Глава 1. ГОРЕ ЛУКОВОЕ
Сюда, в эти забытые Богом завалы и чащобины, никто не решался ступить по доброй воле. Черная глухоманная тайга стояла стеной. Ни пролезть, ни продохнуть негде. Глянув на это, даже черти отступили бы, не согласившись поселиться в месте, которое люди называли Бабий омут.
Ни одного озера или болота тут никогда не водилось. Омутов — и подавно. О женщинах здесь знали понаслышке. Если не считать одну…
Она была радостью и горем, смехом и слезами, сестрою и матерью — одна на всех.
От бабы у нее осталось лишь имя. Сколько ей лет, о том давно забыла. Ее возрастом никто не интересовался. А самой такое вспоминать и вовсе ни к чему.
Худая морщинистая баба, одетая в полосатую матросскую майку, куцые выгоревшие брюки, всегда на босу ногу, вставала раньше всех и ложилась, когда засыпал даже Алдан — широкая буйная река, протекавшая под крутым спуском урочища, где валила лес известная всему Усть-Милю бригада Никитина.
Черные от солнца и пыли, пропотевшие от макушки до пяток мужики с утра уходили в тайгу, оставив Фелисаду один на один с убогим хозяйством. Никто из них никогда не сочувствовал ей.
Так было заведено с самого начала, с того дождливого холодного дня, когда она впервые появилась в бригаде.
Не нашлось ей На земле другого места — с теплой печкой, надежной крышей над головой, с детьми и внуками.
Никто никуда не взял бабу. Не рискнул. И, едва глянув в документы, спешно возвращали их ей, торопясь избавиться поскорее. Да и кому охота принимать на работу ту, которая совсем недавно вышла из психушки, проведя в ней больше десятка лет.
— А кто ее знает, что выкинет в следующий миг? Кой с нее, с дуры, спрос? Иди потом, докажи, что сам не дурак, приняв на работу сумасшедшую! Столько лет зря не держат, — считали многие и плотно закрывали двери перед носом бабы.
Та плакала лишь поначалу. А потом устала. И, подумав, решилась уйти подальше от всех, исчезнуть; чтоб никогда уже не видеть косых, удивленных, осуждающих взглядов. И вздумала наложить на себя руки этой же ночью. Да и что оставалось, когда в кармане ни копейки, ни угла, ни куска, ни единственного человека, кто бы поддержал в эту лихую, черную минуту.
Фелисада шла по набережной Владивостока, опустив голову, не оглядывалась, не прислушивалась к голосам. Она уже простилась и простила всем — осужденье и насмешки, какие градом сыпались ей вслед.
Баба брела, сама не зная, куда ее ведут ноги. Только бы подальше от голосов и смеха. В тишину… Где никто не осмеет и не помешает.
Фелисада не ела уже много дней. Спала на скамейках скверов. Она надеялась, что ей повезет и жизнь изменится к лучшему. Но нет… И новый день не приносил радостей.
В психушке у нее была кровать. Была крыша над головой и хоть какая-то еда. Там все были одинаковы. Никто не высмеивал, не прогонял другого. От всех их отделяли крепкие ворота и колючая проволока. За нее она не выходила много лет. Тяжело было поначалу. Но теперь, когда оказалась на улице, стало совсем невмоготу…
— Эй, мать твою! Куда, дура, прешься? Иль ослепла? Набухалась под завязку, стерва! — рванул Фелисаду от колес грузовика вспотевший со страха мужик.
Фелисада не ответила. Она молча свернула в сторону.
— Эй, баба! Ты куда? Тебя ж пристрелят, там склады! — нагнал человек, остановил женщину и, глянув в лицо, спросил: — Ты чья будешь? Где живешь? Куда плетешься?
— Сама не знаю, — ответила устало.
— Иди сюда, — подозвал водитель к кабине грузовика. Фелисада подошла. — Никитин! Глянь на нее! Может, эту возьмем с собой? Кажись, ничейная! — крикнул водитель в кабину, из которой тут же высунулась взъерошенная голова. И небритое лицо, уставившись на Фелисаду, насмешливо спросило:
— Поедешь с нами?
