Нетесова Эльмира
Закон — тайга
Часть первая ФУФЛОВНИКИ
Глава 1
Дашка, сопя, перевалилась через сугроб. Зачерпнув полные валенки снега, плюхнулась толстым задом в белый холод. Осоловелыми глазами уставясь в черноту пурги, пыталась разобраться, где она теперь. Ведь ползла верно. Чутье еще ни разу не подводило, в любом состоянии приводило к дому. А тут — будто назло… Пурга разыгралась совсем некстати. Ветер нахальным мужиком задирает подол на голову, валит бабу с ног и несет по сугробам с воем и визгом, без передышки, не давая протрезветь. Не ветер — сатана. Ведь смерть свою всяк должен встретить на трезвую голову. Это Дашка уже начинала понимать. Хотя чего не случается в жизни? Да еще в такую круговерть, когда никто из живых не может отличить, где земля, а где небо.
Ветер хлестал по лицу, колол ледяными иглами, не давая возможности продохнуть, крикнуть, позвать на помощь. Да и кого докричишься в такую непогодь? Заплакать бы по-бабьи, сморкаясь и жалуясь. Но кому? Ветер вышибал из глаз слезы, морозил, сушил их на лету, смеялся в лицо беззубой пастью.
Баба испугалась. Спохватившись, выкатилась из снега, облепившего ее до пояса, и поползла на четвереньках туда, где было ее жилье.
Вот она, кособокая дверь, громыхает от ветра, словно в ладоши хлопает. С пургой в чертики играет — кто сильнее ухнет. Дашка взвизгнула от радости, узнав родной голос. И, поторапливая немеющее от холода тело, ввалилась в коридор, клацая зубами.
Дашка с трудом нащупала ручку двери, потянула на себя. Пахнуло теплом. Значит, успел Тихон истопить печь. Но почему улегся спать, не дождавшись ее? Почему не встретил, не помогает Дашке раздеться?
Баба разозлилась на сожителя. И, сопнув грозно, крикнула:
— Тишка! Ты где, падла вонючая? Дрыхнешь? А я хоть сдохни на дворе? Чего не встретил? А? Что молчишь, паскуда? Иль требуешь говорить со мной? Тогда выметайся отсюда! Завтра другого хахаля заведу. Тот заботчиком будет. Не то что ты…
Но в ответ не услышала ни слова.
Дашку это возмутило:
Нажрался, гад? Без меня! Ты на что сюда нарисовался? Лакать водяру? А зачем мужиком родился? Притих, кобелище! Чуешь шкоду! Ну и молчи, гнилушка облезлая! — пыхтела Дашка, стаскивая с продрогших плеч заледенелую телогрейку. Содрав ее, швырнула на пол. Вылезла из валенок. Ступив шаг, споткнулась обо что-то мягкое, большое. Упала, ровно переломилась пополам. Хотела встать. Но не нашла опоры. И, разомлев от тепла, уснула, блаженно похрапывая.
Когда-то она была юной, красивой. С косой до колен, в руку толщиной. Тогда ее звали Дашенькой.
А может, это только во сне? Но как похоже на давнее, даже плакать хочется. И гармонист, лучший в округе кузнец, снова принес ей букет васильков; синих, как его глаза. А те говорили без слов. Они смеялись, грустили, они искали только ее, одну. Она знала это. И, не боясь потерять парня, держалась с ним гордо, неприступно. Как звали его? Кажется, Андреем. Вот он опять появился со своей трехрядкой. Ее, Дашку, зовет на пятачок. Она выйдет. Но не сразу. Не стоит торопиться. Пусть подождет, помучается в ожидании. А на пятачке все ребята и девчата поймут, отчего плачет его гармонь.
Зато как рванет он мехи, завидев Дашку! Грустные песни вмиг забудет. И засмеется, зальется радостно гармонь в его руках.
Сегодня он решился объясниться. Дашке даже смешно было. Она давно была уверена в том, что любима. Но хотелось оттянуть последний миг. Он взял ее за руку. Девка, вздрогнув, ждала заветных слов. Но отчего синие глаза парня посерели? И вспомнилось… Ведь он погиб. В войну. В тот самый год. Первый год войны. Послушное когда-то его рукам железо — одолело. Он так и не успел сказать ей о своей любви. Затянула Дарья, сама виновата. А вскоре на Орловщину пришли немцы.
Ее приметили сразу. Вывели из толпы перепуганных, растерявшихся сельчан, согнанных ранним утром к правлению колхоза.
Выдернули трех ее подружек. Говорили с ними немцы через переводчика.
Пожалела девка отца с матерью, которых грозились повесить за братьев, ушедших добровольцами на фронт.
А вскоре в Дашкину избу зачастили немецкие младшие чины и офицеры.
Никого из селян, в чьих семьях были коммунисты, не выдала, не продала. Но когда война закончилась, не простили Дашке того, что не голодала, как все, что одевалась по-заграничному, жила без горя. И на нее, на первую, показали пальцем деревенские, назвали шлюхой.
Мать с отцом не заступились за дочь. Забыли, что стало с родными ее подружек, отказавшихся принять офицеров. Да и самих девок увезли в товарняке в Германию. Где они? Живы ли? Село их в числе покойниц поминало все годы.
Дарью тоже увезли в товарном. Но не в Германию. В обратную сторону. На десять лет.
Суда не было: деревенские потребовали убрать ее.
Дарья в пути не раз жалела, что не ушла вместе с братьями. Побоялась оставить стариков одних. Опасалась, что не дожили б они до победы. Были бы убиты карателями иль с голода бы померли, как многие. Но о чем теперь жалеть. Ведь не вернешь, не исправишь.
Ей никто не писал, не присылал посылок, теплого белья. Словно отрезало от нее всю родню. На ее письма не отвечали. Боялись кого иль выкинули из памяти?
Лишь перед самым освобождением пришел ответ на ее запрос из сельсовета, что мать умерла в тот год, когда Дашку увезли в Магадан. Немногим дольше прожил отец.
А единственный из троих братьев, вернувшийся с войны, проживает вместе с женой и детьми в отцовском доме.
Написала ему Дарья. Попросила принять ее. Умоляла: мол, некуда голову приклонить ей. Что не своею волей, а за родителей пришлось немцев принимать. И уж если есть в том ее вина, что живыми старики остались, пусть простит ее.
Ответа ждать долго не пришлось. Брат поторопился. Боялся опоздать. И наотрез отказался принять Дашку.
