Книга: В снегах родной чужбины
Назад: Глава 1 КОРШУН
Дальше: Глава 3 ВОНЮЧКА

Глава 2
МЕЧЕННЫЙ СУДЬБОЙ

Коршун сидел в постели, забинтованный с ног до головы. Весь в швах, гипсе, мазях, будто его только что выдавили из тюбика.
Он был один. Оглядывался по углам и матерился зло:
— Мандавошки вонючие, падлы сракатые, пихают мне хамовку, какую требуха не держит! Заладило блядью — супчик протертый, бульон куриный, котлетка паровая! Это разве жратва? Мне уже две недели срать нечем от нее. На колесах и уколах приморили! Всю жопу, как сито, издырявили. Паскуды облезлые! Чтоб вас до гроба из клизмы кормили! — ругал Коршун всех и вся, кляня себя за то, что угораздило его выжить.
В дверь палаты заглянула медсестра и, увидев Коршуна сидящим на постели, спросила:
— Вам судно?
Фартовый ушам не поверил. И заулыбался, закивал головой, сердце от радости защемило. Он забыл о гипсе и бинтах, выволок ноги из-под одеяла. Но в это время вошла толстая санитарка, держа в руках ночной горшок.
Она ловко обхватила Коршуна за пояс, приподняла. Втолкнула горшок под зад.
— Ты чего, дура? Кто тебя звал, толстожопая кобыла? Зачем мне под жопу кастрюлю сунула?
— Сам дурак! Просил, мне сказали. Я и принесла, чтоб в постель не насрал!
— Я горшок не просил! От вашей хамовки человеку только копыта отбросить. Не то на горшке ноги не удержат. Ваш повар, муди ему вырвать, весь смак из котла сожрет, а мне говно оставляет. От него в кишках ничего не заводится!
— Молчи уж! Тебе ли жаловаться? Судно подай под зад, накорми, и все недоволен!
— Это судно? Дура безмозглая! Гнида лысая! — понял Коршун свою ошибку.
— Я — гнида! То-то и похожа на нее, что ни в один халат не лезу. Будешь обзываться, не гляну, что больной, по соплям живо съезжу, говнюку! — пообещала баба. И, выдрав горшок из-под задницы Коршуна так, что тот головой в стенку ударился и застонал, хотела выйти, но в эту минуту в палату вошел Баргилов.
— Что вы натворили? — сдвинув брови, он глянул на санитарку.
— Судно взяла у этого! — указала на Коршуна.
— Так взяли, что больной чуть голову не разбил о стену? Вон из больницы! Чтоб духу не было! Сегодня ж, вон!
— Простите, доктор, я не хотела. Он обзывается. Все время. Ну и допек, разозлил. Дурой, гнидой лает. Сколько терпеть можно? Виновата. Простите. Не буду больше, — опустила голову санитарка.
— Идите в ординаторскую! — велел ей Баргилов.
Подойдя к Коршуну, легонько потрепал по плечу:
— Ну, как мой лучший друг себя чувствует? Как аппетит? Женщины по ночам еще не снятся?
— Какие там бабы? Чем меня кормят? Вчера принесли пюре из протертой морковки. От нее своя штуковина забыла, зачем имеется. Голову не поднимает. То бульон куриный! Саму курицу кто схавал? Я ж не пидор, чтоб за кем-то доедать! Хлеба прошу — не дают! Во суки!
Баргилов едва сдерживал смех.
— Нельзя пока грубую пищу. Рано. Швы не выдержат. Потерпеть придется, дружок. За ваше здоровье боремся. Оно пока хрупкое. Потом, когда окрепнете, снимем швы, тогда на здоровье!
— У меня к тому времени жопа зарастет! — Коршун глянул на хирурга зло.
— Не беспокойтесь. Мы ее заставим работать, — засмеялся Баргилов. И, осмотрев его, сказал: — К вам посетитель. Ненадолго. Ведите себя прилично, чтоб я гордился тем, что вернул вам жизнь.
— А кто это? — сжался в комок законник.
Коломиец вошел в палату, не ожидая приглашения.
— Чтоб те все на лоб вылезло! Посетителя подкинул, мать твою! Лягавого! Провалиться ему в парашу, задрыге! Нарисовался, падла, как говно в проруби! — вышел из себя Коршун, вмиг узнав следователя горотдела милиции.
— Спокойно, Коршун! Чего ж так неприветливо? Иль забыл, что за спасение не клянут? Чего злишься? Мне бы стоило претензии предъявить. Но я молчу. Жду. Не готов ты еще к серьезному разговору, как врач сказал. Но вижу, жалеет тебя слишком.
— Отваливай, мусор! Я с тобой не собираюсь трехать, — отвернулся Коршун к стене и замолчал.
— Теперь уж выживешь. На счастье иль беду — того никто не знает. Я рад, что успели тебя спасти. Уходить от смерти вашему брату часто приходится. Но в этот раз ты чудом от нее сбежал. Больше вряд ли удастся. Хоть бы теперь понял, за ум взялся, дожил бы оставшееся человеком.
Коршун молчал. Он старался не слушать следователя.
— Вон Дубина с Макакой моложе тебя были. А вчера похоронили их. Так и прошла жизнь впустую.
— Чего? Что ты вякал? — насторожился Коршун, не без труда повернувшись к следователю.
— Вякал, говоришь? Да если б не я с ребятами, да не Баргилов, давно бы и по тебе поминки справили! Ишь какой смелый стал! Отдышался здесь в палате и хвост пистолетом? Но тут ты не вечно. Выходить придется. О том помнить надо! Что впереди?
— Чего надо? Ведь не повесишь туфту, что справиться о здоровье возник? Меня стремачишь? Чтоб в клетку приморить? Припутал, твоя взяла! Но и я не пальцем делан. На холяву не дамся. Благодетель нарисовался. Он меня спас! Лягавый!
— Это хорошо, что смеяться умеешь! Значит, выздоровеешь! Давай. Не медли. Живей на ноги. И без фокусов.
— А ты меня «на понял» не бери. Лучше про Дубину с Макакой трехни. Верняк, что накрылись кенты?
— Нет их больше. Это правда. Вчера похоронили. А четверо ваших — в тюрьме. Не скоро выйдут.
— На деле припухли?
— Да. На охоте и на деле. Ими теперь прокуратура займется.
— А кого замели?
— У меня по делам никто из них не проходил. Не знаю, — развел руками Коломиец и спросил: — Почему всех фартовых интересует, выжил ты или умер? Зачем надо было убить тебя? Ты что утворил, что все фартовые врагами стали?
— Интересуешься? А зачем? Шмонаешь, за что зацепить, чтобы приклеить дело? Не выйдет! Не обломится!
— Неужели ты настолько пакостный? Как я знаю, никто за тебя на разборке голос не подал. Одной душой решили — убить! Ну и тип ты, Коршун!
— Из-за тебя, гада! — не выдержал фартовый, зло глянув на Коломийца, и скулы его побледнели.
— Не понял, объясни! — потребовал следователь.
Но законник внезапно обхватил руками голову. Сдавливало виски. Резкая боль опускалась от макушки к скулам и оседала тяжестью в каждой клетке.
— Воды. Дай пить, Катька! — позвал фартовый санитарку в последний миг, но той не оказалось рядом.
В глазах запрыгали черные мошки. Вот они сбились в тучу, залепили глаза, закрыли свет.
— Что это с ним? — удивился Коломиец.
— Слаб мужик. У него интерес к жизни пробудить надо. А ты о чем с ним говорил? То-то и оно! Я его у смерти из лап вырываю, а ты его — в могилу. Погоди приходить. Не губи его! Для меня все больные одинаковые. Я не делю их на плохих и хороших. Все, кого оперирую, вроде как родными мне становятся. Привыкаю к ним. Болею за них, не сплю ночами, выхаживаю каждого. Как ребенка заново дышать и жить учу. Они — моя радость. Ведь я их смерть одолел. Другого мне не дано. Но за свое… Не мешай! Когда он выйдет отсюда, как хочешь… А пока — не приходи! — психовал Баргилов.
— Юрка! Давно ли сам бандитом его звал? Что нынче случилось?
— Ничего. Просто была одна ночь, когда он чуть не умер. Таких ночей хватало. И все же эта была страшной. Нужна была кровь. Подошла моя и санитарки. Потом мы с нею до утра около него были. Тебе не понять, что это — вырвать жизнь у смерти!
— Неделю жду. Но потом навещу, — пообещал следователь.
Едва Коломиец вышел из ординаторской, Баргилов заглянул в палату к Коршуну. Тот лежал, отвернувшись лицом к стене, и, казалось, спал.
Но нет… Не до сна ему было. Едва вернулось к нему сознание и черные лужи исчезли из глаз, Коршун увидел белый потолок, белую дверь, белую тумбочку, вспомнил, где он находится. Сердце сжалось от страха перед будущим.
Коршун не боялся смерти. Его пугала неизвестность. Как и все сильные натуры, он не любил неопределенности. И старался избегать их, ускорял развязку.
Больница… Как он попал сюда? Помнил последнее — крик сявок. Они предупредили фартовых о милиции. Хотя кто осмелится сунуться на Сезонку? Да еще открыто? Там фартовых сами жители, собаки, все углы и закоулки берегут. В них новичку как в лабиринте. Не выйти. Только погибнуть.
Милиции оттуда уйти без потерь почти невозможно.
Но кто закинул в больницу? Лягавый трехает — он. Но как? Выходит, кенты бросили его мусорам? Но зачем? Отвлечь их, чтоб самим успеть слинять подальше? Нет-нет, на Сезонке законникам бояться нечего! Там всюду свои, хазы, шмары… Оттуда срываться ни к чему, копошились у него в голове обрывки воспоминаний. И вдруг он улыбнулся. Вчера еще этот чудак-врач нес: мол, чтобы вылечиться скорее, надо не думать о плохом, вспоминать приятные моменты из жизни. Они, мол, бывают у всех.
Светлые минуты… Коршун закрыл глаза. И снова в памяти встал образ бабки. Спокойная добрая сказочница. Она умела печь пироги с грибами, малиной. Ох и вкусными они были! Особо с холодным молоком, которое опускалось в колодезь в глиняном кувшине.
Бабка любила внука больше самой себя. Словно в нем одном вместилась и жила ее ушедшая без возврата молодость с мечтами и скупыми радостями. Мало их выпало на ее долю, оттого хотелось, чтобы судьба внука была светлее.
«Колюшка!» — иначе и не называла мальчишку. Она гладила его плечи, спину, голову шершавыми руками, пахнущими тмином, вишней, укропом. «Спи, мой соколик, радость моя незабвенная», — говорила, закончив сказку, и укрывала внука одеялом, чтоб ни сквозняк, ни холод не пробрались к нему. Она берегла его от бед и от бурь, от чужих людей и от ссор родни.
Колька любил засыпать на ее коленях. Бабка перебирала его волосы, напевая тихо что-то знакомое, дорогое и давнее.
Какими добрыми и большими, какими усталыми были ее руки! Они так много работали и умели все.
Колька знал каждую венку, всякий ноготь сызмальства. Бабка была для него всем на свете. Ее одну он любил и слушался, ею дорожил и помнил всегда.
Конечно, убегал он вместе с мальчишками на речку. Она была мелкой и чистой, как глаза деревенских людей.
Там он купался с ровесниками. Ловил плотву и пескарей. Любил играть в догонялки на лугу. Повзрослев, гонял коней в ночное, спал на сеновале, раскинувшись в душистом клевере. Его берегла бабка. Не загружала работой. Не просила помочь. Сама старалась управиться везде.
Подрастая, Колька не враз заметил, как состарилась она, как поседела. Согнулась ее спина. Бабка теперь реже выходила в сад. И Колька сам обкапывал яблони и вишни, смородину и малину.
— Устала я, Коленька, — пожаловалась она как-то и вдруг заплакала.