Женщина, подумав мгновенье, согласно кивнула головой. Ни о чем не спросив, не поинтересовавшись.
— Давай лапу! Влезай живее! Села? Поехали! — рассмеялся шофер.
Через десяток минут баба узнала, что ее повезут работать поваром у лесорубов.
— Только знай! Никто из нормальных к нам не соглашается идти работать. Условий никаких. Тайга! И мы в ней! Работы и забот тебе хватит по горлянку! Пожрать приготовить, постирать — на двенадцать рыл. Сама тринадцатая будешь! Зарплатой не обделим! Но и тебе крутиться придется на одной ноге. На помощь не рассчитывай. Кругом сама, — предупредил Никитин.
Фелисада ничего не ответила. Молча подала ему документы.
Никитин прочел. Фелисада следила за каждым его движением, думая со страхом, что вот и этот скажет водителю остановить машину. Высадит ее. Вернет документы, сказав, что им с нею не по пути…
— Так, значит, неделю назад выпустили? А где остановилась? Вещи есть?
— Ничего нет. Ни угла, ни вещей, — призналась тихо.
— Тормозни, Серега! — услышала баба. И, покорившись судьбе, молча вылезла из машины. Она знала: умолять, уговаривать смысла нет. И протянула руку за документами, сама не зная, к чему они ей теперь.
— Чего ты? — удивился Федор. И только тут Фелисада заметила, что ее документы он положил к себе в карман. — Пошли поедим, — кивнул на столовую, возле которой затормозила машина.
— Нет у меня денег, — остановилась баба.
— А я у тебя их не прошу. Пошли! Времени мало. Нас ребята ждут. Путь не близкий. Без жратвы не добраться.
Федор Никитин ел за троих. Глядя на него, осмелела и Фелисада. Он сам набрал для нее еду и теперь не уговаривал — требовал:
— У меня закон такой: все купленное — в дело пускать надо. Вот и здесь! Заплатили — все! Хоть пузо тресни, а добру не пропадать! Лопай!
И баба ела. Жадно, быстро, много.
Выходя из столовой, мужики набрали с собой в дорогу котлет и ватрушек. Всучив громадные пакеты Фелисаде, Никитин велел ей уничтожать содержимое по мере желания.
Снова оказавшись в кабине, Фелисада поверила, что случившееся не сон, что ее и впрямь взяли с собой эти люди. Везут работать. А уж где и кем, какая разница…
— Места у нас — вторых не сыщешь! Загляденье! Там и кино, и театры, и цирки! Все разом! Далеко ходить не надо! Зверушник под боком! Так и станем жить — двенадцать чертей с одной Бабой Ягой! Оно и места наши, и жилье только для нечисти пригодные. Нормальные люди под угрозой расстрела не согласились бы так жить. Ну, а нам не до выбора. — Шофер глянул на Фелисаду грустно.
Та едва приметно головой кивнула.
— Нелюдимые места наши. Чертоломы да зверье. Зато и гостей к себе не ждем. Никто не решается приблудиться. Даже лешаки обходят. Боятся, чтоб мы их не сожрали с сухарями по голодухе. Иль не пропили вместо сувенира в ближайшем селе! — хохотал Федор, стараясь хоть как-то расшевелить, рассмешить Фелисаду. — А ты жрать готовить умеешь?
— Попробую…
— Смотри, чтоб от пуза кормила! Не то сожрут тебя мужики вместо таранки. С костями. Пикнуть не успеешь. А и сбежать некуда! Запомни! — предупреждал Федор в шутку, а может, всерьез.
Через три дня грузовик въехал в тайгу. Дорога петляла между посадок, вырубок. Потом нырнула в темную, сырую глухомань, где и днем было сумрачно.
— Гляньте, грибы какие! Собрать бы их, — вздохнула Фелисада.
— Некогда. Скоро дождь. Успеть бы. Да и у нас хватает этого добра! Не станем время впустую тратить! — осек Федор. И, оглядев, хорошо ли укрыт брезентом груз в кузове машины, поторопил водителя.