Написал, что из-за нее ему и сегодня нет жизни. В партию не приняли. И хотя полная грудь орденов и медалей с войны — дальше скотника не пошел. А все она, сука. Уж лучше б убили всех, чем всю жизнь в позоре жить. Своим однополчанам, селянам в глаза смотреть стыдно из-за нее.
«Высылаю тебе вещи матери. Может, сгодится что-нибудь из них на первое время. Носи. Но больше ничем тебе не могу помочь. Самим тяжело. Еле сводим концы с концами. Не пиши мне больше. Ничего не проси и не приезжай. Нет у меня сеструхи. Для меня — тебя убили. Так-то легче. Побывала бы ты в окопах, поняла б, чего стоит человечье имя. Его пуще жизни беречь надо. Легко себя уговорить на подлость, когда нет совести. Но есть память людей. В ней все живет. То, что жизнями не стереть. А материно тряпье высылаю, потому что дети его уже на чучело приспособить хотели. Никому оно не впору. А в тебе, Дашка, может, совесть разбудит», — написал брат.
Через неделю, и верно, пришла посылка. В ней ни строчки. Только одежда матери. Старая юбка, сарафан да несколько легких кофтенок, порыжелых от времени. Сарафан от долгого лежания плесенью взялся.
Дашка впервые разложила вещи здесь, в селе Трудовое на Сахалине, куда ее, с поражением в гражданских правах на десять лет, привез похожий на лесную кикимору паровоз, кричавший на всю тайгу визгливым голосом, что доставил новую партию ссыльных.
Дашке объяснили, что эти десять лет она не имеет права голосовать, избирать и избираться.
Баба на это устало отмахнулась:
— А на хрена мне та морока. Жила я без того и проживу…
Вскоре ей дали камору в бараке. И, определив сучкорубом на лесоповал, выдали брезентовую спецовку, немного денег на харчи, а указав на дежурную вахтовую машину, сказали, что увозит она людей на деляны в семь утра. Опаздывать на работу нельзя. За это наказывают очень строго.
На обживание и отдых дали Дашке три дня.
И вот тогда впервые достала баба из угла материнские вещи. Разложила их на сером столе.
Измятые, они топорщились складками, рукавами. Пахли затхлостью.
Дашка решила примерить сарафан. Длиннополый, тяжелый, он стиснул Дашку в объятиях швов, прострочек.
Мать была худенькой женщиной. Дашка сунула руку в карман сарафана, почувствовав в нем что-то. И вытащила завязанный узлом носовой платок. Развязала его.
Узнав почерк матери, расплакалась. В платочке была молитва матери к Богородице о ней, Дашке.
Баба перестирала вещи. Помылась. Привела в порядок хибару. Она уже огляделась на новом месте.
Горсть домов, которую в насмешку кто-то назвал селом, словно по нечаянности выронила из рукава сахалинская жестокая пурга.
Дома строились как и где попало, лишь бы подальше от сырости и тайги, где, как говорили старожилы, нередко случались пожары.
Кто-то, скупой на тепло и фантазию, дал селу казенное имя, будто выбитое на булыжнике. Здесь никто не рождался. Здесь только умирали. Здесь у каждого жителя была одна на всех мечта — быстрее дожить до свободы. Полной, настоящей, когда можно будет идти, ехать куда хочешь, не спрашивая разрешения участкового. Когда можно смеяться и плакать в полный голос. И никто не обругает, не прикрикнет, не оскорбит.
Дашка тоже мечтала о том.
В Трудовом, а это баба узнала сразу, жили условно-досрочно освобожденные и пораженные в правах. Первых звали условниками, участковый называл их фуфлом, вторых — ссыльными.
За теми и другими следила милиция неусыпно.
Дашка работала на деляне в бригаде Тихона. Бригадир был старше всех. Седой, степенный мужик, он не любил разговорчивых. Был краток и угрюм.
Как-то на перерыве, у костерка, подала Дашка Тихону кружку чая. Тот и отогрелся сердцем, разоткровенничался:
— Вот такой же чаек довелось мне впервой в Белоруссии попробовать. Старушка угостила. Пожалела меня, непутевого. И свои, и немцы посчитали за убитого. А я ночью стонать начал. Бабка и подобрала. Все молила Бога, добрая душа, чтоб выжить мне дозволил. Да уберег от лютости. Два месяца лечила. А когда я на ноги встал, решил к своим пробираться. Напоролся на облаву. Немцы лес прочесывали, партизан искали. А поймали меня — дурака, — вздохнул Тихон и продолжил: — Как партизана, повесить хотели. А тут на мое счастье подвалил какой-то с местной блядешкой. И спрашивает, указав на меня, знает ли? Та глянула и говорит: «Не местный. Иначе не он, так я сама бы его на себя затащила». И тогда из партизан меня в окруженцы произвели. А таких не вешали. И отправили в Освенцим. Там я на таких, как сам, напоролся. Тоже после боя свои не подобрали. За мертвых сочли. А может, отступали в спешке, не до нас им было. Сдружились мы с мужиками. Решились на побег. Впятером. А нас поймали. С собаками, — сорвался голос у Тихона.
— Так ты там до конца войны пробыл? — затаив дыхание, спросила Дашка.
— Да. В особом бараке. На нас опыты ихние доктора проводили. Вводили в вены всякую гадость и наблюдали, как борется организм с болезнью в состоянии голода. Мне сказали, что я десять смертей пережил… Только зачем — не знаю. Вдвоем мы дожили до освобождения. Когда наши открыли барак, мы подумали, что сошли с ума, русскую речь услышав. А нас за микитки и в товарняк. Думали, что домой отправят. А нас — в Воркуту. На уголек в шахту. За что? Да за то, что воевали, что в плен попали, живы остались. Нас таких в Воркуте не меньше, чем в Освенциме, было. И тоже… Мерзли, дохли пачками. На нас другой опыт ставили. Уже свои. Сумеем ли, пройдя все лагеря и зоны, людьми остаться, — поперхнулся Тихон.
— БылО бы за что мучиться. В плену, как я слыхал, миллионы перебывали. Лучше б вы там и остались, чем так вернулись, — подал голос Кривой, отпетый ворюга, который, по его же признанию, из каждых десяти лет сознательной жизни всего год гулял на свободе.
Тихон тогда лишь взглядом огрел его. Да кулаки сцепил. Но, глянув на Дашку, сдержался.
В этот вечер, после работы, он впервые пришел к ней в гости, крепко сцепив пятерней зеленое горло поллитровки.
Дашка приняла гостя радушно. Он ни о чем не спрашивал ее. О себе добавил коротко, что семья от него отказалась.