Такого с ней не случалось никогда. Бабка не любила разговоров о болезнях, никого не осуждала и не ругала. Жила своим трудом, лишь у Бога прося помощи и защиты.
О родителях Кольки она долго не рассказывала мальчишке. Ждала, когда подрастет, окрепнет, сильным станет. Но Колька ждать не хотел. И однажды спросил настойчиво:
— Где мои отец и мать? Почему я их не знаю? Это правда, что люди говорят, будто их у меня уже давно нет! Убили, как врагов народа?
Бабка оглядела Кольку выцветшими глазами. И ответила, не обидевшись, не прокляв никого:
— Не все верно, что люди молвят. Много ль знают они о нас? Да ничего. Потому как в каждой избе своего горя и бед больше, чем блох водится. Вот и смотрели бы у себя! Зачем твою душу смущать? Не верь, детка, никакими ворогами никому не были твои родители. Это как Бог свят! Правда истинная… И никто их не убил, дитятко наше.
— А где они? Почему не живут с нами? — впервые не поверил мальчуган.
— Далеко они, Коленька! Аж на самой Колыме маются! За полземли от деревни нашей. На краю света. Там не то что люди, черт пятки отморозит. Уже какой год бедуют родимые. А еще много! Ой как много им терпеть! Дожили б, дал бы Господь!
— Почему они там живут? Почему к нам не приедут? — спросил Колька упрямо.
— Не пускают их, миленький. Под неволей маются. В тюрьме оба! — заплакала бабка, подняв взгляд на икону Спасителя.
— А за что?
— Отец твой председателем колхоза был. Мать — ветврачом работала в нашей деревне. Скотину лечила от хворобы всякой. Грамотные они люди, культурные. Не то что эти — кто судит их ноне. При твоем отце в деревне порядок был, все при деле — работали на своих местах. Не лодырничали, не пьянствовали. И всего всем хватало. Колхоз передовым хозяйством был. И хлеба досыта в каждой избе водилось, и никто не голодал. Детвы рожалось много. Люди с колхоза не убегали. Не то что нынче — все в город едут. От лиха. Выжить бы! Твой отец хозяином на земле был. Все насквозь знал. Сам с малолетку на земле работал. Чтоб где промашку не дать, к старикам за советом шел. Те его уважали.
— А зачем он в тюрьме?..
— Беда свалилась, родимый, как снег на голову. В начале мая, такого никто не помнил, снег пошел. Не заморозки, такое бывало, всамделишный снег, цельными сугробами на поля лег. Три дня пурга мела. Когда она кончилась, растаял снег, глянули мы на поля, а там все погибло и повымерзло. Ни одной живой травинки во всей округе не уцелело. И не только у нас в деревне, всех одолела эта напасть. Все сады облетели. Ну, поля пересеяли кое-как. Не все, конечно. Семян дали мало. Да и где их набраться на каждого? Тогда, впервые за все годы, не смог колхоз сделать план, сдать хлеб, картоху властям. Пересеянное не все доспело. Что собрали — вернули взятые в долг под урожай семена. Остатнее в закрома засыпали, чтоб на будущий год было чем поля засевать. Ну, а с району начальство приехало. Злее воронья. Все хорошее вмиг забыли. И, словно не ведая про случившуюся напасть весной, стали требовать сдать все зерно государству. До единого. Отец твой поначалу уговаривал начальников, убеждал, что нельзя колхоз разорять, что на будущий год, если не подведет погода, за оба года одним махом рассчитается. Да кто его слушал? Пригнали с району машину и к амбарам — хлеб забрать. Отец уперся и ни в какую. Не велел отдавать. Крик поднял на всю деревню. Назвал начальство дураками, безмозглыми, грабителями и еще как-то по-ученому обозвал. Но не помогло. Хлеб силой забирать стали. Твоя мать баб собрала зерно отстоять. С вилами пришли. Да что там бабы? Мужиков, какие за отца вступились, всех до полусмерти избивали, звери лютые. Баб — и подавно. Разогнали по домам. Родителей твоих, как зачинщиков бунта в деревне, за оскорбление властей, укрывательство хлеба, невыполнение плана по сдаче зерна этой же ночью забрали из дома и без суда увезли на Колыму. Вначале и впрямь расстрелять решили. О том всей деревне объявили. Чтоб запугать. От стара до мала. Чтоб никто не смел больше с властями спорить. И своего добились. Кому терять башку охота за колхозное? Да гори оно синим пламенем, решили люди и остыли к земле. Власть возненавидели: которые бусурманами в деревнях грабят. Оттого и уезжать начали. Особо молодые. Кто устал от трудов наших и горя. В городах завсегда прокормиться легче.
— А родители? — напомнил Колька.
— Они, бедолаги, уже с жизнями прощались. Да нашелся человек, какой вынес их жалобу на волю. Отправил самому большому начальству — в Кремль! Сталину. Тот, видать, получил ее. И помиловал от расстрела. Заменил его сроками. Твои родители писали, за что им тюрьму оставили, — вытерла слезу бабка. — За поношение властей и организацию массового беспорядка в деревне. По двадцать пять лет…
— А сколько прошло?
— Половина скоро будет. Как исполнится тебе четырнадцать — еще половина их срока останется. От полуторалетнего их забрали. И Сталин не за прошлые заслуги пощадил, а тебя не решился осиротить на всю жизнь. Ради тебя не дал расстрелять. Так в его ответе было сказано.
— Сколько ж мне будет, когда их освободят? Вот это помиловал!..
— Мне не дожить. Но ты уж совсем большим будешь. Отцом чьим-то, мужем. Уже в самой зрелой поре.
— Разве это не сиротство? Ведь это вся жизнь без них! А за что? — впервые тогда сдавил руки в кулаки. И не сумел удержать хлынувшие злые слезы.
— Не плачь, солнышко мое. Самое тяжкое уже минуло. Ты подрос. Они — в тебя перешли. Поначалу несносно было. Я чуть не свихнулась. От горя. Ты совсем маленьким был. Деревенские поотворачивались с перепугу. Не то что заходить, здороваться с нами боялись. Забыли все доброе, врагом народа и меня обзывали. Бывало, хлеб замешивала не на воде — на слезах. Жить не хотелось. Ради тебя все выдержала. Не приведи Творец помереть, ты и вовсе никому не нужный останешься. Даже родня отвернулась от нас, как от прокаженных. Насовсем…
— Дураки они! — вырвалось невольно у мальчишки.
— Три зимы ждала я весточку от детей. Уж не чаяла получить. Думалось, загинули насмерть. Но Бог милостив! Получила я весточку. Вначале от отца. Потом и от матери твоей. Они по разным зонам. Даже адресов друг дружки не знали. Я помогла им списаться. Нынче уже легче. От обоих письма идут. Кажный месяц. Я им про тебя отписываю, про деревню. Очень они переживали за нас в войну. Хорошо, что стороною обошла. Не опалила. Не снесла бы я того лиха. Так и отписала обоим, мне не тот враг страшен, что напал с Германии, а тот, — какой начальством зовется, над головой, в районе живет, — всхлипнула бабка. — За то письмо прикатили с района на машине к нам. Уже после войны. С ранья пожаловали. Ты спал. А меня в сарай вызвали. Всю излаяли. По лицу били. Участковый наш. И все грозил: мол, не замолкну, тоже на Колыму упечь можно. К твоим родителям под бок. Я уж себя заставила смолчать. Что ему, псу облезлому, стоило исполнить обещанное, коль не устыдился меня, старую, по лицу хлестать? Но с той поры поняла, что письма наши все читаются. И сторожкой стала, чтоб беды не принести детям. И лишнего не добавляла в весточки.
— А кто они нынче? — спросил Колька.
— Отец твой поначалу трассу строил Колымскую. Потом его на рудник отправили. Там он четыре года тачку с рудой возил. Потом его бригадиром сделали. Видать, хорошо справляется. Теперь у него десять бригад в подчинении. Пишет, что зарабатывает хорошо. И когда приедет, новую избу построит. Большую и светлую. Теплую и красивую. Ну, да это дай-то Бог! — перекрестилась бабка.
— А мама? — напомнил Колька.
— Она поначалу тоже трассу строила. С бабами. Видать, там баб и мужиков не различали. Но заболела. Простыла шибко. И ее, узнав, кем работала до зоны, отправили в зверушник норок каких-то выводить. Я не знаю, кто они такие. В нашей деревне отродясь их не видели. Так вот она это делает и теперь. Пишет, что там ей легче и сытней. Может, до воли дотянет…
— А почему ты никогда их письма мне не читала?
— Маленький ты был. Боялась, что лишнее болтнешь деревенским. Народ нынче испаскудился. Вовсе не тот, какой ранее был. Зависть подпортила. А ведь Лизавета, твоя мать, деньги хорошие шлет, чтоб ты и я не бедовали ни в чем. Без отказу жили. Я про то даже родне не сознаюсь, не сказываю, что подмогу получаю с Колымы. Чтоб ничего у нас не просили. Прознай они про то, просить станут, на нужду жалиться. А когда мы в ней были, кто выручил? Все позабыли. То-то и оно, соколик мой. И ты умным будь. Не раскрывай сердце людям, не верь никому. Не болей за других, как отец. Про себя пекись. Здоровее будешь.
Эта бабкина наука в кровь и в плоть засела с детства. Колька был жадным и молчаливым. У него не было друзей. Он перестал замечать родню. И всегда с ненавистью смотрел на участкового, изредка приезжавшего в деревню из района.
Колька и сам не знал, когда начал следить за ним, карауля всякий его шаг. Не задумав ничего, он не сводил с него глаз и бегал по пятам неслышной тенью.
Участковый ходил по селу хозяином. На одних покрикивал, с другими шептался или разговаривал нарочито громко. Кольку бросало в дрожь от его голоса. Руки сами хватали булыжник поувесистей. Но кинуть им пока не рисковал. Словно что-то удерживало.
Участковый приезжал на бричке, которую оставлял возле кузницы. И однажды, улучив момент, когда кузнец отлучился на обед, выбил пацан обе чеки из осей в колесах. Стал ждать. Что же будет?
Участковый вернулся в сумерках. Сел в бричку, не поглядев, не проверив. И выехал на большак, ведущий в район.
Лошадь от удара кнутом взяла рысью и понеслась без оглядки, закусив удила. Она не остановилась, когда, подскочив на выбоине, соскочило с оси колесо. Бричка, затрещав, осела на бок.
Участковый натягивал вожжи, пытаясь остановить лошадь, кричал, но бесполезно. Кобыла, роняя пену, неслась оглашенно.
Второе колесо слетело внезапно, ухнув в рытвине. Бричка вывернулась в канаву, полную, дождевой воды, накрыла участкового с головой. Лошадь умчалась налегке.
Никого не оказалось в это время на дороге. Участковый пытался выбраться из брички, но та была тяжелой, сделанной добротно. Что-то выбить, выдавить не получилось, и участковый захлебнулся в воде, так и не сумев выбраться из канавы.
Об этом в селе узнали на следующий день. Никто и не подумал, что случившееся не было случайностью. Уж тем более никто не увязал смерть участкового с Колькой, который, узнав о гибели, равнодушно отвернулся. И даже бабке не признался, что отомстил за нее и за себя.
Вскоре из деревни исчез кузнец, которого власти обвинили в гибели участкового. Ведь именно он недоглядел либо выбил чеки из осей: так сказали на суде.
Колька теперь следил за мордоворотами из района, по чьей вине сиротствовал все эти годы. И случай представился.
Трое пузатых мужиков, засидевшись допоздна в правлении колхоза, решили заночевать у председателя. Чтобы утром, по светлу, проверив фермы, вернуться в район.
Было холодно. Председатель затопил печь, угощал гостей, не жалея хмельного. Из трубы валил дым.