И все же дождь догнал. Он забарабанил по кабине, лобовому стеклу грузовика, потек серыми длинными слезами, с которыми едва справлялись щетки «дворников».
— Последние дожди. Недели через две холода грянут, — вздохнул Никитин и спросил: — Где раньше жила?
Фелисада отвернулась, сделав вид, что не расслышала. Ей не хотелось отвечать. И Федор понял.
— Прости. Обидеть не хотел. Неуклюжие мы стали в тайге. Не обижайся…
Машина, разбрызгивая лужи, уходила все дальше в тайгу.
Давно остались позади города и поселки. Даже деревушки перестали попадаться на пути. Ни одной избенки. Лишь длинноногий дождь бежал впереди машины, обгоняя, торопя людей.
Несколько раз наперерез грузовику выскакивали из тайги зайцы. Серыми комками прижимались к дороге. Завидев машину, прыгали в тайгу без оглядки.
Табунок диких оленей застыл на крошечной полянке. Проводив удивленными взглядами машину, олени неторопливо ушли в глубь леса, обмахиваясь хвостами-коротышками.
К Бабьему омуту грузовик подъехал в сумерках. Зарулил водитель к палатке, промокшей насквозь, и крикнул:
— Эй! Мужики! Кто живой? Чего не дрожите? Бугор приехал!
Но никто не вышел встретить. Тихо и пусто было вокруг. Лишь залитый дождем костер выдавал, что где-то здесь живут люди.
Фелисада стояла под дождем, пока Федор с Сергеем разгружали машину. Мешки и ящики с продуктами, инструментом, запчастями носили в балок, едва приметный из-за ели.
— Чего стоишь? Беги в палатку! Жрать готовь. Мужики с работы скоро придут. Пусть увидят хозяйку, не гостью, — посуровел Никитин. И, подставив спину под огромный чувал, побежал враскорячку к балку, разбрызгивая грязные лужи.
Баба вошла в палатку. Огляделась. Пыль, грязь, окурки на столе и земляном полу. На раскладушках скомканные одеяла. Подушки без наволочек. Пара грязных полотенец на скамейке. На стылой железной печке груда грязных мисок и кастрюль. Где продукты? Из чего готовить? Где взять дрова и воду? Фелисада растерялась.
Никитин, заглянув в палатку, рассмеялся:
— Мужской уют! Чего струхнула? Иль не видела никогда? — И, позвав Фелисаду из палатки, указал на Алдан: — Вот вода! Сколько хочешь бери! Носить самой придется. Дровами обеспечим.
Давай живее!
Фелисаде второй раз повторять не потребовалось. Через час в громадной кастрюле закипела гречневая каша. В другой томился, доходил соус. А Фелисада уже пекла пресные лепешки. Узнала, что лесорубы целый месяц живут без хлеба. Не подвозят его в Бабий омут. Слишком удален он от жилья. Нет смельчаков возить сюда хлеб. А самим мужикам — недосуг. Времени и сил не хватает.
Едва сняла со сковороды последнюю лепешку, за палаткой голоса послышались:
— Федь! Ты склянку привез? Бухнем сегодня?
— Никитин! Как там в городах? Блядво приветы передает иль нет? Зацепил какую-нибудь? Хоть бы на выходные пару чувырл приволок!
— Бригадир! Что нового в свете?
Никитин отмалчивался. И мужики подошли к двери, понимая, что все разговоры Федор отложил на вечер, когда в потемках, покуривая на раскладушках, лягут отдохнуть после изнурительной работы.
Вот кто-то взялся за ручку двери, дернул на себя. На пороге показался полуголый мужик. Он держал в руках отжатую, скрученную в жгут рубаху. С волос на грудь и плечи стекала вода. Он сделал шаг. Увидел Фелисаду. Рот от удивленья открылся неприлично. Он выскочил из палатки, оттолкнув входивших мужиков.
— Ты чего? — дошло до слуха Фелисады.
— Там кто-то есть. Эй, Федька, гад, это ты сюда привез эту?
