39
Погром
В этот день Петя потерял всякое представление о времени. Когда он наконец добрался домой, ему показалось, что уже сумерки, а на самом деле не было еще и двух часов.
В районе Куликова поля и штаба все было тихо, спокойно. События в городе доходили сюда в виде слухов и отдаленных выстрелов. Но к слухам и выстрелам давно уже привыкли.
Низкое, почти черное небо дышало крепким холодом недалекого снега. В такую пору вечер начинается с утра. В мутном, синеватом воздухе уже пролетело несколько совсем маленьких снежинок. Но твердая земля все еще была совершенно черной, без единой сединки.
Петя вошел через черный ход, сбросил пустой ранец в кухне и осторожно пробрался в детскую. Но было так рано, что о мальчике еще и не начинали беспокоиться.
Петя увидел тихие, спокойные комнаты, услышал почти бесшумный зуд разогнанной швейной машинки, ощутил запах кипящего борща, и вдруг ему захотелось броситься папе на шею, прижаться щекой к сюртуку, заплакать и рассказать все.
Но это чувство возникло в потрясенной душе мальчика лишь на миг, тотчас уступив место другому, новому – сдержанному и молчаливому чувству ответственности и тайны. Первый раз в жизни мальчик просто и серьезно, всем сердцем, понял, что в жизни есть такие вещи, о которых не следует говорить даже самым родным и любимым людям, а знать про себя и молчать, как бы это ни было трудно.
Отец качался в качалке, заложив за голову руки и сбросив пенсне. Петя прошел и уселся рядом на стуле, чинно сложив на коленях руки.
– Ну что, сынок, скучно ничего не делать? Ничего, поскучай. Скоро все уляжется, в учебных заведениях опять начнутся занятия. Пойдешь в гимназию. Нахватаешь двоек. Легче станет на сердце.
И он улыбнулся своей милой, близорукой улыбкой.
В кухне хлопнула дверь, по коридору быстро застучали шаги. На пороге столовой появилась Дуня. Она бессильно прислонилась к дверному косяку, тесно прижимая руки к груди.
– Ой, барин…
Больше она не могла выговорить ни слова.
Дуня трудно и часто дышала, глотая воздух полуоткрытым ртом. Из-под сбившегося платка на небывало бледное лицо упала прядь волос с повисшей шпилькой.
За последнее время в доме привыкли к ее неожиданным вторжениям. Почти каждый день она сообщала какую-нибудь городскую новость. Но на этот раз ее безумные глаза, за, судорожное дыхание, весь ее невменяемый вид говорили, что произошло нечто из ряда вон выходящее, ужасное. Она внесла с собой такую темную, такую зловещую тишину, что показалось, будто часы защелкали в десять раз громче, а в окна вставили серые стекла. Стук швейной машинки тотчас оборвался. Тетя вбежала, приложив пальцы к вискам с лазурными жилками:
– Что?.. Что случилось?..
Дуня молчала, беззвучно шевеля губами.
– На Канатной евреев бьют, – наконец выговорила она еле слышно, – погром…
– Не может быть! – вскрикнула тетя и села на стул, держась за сердце.
– Чтоб мне пропасть! Чисто все еврейские лавочки разбивают. Комод со второго этажа выбросили на мостовую. Через минут десять до нас дойдут.
Отец вскочил бледный, с трясущейся челюстью, силясь надеть непослушной рукой пенсне.
– Да что ж это, господи!
Он поднял глаза к иконе и дважды перекрестился.
Дуня приняла это за некий знак. Она очнулась, полезла на стул и стала порывисто снимать икону.
– Что вы делаете, Дуня?
Но она, не отвечая, уже бегала по комнате, собирая иконы. Она суетливо расставляла их на подоконниках лицом на улицу и подкладывала под них стопки книг, коробки, цибики из-под чаю, – все, что попадалось под руку. Отец растерянно следил за ней:
– Я не понимаю… Что вы хотите?