А когда гости стали утихать, Колька залез на крышу, заткнул трубу мокрой соломой. Накрепко. Но не забыл о своей проделке. Под утро подошел к дому председателя. Там крики, плач. Двое гостей угорели вместе с хозяином насмерть.
Привезли из района громадную собаку, чтобы нашла виновного. Та долго возле дома крутилась. Потом метнулась к дороге. Но всю ночь шел холодный дождь. Он и смыл все следы…
После этого случая в село зачастила милиция. Проверяли всех. Кто ругался с председателем или грозил ему? Кто имел зуб на районное начальство? Но никого не нашли. На Кольку и бабку никто не обратил внимания. Не пригляделись, не подумали.
Мальчонка молча радовался. Бабка охала, что в селе завелись злодеи.
Колька учился в деревенской школе и не мечтал, как другие, стать пилотом или врачом. А все оттого, что новая учительница, расспросив как-то ребят, кто кем хочет стать, резко оборвала Кольку:
— А тебя не спрашивают! На детей врагов народа государство не станет тратиться, не будет ни учить, ни воспитывать. За бесполезностью. Потому что волчья стая в нашем обществе.
Колька в тот день ушел из школы злой. Он долго плакал на темном чердаке. Ему было очень обидно, что не сможет стать шофером. Не дадут выучиться. И начал обдумывать, как отомстить учительнице за свой позор в классе. И начал следить за нею.
Подкараулил у проруби, когда на реке никого не было. Та полоскала белье. Колька разогнался с горы на самодельных тяжелых санях. И столкнул учительницу в воду. Та упала с простыней в воду. Головой вниз. Так и не вынырнув, не поняв, что случилось.
На следующий день вся школа говорила, что учительницу на реке порвали волки. Их в эту ночь видели многие деревенские. Целая стая выла у проруби.
Колька ликовал. Он даже думал, как похвалится теперь перед родителями за то, что сумел отомстить за них. Да так здорово, что на него никто и не подумал. Но… Под самое Рождество принесла почтальонка бабке казенное письмо из далекого Магадана. На конверте адрес не рукой человека написан. Отпечатан на машинке. И сразу больно стало на сердце. Видно, от предчувствия.
Оно не обмануло… В конверте администрация зоны сообщила о смерти отца.
Бабка в крике зашлась, залилась слезами горючими. Весь свет в глазах помутился. Надолго слегла в постель. Болезнь оказалась жестокой. Всю зиму на ноги не вставала. Родня пришла снять мерку для гроба, к похоронам готовилась. Увидев это, Колька озверел. Выгнал всех из дома, натолкав ухватом в бока и спины. Никого к бабке не подпускал. Сам справлялся всюду. С коровой подружился, приняв отел. Кормил свиней и кур, чистил в сарае. Топил печь в избе, готовил еду. Себе и бабке. Мыл полы, стирал. И каждый вечер, до глубокой ночи — разминал, растирал, отогревал ноги бабке. Он научился всему. И в неполные четырнадцать стал хорошим хозяином в доме.
По общему совету они решили не писать матери о смерти отца. Но той сообщили из зоны.
Мать в своем письме осторожно намекнула на это. И попросила Кольку быть внимательнее и добрее к бабуле.
Колька все же к весне поднял ее на ноги, но из дома не выпускал. Сам управлялся с огородом и скотиной.
В том же году он закончил школу. Получил свидетельство об окончании семи классов.
На вечер Колька не пришел. Некогда было. Дома дел хоть отбавляй. Бабка в доме прибиралась. А парнишка подметал во дворе. Завтра воскресенье. Надо, чтоб везде было чисто. Такой порядок заведен издавна.
Колька уже поставил метлу в сарай, повернул к крыльцу, как вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд. Оглянулся. У калитки остановилась женщина. Смотрела внимательно. И словно не решалась войти: рот открыт, а сказать не может.
«Чего надо? Мы не подаем! Самим жрать нечего!» — хотел ответить привычное Колька. Но глянул в лицо, глаза. Они показались до боли знакомыми. И он запнулся. Смотрел на незнакомку во все глаза.
— Коленька! Сынок! — покатились у той слезы. И словно прорвало женщину. Прошло оцепенение первых минут: — Родной мой! Сиротушка! Какой большой стал, мальчик наш! — Она прижалась к Кольке, обвила шею, зацеловала лицо.
— Мама? — спросил он, не веря в чудо; ждал ее через много лет. И не верил. Ведь вот уже нет отца.
— Да, сынок. Я — твоя мать. — Женщина торопливо вытирала лицо; вернувшись к калитке, внесла во двор сумку и чемодан.
— Ты насовсем? Тебя отпустили?
— Реабилитировали меня, Колюшка!
— А это что? — не понял мальчишка.
— Признали мое наказание незаконным, а меня — невиновной! — пролегла у нее горькая складка у губ и глаз.
— Через столько лет?! А как же мы с бабкой? За что столько вытерпели? — вырвалось с криком. И, что-то поняв, открыл дверь в дом: — Бабуля! Мамка вернулась! Глянь на нее! Насовсем! Невиновна. Очистили! Я ж говорил тебе, ни за что они сидят! — закричал Колька, подталкивая мать в избу. Та оглянулась на улицу, увидела лица сельчан, любопытно уставившихся на нее, и попросила:
— Закрой калитку, Коля! И ворота на засов. Покрепче и понадежней! Нет у нас в деревне ни родни, ни друзей! Хватит жить для всех. Надо для себя. Так-то оно надежней и верней! И от Колымы подальше.
Мать, едва присев, показала справку о реабилитации.
«Восстановить во всех гражданских правах, на прежнее рабочее место с выплатой обусловленной компенсации за незаконно отбытое наказание в зоне», — прочитал Колька, и слезы душили ему горло.
— Отец твой тоже реабилитирован. Посмертно, — опустила мать голову. И, порывшись в кармане, достала папиросы, закурила.
Бабка, глянув, не одернула, ни о чем не спросила. Да и зачем? Седые пряди выбились из-под платочка дочери. Как мало общего было у нее с той, которую увезли из дома много лет назад.
— Ты тогда проснулся. Словно почуял беду. Закричал. Заплакал. Позвал меня. Я этот зов все годы слышала. Каждый день и миг. И ночью во сне. Я все считала тебя маленьким. А ты, вон, почти взрослый! — не отходила от него мать.
Она рассказывала о пережитом спокойно. Об унижениях, оскорблениях, угрозах и побоях.
— Когда нас решили расстрелять, мы уже не удивились. Жалобу отправили, не веря в результат. Хотелось одного — скорее бы определенность. Хоть какая-то. Смерть не пугала. А тут… Начался тиф. Поголовный. Эпидемия. Из-за него нас и не расстреляли. Решили землю нами не заражать, а увезти подальше. Но поезда шли переполненные такими же, как и мы. Да и железнодорожники не хотели перевозить тифозных. Опасались заразы. Тогда нас погнали этапом. До самой Сибири. Там, мол, места глуше. Найдется для них овраг. А тут, в Чкалове, нас с отцом нагнало помилование. Избавленье от расстрела. — Она закурила новую папиросу и продолжила: — Я сразу поняла, что-то произошло. Конвоиры, которые нас гнали, зашушукались между собой. И до меня долетело: «Если сдохнут, с нас шкуру спустят за это говно. Давай их в поезд определим поскорее…» Вывели нас с отцом из колонны. И вскоре в телятник втолкнули. К тем, кого во Владивосток, а оттуда на Колыму везли. Так-то и не расстреляли. Я верила все годы — коль от расстрела судьба уберегла, выйдем на волю живыми…
— Слава Богу, хоть ты воротилась! — роняла бабка радостную мокроту.
Кольку распирало от счастья и гордости. Он верил искренне, что теперь никто не посмеет плохое сказать об их семье. И вместе с матерью пошел в поссовет сдавать ее документы на прописку.
Председатель взял документы. Недоверчиво прочел справку о реабилитации и сказал гнусаво:
— Не могу, пока запрос не сделаю. Пусть подтвердят соответствующие органы. У нас ни за что столько лет не держат на Колыме. Это вы кому другому расскажите, — глянул он через очки, как сквозь прицел.
Кольку словно током ударило. Так больно ему не было никогда. Он стоял как оглушенный. Мать отшатнулась, прижалась спиной к стене. И вдруг сползла по ней прямо на пол.
— Убью гада! — бросился Колька к председателю сельсовета с голыми руками.
Тот не ожидал подобного. Никогда не предполагал столь явной лютой ненависти. Он оторопел. А Колька схватил его за горло онемелыми руками. Председатель опомнился, когда дышать стало трудно. Он повалился на пол, придавив собой Кольку. Оторвал от себя. Поддал сапогом в бок. Мальчуган заорал от боли.
На крик вбежала секретарша. Увидев валяющихся на полу Кольку и его мать, тут же выскочила из кабинета и позвонила в милицию.
Председатель тем временем сорвал пацана с пола, колотил его по голове тугими кулаками.
Вбежавшие на шум колхозники отняли Кольку, подняли Лизу, вывели, вынесли наружу, ругались с председателем. Ему никто не верил, что такой тихий спокойный мальчишка пытался задушить мужика.
Кто-то поил водой Лизу, обтирая ее лицо от пыли. Другие Кольку успокаивали. Мальчишка кричал от боли на всю улицу, держался за бок, на котором вспух огромный черно-синий синяк.
Председатель орал на весь кабинет, грозя отправить всю семью на Колыму без права возвращения в деревню. Он доказывал свою правоту, но люди не выпускали его из кабинета, заставляли дождаться милицию, мол, пусть она разберется.
Когда под окном сельсовета остановился «воронок» и из него вышли не милиционеры, а двое чекистов, колхозники быстро разошлись по домам, оставив свидетелями троих стариков, которым терять было нечего и начальства они не боялись.
Поначалу чекисты выслушали председателя сельсовета. Взяли в руки справку. И, едва глянув в нее, сказали председателю:
— Немедленно прописать, выплатить компенсацию! И как только отдохнет, вернете на прежнюю работу! — приказали холодно, жестко.
— Ну, с нею мне все понятно. А вот с этим как будете? Он, змееныш, не только на мою жизнь посягнул, он, можно сказать, на власть руку поднял! — глянул председатель на мальчишку глазами-пулями.
Колька, сообразив, рубаху поднял. Показал почернелый бок. И добавил к тому:
— Если б не люди, убил бы меня. И мамку. Это он наперекор властям прет!
Тут и старики заговорили, подтвердили сказанное Колькой, вступились за него яростно. Все грехи председателю сельсовета вспомнили.
Чекисты, выслушав всех, велели мужику собираться. Посадили его в «воронок» и увезли в район, откуда он вернулся до неузнаваемого притихший.
Выполнил все указания чекистов, за версту обходил семью. Старался не видеть и не замечать никого.
…Мать, отдохнув дома с неделю, пошла на работу. Она была так слаба, что ноги нередко подводили ее. Она стонала во сне. Что виделось ей? Ведь вот там, на Колыме, снилась Лизе деревня. Дом и семья. О! Если бы не эти сны, не дожила бы баба до возвращения. Эти сны дарили радость воспоминаний. Самых дорогих и светлых…
Но зачем теперь, когда все уже позади, приходит в сны непрошено Колыма? Злою ведьмой с хвостатой пургой, с лютым холодом, с тучами комаров и работой до изнеможения в топких болотах или в вечной мерзлоте с киркой и ломом. Зачем Колыма бабе? Чтобы не забыть пережитое? Да оно и так отняло половину жизни. Это и в гробу будет помниться. Что толку оправдывать того, кто едва выжил на Колыме? Ему до конца жизни не восстановить отнятых сил и здоровья. А умирают все одинаково. Виновные и правые. Лишь в последний миг раскаиваются, что жили коряво. Да и то — не все.