— Поварихой взял! А что? Сколько можно мучиться? Баба какая ни на есть. Ей сподручней у нас управляться!
— Это баба? Если она баба, я — мамонт!
— Ну, вот что, Леха, ты полегче тут! Я привез ее работать, а не ублажать всякое говно. Чего ж ты не смог ни одну уломать к нам? Не клюнули? Ну и захлопнись! Слава Богу, что эта согласилась! Хоть жрать станете по-человечьи. И на том спасибо. А будешь хлебальник открывать, я его тебе захлопну, — пообещал коротко.
Фелисада уже успела подмести пол. Отмыла клеенку на столе. Ждала, когда войдут хозяева. А чтобы не терять время, заварила чай.
— Ну и пугало привез! Мать твою… На нее глянешь, враз проссышь, на кой хрен бабы на земле водятся! Уж если я страшило, то она — сущая яга!
Метлу в руки и гаси свет, — шептал мужик, не зная, что Фелисада слышала его «дифирамбы».
— А тебе что, с ее рожи жрать? Мне так один хрен! Лишь бы не самому у печки возиться. Коль сытно кормить будет, так чего ее бояться? А ну, пошли, мужики! Коль она яга, должна успеть ужин приготовить, — позвал кто-то мужиков, и в распахнувшуюся дверь ввалилась вся бригада.
— О! Да тут комфорт! С немытым рылом уже не запрешься! — послышалось из-за спин.
— Наша хозяйка! Фелисада! Отныне она будет кормить вас, козлов вонючих. И иногда стирать ваши паршивые тряпки в Алдане! Дровами мы ее будем обеспечивать с вечера на весь предстоящий день. Со всем остальным она сама станет управляться, — сказал Никитин, предоставив бабе самой познакомиться с людьми.
Фелисада оглядела мужиков и спросила:
— Так когда ужинать сядете? Все готово.
И словно не впервой, а уже давным-давно знакомым передавала миски с кашей, лепешки и чай.
Сама села с краю стола. И вдруг увидела, как нужна она была этим людям, одиноким, усталым, видно, не с добра заброшенным судьбой в глухомань тайги.
— Спасибо тебе, хозяюшка, — подошел к бабе седой Петрович. И спросил: — Надолго ль к нам приехала?
— Коль не прогоните, насовсем… Другого места у меня в жизни нет. Разве только в могилу. Но ее не миновать. Когда-никогда слягу. Ну а покуда — с вами. — Она собирала со стола миски и кружки.
Пока помыла их, убрала со стола, за палаткой совсем темно стало. Она никак не могла насмелиться спросить у бригадира, где станет жить. И, словно подслушав ее, Федор сказал:
— Сегодня, уж извини нас, Фелисада, ночевать тебе придется вместе с нами. Не ждали, не знали и не готовились мы к твоему приезду. Но это завтра образуется. Обдумаем. Сделаем путем. А теперь ложись поближе к печке, к теплу. Чтоб не замерзнуть и завтрак не проспать. Постарайся уснуть скорее, дорога нелегкой была. Выспись. Отдохни. А завтра мы тебе соорудим жилье — уютней и теплее нашего, — пообещал Федор и поставил у печки свободную раскладушку. Дал матрац, подушку и одеяло. Извинился, что нет чистых простыней, наволочек, полотенец. Сознался, что давно о них здесь забыли.
Фелисада легла лицом к печке. И вскоре задремала.
Проснулась она от тяжести и никак не могла понять, что сковало все тело, придавило к раскладушке. И, лишь ощупав себя, поняла, что лежит под множеством одеял и телогреек. А мужики, собравшись за столом, говорят вполголоса, чтобы не разбудить ее, не помешать.
— А с чего это она в дурдоме оказалась? Какая беда стряслась? Может, и впрямь болезнь была серьезной! Ведь ни с хрена столько лет держать не станут, — говорил Леха.