— Выпьем за мертвых среди живых. За покойников без покоя. За пасынков судьбы. За рожденных бедой, — предложил Тихон и протянул налитый доверху стакан водки.
Баба выпила одним духом.
Слова Тихона вскоре перестали доходить до слуха. Да и говорил ли он? Может, слышалось Дашке что-то свое, сокровенное, не услышанное никогда.
Утром проснулась она прижатой к стенке на узкой железной койке в своей каморе. Тихон спешно одевался. Едва не проспали вахтовую машину. Бежали к ней вдвоем, задыхаясь. Успокоились, лишь усевшись в кузове.
Целый день работали, не вспоминая о минувшей ночи. Лишь в обед Дашка уделила Тихону внимание. Это заметили все. Бригадир принял заботу бабы как должное. И после работы, не таясь, не прячась от посторонних глаз, пошел к Дашке на виду у всех.
Дашка не звала и не гнала его. Какой ни на есть — мужик. Не хуже других. Из себя видный. И бригадир. Не ворюга, не насильник, не полицай.
Сначала стерпелась, а потом и привыкла — Тихона мужем стала считать. Но однажды, затеяв стирку, положила в корыто рубаху Тихона. Тут же спохватившись, бросилась проверить карманы. И наткнулась на письмо, которое, судя по штемпелю, Тихон получил совсем недавно.
Оно пришло от жены, той, что теперь жила одна в большой квартире. Дети, создав семьи, ушли, и состарившаяся женщина звала Тихона после освобождения вернуться к ней.
У Дашки даже дыхание перехватило. Увести от нее мужика! С каким она уже два года живет! Как бы не так! И, забыв о стирке, опрокинула стакан водки винтом, а распалив себя до кипения, позвала со двора Тихона, рубившего дрова и ничего не подозревавшего о надвинувшейся буре.
— Значит, лыжи навострил? Хвост дудкой поднял? Сорваться решил, старый хрен? — багровела лицом Дашка.
Тихон не успел и слова сказать, как его вещи полетели в коридор. Дашка вошла в раж и решила выгнать мужика сама, не дожидаясь, пока он покинет ее.
— Шашни за моей спиной крутить вздумал? Пригрелся? Вот почему не хотел записаться со мной? Все красивыми словами
про свободный брак кидался. А я, может, вовсе не хочу о быть свободной от мужика! — вырвалось откровенное,
и Дашка разревелась среди тряпок, упала на койку, размазывая по лицу злые пьяные слезы.
Тихон подобрал вещи из коридора, оттеснив любопытных соседей, закрыл дверь в камору. Принялся успокаивать Дашку. Та, покричав всласть, вскоре уснула. Мужик сам постирал, развесил белье в каморе, сел у окна, обдумывая, как ему жить дальше.
Конечно, связать свою жизнь с Дашкой навсегда он не хотел. Это значило бы навек остаться в Трудовом и никогда не распрощаться с Сахалином. Да и куда подашься с деревенской бабой, пьющей, с подмоченной репутацией. Правда, у самого судьба не легче.
Если по первой судимости могли со временем реабилитировать, то по второй-то о том мечтать не приходилось. Ее в зоне получил. За убийство бугра. Тот из фартовых был. Решил вытряхнуть получку из Тихона. За душу сгреб. Да промахнулся. Лишь один раз получил кулаком по голове. И сразу деньги перестали быть нужными. Свое потерял. И жизнь заодно.
Многие фартовые сразу зауважали фронтовика. Отступились, признали.
Но без последствий не обошлось. Конечно, знало начальство зоны, что фартовые снимают с зэков навар, отнимают деньги. Иногда вместе с жизнью. Но Тихону не поверили, что бугор хотел убить его. И к прежнему, не отбытому, добавили еще червонец.
Так бы и записался в постояльцы Поронайской зоны, если бы не обострилась болезнь крови, полученная в концлагере. Из-за нее облегчение вышло, попал в Трудовое. Не на свободе пока, но уже и не в зоне. С харчем полегче. Да и условия сносные. К тому же и баба под боком, какая-никакая, но у других и такой нет. В Трудовом бабы — в дефиците. Сюда своею волей не поедут. Даже вековуха, перестарок иль косоротая добровольно нос в Трудовое не покажет. Одно название села бросало в озноб всех, кто имел о нем представление. Так что выбора не было. Дашку у Тихона не отняли, помня его расправу с бугром. Оставили в покое. Хотя глаз с бабы не спускали озверевшие от полового голода уголовные, имевшие все одинаковую кличку: фуфловники. Фуфло.
Тихон знал: уйди он от Дашки, она тут же заведет нового мужика. В желающих недостатка не было.
Впереди еще три года жизни в Трудовом. С Дашкой время летит быстрее.
Разбиралась баба в жизни своеобразно. И судила обо всем с точки зрения сытости своего пуза, выгоды. Едва став сожительницей Тихона, перестала надрываться на работе.
У бригадира язык не поворачивался сказать ей о том. Другие и не помышляли попрекнуть Дашку ленью. Тихон вступится. Да и сама баба за словом в карман не полезет. Так отбреет любого, на весь остаток жизни запомнит.
Тихон хохотал вместе со всеми, слушая Дашкину брань. А в душе ненавидел ее за это. Все же женщина. Зачем же собачиться, прикрываясь сожительством с ним, собственной слабостью и грязным языком?
Ночами вспоминал другую. Далекую, полузабытую, получу- жую. Какая она теперь, та хрупкая девчушка, ставшая его женой на третьем курсе института?
В тот год он получил диплом инженера-строителя, а она должна была стать врачом. И стала. Педиатром. Но уже после войны. Без него вырастила двойню. Сыновья так похожи на жену! Ее глаза. И видимо, ее характер. Она ни от кого не приняла помощи. Даже от родного отца. Не обратилась за поддержкой и к родне Тихона. Не подала на алименты.
От нее он никогда не слышал бранных слов, упреков, оскорблений. Ни в письмах, ни в общении не высказала она сожалений о том, что вышла за него замуж. Она всегда была немногословна. Скупая на эмоции, она быстро повзрослела.
Может, и потому свалившуюся на нее беду перенесла в одиночку.
Тихон из писем родни знал о семье все. Жена после войны получила хорошую квартиру. И, проработав несколько лет в поликлинике, окончила ординатуру. Замуж не выходила. Видно, ждала Тихона. Хотя не писала ему долгих тридцать лет.