– Ой, барин, да как же? – испуганно бормотала она. – Да как же? Разбивают евреев… А русских не трогают… У кого на окнах иконы – до тех не заходят!
Вдруг лицо отца исказилось.
– Не смейте! – закричал он высоким, срывающимся голосом и начал изо всех сил дробно стучать кулаком по столу. – Не смейте… Я вам запрещаю!.. Слышите? Сию же минуту прекратите… Иконы существуют не для этого… Это… это кощунство… Сейчас же…
Круглые крахмальные манжеты выскочили из рукавов. Лицо стало смертельно бледным, с розовыми пятнами на высоком лепном лбу.
Никогда еще Петя не видел отца таким: он трясся и был страшен. Он бросился к подоконнику и схватил икону.
Но Дуня крепко держала ее и не отпускала.
– Барин!.. Что вы делаете?.. – с отчаянием кричала она. – Они же всех чисто поубивают! Татьяна Ивановна! Ясочка! Чисто всех побьют! Ни на что не посмотрят!..
– Молчать! – заорал отец, и жилы у него на лбу страшно вздулись. – Молчать! Здесь я хозяин! Я не позволю у себя в доме… Пускай приходят! Пускай убивают всех!.. Скоты!.. Вы не имеете права… Вы не имеете…
Тетя хрустела пальцами:
– Василий Петрович! Умоляю вас, успокойтесь!..
Но отец уже стоял, прислонясь головой к обоям и закрыв руками лицо.
– Идут! – крикнула вдруг Дуня.
Наступила тишина.
На улице слабо слышалось стройное пение. Можно было подумать, что где-то очень далеко – крестный ход или похороны.
Петя осторожно посмотрел в окно. На улице не было ни души. Еще более опустившееся и потемневшее небо грифельного цвета висело над безлюдным Куликовым полем. Несколько длинных ниток легкого, как лебяжий пух, снега, собранного ветром, лежало в морщинах голой земли.
Между тем пение становилось все явственнее. Тогда Петя с полной ясностью увидел, что та низкая и темная туча, которая лежала на горизонте Куликова поля справа от вокзала, вовсе не туча, а медленно приближающаяся толпа.
В доме захлопали форточки.
В кухне послышались чьи-то сдержанные, очень тихие голоса, топтанье, шум юбок, и в коридоре совершенно неожиданно появилась пожилая женщина, держа за руку ярко-рыжую заплаканную девочку.
Женщина была одета, как для визита, в черные муаровые юбки, мантильку и фильдекосовые митенки. На голове у нее несколько набок торчала маленькая, но высокая черная шляпка с куриными перьями. Из-за ее плеча выглядывали матово-бледное круглое лицо Нюси и котелок «Бориса – семейство крыс».
Это была мадам Коган со всей своей семьей.
Не смея переступить порог комнаты, она долго делала в дверях реверансы, одной рукой подбирая юбки, а другую прижимая к сердцу. Сладкая, светская и вместе с тем безумная улыбка играла на ее подвижном, морщинистом личике.
– Господин Бачей! – воскликнула она пронзительным птичьим голосом, простирая обе дрожащие руки в митенках к отцу. – Господи Бачей! Татьяна Ивановна! Мы всегда были добрыми соседями!.. Разве люди виноваты, что у них разный бог?..
Она вдруг упала на колени.
– Спасите моих детей! – исступленно закричала она, рыдая. – Пусть они разбивают всё, но пусть пощадят детей!
– Мама, не смей унижаться! – злобно крикнул Нюся, засовывая руки в карманы, и отвернулся, показав свою подбритую сзади, синеватую шею.
