БЕЗ МЕСТА ПОД СОЛНЦЕМ
Самолет проковылял по полосе, чихнул напоследок и замер у аэропорта села Соболево.
Яровой шел по раскисшей, еще не просохшей земле. Здесь уже прошли весенние дожди. Райцентр, в закудрявившихся молодой зеленью деревьях, казался праздничным, нарядным. Щедрое солнце, выглянувшее с самого утра, обещало вскоре высушить землю и согреть ее.
Здесь, по этой улице, ходил и Владимир Журавлев — бывший налетчик по кличке Трубочист — думал Яровой. Ходил. Он видел эти дома, знал людей. Но почему не ужился? Что сломало? Почему не нашлось ему здесь места под солнцем?»
Внизу под сопками река вьется. Дальше — тайга. Деревья взбегают на сопки весело, резво. Село красивое.
Аркадий останавливается на время. Задумывается. Что ни говори, придется ему, видимо, ехать по следам убийцы на Сахалин. Возможно, здесь, в этом селе он получит новое подтверждение назревающему решению. Найдет новый ключ к загадочному, необычному убийству. Имел ли к нему отношение Журавлев? Кем он был? Основным исполнителем убийства? Или…
По отзывам тех, кто был с ним в лагере. Трубочист — один из заинтересованных в смерти Скальпа. Деньги взял. Отработать обязан. Но хотел ли он того, взялся ли за выполнение? Имел ли реальную возможность к выполнению намерения?
Возможно, убил не он. Другой. Но тогда придется вернуть деньги Клещу. А где они могут встретиться? Да и возможна ли эта встреча? Ведь Журавлев, если не убил Скальпа, постарается любым путем скрыться от Клеща, избежать встречи. А чтобы убить, Трубочисту надо было ехать в Ереван. Мог ли он сделать все это после потрясения? И чем оно было вызвано, это столь внезапное потрясение?
Следователь идет в районное отделение милиции, надеясь, что там дадут ответ на некоторые из вопросов. Начальник милиции поздоровался с ним настороженно. Явно показывал своим видом непонимание, зачем в их отдаленное село приехал следователь, да еще из Армении.
Но, услышав, что его интересует, разулыбался, вздохнул облегченно. И по-хозяйски уселся за своим столом.
— Поселенец? Как же, помню. Был у нас.
— Где он работал?
— На животноводческой ферме.
— Кем?
— Скотником. Кем же еще?
— Сколько он жил в Соболево?
— Год и несколько дней.
— Под чьим руководством работал?
— Емельяныча.
— А точнее?
— Заведующего фермой.
— Как проявил себя поселенец в селе?
— Жалоб не было.
— А в работе?
— У Емельяныча узнайте.
— Нарекания были?
— Нет.
— Почему переотправили его отсюда?
— Так он же свихнулся! — ответил майор и покрутил пальцем у виска. — Когда на выгоне работал.
— А в чем причина? Вы не интересовались?
— Говорят, что его незадолго до того бык на рогах катал. Может и сказалось. Оно ведь не все сразу вылазит.
— Значит, был, — задумчиво сказал Яровой, все вспоминая и взвешивая. — Ну, а что вы еще знаете о нем?
— Знаю, что на ферме он получал неплохо. На жизнь ему не только хватало, а и оставаться должно было. К тому же, сами понимаете, расходов у него особых не имелось. Работают на ферме много и долго. Лето на выгоне. На пастбищах. В село лишь по осени возвращаются. Так и для нас лучше, спокойнее.
— Вы с ним беседовали?
— Ну, а как же?
— Ну и как? Впечатление какое?
— Для меня любой из них — конченный человек. Что ни говорите, работаем мы тут с ними, мучаемся, а они выходят на свободу и снова за свое.
— У вас, кроме Журавлева, были поселенцы?
— Нет, судьба пощадила. Хватит и одного.
— А чем вы недовольны?
— Да покоя мне не было, покуда он у нас жил. Все время боишься, а вдруг, где отличится, вернется к старому, воровать начнет? Шутейное ли дело! У меня в районе за восемь лет ни одного преступления не совершено. Это же показатель!
— А не скучно вам? — спросил Яровой.
— Я знаете, рыбалку очень уважаю, — понизил голос майор.
— Понятно. Но я б не смог вот так. Отдал бы этот район старику, какому на пенсию скоро, а сам бы…
— А у нас почти во всех районах так. Тихо. Живем без приключений. Непроверенных людей в погранзону не пустят. Так что дел никаких нет. Самое большое событие— муж жену поколотил. Да и то, покуда я до него доберусь, его местком, партком, женсовет, педсовет, поссовет уже замучают. Мне после них уже и делать нечего, — признался майор.