Сыновья, окончив школу, поступили в институты. Конечно, отца они не помнили. А Тихон никогда их не забывал. Он помнил ребятишек смеющимися, плачущими, бегущими ему навстречу. Ведь удалось перед войной увезти их в деревню к сестре. Там они здорово загорели, поправились, подросли. А вскоре… Нет, это лучше не вспоминать: вокзальная суматоха, растерянные глаза жены, слезы сыновей. Их сердца чувствовали, что расстаются на долгие годы, а может — навсегда…
Тихон гнал от себя воспоминания. Война отняла у него не только семью, здоровье, а и все, что было, о чем мечтал…
Ни луча надежды не светило. Решил после окончания срока вернуться к овдовевшей сестре. В деревню. И вдруг письмо от жены. В нем — фотография.
Тихон, разглядев ее, спрятал в карман пиджака. Неожиданный, дорогой подарок. И загорелся огонек надежды. Надо выжить, чтобы вернуться.
Но кем? Как назовут сыновья? А жена? Примет из жалости. И будет стыдиться его. Да и дети разве поверят, что осужден ошибочно? Ни за что! Разве мертвый герой лучше живого отца, пусть и зэка — не по своей вине? Но поймут ли? Поверят ли? Признают ли отцом? Ведь не растил их…
От родни, большой и дружной, теперь осталось так мало. Сестра с племянниками и жена с сыновьями. Кто из них примет Тихона, кто поверит ему без упреков?
Валил лес бригадир. Летели из-под топора щепки. Ладони к топорищу прикипели намертво. Свободу зарабатывал. Потом и кровью, нечеловеческой усталостью. Физической и моральной. Да и один ли он здесь такой…
Конечно, жене письмо написал, короткое, сдержанное. Без телячьего восторга от ее приглашения вернуться к ней. Пусть обдумает все. Дал время поразмыслить, отказаться. Ведь годы разлуки изменили обоих. Стоит ли заново начинать?
Написал, где и кем работает. Когда ожидается освобождение. И хотя вопросов возникло много, спросил лишь о детях. О ней самой — не решился.
Чтобы Дашка не нашла фото семьи, спрятал его в полу пиджака. И берег его пуще глаза.
Дашка по лицу Тихона поняла, что не удержать ей его. Уедет, вернется к семье, как только придет время. И запила…
Вначале хотела выгнать, но сообразила, что пойдет по рукам. А за это участковый отправит обратно в зону. А туда ей вовсе не хотелось. И баба, понимая, что теряет Тихона, все чаще устраивала ссоры, напивалась.
Вот и теперь лежала, мордой в пол воткнувшись. В столовой условники угостили. Дашка уже давно не готовила дома. Не хотела, не могла заботиться о Тихоне. А сама ходила в столовую. Там было весело.
Заметив отсутствие Тихона, условники теснились, жались к Дашке, напропалую угощая вином и водкой, купленными в ларьке, подсовывали котлеты, пельмени и безнаказанно лапали ее со всех сторон.
Дашка, наевшись и напившись до отвала, не позволяла ус- ловникам большего. Отвесив кому-то пару оплеух, осыпала мужиков щедрой горстью отборной матерщины и плелась домой.
Тихон понемногу привык к этому. Он не бил, не ругал бабу, к которой давно охладел. И жил под одной крышей, жалея себя и ее репутацию. Ждал своего часа, торопил время.
Так было и сегодня. Пьяная Дашка привыкла к протопленной каморе, к спешному чаю по утрам, заботливо просушенным валенкам и телогрейке.
А потому, проснувшись утром и найдя валенки с телогрейкой у порога, где сама их оставила еще вчера, несказанно удивилась.
Тихон не разбудил ее. Шаря в'потемках, баба нашла спички. Зажгла свечу и вскрикнула от испуга.
Тихон лежал у порога в исподнем. Не шевелился.
— Тишка, ты что? На работу опоздаем. Вставай. Скорее, — дернула мужика за руку и отскочила в ужасе, заорала от страха.
Тихон был мертв. Это о него споткнулась, на нем проспала всю ночь. Волосы на голове бабы зашевелились. Ей стало холодно, страшно.
Дашка вскочила в чавкнувшие сыростью валенки. Руки никак не могли попасть в рукава телогрейки.
Забыв о платке, нараспашку, бледная, она неслась по селу, крича во все горло:
— Люди! Помогите! Тишка помер!
Машина, было дернувшаяся в тайгу, затормозила. Из нее условники высунулись. В услышанное не верилось. С чего бы мужику помереть? Еще вчера вкалывал как вол, ни на что не жалуясь. Смеялся. И вдруг умер…
— Нет. Тут что-то нечисто, — не поверилось бригаде Тихона. И, соскочив с машины, затопали мужики к каморе.
Кто-то догадливый сообщил об услышанном участковому.
Тот не заставил себя ждать. И, опередив всех, не велел никому входить в помещение, пока он лично все не проверит.
Дашка вечером не пошла в столовую. Сидела, запершись в каморе, одна, съежившись, притихнув.
Темнота в комнате, звенящее одиночество заставили задуматься, вспомнить многое.
Трагическая нелепость случившегося отбила сон, не хотелось есть, даже к выпивке пропала охота.
Умер Тихон. Его повезли в Поронайск на вскрытие. Значит, что-то заподозрил участковый.
«Эх, дурак ты, лысый мусор. Да мне, если б поднять Тихона, ничего больше от жизни не надо было бы», — подумала баба и вздрогнула от внезапного стука в дверь.
Наскоро включила свет, дрожащей рукой скинула крючок с двери. Даже не спросила, кто просится. Поверилось в чудо. А может, не умер? Может, вернулся? Но в дверном проеме стоял участковый с незнакомым человеком, представившимся следователем Поронайской городской прокуратуры.
Они уверенно вошли в комнату.
Следователь огляделся. Подошел к постели, смятой Тихоном. Дашка не догадалась, не успела ее прибрать. Осмотрел простыню, одеяло, подушку.
Переговариваясь с участковым вполголоса, подошел к печке. Заглянув в топку, быстро осмотрел заслонку и сказал, будто себе самому:
— Так я и предполагал…
Участковый подскочил к нему, лицо подергивалось.
— Не может быть, — вырвалось невольное. — Печку не трогала сегодня? — спросил Дашку участковый.
— Не до нее мне, — отмахнулась баба.
— Вчера вы ее закрывали? Задвижку? — спросил следователь.
— Я ее никогда не закрывала. А в последнее время и Тихон перестал ею пользоваться. Дров хватает. Слава Богу, в лесу живем. Топливо не переводится.