– Наум, замолчишь ли ты наконец? – прошипел «Борис – семейство крыс». – Или ты хочешь, чтобы я тебе надавал по щекам? Твоя мать знает, что она делает. Она знает, что господин Бачей – интеллигентный человек. Он не допустит, чтоб нас убили…
– Ради бога, мадам Коган! Что вы делаете? – бормотала тетя, бросаясь и поднимая еврейку. – Как вам не стыдно? Конечно же, конечно! Ах, господи, прошу вас, входите… Господин Коган… Нюся… Дорочка… Какое несчастье!
Пока мадам Коган рыдая, рассыпалась в благодарностях, от которых папа и тетя готовы были провалиться со стыда сквозь землю, пока она рассовывала детей и мужа по дальним комнатам, пение за окном росло и приближалось с каждым шагом.
По Куликову полю к дому шла небольшая толпа, действительно напоминавшая крестный ход.
Впереди два седых старика, в зимних пальто, но без шапок, на полотенце с вышитыми концами несли портрет государя.
Петя сразу узнал эту голубую ленту через плечо и желудь царского лица. За портретом качались церковные хоругви, высоко поднятые в холодный, синеватый, как бы мыльный воздух.
Дальше виднелось множество хорошо, тепло одетых мужчин и женщин, чинно шедших в калошах, ботиках, сапогах. Из широко раскрытых ртов вился белый пар. Они пели:
– Спаси, го-о-споди, лю-у-ди твоя и благослови до-стоя-я-а-ние твое…
У них был такой мирный и такой благолепный вид, что в лице у отца на одну минуту даже заиграла нерешительная улыбка.
– Ну, вот видите, – сказал он, – идут себе люди тихо, мирно, никого не трогают, а вы…
Но как раз в этот миг шествие остановилось против дома на той стороне улицы. Из толпы выбежала большая, усатая, накрест перевязанная двумя платками женщина с багрово-синими щеками. Ее выпуклые черные глаза цвета винограда «изабелла» были люто и решительно устремлены на окна. Она широко, по-мужски, расставила толстые ноги в белых войлочных чулках и погрозила дому кулаком.
– А, жидовские морды! – закричала она пронзительным, привозным голосом. – Попрятались? Ничего, мы вас сейчас найдем! Православные люди, выставляйте иконы!
С этими словами она подобрала спереди юбку и решительно перебежала улицу, выбрав на ходу большой голыш из кучи, приготовленной для ремонта мостовой.
Следом за ней из толпы вышло человек двадцать чубатых длинноруких молодцов с трехцветными бантиками на пальто и поддевках. Они не торопясь один за другим перешли улицу мимо кучи камчей, и каждый, проходя, наклонялся глубоко и проворно.
Когда прошел последний, на месте кучи оказалась совершенно гладкая земля.
Наступила мертвая тишина. Теперь часы уже не щелкали, а стреляли, и в окнах были вставлены черные стекла.
Тишина тянулась так долго, что отец успел проговорить:
– Я не понимаю… Где же, наконец, полиция?.. Почему из штаба не посылают солдат?..
– Ах, да какая там полиция! – закричала тетя с истерической запальчивостью.
Она осеклась. Тишина сделалась еще ужаснее. «Борис – семейство крыс», присевший на край стула посредине гостиной, в котелке, сдвинутом на лоб, смотрел в угол косо и неподвижно больными глазами.
Нюся ходил взад и вперед по коридору, положив руки в карманы. Теперь он остановился, прислушиваясь. Его полные губы кривились презрительно, натянутой улыбкой.
Тишина продолжалась еще одно невыносимое мгновение и рухнула. Где-то внизу бацнул в стекло первый камень. И тогда шквал обрушился на дом. На тротуар полетели стекла. Загремело листовое железо сорванной вывески. Раздался треск разбиваемых дверей и ящиков. Было видно, как на мостовую выкатываются банки с монпансье, бочонки, консервы.
Вся озверевшая толпа со свистом и гиканьем окружила дом. Портрет в золотой раме с коронкой косо поднимался то здесь, то там. Казалось, что офицер в эполетах и голубой ленте через плечо, окруженный хоругвями, все время встает на цыпочки, желая заглянуть через головы.