— А как здесь жители к поселенцу относились?
— Наши-то? А им все равно. Лишь бы он их не задевал никаким боком. А там, кем хочешь будь. Но с новыми наши люди туго сходятся. Лет десять надо пожить среди них, не меньше, покуда признают. У нас здесь знаете как — всех временем проверяют. Как на выдержку.
— Вы сами были хоть раз на выгоне, где поселенец работал?
— Нет. Это очень далеко, — сознался майор.
— А кто с ним там работал?
— Доярки. Бабы наш.
— Еще.
— Пастухи, конечно.
— Что они говорили о поселенце.
— Знаете, если честно, бабы хоть они у нас и горластые, и языкатые занозы, а вот этого уголовника все хвалили. Но оно и понятно. Мужиков у нас маловато, а баб много, так что, конечно, хвалить будут. Какой никакой — мужик!
— Ну, а пастухи?
— Они с ним по работе не связаны.
— Но жили-то вместе.
— Это верно. Но надо у Емельяныча. Он все знает. Он этого поселенца… Да что там. Сам поговори.
— А что было.
— Он его привез. Уже свихнутого, с выгона. Может, и знает что?
— Как он сам объяснял случившееся.
— Никак не мог объяснить.
— Почему?
— Я то Емельяныча давно знаю. Много лет. А вот, чтоб он плакал, впервые в тот день видел. Сколько с того дня прошло — спрошу его, он голову угнет, как бык, весь с лица почернеет и молчит, как немой. В чем дело, до сих пор сам ничего толком не знаю.
— А где жил Журавдев.
— Жильем мы его обеспечили. Сразу же по приезде. Сносная хатенка. В ней теперь другие живут. И не жалуются.
— Не слышал, с кем он тут общался? — спросил Яровой майора.
— С коровами, с доярками. С кем же еще? Работа с утра до ночи. Изматываются они там здорово. Что и говорить. Не до общений. На каждую бабу по двадцать пять коров. Доят вручную. А ему все две сотни коров накормить, напоить нужно было. Да и стойла почистить. Самих скотин в порядок привести. Трудно успеть. Какое уж там общение? С этой работой от человеческого языка отвыкнешь, — невольно пожалел бывшего поселенца майор.
— А где мне найти теперь заведующего фермой.
— Емельяныча? Они на выгоне уже. Но я сейчас позвоню. Если
на выгоне — запряжем лошадку и съездим вместе. Хоть посмотрю, как они там, — взялся за телефон начальник милиции. — Емельяныча позови. Что? Нет его? А где? А! Сколько? Еще неделю. Это точно? Ладно. Скажи, чтоб лошадь запрягли и подогнали к милиции! Понял? Зачем! Надо! Жду! Быстрее! — говорил майор в трубку.
А вскоре Аркадий вместе с начальником милиции уже ехали к пастбищу. Он сидел на пахучем сене. Майор на дощечке примостился, положенной поперек телеги, и правил.
— Сколько до выгона? — спросил следователь.
— Далековато. Километров тридцать. К вечеру там будем, — успокаивал майор.
Дорога вилась мимо сопок. Толстобокие, они покрылись зеленью и манили к себе на отдых. Они радовали взгляд свежестью, сочностью красок, обилием травы, цветов, деревьев, тепла. Здесь все было согрето и обласкано.
— Хорошо у нас? — сказал майор.
— Красиво, — задумчиво отвечает Аркадий.
— У нас в районе самое большое число солнечных дней в году.
Яровой усмехается, вспоминает свою Армению. Ее всегда и все звали солнечной. А вот Камчатку… Хотя что тут необычного. Вон горностай любит тундру за белый снег. Белый медведь свои моря — за льдины, и не променяет их ни на какое солнце. Каждый дорожит тем местом на земле, где он родился и вырос. Своим жизненным пространством. Вырви, отними его у зверя и он погибнет. Зверь не выдержит! А человек? Но он более приспособлен. Вот рыбы…
И Яровому вспомнился чей-то рассказ, что лососевые рыбы идут метать икру туда, где родились сами. Попробуй направь их в другую реку. И половина икринок окажется безжизненной. Не даст мальков. Даже головастики, перенесенные в другое болото— совсем рядом, погибают. А все потому, что среда оказалась лишь похожей, но не родной.