Баба сидела у стола и не видела, что задвижка печки была закрытой.
— Чем открываете задвижку, когда топить собираетесь? — спросил следователь Дашку.
— Не достаю ее. Высоко. Потому не закрываю. Сказала уже, чего еще спрашивать? — начала злиться баба.
— Да куда ей до задвижки, если она только на четвереньках ходит. Ее, беску, в тайге звери за свою скоро примут. Не просыхает, стерва. Пьет, — ответил за Дашку участковый.
— Не за твои. Сама зарабатываю. И ты мне не указ. Ко мне приперся, да еще и обсераешь. У себя в глотке посчитай. Иль сам святоша? Вон морда, хуже моей. Вся опухшая. Стань перед зеркалом и спроси себя, с чего это получается. А в меня не тычь. Понял? Я пью на свои. А ты?
— Угомонись! — прикрикнул участковый на Дашку.
Баба осеклась на время. А потом взъярилась:
— Я в своей хате, не у тебя в гостях. А потому — ты помолчи! Сам алкаш.
— Тебе что, в зону захотелось? Назад к своим? Скажи спасибо, что под стражу сразу не взяли! — терял терпение участковый.
— А за что меня под стражу? — изумилась Дашка.
— А за то, что Тихон убит. Не своей смертью умер, — вырвалось раздраженное.
Бабу будто по голове огрели. Глаза у нее округлились, рот открылся. Скулы побелели. Она смотрела на следователя, на участкового, не понимая, всерьез они так думают или пошутили над нею.
Вспомнились некстати слова сожителя, что его вовсе ни за что осудили. Уж, видно, судьбе было угодно посмеяться над бабой, но тогда не поверила она Тихону, подумав про себя, что ни за что на столько лет в зону не сажают. Значит, есть грехи, о каких говорить не хочет. Теперь ей страшно стало. А что, если и вправду повесят на нее убийство Тихона? Ведь она на нем всю ночь пьяная проспала. Но от этого еще ни один мужик на свете не умер. Вон, целая свора условников только и мечтают о том, как провести с Дашкой ночь. Никто из них помереть от того не боится.
Следователь внимательно разглядывал пыльную печную задвижку.
— Вы уж извиняйте, не достаю я до нее, протереть не могла, — подала баба робкий голос.
— На счастье свое не достали и не протерли, — ответил тот, даже не глянув на Дашку.
Он осмотрел всю камору. Вытряхнул из жестяной банки окурки в кулек. И сунул их не в помойное ведро, а, на удивление Дашки, в саквояж. Взял со стола ложки и стаканы, недопитую бутылку водки заткнул. И тоже в саквояж спрятал.
Дашка смекнула. Сунулась под койку. Достала банку тушенки, протянула следователю.
— Зачем? — удивился тот.
— На закусь сгодится.
Человек онемело уставился на нее:
— Да вы что, с ума сошли?
— Ну а водяру для чего взял? — улыбалась баба.
Участковый смеялся, схватившись за живот обеими руками.
Дашка впервые за много лет покраснела до корней волос, поняв: надо было молча положить банку тушенки, а не совать в руки, да еще при легавом. «Хотя пить-то небось вместе будут?» — подумалось ей.
Нет, Дашка и не думала заискивать перед следователем. Она просто боялась одиночества и хотела оттянуть уход людей. А раз саквояж вздумал загружать человек, значит, уйти собирается. И ей стало жутко, что уйдут люди, стихнут их голоса за дверью, и в комнату снова вползет тишина, убийственная, как смерть.
Дашка глянула на следователя, тихо рассмеялась. Ну ладно, взял початую бутылку водки. Хамство, но понятное, мужичье. А вот зачем ему окурки измятые понадобились? Ими только с дури можно закусывать. А может, по забывчивости так получилось? Но следователь, не обращая внимания на Дашку, даже заслонку от печки взял. У бабы от удивления челюсть отвисла. Разрезанную луковицу сунул в саквояж.
— Нашел закусь. Я ему как человеку тушенку давала, а он нашел на что позариться, — пододвинула баба буханку хлеба. Но следователь и не глянул на нее.
Осмотрев одежду покойного, следователь достал протокол допроса, уселся перед Дашкой.
Вначале баба отвечала на вопросы бойко. Скрывать нечего. И следователь едва успевал писать.
— Кем работаете?
— Сучкую.
— Что? — не понял следователь.
— Сучкоруб она. Но ответила вам верно, — давился смехом участковый. — Совместительница, черт бы ее взял…
— Как жили с Тихоном? — спросил бабу следователь.
— Нормально. Ладили. Иногда, правда, ругались. Но Тихон сам знал за что. Не хотел записываться. Вот и грызлись иногда. А в остальном все спокойно. Даже не бил ни разу, — похвасталась баба.
— Часто ли он болел? — поинтересовался следователь.
— Может, и болел. Но не жаловался никогда. На больничном не был. Да и нельзя было болеть. По больничному листу зачетов нет. И срок идет день в день. А в тайге всякий день — за два. Потому болеть невыгодно, — пояснила Дашка.
— После освобождения куда хотел поехать Тихон?
— Первая жена позвала к себе. Письмо прислала. Но только не поехал бы он к ней. Собирались мы с ним купить тут на Сахалине домишко. Найти работу поспокойнее и жить тихо.
— А почему вы думаете, что к жене он не вернулся бы?
— Отвык за годы. Много пережил. Она его тогда не поддержала. Даже не писала Тихону. А он без нее много лет прожил один. Отвык. Забыл.
— Лучше весь век одному, чем с такой, как ты, — не выдержал участковый.
— Я, какая ни на есть, всегда рядом. Была б плохой, ушел бы. Я силой не держала. А и какая есть, не опаскудилась, мужика рогатым не сделала. Но доведись лихолетье и не останься на земле никого, кроме нашего участкового, я б и тогда с ним в одной тайге срать не села бы! — отпарировала баба.
Следователь, не сдержавшись, рассмеялся. Такая откровенность сразила участкового. Он потерянно качал головой, чесал в затылке. И спросил:
— Чем же я тебя так обидел?
— Иль забыл? Думаешь, я за два года память потеряла? Нет, она в моей башке крепко сидит…
Следователь, поняв, что у Дашки с участковым давние счеты, пресек их разговор, продолжил допрос:
— Были друзья у Тихона?
— Конечно. Вся бригада. Да и все условники Трудового уважали мужика. Не то что некоторых, — сверкнула баба взглядом на участкового.
— А враги были?
