ними на смешанном русско-греческо-французско-грузинском диалекте и даже пытался писать на этом диалекте шутливые стихи.
Отнюдь не отказавшись от своего рыцарского обожания Люсьены, Чачиков иногда доставал у потомков финикиян губную помаду или тушь для ресниц и галантно подносил Люсьене.
Люсьена, испробовав все эти соблазнительные предметы, откровенно кричала, что это гнусная подделка и настоящее дерьмо. Но Чачикова эти слова не шокировали.
Люсьена не стеснялась в выражениях. Мы к этому привыкли. Нам, в том числе и потрепанно-элегантному Чачикову, казалось, что она изъясняется как молодая герцогиня или примадонна императорских театров.
Чачиков привел как-то в редакцию «Маяка», а потом и на Барцхану местную поэтессу Флору. Эта милая, высокая и бледнолицая девушка сгибалась на ходу, как тростник, и читала стихи, отдаленно напоминавшие нечто от Анны Ахматовой.
Флора принадлежала к тому роду поэтесс, которые полны несдержанного восторга перед поэзией. Слушая новые стихи Гумилева, Брюсова или Багрицкого, она молитвенно складывала руки, и в уголках ее глаз появлялись слезинки. Она украдкой вытирала их.
Жила она с мамой – учительницей. Девственность окружала ее нимбом, пахнущим фиалками парфюмерной фирмы «Ксидияс и компания» (Афины).
Сначала Флора побаивалась Люсьены, но вскоре они сдружились и бойко насмешничали над нами и еще над одним милым человеком, приблудившимся, по его собственным словам, к нашей компании.
Это был сотрудник республиканской газеты «Трудовой Батум» Володя Мрозовский. Этот добрый и нерешительный человек мог своей деликатностью затмить даже Фраермана. Мрозовский обладал редкой способностью искренне увлекаться второстепенными вещами – теми, что лежат рядом с настоящими и похожи на них.
Так, например, он страстно увлекался вместо шахмат шашками, вместо настоящего театра – театром лилипутов, вместо живописи – собиранием вырезанных из журналов литографий и, кроме того, всем, что печаталось в журналах в отделе под названием «Смесь», – ребусами, анаграммами, акростихами, чертежами лабиринтов, чайнвордами и загадочными картинками.
Он коллекционировал эти картинки.
Такая картинка изображала, например, стадо слонов в джунглях, а под слонами стояла интригующая подпись: «Где же наша красавица?»
Надо было вертеть такую картинку во все стороны, пока наконец вы случайно не замечали сложившуюся из контуров трех слоновых ног, хобота и древесной ветки фигуру девушки, убегающей в джунгли на высоких французских каблучках.
У Володи Мрозовского был целый альбом таких вырезанных картинок.
Несмотря на все эти чудачества, Володя был человек приятный, молчаливый и обязательный.
Впервые Аджария праздновала годовщину Октябрьской революции. По этому случаю Мрозовский пригласил всех нас к себе на небольшую пирушку.
Мрозовский жил с матерью.
Мы собрались в темной и старой квартире, заставленной, как мебельный магазин, тяжелыми вещами из черного дуба – комодами, поставцами, креслами и буфетами.
Пирушку Мрозовский устроил по-грузински, с разными травками – тархуном, кинзой, мятой, с лавашем и чуреком, с чахохбили и сациви, с жареным сыром сулгуни, маленькими зразами из листьев винограда, с кахетинским красным вином, наконец, с шашлыком, который мы обваливали в порошке корицы.
Люсьена не могла обойтись без пения. Она пела всегда. Она знала непостижимо много одесских, харьковских, николаевских и ростовских песенок. Ее чуть разухабистый голос неожиданно заглушал общий разговор и даже пугал таких мирных людей, как Мрозовский и Флора.
Все вздрагивали, когда во время беседы о шахматах или о тифлисских поэтах из кафе «Ладья аргонавтов», снаружи, со двора на Барцхане, где Люсьена мыла посуду или что-нибудь жарила, вдруг взрывалась, как шутиха, очередная песенка. Она как бы приплясывала и подрагивала бедрами:
Жил-был на Подоле
Хаим Шик,
Он был очень набожный старик!
Он молился Богу,
Ходил в синагогу,
И трефного кушать не привык!