«Но где же была его среда? Его место? Почему этот надлом? Лагери выдержал. Суровейший климат перенес. Претерпел лишения. Выжил среди воров «в законе». И надломился на воле. Может его беспокоило предстоящее убийство? А он, втянувшись в нормальную жизнь, знал, что не сможет сделать этого? Но тогда возможно надо проститься с собственной жизнью. И это его пугало; может, совесть не вынесла разногласия и организм сдал? Куда он попал после Соболеве? В какие условия? Где и кем работает? Болезнь явно не прошла бесследно», — думает Аркадий.
Телега въезжает в реку. Из-под копыт коня серебристые брызги летят во все стороны. Сверкают на солнце алмазами.
— Ему бы жить и радоваться. Ведь на свободе — не в лагере. Работай, люби людей, сам любим будешь.
Телега охала по дороге, ковыляла в распадках, скрипела на выбоинах, тарахтя, неслась к выгону, оставляя позади себя примятые следы, стоны майора, рыжеватые хвостики пыли, крутящиеся из-под колес и только к вечеру, когда усталое солнце покатилось к горизонту, они приехали к выгону. Доярки заканчивали дойку, а постаревший за эти годы Емельяныч возился с бидонами, готовил их к отправке в село. Полные бидоны стояли в телеге. Оставалось наполнить еще два. Последние.
— Емельяныч! Ты скоро освободишься? — спросил майор.
— Еще с полчаса.
— Мы к тебе! Давай поторопись!
— Подождите немного.
Доярки приносили молоко, замеряли, сливали в бидоны. Удивленно смотрели на приехавших. Следователь изучал их лица, голоса. С ними работал поселенец. Как они ладили?
— Вы б в будку зашли, чего снаружи стоите? Комары загрызут ведь, — сказал старик сторож.
— Спасибо, отец, — поблагодарил Яровой и вошел в будку.
— Молочка попей, сынок.
— Нет. Не хочется.
— А чего? Оно пользительное всем.
— По делу к нам, с лекцией?
— Нет, отец. К Емельянычу.
— А он что?
— Скажи, отец, а ты не помнишь поселенца? Работал тут у вас несколько лет назад.
— Володька что ль?
— Да, он самы й!
— Как же не помнить? А вы что? Родственник его.
— Нет отец, — и Яровой представился.
— Значит беда с ним стряслась опять какая? Вот уж не везет мужику. Как проклятье над ним какое висит. Нигде не может найти себе места под солнцем. А ведь и неплохой человек, скажу я вам. И трудяга редкий.
— А что произошло с ним? Отчего у него произошло это помешательство? Как вы думаете?
— Я не знаю точно. Слыхал, что наша Торшиха телогрейку его спалила. Он после этого… Рехнулся. Вообще-то он ее никогда не снимал. Даже спал в ней. Верно, подарок. А может еще что, хотя мне кажется, что не в ней дело. Устал он. Оттого и спятил.
— А что за случай с быком произошел.
— Опять же эта Торшиха. Она выпустила. Бык и поддел Вовку.
— Он не жаловался ни на какие боли.
— Как же, мил-человек! Все кишки ему Буян чуть не выпустил. Убил я его. Сам. С ружья.
— Значит, доярка виновата?!
— Она. Лярва! Нетель проклятый! Она не только с ним, ни с кем не ладила. С бабьем перегрызлась. Сколько раз просили Емельяныча убрать ее отсюда, все жалеет.
— Скажи, отец, а вот тебе поселенец досаждал.
— Мне? Упаси Бог! Подмотал. И бабке моей. И этим… Ну, бывало, какую и матюгнет для острастки, так у нас без этого никак нельзя. По-доброму не понимают. А Володьку тут уважали? Да, оно, что ни говори, он холостяк, а и у нас тут одиночек пруд запруживать можно. Со всех сторон его обхаживали. Друг перед дружкой старались. Наперебой. Все хотели не портить с ним отношений. Оно и для работы так было лучше, да и в жизни веселей. Только одна стерва — Торшиха! С ней у него в первый же день все наперекосяк пошло. Сразу поцапались. А почему — кто их знает?
— Он с вами общался?
— Говорили.
— О чем?
— О всяком.
— А точнее?
— О жизни.
— А о лагере он говорил вам, где срок отбывал?
— Говорил. А то как же? Много чего рассказывал.
— А что именно?
— Страсти всякие. Особо про одного. Он навроде Торшихи для него был. Тоже змей! Убивец — не человек! Ох и люто не любил его Вовка!