— Нет. Откуда им взяться здесь? Да и не хватало времени на блажь. С работы вымотанные, усталые приезжали. Едва успевали до утра дух перевести. И снова в лес…
— Это ему так. Ты-то находила время на утехи, — вставил участковый,
— Не про меня спрашивают. Про себя я сказала б, что есть у меня в Трудовом враг, это ты! И не одной мне враг, а всем нам, — сорвалась Дашка.
— Попомнишь ты это. Не раз, — пригрозил участковый вполголоса.
— Тихон никогда не говорил вам, что остались у него в прошлом враги? Никого не опасался? — продолжил допрос следователь.
— Не слыхала от него такого, — призналась баба.
— Он в гости никого не ждал?
— Нет. Иначе бы предупредил.
— А деньги он в доме держал? — поинтересовался следователь.
— Откуда они у нас? — отмахнулась баба.
— А на что дом собирались купить?
— Так это на те, что он в Воркуте заработал.
— Они у него на счете, в сберкассе?
— Не знаю. Наверное. Я у него денег не просила. Сама работаю. А про те он сам сказал. Когда жить стали вместе. Мол, освободимся, хватит нам на хозяйство. А где они и сколько их — не сказал. Я и не спрашивала. Неловко. Я ведь даже не расписана с ним.
— А почему не расписались?
— Да пила она. Вот и одумался мужик. По-своему решил — поджениться можно, жениться — нет, — встрял участковый.
— Я не вас спросил, — прорезалось раздражение в голосе следователя.
— Мы думали, что это не обязательно. Иные всю жизнь незаписанные живут, не в том главное. А сам Тихон говорил, что такое надо делать, став совсем свободными, — ответила Дашка и вздохнула.
— Скажите, вы вчера с работы вместе приехали?
— Конечно. Вахтовая за людьми один раз в тайгу приходит. Деляны далеко от села. Все в одной машине приехали.
— Вы домой вместе пришли? — интересовался следователь.
— Нет. Я позвала его, как всегда, в столовую. Тихон отказался. Тогда я пошла ужинать в хамовку, а он — в хату.
— Во сколько вы ушли из столовой?
— Не знаю. Часов у меня на руке нет.
— Попытайтесь вспомнить. Это очень важно. Может, вас кто-то проводил, кто подтвердит, когда вы ушли из столовой?
— Так меня там все видели. Одно знаю — пурга уже сильной была и свет выключил дизелист, когда я домой верталась.
— Свет вчера выключили в одиннадцать вечера, как всегда. Значит, она домой приволоклась в начале двенадцатого, — вставил участковый.
— Вы ничего не заметили, когда вернулись домой? — обратился следователь к Дашке.
— Тепло было. Очень тепло. А я промерзла. Выпила, конечно. Никогда раньше не было, чтоб после выпивки продрогла. А тут душа в сосульку согнулась.
— Да у тебя вместо души пустая бутылка в брюхе колотится, да к тому же без дна, — не выдержал участковый.
— Иди в жопу! — подскочила Дашка.
— Чего взвилась? Иль вру? Ты ж и вчера, наверное, с обос- санным хвостом приползла. Из столовой не уходишь, покуда не напьешься до уссачки. За это тебя и выкидывает уборщица. Надоело ей за тобой подтирать…
— Я сама ушла. Вчера никто не выгонял. Даже Тихону пару котлет в карман прихватила, — оправдывалась Дашка.
Но участковый смеялся:
— Заботчица, едрена мать!
— Когда домой вошли, ничто не насторожило?
— Нет.
— Вы где спали?
— Здесь. Прямо на Тихоне. Об него споткнулась.
— Вам не показалось, что в комнате кто-то был, чужой?
У Дашки глаза округлились.
— Нет. Ничего такого не было, — ответила, икнув.
— А Тихон с кем мог выпивать? — спросил следователь.
— Не знаю. Но, в общем, с любым из бригады.
— Они вчера на ужине были все?
— Получку вчера привезли на деляну. Потому по хатам пили. В столовую мало кто пришел.
— А кто обычно к вам наведывался? Кто чаще других приходил?
— Никого я не видала, — опустила баба голову на руки.
— А Тихон куда получку дел? — интересовался следователь. — И сколько он получил?
— Не знаю, — растерялась она.
— Что ж ты за баба, если об деньгах не заботишься? — упрекнул участковый.
— Я не за их, за мужика замуж выходила…
— А ваша получка где? — поинтересовался следователь.
— При мне, — щелкнула резинкой рейтуз на ноге.
— Вас в столовую пригласил кто-нибудь или сами пришли?
— Иногда звали, а вот вчера — не помню, — призналась Дашка простодушно.
— Постарайтесь все восстановить в памяти. С кем вы пошли в столовую, с кем говорили, может, кто-то необычно рано ушел из столовой? — спрашивал следователь.
Дашка, морща лоб, вспоминала.
— Может, деньги у Тихона взаймы кто-нибудь просил? — вставил участковый. Следователь поблагодарил его взглядом за вопрос.
Баба мучительно вспоминала.
— Никитка клеился! Просил одолжить. Но Тихон отказал пьянчуге. Сказал, что самим надо. Перед самой столовой, в машине попросил. Да и я бы ему не дала. За день пропьет. А возврата потом не жди, — обрадованно вспомнила Дашка.
— Он в тот вечер был в столовой? — спросил следователь.
— Был. Пришел вместе со всеми. А потом напился очень скоро, как всегда. И его утащили мужики в барак.
— Сколько времени он пробыл в столовой?
— Да с полчаса. Не больше. Он всегда так. Одного стакана ему по горло хватает, — рассказывала баба.
— Нет. Это не Никита. Он алкаш. Это верно. Долг может не вернуть. Но мужик не без совести. На мокрое не решится, — вставил участковый. И добавил, подумав: — Да и ростом он не удался. Дашке по сиськи будет, — глянул туда, где раньше была задвижка.
— Никитка к нам заходил иногда. Вечером. То хлеба, то чаю попросит. Тихон давал ему. Но друзьями иль врагами они не были. Он в другой бригаде работает. Просился к нам. Но люди наши его не захотели. Слабоват. Мало от него проку на деляне.
— На такое убийство сила не нужна, — в раздумье сказал следователь.
— Верно. Но Тихон втрое крупнее Никитки. И один на один тому сморчку не одолеть бы бригадира. Даже если предположить, что он вначале оглушил Тихона, — говорил участковый.
— Да никогда не стал бы Тихон с ним выпивать. Это я точно знаю, — поддержала баба.