– Господин Бачей! Вы видите, что делается? – шептал Коган, потихоньку ломая руки. – На двести рублей товару!
– Папа, замолчите! Не смейте унижаться! – закричал Нюся. – Это не относится к деньгам.
Погром продолжался.
– Барин! Пошли по квартирам, евреев ищут!
Мадам Коган вскрикнула и забилась в темном коридоре, как курица, увидевшая нож.
– Дора! Наум! Дети!..
– Барин, идут по нашей лестнице…
На лестнице слышался гулкий, грубый шум голосов и сапог, десятикратно усиленный в коробке парадного хода. Отец трясущимися пальцами, но необыкновенно быстро застегнулся на все пуговицы и бросился к двери, обеими руками раздирая под бородой крахмальный воротник, давивший ему горло. Тетя не успела ахнуть, как он уже был на лестнице.
– Ради бога, Василий Петрович!
– Барин, не ходите, убьют!
– Папочка! – закричал Петя и бросился за отцом.
Прямой и легкий, с остановившимся лицом, в черном сюртуке, отец, гремя манжетами, быстро бежал вниз по лестнице.
Навстречу ему, широко расставляя ноги, тяжело лезла женщина в белых войлочных чулках. Ее рука в нитяных перчатках с отрезанными пальцами крепко держала увесистый голыш. Но теперь ее глаза были не черными, а синевато-белыми, подернутыми тусклой плевой, как у мертвого вола. За ней поднимались потные молодцы в синих суконных картузах чернобакалейщиков.
– Милостивые государи! – неуместно выкрикнул отец высоким фальцетом, и шея его густо побагровела. – Кто вам дал право врываться в чужие дома? Это грабеж! Я не позволяю!
– А ты здесь кто такой? Домовладелец?
Женщина переложила камень из правой руки в левую и, не глядя на отца, дала ему изо всех сил кулаком в ухо.
Отец покачнулся, но ему не позволили упасть: чья-то красная веснушчатая рука взяла его за шелковый лацкан сюртука и рванула вперед. Старое сукно затрещало и полезло.
– Не бейте его, это наш папа! – не своим голосом закричал Петя, обливаясь слезами. – Вы не имеете права! Дураки!
Кто-то изо всей мочи, коротко и злобно, дернул отца за рукав. Рукав оторвался. Круглая манжета с запонкой покатилась по лестнице.
Петя видел сочащуюся царапину на носу отца, видел его близорукие глаза, полные слез – пенсне сбили, – его растрепанные семинарские волосы, развалившиеся надвое.
Невыносимая боль охватила сердце мальчика. В эту минуту он готов был умереть, лишь бы папу больше не смели трогать.
– У, зверье! Скоты! Животные! – сквозь зубы стонал отец, пятясь от погромщиков.
А сверху уже бежали с иконами в руках тетя и Дуня.
– Что вы делаете, господа, побойтесь бога! – со слезами на глазах твердила тетя.
Дуня, поднимая как можно выше икону спасителя с восковой веточкой флердоранжа под стеклом, разгневанно кричала:
– Очумели, чи шо? Уже православных хрестиян бьете! Вы сначала посмотрите хорошенько, а уж потом начинайте. Ступайте себе, откуда пришли! Нема тут никаких евреев, нема. Идите себе с богом!
На улице раздавались свистки городовых, как всегда явившихся ровно через полчаса после погрома. Женщина в белых чулках положила на ступеньки голыш, аккуратно вытерла руки о подол юбки и кивнула головой:
– Ну зараз здесь будет. Хорошенького помаленьку.
А то уже слышите, как там наши городовики разоряются. Айда теперь до жида на Малофонтанскую, угол Ботанической.
И она, подобрав тяжелые юбки, кряхтя, стала спускаться с лестницы.