— После поселения не собирался он остаться в Соболеве?
— Что ты! Он же городской. Каждый день свой здесь считал. Все ждал, когда поселение закончится. Да и что ему у нас делать? Кому понравится всю жизнь в навозе ковыряться? Он ведь свое как только отбыл бы, враз помчался б в город. К себе. На родину.
— А не грозился он разделаться с тем, какой в лагере ему мешал?
— Нет. Словами лаял. Погано. А чтоб грозить — нет. Не было такого! Да и не злой он! Хлебнул лиха! Вон Торшиха! Сколько беды причинила, а он и ей помогал. Первый прощал. Мужик все ж. Отходчивый. Она тем и пользовалась. Тот гад, видно, тоже такой сволочной. Как и эта лярва! Прости меня, Боже!
— Как он тут зарабатывал?
— Неплохо! На жизнь с лихвой хватало.
— Сбережения имел?
— Кто ж его знает. Я чужих денег не считаю. В мои леты не это, здоровье ценится.
— А не рассказывал, есть ли у него родные?
— Завели мы как-то об том разговор. А он рукой махнул. Мол, что там родные? У меня они что есть, что нету. В своей семье подкидышем рос. И туда навряд ли он вернулся бы.
— И писем он от них не получал?
— И-и, что ты? На свободе жил — не нужен был. А кому поселенец нужен? Да он и не ждал ни от кого писем-то! На что они ему? От них одна морока. Своих забот полно, на чужие места не остается.
— Ну, спасибо тебе, отец!
— Торопишься?
— Да!
— А что с Вовкой-то.
— Пока не знаю. Может и ничего.
— Ты увидишься с ним?
— Постараюсь.
— Привет ему от меня передай. Поклон наш. От меня и от старухи. Скажи, что помним мы его. Нехай ему судьба лаской подарит за его добро. А коль захочет, нехай в гости заглянет. Картошкой печеной угощу его.
— Передам, отец, обязательно передам! — пообещал Яровой, и направился к освободившемуся отдел Емельянычу.
— Заведующий фермой пристально посмотрел на него.
— Вы ко мне?
— Да к вам.
— Пройдемте в будку, — и, оглянувшись на майора, сидевшего в кругу доярок, попросил: — Ты развлекай покуда этих галок. Дай мне спокойно с человеком поговорить.
— Иди! Иди! — рассмеялись доярки. А какая-то особо озорная крикнула: — Да не задерживай долго! Дай хоть и нам в приличном обществе побыть! В кои-то веки мужчины о нас вспомнили. Навестили! Так ты там не очень его держи!
— Ладно! Сорока! — рассмеялся Емельяныч и, крутнув головой, пропустил в будку первым Ярового.
Как только он заговорил о поселенце, лицо Емельяныча посерело.
— Что с ним? — вскинулся он.
— Идет следствие. Пока нужно все установить.
— Но он же больной! — исказилось лицо Емельяныча.
— Что послужило толчком к болезни.
— Трудно сказать. Телогрейка… Но это же, право, смешно. Что в ней? Сгнила ведь на плечах. Может потому, что не кто иной, а Торшиха — доярка наша, сожгла ее, а у них что-то не ладилось меж собой.
— Вы-то сами верите в это предположение.
— Других объяснений нет. Если бы были — сказал, — развел руками Емельяныч.
— Но это предположение — смешное. Простите меня за резкость. Но вы, проживший жизнь, должны разбираться в психологии, ведь Владимир не мальчишка, какой из-за бабенки мог бы лишиться рассудка. Ведь он отбывал наказание в двух лагерях. Знал обиды и почище, чем потеря телогрейки. Тем более, что обычная телогрейка не могла представлять для него особую ценность. Тем более, что и зарабатывал он здесь прилично, как я уже наслышан. К тому же, телогрейку, которая ему полагалась как спецодежда для работы, он мог получить в любое время. Но он предпочел остаться», в той, в которой пришел из заключения. И не снимал ее, даже ночью. Это уж совсем неспроста.
— Что вы хотите сказать?
— Я не утверждаю ничего. Я объясняю всю абсурдность вашего предположения.
— А вы сами, как думаете, в чем дело?
— Пока не знаю.
— Что он натворил? Почему вы о нем спрашиваете, можете сказать? — попросил Емельяныч.
— В Ереване убит человек.
— Ну и что?
— Я думаю, что к этому, возможно, причастен и Владимир.