— Но открыть дверь, будучи в нижнем белье, он мог только хорошо знакомому человеку. А выпивать мог с другим. Тем, кто и не думал убивать его. Хотя все это лишь версии, — вздохнул следователь.
— Да не могли его убить. Не за что. Ну строгий, так потому что бригадир. Зато никого не обижал, даже выпивши. Никогда не буянил, не матерился. А и враждовать с ним было не за что. Враждуют из зависти. Тихону никто не мог завидовать. Сам он помер. С горя, — пригорюнилась Дашка.
— Рад бы поверить в несчастный случай, да долг не велит.
Дашка пожала плечами, сказала тихо:
— Воля ваша. Ищите. Коль был супостат, его поймать надо. Знай я наверняка, что убит Тишка, узнай, кто это утворил, своими руками ему башку бы открутила, сукиному сыну…
— Вам не нужно вмешиваться в работу следователя, а тем более — карающих органов. Теперь это наша забота, — оборвал бабу приезжий следователь и спросил: — А этот самый Никита с кем выпивает, с кем дружит?
— Со всеми, кто его угостит! — выпалила Дашка одним духом.
Следователь с участковым переглянулись.
— А с кем-нибудь из вашей бригады?
— Не знаю. Он всем на хвост садится, у кого из кармана поллитровка торчит.
— Ладно. Извините за беспокойство. На сегодня достаточно. Да и время позднее. А вам завтра на работу. Отдыхайте. Но я не прощаюсь. Нам с вами еще, возможно, придется встретиться. Побеседовать. Может, новости появятся. О нашем разговоре на деляне не распространяйтесь. Это может помешать следствию. Поняли меня? А теперь подпишите протокол, что присутствовали в качестве понятой при осмотре, и протокол допроса, — предложил следователь.
Участковый, подойдя к Дашке, сказал вполголоса:
— Цены б тебе не было, бабонька, если б ты пить бросила. Глядишь, и Тихон был бы жив. Умирают мужики тогда, когда у баб руки слабые и в сердце любви нет. Тебе ж теперь слабой нельзя быть. Одна осталась. Чтоб выжить, стань сильной. И я тебя, не как бабу, как личность, как человека уважать буду. Постарайся, Дашка. Для себя порадей.
Дарья закрылась на крючок. До утра вздрагивала, обдумывая случившееся. Едва серый рассвет проклюнулся, пошла на работу.
В машине мужики пытались растормошить ее. Набивались в гости, лезли лапать, ущипнуть за крутое бедро.
Дарья отбивалась, отмахивалась. А потом не выдержала:
— Кобели проклятые! Тихона еще не схоронили, уже пристаете? Он с вами хлеб делил. Вместе бедовал, а не успел & землю сойти, как меня паскудите! Уберите вонючие лапы, козлы! Чтоб у вас поотвалилось все, что чешется! Неужель от человечьего ничего не осталось? Скоты треклятые! Чтоб ваших жен такие же гады тискали. Чтоб вам век свободы не видать! — орала Дашка, захлебываясь слезами.
— Захлопнись, дура, что хайло раззявила? Раньше всем позволяла, при живом мужике. И не стыдилась. Чего теперь целку из себя гнешь? Не хочешь — вякни. Подождем, — ответил самый настырный, чокеровщик бригады.
— И то верно. А то развонялась тут. Сокровище подзаборное, — поддержал его бульдозерист.
— Это я подзаборная? Ты меня поднимал, гнида недобитая?
Дашка вылила на голову бульдозериста ушат отборной брани. Тот встал, придерживаясь за шаткий брезент. Схватил бабу за плечи и вышвырнул из машины на дорогу. В снег. Та и опомниться не успела. Машина ушла, даже не притормозила. Никто не остановил, не пожалел бабу.
Дашка встала, потирая ушибленный бок.
Отпустив вслед уехавшим пригоршню брани, баба села в пушистый сугроб передохнуть, обдумать, как ей теперь поступить.
Идти вслед за машиной на деляну не было смысла. Далеко. Километров двадцать. По такому морозу лишь к потемкам придет. Зачем? Чтобы осмеянной сесть в машину и вернуться в Трудовое? Стоит ли? Но что предпринять? Ведь в бригаде ей сегодня поставят прогул. За него участковый стружку снимет. А разве она виновата?
Вернуться в село? Но что из того получится? Попадется на глаза начальству. Тоже добра не жди. А что, если ей обратиться к бугру условников? Он все споры решает сам. И его все боятся, слушаются. И Тихон его уважал. Может, он сумеет помочь?
Дашка встала. Что-то тихо стукнуло по голове. Гроздь мерзлой рябины, соскользнув с платка, упала на плечо.
Баба глянула вверх на дерево.
Одинокая голая рябина крепко держала в ветках гроздья рубиновых ягод. В них — семена. Ее дети, ее потомство и продолжение. Их она не выпустила даже в пургу, не разжала, не выронила на лютом морозе. Все целехоньки. До весны их будет лелеять. Чтоб в оттаявшее тепло земли положить. Чтоб ни одно семя не пропало, не сгнило.
Хорошая, заботливая мать. Вот только-то и угостила Дашку, пожалела по-своему, по-бабьи. Утешила.
Говорят, что рябина от переживаний за семена, что созревают лишь к морозам — позже, чем у других, багровеет листвой. Броде бабы, родившей позднего ребенка. А успеет ли вырастить, поставить на ноги? У баб от страха голова белеет. А у рябины седина свой цвет имеет. Потому как не головой, сердцем болеет за всякую ягоду. В каждой — ее радость и молодость.
— И ты одинешенька осталась под старость? Не к кому голову приклонить. Не с кем заботой, сомнениями поделиться. Никто не согреет. И тебе, бедолаге, надо быть сильной, чтоб выстоять. А ведь нам, бабам, зачем сильными быть? Кто придумал для нас это наказание? К чему сила? Разве бабам она нужна? Ведь и так век наш короток. Лишь одну весну цветем, а дальше — до стари маемся. И все терпим. Стужи, горе, одиночество. Разве мало? Да еще детей надо вырастить. У меня их нет. А и то неохота сдыхать собакой опозоренной. Потому как просмотрела я свою весну. Прозевала. И не увидела, как цвет мой сединой стал. Уж лучше б убили. Но меня, одну… Тогда и жалеть было бы не о чем. А теперь всякая грязь надо мной изгаляется. Тебе то неведомо. И слава Богу, что нет в тебе человечьего понимания, что не в нашей своре живешь. Иначе не ягоды, сердце измочалили б… А все потому, что трудно, милая, нам, бабам, сильными средь скотов быть. Да, впрочем, тебе это и без меня известно. А за угощение спасибо, — положила Дашка в рот мерзлую ягоду, так похожую на каплю крови. И, ссутулившись, поплелась по дороге к селу.