Колька часто просыпался от жутких криков и стонов матери. Они с бабкой лечили ее изо всех сил. Настоями и отварами. Чтобы нервы успокоились, улеглась, отпустила бы память. Не будоражила, не рвала бы сердце в клочья. Но не просто прогнать Колыму из того, в ком засела она криками, бранью, угрозами охраны, рычаньем сторожевых овчарок, холодными щелястыми бараками, где к утру вода в питьевой бочке промерзала до дна.
Кричала баба, тихо плакал в темноте Колька:
«Только выжила б мать, только бы поправилась и выздоровела».
Молилась бабка, до самого рассвета не вставая с колен. Просила у Господа защиты от хвори для рабы божьей Лизаветы.
Под утро мать засыпала спокойно. Кошмары Колымы отступали. Она дышала ровно, тихо.
И вдруг… Что такое? Откуда это удушье и адский жар?
Колька вскочил первым. Заорал не своим голосом:
— Пожар! Мама! Бабуля! Скорее! — и, выбив окно ногой, первым выскочил во двор. Увидел, как пламя, обняв крышу, загудело на чердаке.
Мать с бабкой на руках показалась в окне.
— Деньги за иконой! Возьми их! — вырвалась старуха и кинулась к иконе. Достала деньги, сняла икону. Пламя уже гуляло по комнатам.
Колька выгнал из сарая в огород обезумевшую от страха скотину. Мать, задыхаясь в огне, звала бабку. Одежда на ней занялась пламенем.
— Мама! Скорей! — подскочил к окну мальчишка и вырвал женщину из огня, облил водою с головы до пяток.
Из окна вылетел дымящийся сверток, Колька сунул его за пазуху, звал бабку, а та никак не могла найти окно. Кругом пламя. А всего-то и хотела — икону взять. Под которой венчалась. Но где она? Ни углов, ни потолка, ни пола. Даже голосов не слышно. Но что это? Просвет в жаре…
Колька выхватил бабку, когда на той загорелись волосы. Окатил водой. Положил в огороде — тяжелую, мокрую, дрожавшую. Лицо и тело — сплошные ожоги.
У матери на ногах и плечах кожа вздулась; она заливала огонь водой, не видя односельчан, помогающих тушить пожар.
Колька сразу понял, кто поджег их дом. Сзади сарая валялась зажигалка, сделанная из гильзы. Такая была лишь у сына председателя сельсовета — хромого Митьки.
Увидев, что пожар стихает и сельчане не обращают на него внимания, Колька перепрыгнул через забор огорода. Он знал, где искать Митьку. И, прихватив булыжник поувесистей, незаметно шмыгнул в сад. Хромой лежал в гамаке.
— Вставай, гад! Не притворяйся! — увидел побледневшее, перекошенное от страха лицо.
— Твоя? — показал зажигалку. А другой рукой со всей силы ударил булыжником по голове.
— Сдыхай, собака! — наступил на горло упавшего. И, почувствовав, как что-то хрустнуло и хромой, дернувшись, вытянулся, побежал из сада председателя сельсовета.
Он вернулся к своим. Мать с бабкой сидели во дворе на обгорелой скамейке, смотрели на пожарище. Не было слез, не было сил плакать. Женщины даже на боль не обращали внимание.
— Как я устала жить, — выдохнула бабка внезапно.
И Кольке стало страшно от этих слов.
Около дома ходил инспектор; оглядывая пожарище, искал причину.
— Явный поджог! Это дураку ясно! — бубнил он себе под нос.
Колька показал ему самодельную зажигалку, сказал, чья она. Инспектор, взяв ее, пошел в правление колхоза. И вскоре к дому подъехала милиция.
Колька первым увидел взлохмаченную, растрепанную жену председателя сельсовета. Она мчалась по улице, не видя перед собой никого.
— Убили! Убили Митьку! За что калеку загубили? Кому мой сын мешал? — неслась она в сельсовет.
Оба милиционера всполошились. Они выскочили на улицу узнать, в чем дело. Баба, брызгая слюной, показывала на свой дом, говорила несвязно.
Милиционеры, осмотрев Митьку, пошептались с пожарным инспектором.
— Значит, зажигалку не вы нашли? Погорелец передал? Так, так! — Оглядели Кольку. И приказали: — Живо в машину!
Никто не оглянулся на мать и бабку, кричавших во весь голос. Кольку тут же вбили кулаком в угол. И пригрозили:
— Пикнешь, башку оторвем гаду!
Кольку били день и ночь всю неделю. Ни есть, ни спать не давали. Выбивали показания.
Что там до причины? Она никого не интересовала. Мальчишке выбили все зубы. Он слеп от боли. А милиционеры удивлялись, хохоча:
— Гляди, живой выблядок! И откуда силы! Другой бы мужик уже околел. Этот, паскуда, дышит! Вкинем еще? Ишь, хер собачий! С этих лет — убийца! — врезались сапоги в тело.
Когда Колька терял сознание, его бросали в камеру. А через полчаса снова выбивали на допрос кулаками и сапогами.
В камере Кольку жалели. Тертые воры хвалили мальчишку, узнав, за что попал пацан в лапы милиции. Они, услышав о пережитом, кормить стали, отмывали пацана и все успокаивали: мол, файный кент из него получится. Рассказывали, что, если он прикипит к ворам — беды знать не будет.
Вскоре они стали заступаться за Кольку. Выкидывали милиционеров из камеры, не пуская на допросы.
— Ты не ссы лягавых! Этих мусоров не трамбовать — мокрить надо, как пидоров. Наезжай на них буром! Враз зауважают! Смекнут, что за твоей спиной — «малина». Чуть что — кентели открутят вмиг. Доперло? Ну и держи хвост пистолетом! — подбадривали пацана, когда тот впадал в уныние.
Когда Кольку привели в зал суда, он увидел на скамье мать. Она так состарилась и поседела, что парнишка заплакал навзрыд.
— Ишь, сопли распустил, вражина! Всю семью к стенке надо! — кричала жена председателя сельсовета, стуча кулаками.
Забившие зал сельчане молчали напряженно. Ждали, что решит суд.
Никто за весь процесс ни словом не обмолвился о том, что хромой Митька поджег дом. Словно забыл судья о причине убийства и намеренно обходил эту тему.
И тогда не выдержал Колька. Он встал и, не глядя на обвинителя и судей, не дававших ему слова, закричал отчаянно на весь зал:
— Меня убивали на допросах мусора! Целой кодлой. Выбили зубы, сломали ребра! Вышибали жизнь!
— Мало тебе, сволочь! — крикнул с места председатель сельсовета.
— Выходит, не только мне, а и всему суду отбили память, что все они забыли, кто виноват? Вот он научил своего Митьку поджечь наш дом! Он должен отвечать за все! — показал на председателя сельсовета.
Ни во время следствия, ни на суде Колька не признал себя виновным. Но… Десять лет за умышленное убийство он поехал отбывать на Колыму.
Перед отправкой Кольке дали короткое свидание с матерью. Она просила его беречь себя. Не ругала, не укоряла за случившееся. Сказала тихо:
— Я уже ездила в область. Написала жалобу. Обещали разобраться и помочь. Ты виноват, но не настолько, чтобы тебя признали преступником. Тебя вынудили пойти на это, так я пишу. Обратилась и в комиссию по реабилитации. Там мне велели приехать через три дня.
— Что с бабушкой? Где она? — перебил Колька мать. Та молчала. — Она болеет?
— Умерла. Не перенесла. Все тебя звала перед смертью. Благословить хотела. Ослепла она. От переживаний, — опустила голову мать.
— Когда она умерла?
— В тот день, когда тебя взяли. Поздно ночью…
— Это они виноваты в ее смерти! Они! — выдавил мальчишка.
— Я виновата. Мне не стоило выживать и возвращаться. Со мною в дом вошло горе. Не будь меня, жили бы вы с бабушкой спокойно. Не знала я того заранее, — прижала мать платок к глазам.
— Я вернусь, мам. Я буду очень стараться поскорее приехать к тебе. И мы отстроим дом, как отец хотел.
— Мне дали домик. Маленький. Да и сколько надо для жизни? Наш — ремонтируют. А верней — заново строят. Ничего не уцелело. Обещали через месяц закончить. Тогда и переберусь. Тебя ждать стану. Весь свет объезжу, но вырву тебя с Колымы! — пообещала упрямо она.
Мальчишку определили в барак к блатным. К тем, кого фартовые не без пренебреженья называли шушерой и считали себя западло дышать с ними в одной хазе.
Кольку в бараке сразу попытались высмеять. Но тот уже прошел подготовку у фартовых за время следствия и на этапе получил немало дельных советов от тех, кто отбыл на Северах не одну ходку.
— Эй, кенты! Свежак нарисовался! Надо обмыть знакомство! — подошли блатные.
— Водярой иль чифиром угостишь? А может, шмаль имеешь? — Они скалились в ухмылке, тряся Колькину сумку. И выкидывали все содержимое на шконку.
— Какого хрена шнобель суешь не в свое! — рванул мальчишка сумку из рук и, насупившись, оглядел обступивших его зэков.
— Гоношится зелень! Не доперло до него, что в нашу хазу без навара не возникают! — хохотнул кто-то.
— Получишь, не соскучишься! — бросил через плечо пацан.
— Обломаем или как? — положил руку на плечо Кольке худосочный зэк.
— Отвали! — стряхнул руку и тут же получил удар кулаком в бок.
— А-а! Мать вашу! — взъярился пацан. И мигом ударил головой в лицо того, кто стоял ближе. — Я вам, пидоры! Не таких мокрил! — сорвал скамейку с пола и попер на зэков, не ожидавших бунта. А скамейка уже прошлась по головам.
— Держи падлу! Вали его, ханурика! Размажь козла! — неслось со всех сторон. Но Колька не подпускал к себе никого. Он прижимал блатных к полу, вдавливал в стены.
— Эй! Шобла! Чего тут звените? Чью жопу не поделили? — заглянул на шум в бараке фартовый.
— Да вот свежака фаловал и на знакомство, а он, хмырь, хвост поднял…
— Кто будешь?! — остановился законник перед Колькой.
Мальчишка назвал имя. Фартовый отмахнулся и уточнил:
— Влип за что?
Колька назвал статью. Законник присвистнул. Предложил присесть.
— Серьезный ферт. Кого же замокрил?
Колька рассказал об участковом, районном начальстве и председателе колхоза. Об учительнице и Митьке. Признался, за что разделался с каждым.
— Так ты мокрушник! Самый лафовый! Ну и фраер! Чего ж ты тут приморился у шушеры? Хиляем в нашу хазу! С этими тебе не по кайфу. Не то к утру замокришь всех хорьков. А кто фартовых держать станет, хамовку таскать, башли? Тебе тут без понту. Сгребай барахло и хиляй за мною…
Колька послушно пошел следом. В бараке законников его сразу поставили перед паханом и кентами. Колька и перед ними признался во всем.
— Я до суда с фартовыми канал в камере. Вот они написали, чтоб я пахану зоны передал. — Он вытащил записку, зашитую в носки.
Пахан прочел.
— Свой! Файным корешем был. За него Филин ручается. Тот просветил. Просит взять! Ну, что кенты? Ваше слово!
— Если Филин, чего базлать? Пусть капает с нами.
— Мокрушник он лафовый. Нужный в «малинах». Отзвонкует, к своим забросим, — предложил мрачный немногословный пахан.
Кольке дали шконку рядом с сявками. С него никто ничего не требовал. Молча взяли фартовые мальчишку в долю.
Теперь он целыми днями слушал воспоминания законников, учился играть в очко и рамса, постигал законы и обычаи фартовых. Он думал, что вот так безмятежно доживет он здесь до конца срока. Но однажды его разбудил дикий крик. Фартовые припутали суку.
О продажных зэках, работающих на администрацию зоны, Колька уже был наслышан. Видел меченных мушкой мужиков и уже перенял от фартовых презрение к стукачам.
— Эй, свежак! Хиляй к нам! Смотри, как сучьню дрючат! — хохоча, дернул кто-то мальчишку.