— Если была бы больна, после стольких лет ее ни за что не выпустили б. Видно, обследование назначили. Убедились — здорова. И выперли из психушки…
— Да нет! У нее даже вещей нет. Ничего. С пустыми руками мы ее встретили. Но и не сбежала. Справка имеется. С печатью. Паспорт. Но сама о себе ни слова не сказала, — вспомнил Серега. И добавил: — Но вернуться было некуда. Так и ответила нам, когда я ее почти из-под колеса вырвал.
— Придет время — сама расскажет. А теперь кончайте трепаться, давайте спать, пока не разбудили бабу, — предложил Никитин и, оглянувшись, заметил, что Фелисада не спит.
Мелко дрожали плечи женщины. Она не хотела вспоминать. Все годы в психушке гнала от себя прошлое. Уговаривала забыть. Может, это и помогло выжить. Ведь там, в дурдоме, никто ни о чем не спрашивал. Так было проще и легче. А здесь заставляют ворошить больное… И Фелисада, сумевшая сдерживать себя в психушке, плакала здесь — в палатке, среди людей, которых совсем не знала.
— Вот черт! — досадливо поморщился Никитин, крутнув кудлатой башкой. И виновато сказал: — Растрепались мы тут, спать помешали. Кончай травить, мужики! На работу завтра. Не выспитесь, будете как дохлые мухи. Живо спать! — пошел к своей раскладушке. Лег.
Разговор мигом оборвался. Но Фелисада не могла уснуть. Она пыталась успокоиться, но не удалось. И в глухой ночи, словно наяву, вспомнилось прошлое. Оно то стучало по брезенту палатки упругими струями проливного дождя, то хлестало ветром и свистело в тайге.
Баба и сама не заметила, как от тихих всхлипываний вдруг разрыдалась во весь голос, словно прорвало, впервые за все годы. Она пыталась задушить крик, рвавшийся наружу, но это не удалось.
— Господи! Помоги мне не сойти с ума, не свихнуться, пока жива! Не отними, не лиши подаренного спасенья, дай силы стерпеть и успокоиться. Помоги! — просила баба.
Она не услышала, как встали со своих раскладушек мужики, сели к столу, зажгли керосинку, молча курили, ожидая, пока Фелисада успокоится.
— Да выговорись ты! Выплесни один раз. Не молчи. Тебе же легче станет. Зачем на сердце груз держишь? Ведь он убивает. Не из любопытства советую. Тебя жаль! Чего мучаешься? Сбрось прошлое. Увидишь, насколько легче жить станет, — присел Петрович на краешек раскладушки.
— Верно говорит. Плохая ты или хорошая, не нам судить. С нами тебе годы жить придется. А значит, верить. И понимать. Как саму себя. Мы тоже тут неспроста. Поживешь — узнаешь. У всякого болячка на судьбе имеется. И не заживает. Средь нас счастливых нет. От радости в тайгу не убегают. В нее уходят не с добра. Душу спасать. От людей, от горя. Ты не одна такая, — грустно заметил Никитин.
И Фелисаде от этого участия легче стало. Она отпила глоток чая, вытерла лицо. И, оглядев всех виновато, сказала тихо:
— Простите меня, дуру окаянную. Сама я во всем виновата. Сама свою судьбу изувечила. Мне некого ругать. Не на что жаловаться…
Фелисаду бил озноб. Заметив это, Петрович затопил печь, накинул на плечи бабы телогрейку посуше. И та, отвернувшись к полыхающему в топке пламени, заговорила внезапно для самой себя:
— В деревне я жила. Под Липецком. Там и теперь, наверное, родня моя жива. Сестры и братья. Все старшие. Семейные. Все для меня старались. Выучить хотели. Чтоб не мучилась в деревне, как они. Грамотному в городе прожить легче. Вот и мои хотели, чтоб и в нашей семье хоть я образование получила. А легко ли это? Каждая копейка мозолями давалась. Ведь все в колхозе лямку тянули. С утра до ночи, не разгибаясь. Я по дому управлялась. Да на огороде возле дома. С меня ничего не требовали, лишь образование. И я училась. Легко мне все давалось. Шутя. Школу закончила с медалью. Всем деревенским на зависть. Мои уже мечтали, как я стану учительницей или врачом. На меньшее не соглашались. И я поступила в пединститут. Сразу после школы, — выдохнула Фелисада, вспомнив тот выпускной бал, себя в белом нарядном платье. Веселые лица одноклассников, первый вальс, в котором совсем по-взрослому закружилась она с молодым практикантом, не сводившим с нее весь вечер откровенно влюбленного взгляда.