На пирушке у Мрозовского по случаю того, что мы находились в Грузии, Люсьена решила исполнить весь свой довольно потрепанный кавказский репертуар.
Не успела она затянуть песню про несчастного и удалого Хаз-Булата, как с улицы неожиданно грянул, поддерживая Люсьену, могучий пьяный хор:
Ты уж стар, ты уж сед,
Ей с тобой не житье!
Мы бросились к окнам. На тротуаре под домом сидела в обнимку толпа пьяных людей. Они покачивались и, тараща глаза, старательно орали песню, начатую Люсьеной.
Тогда Люсьена переменила репертуар и запела:
Город Николаев, французский завод…
Но хор с улицы не растерялся и дружно ответил:
А мене, мальчишке,
Двадцать первый год!
– Хватит! – крикнула Люсьена. – Сейчас я их собью с голоса!
Она запела непривычный для нее, протяжный и лирический романс Чайковского:
Ни слова, о друг мой, ни вздоха…
Но непостижимым образом пьяный хор тотчас подхватил слова и вывел вторую строку романса с какой-то зловещей силой:
Мы бу-у-удем с тобой молчаливы…
Люсьена разъярилась. Она решила во что бы то ни стало перепеть грузин. Но они не сдавались, упорно заглушали Люсьену и время от времени пили за ее здоровье, вытаскивая бутылки из карманов и чокаясь этими бутылками друг с другом с такой силой, что нежная Флора каждый раз вскрикивала.
Только старушка мать Мрозовского, оставалась совершенно спокойной. Она выросла в Батуме, и ее ничем нельзя было удивить.
Люсьена устала и уже хотела сдаться, но в это время произошло событие, перевернувшее весь ход нашей пирушки.
За окном вдоль улицы со страшным шипением пронеслось нечто непонятное. Потом оно взорвалось, осветило все вокруг белым, мертвенным светом и погасло.
Это было похоже на ракету, пущенную не вверх, а вдоль улицы. И это оказалось действительно так.
Пьяные за окном дико закричали и кинулись, толкаясь, во двор. Тотчас же вдоль улицы прошипела вторая ракета, ударила в расшатанный афишный столб и рассыпалась потоком искр. Запахло паленым. Пьяные закричали еще сильнее.
Все были взволнованы. Одна только старушка Мрозовская невозмутимо сказала:
– Каждый год они обязательно выкидывают что-нибудь особенное.
– Кто это они? – спросил я.
Батумские жители. Это, конечно, они придумали пускать ракеты не вверх, а вдоль улиц.
Синявский сказал, что это неплохо придумано. Фраерман был просто в восторге. Сони Фраерман с нами не было: она любила всюду ходить одна.
Мы решили испытать обстрел ракетами, пойти на Барцхану к Синявским и досидеть там до утра.
Но когда мы вышли, ракеты уже не метались вдоль улиц. Кто-то прекратил наконец это удивительное развлечение.
Весь Батум шумел на ветру от флагов. Почти половина флагов была турецкая. Жители города еще не успели сделать новые, советские флаги.
По улицам медленно ходили, наигрывая, оркестры дудочников и барабанщиков. Музыканты почти все, как на подбор, были низенькие, толстые, усатые, с сизыми, как сливы, носами. Очевидно, большую часть своей жизни они проводили в духанах.
Когда мы дошли до порта, единичные ракеты кое-где еще взмывали в осеннее небо. Потом раздался звук, похожий на залп мортир. Он шел со стороны гор.
Вслед за этим звуком раздалось шипение сотен ракет. В небо понеслись их дымные желтоватые хвосты. Внезапно все небо взорвалось ослепительным горением и блеском несметных белых звезд.
Они не успевали гаснуть, как рядом взлетали и на мгновение останавливались в небе новые сонмы ракет.
Резкий магниевый огонь затопил город, порт, базары, парки, притихшее море и пароходы у пирсов.
Батум разгорался, как снежный пожар. Пахло порохом. Должно быть, зарево фейерверка было видно из Анатолии и на много миль с моря.
Мы встретили Нирка. Он рассказал, что световое наводнение будет длиться две ночи. За это время в Батуме сожгут несколько тысяч осветительных ракет.