Колька вскочил от очередного воя.
Когда подошел к столпившимся у печки фартовым, увидел лежавшего на полу перед ними мужика. Тот был прибит к доске гвоздями.
Взмокшие волосы стояли дыбом от непереносимой боли. Законники развлекались: раскаляли в печке железный прут и стегали им по голым пяткам суки.
Мужик орал от каждого удара. Его ноги вспухли, почернели, с тела лил пот.
— За что его? — спросил Колька тихо.
— Шофера заложил, который на чифир чай привозил. Засветил операм, падлюга! — сказал старый законник и добавил, помолчав: — А недавно кентов лажанул. Которые в бега навострились. У них уже все на мази было. И накрыли. За попытку к побегу на хвост по пятаку ожмурили. Файные были кенты. Если б не этот пидор, до воли дотянули б.
— Кентов заложил? — В глазах Кольки ярость вспыхнула. — Какой навар получил за них? — спросил он у законника.
— В хлеборезку пахать отправили. Чтоб на пайках обжимал всех подряд. До того — в карьере упирался.
— Давай, свежак, приложи клешню! Вломи козлу по самые! — подзадорил кто-то из законников Кольку.
— С гвоздей надо снять. Этого файно «расписать» надо. Чтоб все суки на том свете дрожали, увидев, что получит каждый за фартовых! — предложил парнишка.
Он быстро исписал финачом спину суки. Засыпал ее крупной серой солью, которой посыпали проход в бараке от обледенения.
Потом, нагрев чайник, поставил его на спину мужику. Тот начал дергаться, кипяток проливался на спину. Сука не мог кричать. Рот ему забили кляпом.
— Скачи, падла, на яйцах! Веселись, пока дышишь! Не то прибавлю огоньку! — пригрозил Колька.
Фартовые смеялись. Сука бился на полу от боли.
— Ты у меня сбацаешь цыганочку, — пригрозил мальчишка и плеснул кипяток в пах суке. Тот потерял сознание. А Колька, нагнув парашу, плеснул суке в лицо зловонием.
— Ну и борзой ты, свежак! Злей нас! Быть тебе Коршуном! — сказал пахан барака, оглядев фартовых. Те согласно промолчали.
Кольку в тот день перевели на другую шконку. Подальше от сявок, поближе к печке.
Здесь вечерами любили посидеть фартовые. Играли в карты на интерес, обсуждали новости с воли. Все они ждали одного — амнистию. О ней спрашивали каждого новичка, водителей. Знали: пусть не все, но кто-то из них обязательно попадет под амнистию и выскочит на волю.
Кольку уже никто не звал по имени. Став Коршуном, он перестал быть мальчишкой. Законники начали готовить его для будущего, для фарта.
Непростой оказалась эта наука. Коршун постигал ее с большими усилиями, старался. И все ж за каждую оплошку и забывчивость получал град отборной брани, а то и оплеуху от пахана, внимательно следившего за обучением Коршуна.
Лишь один раз была у него стычка с законниками. Не хотели они отдавать ему письмо от матери, напомнив, что у вора — нет семьи… Так требовал закон всех «малин».
Коршуну это пришлось не по нраву, и, вцепившись в конверт, он потребовал:
— Пока добром трехаю, отдай! Не то клешни посеешь! — пригрозил он фартовому. Тот на кулак подцепил. Коршун вскочил на ноги и тут же его со всего маху головой в солнышко поддел. Фартовый еле отдышался. Но и Коршуну это даром не сошло. Пахан вытащил его на разборку за то, что посмел поднять руку на законника.
Коршуна в этот раз слегка оттрамбовали. Совсем без наказания оставить не могли. Но предупредили: если еще лажанется, вынесут из фартовой хазы на сапогах. И кинут в барак к шушере, где блатные с него живо шкуру на ремни пустят, когда узнают, за что законники его выперли.
Коршун уже видел, как принимали фартовые воров в закон, как выводили из него фаршманутых.
Поначалу даже ему жутко было, не хотел оказаться на месте изгнанного, а потому сказал, оправдываясь, что в письме от матери ждал не новостей из дома, а вестей об амнистии либо помиловании. Она нынче в курсе дела и хлопочет о нем. Конечно, знать должна, что ожидается, затевается на воле. А такие вести нужны не только ему…
Услышав сказанное, законники умолкли, смягчились. Вернули письмо. И ждали, что скажет Коршун.
Колька почти не врал. За короткое время, которое прожил вместе с матерью, он не успел привыкнуть к ней, полюбить. Он редко вспоминал ее. И всегда с болью. Почему она вместе с отцом вступилась за колхозное зерно и не подумала, не испугалась за него, своего сына?
Вслух ей не выговорил никогда. Но этот укор всегда жил в его сердце.
В письме мать сообщала, что дело Кольки запрошено с Колымы и пойдет на доследование. Она о том знает достоверно.
«Раз запросили дело, значит, приговор суда показался неубедительным. Может, срок срежут. А может, пошлют на условное отбытие — отпустят домой. А повезет — вовсе оправдают. Одно точно знаю — облегченье будет обязательно и скоро. Только ты себя береги», — писала мать…
Колька прочел ее письмо фартовым.
— Ну, Коршун, хватай барахло! Самое большое — два месяца, и вылетишь на волю! — сказал пахан.
Кольке не верилось в услышанное.
— Чем займешься, Коршун, когда из ходки слиняешь?
— Председателя сельсовета размажу. Вместе с бабой! — Он ответил не задумываясь.
— А навар с них какой? — повернулся пахан.
— При чем навар? Я из-за них на Колыму загремел. Устрою с ними свою разборку. Обоих ожмурю! — предвкушал Колька сладкую месть.
— Ты что? Мозги посеял? Мокрить без понту только психи умеют. Если нечего с них сорвать, на кой хрен они нужны? Не на холяву тебя тут держали. Чтоб «грев» с воли посылал, покуда мы в казенке. А ты по новой в ходку загремишь, едва выскочив. Или того хуже — под «вышку» поставят. Влупят «маслину» в девять грамм, и накрылось все, что мы в тебя вложили…
— Что ж, выходит, замокрить их не могу?
— Валяй! Если понт с них сорвешь! А коли нет, не дергайся! На хрен фраера? Дыши для «малины», на общак, на кентов паши! Ты когда их мокрожопого пришил, за все разом отомстил. За прошлое и будущее. Ты с ходки вернешься, а он — никогда. Доперло? Тебе в деревне не дышать. Лягавые приморят. Они, задрыги, всех пасут, кто с ходки возник. И тебе не дадут канать. Вот и трехаю, не хиляй в деревню. Пошли ее в жопу. Нарисуйся к нашим, фартовым. Мы тебе для них свою ксиву нарисуем. По ней возьмут. В дело пойдешь. Задышишь с кайфом. Чего ты хочешь, то и будет. Секи про то! Дело ботаю. Не тяни резину. Ты с нами скентовался. Остальное все — до хрена, — учили законники.
Долгими вечерами они рассказывали Коршуну о себе, о делах, о кентах. Говорили, за что попали в ходку. Какие навары снимали на воле.
Коршун слушал эти рассказы, как сказку, она иногда была озорной, веселой, как трель жаворонка, но чаще страшной, похожей на грозовую ночь, когда раскаты грома гремят над самой крышей, а разрывы молний леденят душу.
Вскоре Коршун узнал, что никто из фартовых не стал вором по доброй воле. Всех их такими сделали лютая нужда, человеческая злоба либо корявая судьба, осиротившая их с детства на добро и тепло.
Может, потому они без лишних слов понимали друг друга. Не любили вспоминать родных, которые их самих давно забыли.
Коршун, слушая, понимал, что и этих обошли люди чуткостью, обозлили против самих себя.
Недаром законники считали западло всех, кто не принадлежал к их касте.
— Чего, Коршун, шнобель уронил? Не ссы, в «малине» не пропадешь. Ты — тертый ферт. Но заноза! Гонористый! А в нашем деле без оглядки невпросак случается. Думаешь, только у тебя обида болит? Хрен там! У всех у нас! И у меня, — разговорился как-то пахан барака. И, указав на малорослого круглого фартового, добавил: — Знаешь, как ему пришлось? Если б не «малина», давно б в живых не был. Верно трехаю, Сачок?
— Без булды! — отозвался тот мигом.
— У него мать не была воровкой. С пятерыми в войну осталась. Хозяин на войне погиб. В первые дни его расписало. Куда бабе с оравой? Попробуй дышать! Ну и пошла картохи мороженой собрать в колхозном поле. Вместе с Сачком. Ему тогда четыре года было. Увязался за матерью. Пока дорогой хиляли, все тихо. А чуть свернули к полю — объездчик откуда-то нарисовался. На коне, с псами. Так и не допру, кто поставил его пустые поля смотреть? Он враз смекнул, куда и зачем навострилась баба. Как увидел, что она к земле нагнулась, картоху шарила, он, пидор, собак на нее натравил и сам к бабе бросился. На коне, с нагайкой. Всю исхлестал в кровь. А пацана псы отделали. Всего искусали. Ни одного живого места не было. Глянь, уши порваны — от того дня память. Не пощадил тот, блядь, дитя. Вроде та мороженая картошка дороже жизни. Измордовал обоих до полусмерти. И бросил в поле. А им что делать? Ночь настала. Темно. Страшно. А тут и волчья стая объявилась. Взвыла. Окружать начала. Почуяла легкую добычу. Оно и верно, слинять они не могли. Сил не стало. Отнял объездчик. Сидят на земле, с жизнью и Богом прощаются. А волки все круче становятся. В тиски берут. Баба мальчишку к себе прижала. Сачок тех волков за собак объездчика принял. Но, не видя самого мужика с нагайкой, малость осмелел. И закричал. Отогнать решился. Глотка у него на тот день здоровой была. Базлал файно. Но зверюгам до жопы. Не окажись на той дороге наш кент. Он слинял с ходки. И услышал голос. Помог бедолагам от беды уйти.
— А волки?
— Линяя с зоны, у опера пушку одолжил, а вернуть постеснялся. Не был уверен, что тот очухался, когда он его по тыкве звезданул.
— Он Сачка к себе забрал? — спросил удивленно Колька.
— Довел он их до избы. Баба позвала заночевать. Согласился. А она к утру кровью истекла и отдала Богу душу. Больших детей разобрали люди той деревни. А Сачка никто не захотел. Ну хоть ты лопни. Не оставишь же его в избе одного? А он, как назло, отцом признал. Замотал он его в одеяло, посадил на плечи. Так и прихилял в «малину». Кенты как глянули, чуть не рехнулись. Мол, откуда этот навар? У кого и зачем его спер? Кент раскололся, как было. Фартовые долго не думали. Пристроили пацана к барухе. Велели подрастить малость и не обижать фартового приемыша, — усмехнулся пахан и продолжил: — Сколько дел он помог нам провернуть, сколько раз отвлекал мусоров от нас. Сущий клад! Он через пару зим таким стремачом стал! «Малина» за него крепко держалась. Раз решили фартовые банк тряхнуть, а как отвлечь мусоров? Сачок булыжником в окно запустил и трусит понемногу, ждет, когда все лягавые вывалят наружу. И поволок закоулками. Мал, но хитер. Линял с оглядкой. Видит, отстали, он — потише хиляет, навроде устал. Только они к нему, он стрекача вжарил. Далеко от банка увел. На полгорода. Пока вернулись, фартовые весь банк вытряхнули. До копейки. Три «лимона» сняли. И пацан целехонек. Сам под вечер возник.
— А тот объездчик? Так и спустили ему? — удивился Коршун.