Девчонки, недавние одноклассницы, жгуче завидовали Фелисаде, мол, не успела еще из школы выпорхнуть, а уже и кавалер завелся. Да не какой-нибудь зеленый мальчишка, а взрослый парень, который уже осенью станет работать учителем.
Фелисада сама не верила в свое счастье. Андрей, так он просил его называть теперь, не отходил от нее ни на шаг.
Он помогал ей готовиться к вступительным экзаменам. Их она сдавала всего два. И если бы получила не серебряную, а золотую медаль, прошла бы в институт вне конкурса.
Андрей ждал ее с экзаменов, тревожился за результаты, Фелисада видела его волнение. И радовалась, что любима.
Но дома никто не радовался такому повороту. Об Андрее никто и слушать не хотел.
— Рано тебе голову забивать любовями. Выучись. Человеком стань. Самостоятельным. А уж потом о семье думай! — серчал отец.
— Два года встречалась я с ним, втайне от родни. А на третий — забеременела. Андрей уже в горкоме комсомола работал. Взяли его туда. Когда узнал, что ребенок ожидается, — к моим пришел, чтоб пожениться разрешили. Родня, как узнала правду, — в слезы. На Андрея чуть не с кулаками кинулись. Отказались от меня навсегда. И видеть не захотели. Одна маманя втихаря навещала. Помогала продуктами, да все молилась за меня, чтоб забыли родные обиду, простили грех.
— Что ж тут плохого, если девочку замуж берут? Это в радость, что не засиделась в девках, что оказалась способной дитя зачать, продолжить род. Такому радоваться надо, — удивился Петрович.
— Андрей больше не пошел к моим. Обиделся. Не захотел уговаривать. Но и ко мне переменился. Уже не звал расписаться. Избегать начал. Стыдиться. И вот тогда я вздумала избавиться от ребенка, аборт сделать. Сказала мамане. Та в крик. Мол, не дам грешить, не смей убивать душу. Бог накажет. Рожай. А как, если отец от неродившегося отвернулся, сама на ноги не встала, ни куска, ни угла? Как жить? Плодить нищету? А мать за свое — не губи, вырастим и без него. Андрей и вовсе-ко мне приходить перестал. Девочки в общежитии надо мной смеются. Мол, доигралась, доучилась. Видят, что живот растет. Куда его спрячешь? Не только однокурсники — преподаватели коситься стали, вроде я позорю студенческий коллектив.
— А что, студенты яиц не имеют иль бесполыми они у вас в Липецке были? Уж кто-кто, а мы помним, как в студенчестве жили! Ни одной девке проходу не давали. На уборке урожая в деревне все стоги сена наши были! — хохотал Килька.
— Теперь не о тебе речь. Ты свое откатал в сене, как и мы. Оттого нынче не катаемся, а кантуемся, — оборвал Никитин и глянул на бабу выжидательно.
— Забрала меня мать домой. В деревню. Чтоб я с ребенком чего не утворила. Я академический отпуск оформила. И решила Андрею на работу позвонить, предупредить, что в деревню уезжаю. Он в отъезде, в командировке оказался. Как ответила секретарша — не скоро вернется. А через месяц я родила Наташку, — выдохнула Фелисада.
— Так ты счастливая! Дочь имеешь!