— Не понимаю.
— Что именно?
— А при чем он и Ереван?
— Владимир возможно уже отбыл поселение.
— Ну и что?
— А значит, имел возможность приехать в Ереван. Там у него был враг. О нем он и сторожу говорил.
— Ну и что? Говорил! Я тоже вон сколько раз бабам грозил, что головы поотрываю им! Ан все живы — чертовы свиристелки. Язык — не руки! Мало о чем говорим?
— Этот был его врагом! Давним.
— Забыл он о нем! Уверен.
— Почему?
— Бабы тут как-то подрались. С этой нашей… Она его враг. Казалось бы, ему на руку. Бил не он. Так нет же! Разогнал. Всех. И пристращал. Знаешь чем? Лагерем! Ради их самих, ради их блага от беды уберег. Потому, как свое горе помнил. Не хотел, чтоб другие его хлебнули. А тоже враг. Да какой! Сколько гадостей Вовке делала! А он ее и пальцем не тронул. Она ж поселенца под смерть подвела. Не думаю, что тот убитый больше обосрался. Из-за этой, он мог снова в лагерь загреметь. И очень просто! Она его шантажировала, оговаривала. А он молчал и прощал.
— А почему?
— Свободой дорожил. Пусть относительной. И лагерей, как огня боялся. Убить не мог! Точно.
— Ну, а телогрейка?
— Что?
— Как теперь думаете? Такой осторожный, терпеливый! И вдруг из-за того, что ее баба сожгла? Вы же сами себе противоречите.
— Не знаю! Ничего не могу понять! Но видно и его терпению предел настал. Закономерность последней капли. А он ведь тоже человек. Как и мы: с самолюбием, гордостью, да и ранимый. Чувствительный к добру. Такие свое место под солнцем спокойно другим уступают.
— Не уверен, — покачал головой Яровой.
— А я докажу!
— Давай!
— Поругались как-то они с Торшихой. А тут отел. В ее группе. Она не пришла вовремя. Проспала наверное. Так он за нее телка принял. И никому не сказал. А корова чуть не погибла. Ты знаешь, что бы ей за это было? Под суд! Так-то вот! А он уберег. И ни слова! Я об этом много позже узнал. От баб.
— Это не доказательство. Это хорошая черта характера. Но не больше.
— Но этой черты у убийц, да что там, у нас, у нормальных, не всегда сыщешь. За мелочи друг на друга рычим. Не прощаем малых малостей. А он! Да если он преступник, тогда кто же мы, все — бабы, я! Ведь он и мне жизнь спас. А кто я ему? Никто! Способный спасти — не убивает! Не то у него сердце! Натура не та. Для этого, по крайней мере, зверем быть надо.
— Но человек этот убит рукою человеческой!
— Не Вовкиной!
— Не утверждаю!
— Ты ищи, следователь! Ищи! Но только не в Вовке, этого я знаю! Поручиться могу!
— Этого не нужно. Я расследую. И проверяю все и всех подозреваемых!
— Расследуй. Но пусть твоему разуму и сердце подсказывает. Поможет истинного убийцу установить. Им не может быть Вовка.
— Возможно, вы и правы.
— Послушай, когда закончишь дело, черкни мне. Несколько слов. Он или нет. Ждать буду. Он для нас не просто поселенцем был. До сих пор не верится в случившееся с ним тогда. А в это убийство, заранее, не верю. Черкни, чтоб спокойнее было.
— Напишу. Обязательно.
— И еще передай, если не найдет ничего получше и захочет вернуться к нам, пусть едет. Мы будем рады ему.
— Передам!
Емельяныч встал.
— Я свободен?
— Да.
— Можно идти?
— Пригласите Торшину, — попросил Яровой.
— Эту? Зачем?
— Для объективности.
— Где объективность была, там знаете что у нее выросло?.. — сплюнул Емельяныч.
— Это нужно для следствия. А выводы я и сам умею делать! — прервал заведующего следователь.
Тот вышел. Потоптался на крыльце нерешительно и крикнул:
— Эй! Торшиха!
— Что тебе?
— Иди! Тебя требуют!
— На кой предмет?
— Сказал бы! Да майора стыдно!
— А ты давай!
— Иди, стерва! Чего ломаешься? Заварила кашу! Теперь хлебай! Метель!
В будку вошла Торшиха. Тонкие губы в испуганную лягушачью улыбку растянуты.
— Здрасте. Вы звали меня?
— Проходите. Садитесь.