— Фартовые об такое говно не мараются. Но поставили одного, чтоб с глаз не упустил хмыря. Но… Того свои накрыли, когда телегу зерна спер к себе в хату. А потом и сюда на Колыму упекли. Нас вмиг оповестили. Чтоб встретили прохвоста, как положено. Ну и сунули того объездчика в барак к шушере. Те его опетушили хором. Потом за сторожа в параше неделю морили. Гасили окурки о его колган. Мелочь все это, пока он не попал в руки к Сычу. Тот был известный на все Севера стопорило. Велел он вытащить того мудака из параши, помыть его из брандспойта и привести в фартовую хазу. Решил потешить всех. Удивить и старого, и молодого. Ну! Вякну тебе! Всякое видел. Но такое — не забыть! — качал головой пахан. А помолчав, продолжил: — Привязал он того объездчика ногами за уши. А пузом на раскаленную сковороду завалил. То по мудям кочергой колотит гада и велит самого себя крутить на сковороде. Руками отталкиваться. А чтоб шустрил, кипяток на задницу лил ему. И все требовал, чтоб объездчик в грехах каялся. Тот никак нашего Сачка не припоминал. Сыч терпенье потерял. Усадил гада к параше. Привязал ежом, это значит, колючей проволокой. И заставил из параши ложкой хавать, — поморщился пахан.
— Нас тогда наизнанку выворачивало. Смотреть и то тошно. А Сыч, чуть объездчик замешкается, раскаленным прутом его трамбовал, — добавил худосочный старик-фартовый.
— В конце концов вбил он ему в жопу «розочку» и продержал в параше на морозе всю ночь. К утру туда добавили. И выкинули в отбросы. Был говном, в нем и ожмурился, в нем и могила его. Без доброго слова и памяти. Никто не искал падлу. Даже охрана. Только глянули на пустую шконку. Поняли. Скентоваться не успел так быстро, чтобы в бега слинять. А значит, замокрили. Доперло до них, что шмонать — бесполезняк. И забыли паскуду.
Коршун спокойно слушал эти рассказы. Ни одним нервом не дрогнул. Понимал, каждое зло — наказывается. А свирепость, сдружившаяся с жестокостью, дает страшные всходы…
— Вот и твоего… Придет время, накроем колпаком. Наших клешней не минет, не слиняет. Но… В свое время. А ты не гоношись. Шустрить надо, когда от мусоров линяешь. Это — верняк! У фартовых, секи про то, не только клешни, но и память длинная. Клянусь мамой, судьба тебя сведет с ним. Когда ты забудешь обиду. Тогда и сочтешься. Но без беды себе, — проговорил Сачок.
Коршун согласился с доводами еще и потому, что фартовые не посоветовали убивать председателя сельсовета своими руками.
— На себя не показывай мусорам. Держись дальше от пропадлины. Размазать его любой сумеет. Но не засветившись. Так обстряпает, никто не додует, что замокрили. Спишут на случайность. И все тут.
— Я хочу, чтоб знал за что! — поначалу не соглашался Колька.
— Ему напомнят, — усмехались кенты.
Колька жил в фартовом бараке, был принят в долю. Но брать его в закон не спешили фартовые. В него принимались лишь те, кто был в больших делах, отбыл не одну ходку, соблюдал закон и жил много лет не в семье, а в «малине».
Кольку лишь готовили к этой жизни. А потому он, как и другие не принятые в закон, работал на руднике, отдавал весь свой заработок пахану барака.
Согласился он на это не без принуждения фартовых, взявших заработок прямо у кассы из рук Коршуна. Тот и рта открыть не успел. Едва поставил подпись в ведомости, его выдернули за шиворот. Выволокли во двор. И там, загнав в угол, сунули кулаком в печень:
— Дергаешься, пацан? Хотел зажилить свой навар? Да это разве деньги? Пыль! Но ты, падла, не сей мозги! Иль на холяву у нас приморился? Хаваешь, кайфуешь… Иль мы твои обязанники? Всякая гнида свой положняк должна отдавать нам без мандража! Это — закон для всех! Доперло? Все поровну в нашей хазе! И секи: покуда не в законе, пахать будешь «на малину». А дернешься — на свою жопу приключения получишь. Помни, жадность фраера губит!
Коршун знал, что в «малине» все учтено. И, как в жизни, есть свои начальники и работяги.
Он не перечил. А ночью чуть не плакал от обиды, что ни копейки не оставили ему законники даже на ларек — купить папирос, пару носков, кусок колбасы, мыла.
Коршун сразу приуныл. Ему показались пустой болтовней воров разговоры о чести, выручке, законах… Вечерами он уже не подсаживался к печке. Лез на шконку. Думал о своем. Невеселыми были его мысли.
— Что, Коршун, перья опустил? Иль не по кайфу тебе с нами? Так мы тебя «под примус» не взяли. Хиляй к работягам или к шпане. Но и они, ты это секи, налог нам платят. Секи враз, смоешься — возврата не будет. Работягам ты — чужак! Мокрушник! Они из тебя все соки выжмут. Блатари — так этих уже видел. Решай! Шевели рогами! А чтоб не так хреново было, возьми вот хамовку, — кинули ему на шконку банку халвы, кусок колбасы и хлеба.
— Курева бы еще, — попросил он тихо.
— Тряхни сявок или работяг. В рамса выиграй! — посоветовали ему, смеясь.
Коршун понял: никто ничего не даст даром. И теперь приноровился вместе с сявками играть в очко. Вскоре остался без белья. Потом и последнюю рубаху заложил. Залез в долг под зарплату. И тут сжалился над ним фартовый. Показал, как мухлевать надо. Коршун вскоре отыграл все свое и даже куревом запасся. Потом и мыло заимел. Часы у старого сявки выиграл. А там и на деньги играть осмелился. Не только с сявками, но и с шушерой в рамса резался. Не одного тряхнул. За два месяца полбарака должников набрал. Их он тряс так же, как его трясли фартовые. Без жалости. Не отдавали — отнимал, пуская в ход кулаки. И вскоре ни в чем не знал отказа. Он имел много барахла, курева, денег. И спокойно отдавал законникам весь свой заработок, зная, что не меньше вытряхнет за месяц с сявок и шушеры.
Однажды, едва Коршун вернулся из столовой вечером и собирался срезаться в очко, к нему подошел конвоир и крикнул в ухо:
— Эй ты, пацан! Иди в спецчасть! Тебя требуют! Живей шевелись!
— На Сахалин тебя отправляем! В Оху! На стройки народного хозяйства! Смягчили тебе наказание! Вот только не знаю, за что? Завтра отправляешься отсюда! Чтоб утром был собран! — предупредили в спецотделе, и Коршун никак не мог поверить — сон это или реальность.
Фартовые, узнав об этой новости, сразу зашевелились:
— Ставь магарыч! Волю обмыть надо! Ишь, как подфартило! В Оху, ботаешь? Лафа! Там полно своих. Не пропадешь! Ксиву нарисуем к пахану законников. Канать станешь, как у мамы родной! Без булды трехаем. Через две-три зимы в закон возьмут. Задышишь файно! — заходили вокруг него фартовые, засыпая поручениями: — Вот это — в белье зашей! Для пахана. Чтоб взял тебя! А это — передашь от нас кентам! Секи! Враз к ним нарисуйся. Адресок запомни. И кликухи. Чтоб крепче своей знал. Если все в ажуре, добавь: «грева» от них мало шло. Канаем хреново. За такое взыщем, когда на волю выйдем…
А утром, едва Коршун проснулся, за ним пришел охранник:
— Готов? Живо за документами и в машину!
Через полчаса за спиной Коршуна закрылись ворота зоны. Он уезжал с Колымы, где пробыл почти полтора года…
Колька не просто повзрослел за это время. Он состарился. Из него здесь навсегда вытравили детство. Он, не став взрослым, устал от жизни и, покидая зону, не наскреб сил на радость.
Он уезжал из зоны. За спиной остались фартовые, с их требованиями и поручениями. Он знал: их надо выполнить. Все. Иначе… Законники, даже в ходках, умеют достать тех, кто не держит слово и пытается уйти от них.
Коршун на миг вспомнил мать. Он понимал, что это она добилась для него облегчения наказания. И теперь, наверное, ждет его домой, в деревню.
О! Как заплачет она, узнав, что Кольку отправили на Сахалин. И не скоро, ох как не скоро, сможет приехать, навестить ее.
«Почти воля! Это не зона! И не свобода! Что ждет в Охе?» — думал Коршун, разглядывая убегающую за спиной Колымскую трассу.
Мальчишка… Но ведь его таким никто не считал даже в зоне… А ведь Коршуну тогда не было и восемнадцати…
«Как там сложится? Будет ли лучше? Ведь здесь уже привык, прижился. А там фраера! На хвосте висеть будут лягавые. За каждым шагом. Хотя… Чего пасти меня? Пахать придется. Дальше — пошлю их всех. Все же не в зоне… Смогу ходить вольно. Даже слинять», — мелькнула мысль. И, обрадовавшись ей, Коршун повеселел.
В охинской милиции его продержали всего полчаса. И тут же, не дав оглядеться, отправили на Хангузу — в поселок геологов и нефтяников.
— Смотри, без фокусов! Жить будешь в общежитии. Питаться в столовой. Работать на буровой. Сначала рабочим. А там и специальность себе присмотришь, освоишь ее, сдашь экзамен, получишь разряд. Заработки там хорошие. Никто не жалуется. Снабжение неплохое. Ну, а люди… это от тебя. Будешь скотиной, такое же в ответ получишь. А человеком проявишься, и тебя признают, — говорил завхоз геологов из Хангузы, худой, маленький, седой человек, оказавшийся попутчиком.
В поселок Коршун приехал поздним вечером. Автобус подвез его к дому участкового. Тот, бегло заглянув в документы, поморщился и спросил:
— На ужин пойдешь?
— Не мешало бы, — удивившись необычности приема, вспомнил Колька.
— Тогда смотри, вон — столовая, скажешь, я прислал. Поешь и ко мне. Отведу в общежитие. Поторопись, через полчаса столовую закроют.
Когда Коршун вернулся к участковому, тот повел его пыльной улицей на окраину поселка. И говорил:
— Завтра утром поедешь с вахтовой машиной на буровую. Это в тайгу. От Хангузы больше тридцати километров. Работать будешь в бригаде Павла Беспалого. Толковый у него народ. Семейный. Заработки хорошие. Ты там самый молодой. Питание на буровой налажено. Есть повар. Для отдыха даже будка имеется. Комфорт, конечно, походный, но лучше, чем в зоне. Так что старайся.
— А выходные бывают? — перебил Колька участкового.
— Это с бригадиром. Но с чего так скоро об отдыхе заговорил? — насторожился участковый.
— На будущее спрашиваю, — не растерялся Коршун, мечтавший скорее попасть в Оху, отделаться от поручений законников.
— Беспаловцы работу любят. Сачков не держат, — предупредил участковый, сразу потерявший интерес к разговору.
Определив Кольку в общежитии, он тут же ушел, предупредив, чтобы новичок не забывал по прибытии с буровой отмечаться у него каждую неделю. И без разрешения никуда не уходил и не уезжал за пределы Хангузы.
Коршун едва сдержал крутившееся на губах ругательство и хмуро оглядел комнату общежития, где ему предстояло прожить три года.
Четыре койки, стол, четыре тумбочки и стулья. Вделанный в стену шкаф, истошно орущий на всю комнату динамик. Вот и все нехитрое убранство. И ни одной живой души.
Колька покурил, лег в указанную участковым постель и не слышал, как вернулись хозяева.
Его никто не будил, не выразил желания познакомиться. Лишь утром кто-то тряхнул за плечо. И сказал властно:
— Вставай! Поехали на работу!
Через пяток минут Коршун сидел в вахтовой машине рядом с хмурыми, одетыми в брезентовую робу мужиками. Один из них, оглядев всех, стукнул кулаком по машине. Та дернулась послушной клячей и неспешной рысью побежала к тайге.