— Все ждала, когда за мною и дочкой Андрей придет, домой забрать. А он даже не навестил, не позвонил ни разу. Будто околел! — сорвалось ненароком злое, и слезы снова полились по щекам. — Забрала меня из роддома мать. Вместе с Наткой. И через две недели окрестили мы ее. Записали Натальей Андреевной. А еще через месяц отправили меня старики в город доучиваться. Да все наказывали не встречаться с Андреем. Я бы и рада. Да только успела войти в институт, узнала, что отчислили меня. И причину назвали — аморальное поведение и крещенье ребенка в церкви. Второе было основным. Я к Андрею кинулась за помощью. Он уже в горкоме партии вторым секретарем был. Увидел меня, весь красными пятнами покрылся и говорит: «Уходи отсюда и не позорь меня — деревенщина! Помогать материально буду, но жить с тобой — ни за что! Опозорилась сама и меня за собой в грязи утопить хочешь? Не буду я тебе помогать. Зачем крестила в церкви девчонку? Или с ума сошла?» Тут и я не сдержалась. — Вспомнила баба, как запустила мраморной тяжеленной чернильницей в холеное лицо. Как разбила на голове мужика массивную пепельницу и поливала отборной бранью за все пережитое. — Всю рожу я ему исцарапала. Все ребра истолкала гаду. За все разом. За свои слезы и позор, за Наткину безотцовщину. И сказала, что подам на алименты. Он враз как ошалел. Вскинулся весь. И говорит: только попробуй опозорить меня, жизни не обрадуешься. Я тогда ничего не знала и не поняла. Пообещала, что завтра же отдам заявленье в суд. Он меня, дуру, уговаривал жить спокойно: «Сам, без суда помогать буду. Не ходи, не трепи мое имя». Да только обманутый однажды в другой раз уже не поверит. Так и я… Как обещала, отдала заявленье в суд на следующий день. А едва домой вернулась, даже переодеться не успела, за мной приехала машина из психушки. Никто не понял, что случилось, как на меня натянули смирительную рубашку, затолкали в машину и увезли в дурдом, даже не предупредив родных, куда меня денут.
— Вот паскуда! Башку такому снести мало! Кобель вонючий! За что жизнь изломал? — посочувствовал Колька, матюгнувшись в кулак.
— Я тогда еще не поняла, что судья и Андрей — как воры одной шайки — меж собой связаны круговой порукой. И, улучив момент, сбежала из дурдома и сразу в суд. Мол, недоразуменье разрешите. Я не сумасшедшая. Андрюху избила не от буйства, а за то, что он — кобель, бросил меня с ребенком. Но так и не успела досказать. Не увидела, не приметила ничего. Только-то и опомнилась, когда опять в смирительной рубашке оказалась. И по новой кинули меня в дурдом, но уже не в общую, в закрытую под замок, зарешеченную палату Где санитары из меня память выколачивали сапогами. А когда увидели, что молоко на рубахе проступило, щипать стали. Водой холодной поливать из брандспойта. Три дня мне спать не давали. Ни куска хлеба, ни глотка воды. Пока молоко с кровью не перемешали — не успокоились. Всю любовь они из меня вышибли. Заодно и веру в людей. В закон, каким кобели как яйцами крутят. Прикинулась я тихоней, смирившейся. А саму зло точит. Ведь вот зачем именно мне на пути говно попалось? Зачем я его полюбила, зачем поверила? За что он мне всю жизнь испоганил? И сколько себя ни уговаривала, не могла забыть. Ну а меня уколами замучили. На день по два десятка. От них и нормальному свихнуться недолго. Я столько хлеба не съела, сколько в меня насильно гадости всякой влили. Собьют кулаком санитары, завалят на пол. Руки на затылок вывернут так, что свету не рад. И всобачат сразу несколько уколов. От них все нутро наизнанку выворачивало от рвоты, отшибало намять, бросало в сон на несколько дней. А когда через два месяца родные пришли навестить, ни мать, ни отец меня не узнали и поверили, что свихнулась я, что забирать меня домой не просто не стоит, а и опасно. Они увидели меня через окно. Поговорить не дали. Ушли старики, поверив врачам, — всхлипнула Фелисада.
— Что ж, больше не повезло сбежать? — спросил Никитин.