Торшиха до неприличного громко икнула. Потом, прикрыв рот ладонью, спросила удивленно:
— Что нужно?
Услышав имя бывшего поселенца, доярка не на шутку испугалась. Лицо оплыло, красными пятнами покрылось.
— Знала ли? Конечно, знала. Вместе работали.
— Причина неприязненных отношений? Можете ее объяснить?
— Это личное. Не могу! — поджала губы баба.
— Для следствия нужны факты. А не эмоции!
— Не буду говорить!
— Хорошо. Тогда здесь в протоколе допроса я сделаю отметку о вашем отказе от показаний.
— Ну и что?
— Не удивлюсь, что после этого вас могут привлечь к уголовной ответственности. За отказ и намеренное сокрытие фактов, необходимых следствию.
— Эти факты не могут интересовать следствие. И никого. Только меня и его!
— Что ж! Ваше дело. Каждый сам себе хозяин!
— Нет! Погодите! Не делайте отметку!
— Я слушаю!
— Была я с ним. Думала, женится. А он молчал. Разозлилась. Виновата.
— Только это!
— Да! А разве не причина?
— Вам виднее!
— Полгода ждала…
— Это меня не интересует. Расскажите, как вы телогрейку сожгли?
— Обычно. Как хлам!
— Вы ничего не заметили в ней?
— А что?
— Вопросы задаю я.
— Ничего.
— Она вся сгорела?
— Да! Верх.
— А подклад, вата?
— Эта я в речку кинула.
— Можете показать где?
— Могу. Да только ее течением понесло.
— Он не пытался ее искать?
— Нет. Он решил, что она вся сгорела. Да и какая разница? Носить ее он все равно бы не смог.
— Поймать ее, найти, вы не пытались?
— Кому она нужна, эта грязь? Ее под ноги никто не постелил
бы!
— Зачем вы это сделали?
— Сама не знаю. Со злости! Видела, что он с ней не расстается. Хоть так досадить хотела.
— Как он отреагировал?
— По земле шарить стал. Вроде, ослеп. Пепел щупал, землю царапал. Кричал.
— Что именно?
— Сейчас плохо помню.
— Постарайтесь!
— Он кричал, что сгорела его жизнь, что смерть ему теперь милее.
— А еще?
— Потом он стал есть пепел. Смеялся страшно.
— Какой пепел?
— От телогрейки.
— Вы не слышали, он не говорил слово «Скальп»?
— Да! Вспомнила! Говорил! И клещей звал. У нас в тайге на деревьях клещи есть. Он звал их убить его.
— А потом?
— Он головой в корягу стучать стал, — разревелась баба. — Потом он в речку прыгнуть хотел. Но мы не дали. Удержали его. Отвезли в больницу.
— Вы навещали его?
— Нет! Кому нужен сумасшедший?
— Кто из ваших его навещал?
— К нему никого не пускали.
— Долго он был в вашей больнице?
— Долго. С месяц.
— А потом?
— Увезли его.
— Вы с ним не виделись?
— Нет. Боялась.
— Он писем вам не писал?
— Нет.
— А другим работникам?
— Никому. Иначе бы сказали, — хлюпнула носом Торшиха.
— Он вам говорил о себе?
— То, что всем. Наедине— нет. Ничего. Не думал он обо мне всерьез.
— На память ничего не дарил?
— Его память — одна ночь. И все! — разозлилась доярка.
— Вы у него дома бывали?
— Да. Один раз. Я же говорила.
— Как он жил?
— Как все одинокие.
— Не говорил ли он о вкладе?
— Каком?
— На сберкнижке.
— Не было ее у него.
— Вы уверены в этом?
— Емельяныч узнавал, чтоб перевели ему на новый адрес, а ему ответили, что поселенец на книжку ни копейки не клал. И не заводил ее.
— Ну что ж! Вы свободны! Спасибо за показания.
Яровой вышел из будки. Доярки вместе с майором и Емельяны- чем слушали сторожа. До глубокой ночи он рассказывал всякие истории. И над костром то смех летел, то дыхание замирало.
А когда доярки ушли, он попросил Емельяныча показать завтра с утра то место, где Торшиха жгла телогрейку и куда она ее выкинула.
— Нехай сама она покажет!
— Вы мне и как помощник понадобитесь, — попросил Яровой.
— Давай, возьми Торшиху, а помощником я тебе буду вместо Емельяныча, — предложил майор и пояснил: — Емельянычу завтра с утра в загоне надо быть. Он на ферме единственный мужик. Ведь даже бидон с молоком в телегу некому будет поставить.