Едва свернула машина в лес, как ее начало швырять из стороны в сторону. Она хромала на все колеса, грозя перевернуться. Чавкала в раскисшей от дождей мари, ныряла в глухие заросли, где тучи комаров споро, того и ожидая, набрасывались на людей, впивались в лица, руки, шею.
Машина буксовала на каждой сотне метров, и тогда без слов выскакивали из кузова люди, выталкивали грузовик из грязи и залезали обратно, чтобы через пяток минут повторить то же самое.
Колька понемногу начал выходить из себя. А бригада, словно не замечая неудобств, проснулась окончательно. Люди шутили, смеялись. Они и не думали ругать водителя. Наоборот, подбадривали, хвалили, помогали ему. На Кольку, казалось, никто не обращал внимания. Он сидел, повернувшись ко всем спиной, смотрел на пройденный отрезок пути.
«Дорожка хуже, чем в тюрягу. По ней только бухому ездить. По трезвой даже сявка ни за какой навар не согласился бы сюда нарисоваться. Чего ж ждать на этой буровой? Небось, не жизнь там, сущий ад, сплошные разборки с комарьем и медведями», — думал он, жалея, что этой ночью не догадался сбежать с Хангузы.
И, словно подслушав его мысли, бурильщик, сидевший рядом, заговорил с Колькой:
— Ты не тушуйся! Не все так плохо у нас! Вот приедем на место, отдохнешь пару часов. И будто не было дороги! Тишина и красота! Поработал, поел и спи! А хочешь — порыбачишь с нами, грибов иль ягод наберем — себе же на зиму. В реке искупаешься. Не жизнь — малина! — согрело слух знакомое слово.
— А в рамса срежемся? — предложил поспешно.
— В рамса? Это что? В карты, что ли? — удивился сосед и рассмеялся громко: — Нет! В карты мы не балуемся! Никто! В «козла» забить можно! А карты в нашей будке не прижились. Запрещены настрого! И любого, кто их в руки возьмет, из бригады вон! — предупредил он сразу.
Коршуну совсем неуютно стало. Вконец было загрустил. А сосед продолжил:
— Через неделю, когда на Хангузу вернемся — в своей общаге играй сколько хочешь. Там молодежь! Не все путевые!
Приехав на буровую, Колька радовался тому, что не насовсем привязан к таежной глухомани. Что будет приезжать сюда через неделю. И не успеет одичать вконец, покрыться шерстью.
Вскоре, переодевшись в спецовку, он пришел на буровую площадку, никогда ранее не видя ее в глаза, ничего не зная и не слыша о ней.
Он терялся от грохота двигателей, ротора, скользил по настилу, залитому глинистым раствором, таскал тяжеленные трубы, цеплял их к квадрату и отскакивал, страшась, а вдруг сорвется эта железная махина на голову? Раздавит сразу насмерть! Но подводили сапоги. И, поскользнувшись в который раз, падал на мостки, матерясь громко.
— Колька! Чего уссался, как за кустом? Живее за шланг! Мой настил, мостки! Не то башку тут оставишь! — засмеялся бригадир.
И подгонял парня, не давая присесть. У Коршуна в глазах темнело. А трубам, казалось, не было конца, они уходили в землю, как в бездонную пропасть.
— Живей! Да что ты, как из зоны? Иль сил у тебя нет? Давай быстрей свечу! — кричали с площадки. Колька торопливо цеплял к тросу очередную трубу. Подталкивал, помогал двигуну поднять ее, сдвинуть с места.
В глазах рябило. Сколько времени прошло? Да кто ж его считает на буровой? Шел спуск инструмента на забой скважины.
Колька старался. Руки от троса в кровь изодраны. По лицу то ли грязь, то ли пот течет ручьями. Смахнуть некогда.
— Майна! — зазвенела в ушах команда бригадира. И очередная свеча с гулом, с ревом уходит в землю. Ноги, руки дрожали. Болел живот от непосильной тяжести. Задубела, онемела спина. Никогда в жизни парню не приходилось так тяжело, как в эту первую смену, которая казалась концом жизни.
Когда подцепил последнюю свечу, самому не поверилось.
«Неужели все?» — огляделся недоверчиво. И, смыв мостки из шланга, тут же лег рядом с желобами, по которым густым ручьем побежал глинистый раствор.
Колька недолго наслаждался наступившей тишиной и вскоре уснул, словно провалился в яму.
Сколько он спал — не знал. Через пару часов его разбудили и велели снова идти на площадку, начинать подъем инструмента.
— Вира! — послышалось бригадирское, и Колька, глянув на Беспалого, обматерил его отборной бранью. Благо тот за шумом не услышал.
— Зачем эти трубы туда, сюда таскать? На кой хрен они нужны? — спросил он помбура. Тот ответил наспех:
— Долото сработалось. Сменить надо! Грунт скальный! Не выдерживает подолгу на забое, хоть и победитовое. Вот и мучаемся! Бурим час, а вира-майна — шесть часов! Проходки меньше метра! Да тебе-то что? Вкалывай, пацан!
Пока подняли свечи, Коршуна уже шатало во все стороны.
В глазах троилось и двоилось. Колька в свете прожекторов отцеплял трубы. Устанавливал их на площадке одну к другой — как кенты на перекличке стояли они рядом, чужие, холодные.
— Ой, какой молоденький! — услышал он внезапно голос за плечами. И цепкая рука схватила его сзади за штаны. Коршун оглянулся. Хотел выругаться солоно. Но увидел перед собой то ли девку, то ли бабу, худую и остроносую, в брюках и мужской рубашке, в сапогах до самой задницы. И приготовленная брань застряла в горле комом.
— Ой, мужики! До чего довели мальчонку, обоссался бедный или того хуже! — Она отдернула руку и, смеясь, побежала по мосткам.
— Ну! Лярва! — кинулся за нею Колька. Но, не пробежав и трех шагов, плюхнулся лицом в грязь под громкий смех буровиков.
Когда Колька встал, виновницы его позора уже не было видно. Лишь мужики откровенно хохотали:
— Все ль на месте у тебя? Ничего не оторвала Зинаида? А то у нее руки крепкие! Ухватит — с корнем вырвет. Докажи потом, что твоим было!
Колька, не ожидавший увидеть тут женщину, немало удивился. К нему еще никто не проявлял внимания. В своей деревне считали маленьким для такого, а в зоне о бабах и говорить было незачем. Здесь, в тайге, он не мечтал и ни на что не рассчитывал. И вдруг… Зинка появилась снова. Она смотрела на Кольку, хитро прищурившись. В руке котелок с глинистым раствором. Лаборантка. Колька хотел подставить ей подножку. Но Зинка заметила вовремя. И, прихватив парня меж ног, сдавила так, что Коршун света не увидел.
— Заигрывать со мной решил? Ах ты, молокосос! В штанах все голо. Не только перьев, пуха нет, а туда же, мокрожопый! — оттолкнула она с пути и прошла мимо, хохоча.
Мужики животы надорвали от смеха. А Коршун, проследив, куда пошла Зинка, взялся за работу, решив сегодня же ночью навестить бабу. И доказать ей, что в штанах у него не только мокрота имеется.
Усталость с парня как рукой сняло.
Едва бурильщики поставили скважину на промывку, Колька, сполоснув лицо и руки, пошел к будке, в которой скрылась Зинка. Шел напролом, решил войти не стучась и завладеть ею с ходу. Но едва подошел к порогу, дверь с треском открылась, и в лицо Коршуну вылилось ведро зловонных помоев.
— Ну, курва твоя мама! — ошалел Колька от неожиданности. Но дверь в ту же секунду закрылась на крючок.
Коршун стоял мокрый, грязный, злой. А с мостков буровой, глядя на него, смеялись мужики:
— Воротись, Колька! Поужинай! Не то сил не хватит с Зинкой справиться! На ней не один ты зубы поломал! Уходи, покуда все цело. И не вогнала она тебе голову в задницу, чтоб ногами вверх ходил!
Коршун решил подкараулить Зинку и рассчитаться с нею за все одним махом. Он даже про кентов забыл, так хотелось отплатить, рассчитаться за позор. Но дверь в будке не открывалась. И Коршун, умывшись, переоделся, поел и, узнав, что у него четыре свободных часа, подошел к лаборатории.
Зинки в будке не было. Оглядевшись, он понял, что Зинка совсем недавно стирала и теперь, видимо, пошла в распадок к ручью полоскать белье. Туда вела узкая извилистая тропинка. По ней и подался Коршун, стараясь не шуметь, не спугнуть.
Зинку он приметил сразу. Та стояла по колено в воде и, не ожидая никого, мылась в ручье, раздевшись догола.
Коршун впервые увидел голую бабу И непонятная доселе дрожь побежала по телу. Он шел почти не дыша, крадучись, прячась за кустами и деревьями. Зинка не слышала. Она мылась, напевая что-то себе под нос. И когда до нее оставался всего один шаг, глина под сапогом Кольки подвела, парень не удержался, с грохотом упал и, ломая куст, скатился в ручей под ноги Зинке. Та вскрикнула от неожиданности. Но, узнав Кольку, набросилась на него с мокрым полотенцем.
— Подсматривать за мной решил? — дубасила она по плечам и голове. Колька увернулся от очередного удара. Схватил Зинку за талию, дернул на себя. И, повалившись с нею на траву, вмиг сгреб под себя. Навалился всей тяжестью:
— Я тебе покажу мальчишку, мать твою в задницу! — раздирал ноги. Но Зинка выкручивалась ужом. В глазах испуг появился, впервые в жизни оказалась беспомощной не перед взрослым мужиком — парнишкой.
— Я твои перья выщиплю, курица сушеная! — схватил ее, ускользающую, за ногу, дернул на себя, перевернул на спину, схватил за груди, тугие, как два яблока.
— Попалась!
— Пусти, Колька! — выкатилась слеза.
— Кто позорил? Ты иль я?
— Шутила я, пусти…
Но Коршун уже не в силах был справиться с собой. При внешней серости Зинка была сложена на диво. И Колька с рыком, стоном, овладел ею, держа за руки, чтоб не выдрала глаза, не исцарапала лицо.
— Гад, кобель, паскудник! — обзывала она парня, а тот сильнее вдавливал Зинку в траву, удивляясь, что нарвался на девку.
Он не целовал, не ласкал ее. Не умел. Да и боялся. Он мстил ей за свой позор. Так делал всегда. Привык. Иного не умел. И не жалел Зинку.
Когда услышал взревевшие двигатели на буровой, понял — пора на работу. Вскочил. И, застегиваясь на ходу, помчался бегом к вышке, не оглянувшись на Зинку, не сказав ей ни одного доброго слова.
Всю эту вахту, оглядываясь на Зинкину будку, он злорадно усмехался.
Вот и стал он мужчиной. Пусть теперь посмеется. Будет знать, кого осмеивать! Может, и не оглянулся бы на нее, не задень она, пройди мимо. Сама затронула. Значит, сама и виновата, решил Коршун для себя. И, успокоившись, дал себе слово никогда больше не навещать Зинку. И за все следующие дни, до самого конца недели, ни разу не появился возле лаборатории.
Вернувшись на Хангузу, отметился у участкового. И с первым автобусом уехал в Оху, радуясь, что эта неделя будет для него куда более приятной.
Коршун быстро нашел Сезонку. Особым чутьем определил, где надо искать законников, и не ошибся. Передал послание фартовых из зоны. Те, прочитав, отвели в хазу.
— Что ж не враз возник? Иль приморили мусора? — спросили кенты.
— Не мог слинять. Фраера на хвосте висели. Теперь вот на неделю вырвался.
— На неделю? Ты что? Тыква съехала? К нам на неделю не возникают. В «малину» прикипают до гроба! Нынче в дело пойдешь. Клевое. Ты там нужен. Доперло? Положняк от общака обломится. Это тебе не на Хангузе! На большой задышишь, с шиком. Усек, кент?
— Куда вострите?
— Много будешь знать — мало прокапаешь, — то ли съязвил, то ли предостерег фартовый и спросил: — Ты в делах был?