Дело в том, что в старой Батумской крепости во время Первой мировой войны хранился большой запас боевых ракет. Срок их хранения кончился. Держать их дольше на складах было опасно: ракеты могли взорваться от самовозгорания. Поэтому комендант крепости решил разрядить все лишние ракеты в небо. Кстати подошел праздник.
На следующий день Нирк рассказал нам, что с пароходов, подходивших в эту ночь к Батуму, были получены по радио запросы, что происходит в Батуме, можно ли войти в порт и не представляет ли редкое световое явление, замеченное на горизонте над Батумом, опасности для судов. Два-три парохода, не дожидаясь ответа, переменили курс и ушли в Поти.
Но, помимо этого феерического освещения, когда на горизонте пульсировал, не затухая, купол живого огня, Батум мог напугать непосвященных людей неистовым шумом своих обитателей.
Это и понятно. Не каждому приходится увидеть в жизни такое зрелище. Поэтому все звуковые богатства населения (если можно так выразиться) были исчерпаны (конечно, на время) в первую же ночь иллюминации.
Под звуковым богатством населения я понимаю прежде всего восторженные вопли и свист мальчишек, потом хохот, зовы, гудение сазандари, треск вертушек, треск каштанов на жаровнях, звон гитар и перекличку песен – да мало ли звуков на празднике в приморском городе!
По мере того как мы подходили к окраинам, звуки менялись, становились тише и мелодичнее. Из домов доносилось хоровое пение, но заглушенное, как бы под сурдинку. Нам больше всего нравилось, что пение слышалось не только из домов, но даже из кубриков пароходов.
Мы долго простояли около одного парохода, стараясь догадаться, на каком языке пели матросы.
За мостом через бурливую речушку порт кончился. Город все так же сверкал взлетающими в небо огнями, но до Барцханы шум доходил уже слабо, как гул отдаленного прибоя. Вспышки ракет очерчивали темные контуры гор. В горах, испуганные непонятным светом, тихонько подвывали шакалы. Они были так трусливы, что не решались выть во весь голос, как им, очевидно, хотелось, а только скулили.
На Барцхане мы сидели на террасе и пили маджарку. Праздник шумел вдали. Шум его был похож на водопад.
Я всегда любил смягченный пространством гул праздников и народных сборищ. Под этот гул легко было думать. И не только думать, но и выдумывать все перипетии и повороты – уже бывшие и еще не бывшие – феерического ночного веселья, мысленно участвовать в венецианских карнавалах или в описанном Александром Грином празднестве в его романе «Бегущая по волнам».
Я был уверен, что такие праздники продлевают людям жизнь и кружат нас в тенетах тайн. Они прельщают нас едва слышным зовом из той части моря, где узкой полосой аквамарина горит неподвижная заря.
Огни то загораются, то гаснут, как периодические звезды. В темноте вы неожиданно ощущаете почти призрачное прикосновение пылающих губ и слышите обессиленный плач старых скрипок, – какой-то колдун дал им название «виоль д’амур».
В сердцевине каждого настоящего праздника (а настоящим он бывает, когда выражает редкое состояние нашей душевной легкости и полноты) всегда скрыта романтическая или героическая история, а то и обе вместе. Или, чаще всего, любовь.
Мы сидели на террасе, и маджарка, как всегда, вязала из наших мыслей причудливые петли. Например, предложил я, почему никто не написал до сих пор историю не крови, пролитой на земле, а историю праздников, начиная от летних фестивалей Парижа и кончая днем рождения мальчика, получившего в подарок глиняную свистульку.
Есть много праздников – от праздников морских, когда пена от хода кораблей отсвечивает огнями берегов, когда приморские ночи пахнут померанцевым цветом, до праздников в честь писателей, художников и поэтов, заронивших в сердца людей плодотворное беспокойство.
Даже Миша Синявский впал в патетическое настроение и сказал, что неплохо было бы устроить праздник в честь божественных фасадов архитектора Палладио. Но это было уже слишком.
Только рассвет – туманный и тихий – прекратил взрыв ракет. Я уснул, сидя на полу, положив голову на низкую тахту, и сквозь сон слышал, как прохладный йодистый воздух свободно бродил по террасе и что-то разыскивал, шурша бумагой.