— Мне-то собственно все равно, — отозвался он. И утром, чуть свет, вместе с Торшихой и майором пошел на запасной луг, который сейчас зеленел молодою травой.
— Вот здесь, — показала Торшиха.
— Где и как вы бросили в реку телогрейку?
Валька показала. Яровой пошел по берегу, проверяя глубину воды. Что-то свое высчитывал. Потом вернулся на прежнее место. Срезал несколько веток с дерева, бросил в то место, куда показала Торшиха. Ветки, подхваченные течением, поплыли. Аркадий пошел за ними и думал, что за прошедшее время русло реки возможно изменилось. И вряд ли что могло уцелеть от Вовкиной телогрейки. Но он решил и это проверить.
— Послушайте, но что вы собираетесь искать? За это время от его лохмотьев ничего не осталось. Все сгнило! — сказал майор.
— Эта его шкура даже все живое тут потравила. Воняло от нее невыносимо, — добавила Торшиха.
Яровой разувшись, влез в воду. Проверял шестом глубину. Ощупал подводные коряги. Майор с лопатой на плече молча наблюдал.
— Давайте сюда, майор! — позвал Яровой.
— Да ничего мы не найдем. Столько времени прошло, это же смешно. Ведь недаром говорят, что с возу упало, то пропало. А тут не только с воза, тут в воду! Коряги порвали, сгнила. Да и что может в ней быть? — злился майор.
— Вовкин разум, что ли, найдем? Если и сыщете ее, на что она ему теперь нужна? — ехидничала доярка.
— Черт побери, его телогрейка и доли наших усилили не стоит. Ну, скажите, следователь, зачем она вам? Не проще ли самого поселенца разыскать и «расколоть». Чем искать рванье? Ну что это за вещдок? Ее нынче и сам Володька не признает. Давайте вернемся. Мне сегодня на работе нужно побывать, — зовет майор.
— Поезжайте! — ответил ему Яровой.
— Зачем она вам понадобилась? Такое добро даже на помойках не принимают, а вы ищете! — хохотала Торшиха.
— Послушайте! Женщина! Вам в этой ситуации приличнее было бы помолчать! — зло сказал Аркадий.
Начальник милиции, чертыхаясь, помогал ворочать коряги. Перемывать песок. Но нет. Ничего не находили. Втроем они спускались ниже по течению. Часа на два даже Торшиха на помощь подключилась. Но вскоре устала. Майор мокрый и грязный ругал бывшего поселенца на чем свет стоит.
— Ну и педант вы, коллега! Это же надо! Из-за вещдока, такого сорта, столько времени тратите впустую, — сетовал майор.
— Нужно найти.
— Кого? Из нее щуки гнезда свили!
— Может вы и правы, — соглашался Яровой, переворачивая очередную корягу. — Помогите, майор!
Тот снова лез в воду, скользя и ругаясь:
— Привези его ко мне! Я так допрошу, что шкуру свою рад будет отдать!
— С него уже снимали шкуру. Этим не испугаешь, — смеялся следователь.
Шло время. Солнце уже остановилось в зените. Километра четыре берега и дна обыскали они. На всех налипла клочьями тина, песок. Все промокли до нитки.
— Ну что? Вернемся? — предложил майор.
— Нет! — отказался Яровой.
— Ничего не найдете! — вздохнула Торшиха.
— Поесть бы! — проговорил майор.
— Я схожу! Принесу чего-нибудь! — предложила доярка.
Торшиха ушла, а Яровой снова влез в воду. Снова окунулся в нее по пояс. Мокрый, он ощупывал дно реки метр за метром. К вечеру он подошел к целому заслону из коряг и плывуна, образовавшегося здесь, видимо, очень давно. Ощупал выступы шестом. Изодрал в кровь руки и ноги. Давно бы пора было оставить эту затею. Усталость с ног валит. Лопата перестала слушаться и валилась из рук. Но снова ощупывает каждый затонувший сучок, лезет шестом под коряги, копает песок, определяет ветками направление течения. Некогда отдыхать, некогда уставать, некогда разогнуться и обтереть мокрое лицо. Некогда даже комаров отогнать, облепивших спину сплошной черной тучей. В глазах то ли от усталости, то ли от воды рябит. Ноют ноги. От холода? Или от работы? На руки лучше не смотреть. Все в ссадинах и царапинах. Грудь, живот, спина в песке и в тине. Ногти сорваны. Дыхание прерывистое. Но надо искать.