— Нет еще, — признался честно.
— Не ссы. Нынче обломаешься. Тебя фартовые прислали. Они не ошибаются. На! Жри! Но бухать не дам! После дела хоть жопой водяру лакай. Через пару часов пойдем. Пока канай…
Коршун не ожидал такого поворота. Не думал, что так скоро возьмут его в дело фартовые.
А часа через два, когда на улицах города стало совсем темно, законники через котельную влезли в универмаг и выгребли все золото, которое привезли в магазин всего два дня назад.
Старик-сторож спокойно спал в своей будке. Его угостил вином добросердечный прохожий, сжалившись над дедом. Не проснулся и кочегар, выпивший со знакомым ханыгой по склянке.
И Коршун, проторчав на стреме меньше часа, спокойно вернулся вместе с фартовыми на Сезонку.
Аккуратно сработали законники, не задели сигнализацию, не подняли на ноги милицию. Даже сами радовались, что не пришлось линять от собак и мусоров. Что все прошло гладко.
Коршун получил свой положняк. И только хотел спросить, где ему теперь канать, фартовые предложили:
— Линяй на Хангузу! Заляжь на дно и в Оху не возникай. Скоро шухер начнется. Всю Сезонку да и город обшмонают легавые. От них теперь подальше смываться надо. Мы — на материк, в гастроли. Ты — к себе. И молчок. Все по разным углам разбежимся. Чтоб уж если и накроют мусора, то не всех сразу. Если сгребут — сдохни, но молчи! Когда шухер стихнет, сами тебя сыщем. Хангуза — не Колыма! Замри там, как падла! Нигде не лажанись! — предупредили они Коршуна.
Колька в ту же ночь вернулся на Хангузу. Свою долю, полученную от фартовых, решил не держать в общежитии, а спрятать понадежнее. И закопал в тайге, не доходя до поселка. Запомнив место, обозначив его своими метками, пошел к Хангузе, осторожно обходя дома, стараясь остаться непримеченным.
Он специально попросил таксиста остановиться в километре от Хангузы, чтобы не привлекать к себе внимания жителей и участкового. Заплатив водителю так щедро, что тот заикаться стал, попросил забыть об этой поездке навсегда. И никому о ней не говорить. Шофер поклялся. Коршун, добравшись до общежития, разулся перед дверью и, боясь кого-либо разбудить, тихо прошел к своей койке.
Едва он присел на нее, в комнате тут же зажегся ослепительно яркий свет:
— Заявился, сволочь!
— Ишь, гнида подлая!
— Всыпь ему! — налетела свора парней. И град ударов посыпался на Коршуна.
— Врежь ему за Зинку! Вломи, чтоб жизни не обрадовался, кобель гнилой! Сопляк вонючий! Пидор долбаный! Вмажь ему! Дай и мне достать! — влепил кто-то сапогом в лицо.
Коршун пытался отмахиваться, но силы были неравными. Парни поднимали его над головами и с размаху кидали на пол, топтали ногами.
— Пусть знает, потрох, как наших девок насиловать! Ханурик облезлый! А ну, тряхнем еще! — Громадный детина хотел вдавить Кольку в пол, но дверь в комнату распахнулась. На пороге стоял участковый.
Ребята мигом вылетели в открытое окно, оставив на полу окровавленного Коршуна: без дыхания, без сознания, без признаков жизни.
— А я-то думал, что ты в Охе отметился, в универмаге! А тебя здесь чуть не убили! Эх, горе! Что за люди! Чуть оступился человек, никто ему не верит. Оттого и звереем, — пожалел участковый Коршуна и, вызвав «неотложку», попросил помочь Кольке.
Врач, оглядев парня, сказала, что его нужно срочно отправить в больницу.
Положив Коршуна на носилки, участковый помог закрепить их в машине. «Неотложка», развернувшись, помчалась к Охе. А участковый, так и не дознался у ребят, за что убивали новичка, который даже познакомиться с ними не успел.
Участковый узнал у парней, во сколько пришел в общежитие Колька, узнал, что ни одно такси в поселке не появлялось. Решил, что условник не отлучался из Хангузы. Но на всякий случай перетряхнул постель, проверил его вещи, шкаф и тумбочку. Золота нигде не было. Даже часы Коршуна, слетевшие в драке, были такими старыми, поцарапанными и побитыми, что и последнее сомненье отпало.
«Будь он в этом ограблении, обязательно нацепил бы новые, золотые. Их почти пятьсот штук украли из универмага».
Участковый знал: воры любят дорогие вещи, шик. И частенько горят на этой своей слабине. Украв, не мешкают, тут же надевают на себя, забыв об осторожности. На этой слабине к яркому, блестящему сгорела не одна «малина». Старые и молодые воры попадались на своей беспечности.
«Этот — молод. Попал в зону за убийство. Воровство ему не вменялось. В зоне его перековать не могли. Там на дело не пойдешь. Разве только трясти работяг. Но и на это хватило бы желающих и без Кольки. Да и воры Охи не возьмут новичка на такое дело. Здесь не обошлось без фартовых — крупных акул. Мой условник — мелочь. Он в общаге не сумел с ребятами сдружиться. Вон как измордовали. Куда уж с фартовыми контакт найти. Эти не возьмут к себе случайного. Но за что измесили Кольку ребята? Так зверски они никого не молотили. И все ж молчат. Ни словом не проговорились, где он провинился и в чем», — думал участковый.
Просидев в милиции пятнадцать суток за драку, никто из парней так и не назвал причину. А Коршун тем временем пришел в сознание и медленно поправлялся.
Но, несмотря на все хитрости, тоже промолчал об истинной причине избиения, сказав, что никого из парней не знал и не запомнил. Отказался написать на них заявление, сказав, что по возвращении сам спокойно разберется с каждым. Предположив, что его, видимо, с кем-то спутали и избили по случайности.
Участковому пришлось по душе это отношение Кольки к случившемуся. Не надо писать в отчете о драке. А это — показатель покоя, всегда в плюс работе ставился.
«Можно рассчитывать на повышение в звании, а там, со временем, предложат перевод в Оху, на хорошую должность», — мечтал участковый, отпуская парнишку из милиции.
Для порядка он поругал их, накричал на всех разом, пригрозив в повторном случае отдать под суд и отправить всех в зону на пару лет — сбить дурь и спесь.
Коршун поначалу злился на парней. Вот ведь уложили в больницу в самый неподходящий момент. Когда на «рыжуху» можно зажить на широкую ногу. Но… Едва к нему окончательно вернулось сознание, вспомнил, что сказал ему на прощание пахан охинской «малины», отправляя Коршуна обратно на Хангузу:
— «Рыжуху» притырь до времени понадежнее. Не высовывай ее. Иначе возьмут тебя за жопу накрепко. «Вышку» могут влепить. «Рыжуха» для властей — основа жизни, мать ее в сраку. Потому усеки: за ожмурение шиша-начальника — в ходку, а за «рыжуху» — хана! Попухнешь — не отмажешься! Прикинься шибанутым. Чтоб не доперло на тебя думать. И не шарь нас нигде. Сам не засвечивайся и нас не заложи. Коли понадобишься, на погосте сыщем. То как маме родной трехаю. А теперь сгинь!
Коршун запомнил кликуху пахана — Пан. О нем немало слышал от воров еще на Колыме. Всякое болтали. Особо любили вспоминать, как умел тот лажать милицию.
— Застукали его лягавые на хазе у одной чувихи! Сдобная была шмара. Ну и стремачили мусора пахана, зная, что мимо этой потаскухи не прохиляет кент. Его уже пять зим пасли. И все линял. Тут на горячем попутали. В постели. Вместе с чувихой! Велели одеться. И ждут лягавые в коридоре, знают: с пятого этажа не выскочит. Да и внизу мусора дом обложили со всех сторон. Тут видят — баба выскочила. Морду, угнув вниз, по лестнице сбежала. Лягавые в хазу — пахана взять. А его хрен ночевал. Одна шмара в постели кайфует, с ушами под одеялом. Мусора не враз доперли. Пока до них дошло, что пахан в бабьем барахле под их носом слинял, время ушло. А Пана — ищи-свищи! Они ту чувиху трясти стали. Она хохочет: «Я с ухажеров не адреса, башли гребу. Ни кликух, ни имен не требую. От них морока лишняя. Вам он нужен — ищите. Со мной — рассчитался». — «Зачем ему барахло свое дала?» — «Не только тряпки дала. За все заплатил. Он — дружок! А вы что есть? Мусора!» — захохотала шмара, разодрав ноги на уши. Лягавые и умотали, обосранные по уши!
Пан… В его «малину» шли фартовые, не задумываясь. Коршун тоже мечтал приклеиться к ней.
Колька не хотел залеживаться в больнице, боясь, что, не найдя его в поселке, законники забудут о нем. Не станут ни ждать, ни искать. И, едва встав на ноги, уже через месяц вернулся на Хангузу.
Заявившись к участковому, попросил поместить хоть в сарай, в любую развалюху, только не возвращаться в общежитие.
— Не компанейский я. Накололся уже. Не хочу ни с кем кентоваться. И с ними не сдышусь. Не хочу от них получать и сам за всякое говно не желаю греметь в тюрягу. С меня хватило лиха. Сам канать стану. Один. Помогите, — попросил он участкового.
И тот, скребанув в затылке, решил, что так оно будет лучше и спокойнее для всех. Подумав немного, перебрав в памяти все варианты, вспомнил о маленькой комнатенке в списанном бараке. Там давно никто не жил. Последние обитатели покинули барак лет восемь или десять назад. Получили хорошие квартиры. И только в маленькой комнатухе жил до прошлого года старик, работавший сторожем в магазине. Он был одиноким и не просил для себя ничего. В бараке он прожил много лет. И не захотел менять свое жилье на другое. Привык к нему, редко покидал. Да так и умер на своем сундуке. Его хватились на пятый день. Да и то лишь потому, что не приходил на дежурство. Продавец о нем вспомнила.
Давно бы, может, жители поселка разобрали тот барак на дрова. Но боялись к нему подступиться. Уж слишком ветхим был. Оторви одну доску — вся крыша на голову упадет. Вот и обходили стороной. Снести б его бульдозером, да все руки не доходили. Опять же и мусор вывозить придется. А где рабочих брать? Всякая пара рук на дорогом счету. Так и стоял барак. Не жил и не падал. Гудели в нем долгими зимами протяжные ветры. Засыпал его снег с трубой. Утопал он в сугробе до весны. Но всегда по теплу оттаивал и показывал поселку морщинистое, черное, как у старика, лицо.
Коршун вошел в комнатенку сторожа, не боясь, что барак, обвалившись, засыплет его. Оглядевшись по сторонам, приметил, что все тут осталось нетронутым после смерти хозяина. Сохранился свой запыленный уют. Было где спать, имелся стол, даже стулья. Сковородки и кастрюли. Миски и ложки…
— Наведу тут шмон, благо три дня больничных имею в запасе. Успею и отдохнуть, — пообещал он участковому. Тот поспешил уйти, пообещал вечером занести Кольке его вещи, которые забрал из общежития.
Коршун любил уют и порядок в жилье: к этому его с малолетства приучила бабка. Потому тут же закрепил двери, рамы, проверил печь. И, вытерев пыль со стен, протерев оконные стекла, вымыл стол, полы, подмел в коридоре и затопил печь.
Помня о том, что хозяин жил одиноко, все же решил заглянуть в сундук. Там полотенца, простыни и одеяла пропахли сыростью. Коршун вывесил их проветриться и залез в сундук поглубже. Новые, еще не надеванные рубашки и исподнее белье лежали аккуратными стопками. Носки и рукавицы, даже пододеяльники. Запаслив был дед. О смерти не думал. Не ждал ее.
Назад: Глава 1 КОРШУН
Дальше: Глава 3 ВОНЮЧКА