Вскоре ее нагнал лесовоз. Шофер, узнав бабу, остановил машину, посигналил Дашке, не услышавшей мотора. И вскоре ссадил ее у барака, где жил бугор.
Василий, по кличке Тесть, не работал ни одного дня в своей жизни. Он был фартовым. И никогда не нарушал воровского закона.
Здесь, в Трудовом, он был негласным хозяином всех условников. Они слушались его слепо. Больше начальства. Боялись пуще смерти. Его слово было законом для всех.
О приходе Дашки Тестю доложил худой старый сявка. И угодливо распахнул перед бабой дверь барака, сказав, изогнувшись коромыслом:
— Прошу, мамзель…
Дашка перехватила скользкий взгляд мужика. Ровно в секунду всю ее облапал. Но ни словом, ни движением не обидел, раз сам бугор соизволил выслушать ее.
Тесть сидел у стола, когда Дашка вошла в комнату.
— Здравствуйте, — тихо пролепетала баба, внезапно оробев и в секунду забыв, зачем пришла сюда.
— Здравствуй, Дарья! — громыхнуло от стола. И громадный человек, закрыв собою два окна и весь свет в комнате, встал навстречу бабе.
Дашка лишь слышала о нем. Но никогда не доводилось встречаться вплотную, а тем более разговаривать.
Условники рассказывали о Тесте шепотом. О нем ходили легенды. Говорили, что Василий отбывал сроки во всех лагерях Севера. Побегов на его счету больше, чем судимостей. «О его силе, коварстве, неуемной злобе и мстительности рассказов хватало по всему Северу», — вспомнились слова Тихона о Тесте.
Дашка смотрела на него снизу вверх, вобрав голову в плечи.
Серые глаза Тестя смотрели на бабу изучающе.
— Чего остолбенела, проходи, присаживайся. Говори, с чем пришла.
И Дашка вспомнила. Она рассказала Тестю все. О Тихоне, о своих запоях. О том, как позволяла за угощение тискать себя. О смерти сожителя. И о сегодняшнем: как ее, словно тряпку, выкинули из машины.
Бугор слушал молча. Когда баба выплеснула свои обиды, спросил:
— За что сюда влипла?
Дашка и здесь все начистоту выложила, сознавшись, что давно ей жить неохота. Не похоти ради, а из страха за родителей изломанной оказалась судьба.
Василий достал из-под стола поллитровку.
— Выпить хочешь? — предложил бабе.
— Нет. Я свое выпила. Теперь до смерти опохмельем болеть стану. Мужика по пьяной лавке просмотрела. Зарок себе дала ни капли в рот не брать. Перебрала свое…
— Воля твоя. А оно и верно. Не дело тебе хмельным баловаться. Да еще в неволе. Держись, если сумеешь. Ну а с обидчиками твоими я сам разберусь. Только отныне поводов не давай к себе приставать. Иначе зашибут где-нибудь насмерть, как бешеную суку. Слыхал я о тебе. Не приведись схлестнулась бы с кем, живя с Тихоном… Это стало бы твоей последней песней. Вот ты пришла за защитой, а разве за своим хвостом греха не видишь?
— Знаю, — опустила голову баба.
— Не вводи больше в грех мужиков. Я ведь не тебя от них, а их от тебя оберегу. Чтоб никто, как Тихон, не стал с тобой жмуром. Пусть всяк на волю выйдет, чтоб не ломала ты судьбы мужичьи. И без тебя в жизни горького хватает. Баба должна судьбой одного мужика стать, а не бутылкой, из какой любой желающий глотнуть может. Усекла, о чем я ботаю?
— Поняла! Как не усечь того, что верно. Но не такая уж я пропащая. Горлом, то верно, слаба. Но сукой не была, — оправдывалась баба.
— Известно мне все. И то, как по приезде в Трудовое не стала ты блядью участкового мусора. Знаю, что приставал он к тебе, что обещал. Не замаралась. Западло сочла легавого. Потому тут сидишь и я с тобой трехаю. Иначе б… Даже пидер из условников в твою сторону не поссал бы. Да и дожила ль бы ты до дня нынешнего — тоже вопрос, — усмехнулся Тесть по-нехорошему.
Уловила баба эту насмешку, и холодно стало на душе. Домой захотелось.
Напоследок решилась узнать, проставят ли ей нынешний день на деляне прогульным?
— Не дрейфи. Все в ажуре будет, — пообещал Тесть. И спросил: — Ты мне о следователе расскажи, что он так долго у тебя засиделся?
Дарья поняла, что бугор знает многое. Была наслышана, как наказывает он за туфту. Помнила, что и следователь, и участковый не велели ей распространяться об их визите на деляне. А про бугра не говорили. И баба рассказала все.
Тесть слушал, отвернувшись к окну, и не пропускал ни одного слова. Не выказал ничем своего отношения к
услышанному. И казалось, думал о чем-то своем, далеком от Дарьиного рассказа.
— Значит, не сам откинулся. Выходит, помогли? — повернулся он к Дашке посеревшим лицом. И, нервно вытащив папиросу из пачки, закурил торопливо. — А ну-ка, бабочка, выложи мне как на духу, была ль дверь каморы твоей в тот день подперта чем-нибудь?
— По-моему, нет. Но точно не помню, не видела. Но вроде что-то ударило по валенку. Не больно. Потому, верно, значения не придала.
— Утром у двери ни обо что не споткнулась?
— Нет.
— Под окнами никто не шастал?
— Спала я, — созналась баба.
— А когда легавый со следователем нарисовались, никто не впирался в хату пьяным?
— Нет, — уверенно ответила баба.
— На чердаке иль под окном не шлялись?
— Не слыхала.
— Исподнее на Тихоне в порядке было?
— Не знаю. Увезли его.
— Ладно. Я сегодня, может, наведаюсь к тебе. Не дрожи. Мне увидеть надо. Кто Тихона загробил? Свою разборку проведу. Коль свой — душу вытряхну, а чужой — из-под земли достану. Не прибирай в хате покуда. Оставь как было. Успеешь еще с уборкой. — Дай мне поглядеть…
Дашка согласно кивнула головой и вскоре ушла.
По пути купила в магазине еду. Решила больше не ходить в столовую.
Поев, легла в постель, ожидая вечера. И незаметно уснула.