Аркадий обламывает большую ветку. Кидает в воду. Идет следом. Вот она пошла по воде. Спокойно. Но… Замедлила у коряги. Пошла вниз. Не выплыла. Застряла. И снова настырный шест лезет под замытые песком и илом корни коряг. Руки немеют от усталости. Шест того и гляди переломится. Но что же там? Ветка не выплыла! Надо искать. Может и телогрейка там.
— Отдохните! Я поесть вам принесла, — слышится голос с берега.
Аркадий оглядывается. На берегу доярка. Но не Торшиха, другая. Он берет кусок хлеба. И, поблагодарив девушку, снова лезет в воду.
Время клонится к вечеру. Стало смеркаться. Аркадий не видел, как проснувшийся майор досадливо поморщился. И, одевшись, пошел к выгону, воровато озираясь.
Неловко. Но в воду лезть не хочется. Да и что в ней? Был бы толк! А то искать то, что не терял, что выкинуто четыре года назад, смешно. И он не хотел быть посмешищем в глазах доярок, а через них и в глазах жителей села.
Доярка не ушла, сидит на берегу. Смотрит на Аркадия. Молчит. Тот корягу силится приподнять. Рывками. Вода немного помогает.
«Через час совсем темно будет», — думает Аня Лаврова и встает, чтоб успеть к выгону до наступления темноты. Хотела сказать, что она уходит. Как вдруг заметила на корне перевернутой им коряги налипшую тряпку. Аркадий полез за ней. Схватил. Аня тут же ахнула. Остатки телогрейки! Брезентовый подклад! Совсем целый. Вот только вата на спине вся сгнила. И воротник едва держится на одном дыхании. Яровой выходит на берег, улыбаясь. Тяжела находка. И ощупывает. Видимо, не ошибся. Вспарывает прошитый провощенной ниткой брезентовый подклад. Оттуда вода выливается на колени. Аня с любопытством через плечо смотрит. Аркадий достает из подклада пухлые свертки. Вот один. Клеенка. Потом резина. А потом — деньги! Пачки! У доярки даже дух перехватило. Сколько здесь! Ого! За десять лет ее работы столько не наберешь! А в этом… Кольца! Перстни! Камни огоньками горят. А в этом? Тоже деньги!
— Да! Вот почему свихнулся! — только теперь поняла доярка.
Когда они пришли к выгону, майор уже уехал. Не стал ждать. Укатил в Соболево вместе с молоковозом. А Яровой вместе с Емельянычем и Аней долго сидели в эту ночь и составляли опись найденных денег и драгоценностей. Список получился большой. В нем приметы каждого кольца и перстня, каждого камня.
— Ишь, какого жениха упустили! — смеялась доярка.
— Да может это и не его! Чужое! — обрывал ее Емельяныч.
— Из-за чужого не свихнулся бы!
— Из своего мы лишь жизнью, да здоровьем дорожим!
— Кто ж ему такое дал? Доверил? Да и кто бы рискнул?
— Не наше это дело! — бурчал Емельяныч.
Яровой рассматривал в лупу каждое кольцо. Описывал внимательно, дотошно.
— Это ж надо! Целое состояние на себе носил. Кто б мог подумать? — удивлялась доярка.
— Да не трещи ты тут. Человек из-за этого говна здоровья лишился, а ты завидуешь. Было бы чему? — равнодушно отодвинул драгоценности от себя заведующий фермой.
— Жаль Володьку! Если б знала, обязательно его окрутила бы! — рассмеялась доярка.
— Крутилка! Горе луковое! Крути нынче хвосты коровам. Ишь вострая какая! Разве за то мужиков любить надо, — запыхтел Емельяныч.
В другой будке ворочалась на койке, вздыхая больной коровой, Валька Торшина. Поняла она. Многое поняла. Да поздно. Слишком поторопилась.
Лишь старик-сторож, поняв ее, предлагает Вальке печеную картошку. Но как ее есть, если в горле комом она становится. Слезами ее не протолкнуть. И роняет баба мокроту на подушку. Ночь… Она — как старость — нет у нее надежд, нет радости.
Тысячами звезд отсвечивают на столе драгоценности. Искрами, пожаром вспыхивают. Солнцем загораются. Они грели его. Они поддерживали жизнь. Они отняли его место в ней. Отняли место под солнцем. И погубили его. Горят камни, отливают мертвой радугой. Но нет здесь Вовки! Нет его…