— Трижды я убегала из психушек. И каждый раз меня ловили и увозили все дальше, пока не у казалась во Владивостоке. Оттуда выбраться не было никакой возможности. Правда, коль самой не выскочить, придумала другое. И, как только к больным приходили родственники, передавала с ними письма для своих, чтобы отправили. И жалобы… Какие ночами писала, пока санитары спали, — горестно вздохнула баба и продолжила: — За три таких жалобы я едва выжила. Кинули меня в подвал. В клетку закрыли. Без жратвы неделю держали. Не одну меня, конечно, поначалу крепилась. А потом, когда почуяла, что жизнь покидает, из-под себя жрать стала. Уже в полубреду. Вот в этом состоянии меня и показали комиссии, которая по жалобе приехала. Глянула она, нюхнула и ходу… Я их и не увидела. Сознанье на тот момент отказало. Да и где ему было сохраниться, если уже из-под себя взять было нечего. Ох и мордовали меня санитары за каждую жалобу, за всякое заявление. И все по голове колотили. Она у меня стала хроническим кипящим горшком, в каком едва просыпалась память, ее тут же вышибали и вытряхивали.
— И за что такая корявая судьба выпала? Так хоть дочка жива? — спросил Фелисаду водитель Серега.
— О ней я спрашивала в каждом письме, переданном с чужими родственниками. Но ответа не получала. Не приезжали мои навестить, не интересовались. Видно, испугались насмерть, увидев в окне. И поверив, что вконец свихнулась, решили, мол, ни к чему малахольной письма писать. Но я не могла думать иначе о своих, если за годы не получила ни одного письма. Я никого к себе не ждала. Устала. И вдруг, уже во Владивостоке, передали мне посылку. Вечером почта пришла. А врачей не оказалось. Ушли уже. Медсестра, на мое счастье, сердечней всех в смене той дежурила. Проверила бегло, нет ли чего колющего, режущего, и отдала целиком, вот там я и нашла весточку из дома. Узнала все, — стиснула баба зубы и глухо простонала.
— Попей чайку, — предложил Петрович, налив в стакан побольше кипятка.
— Письмо то было от сестры. Она написала, что отец мой умер три года назад. Он все не верил врачам и требовал, чтобы меня вернули в семью, к родным, какие, мол, уход обеспечат лучше, чем в любой больнице. Доказывал, что не по болезни меня упрятали в психушку, а чтобы скрыть партейному кобелю свой засратый хвост. И добивался правды для меня. А когда возвращался домой из города, его по дороге машина сбила. Сразу насмерть. Но водителя так и не нашли. Мать после похорон вскоре чахнуть стала. Заболела. Сдали нервы. Трудно было одной с Наташкой. За ребенком глаз да глаз нужен… И не углядела, когда она на речку с детворой пошла кататься на санках. Там с берега она съезжала, на лед. Попала в прорубь. Достать не смогли. Так и не нашли мою девочку, — зазвенел голос натянутой струной и, словно оборвавшись, вырвался рыданьем.
Мужики сидели, опустив головы. Курили молча. Да и что добавишь к услышанному?
— Мать в тот же день от сердечного приступа умерла. Как написала сестра, хорошо, что не мучилась. Да и что за жизнь у нее была бы, сплошной укор и наказанье.
— Ну, а этот гад цветет и пахнет до сих пор? — спросил горбатый Митенька.
— Андрей женился вскоре после того, как меня в психушку забрали. На дочери секретаря обкома. Тот его не медля к себе в аппарат забрал. На хорошую должность. Квартиру дал. Всем обеспечил. Кроме главного. Новая жена, по слухам, бесплодной оказалась. Поначалу лечилась на всех курортах. Да не помогло. Она надежду потеряла. Пить стала. Сначала дома, понемногу. А потом и вовсе опустилась. Где пьянство, там и все остальное. Терпел он пять лет. Приводил, привозил, поднимал ее из-под заборов и канав. Потом бить начал. Не помогло. Жена борзеть стала, поволокла из дома вещи на пропой. Он ее к отцу приволок. А тот вроде бы и сказал, что никому свою дочь силой не навязывал. Отдал в жены чистой девушкой. А раз Андрей сумел испортить, распустить, пусть теперь мучается…
— Так ему и надо! — вырвалось у Федора.
А Фелисада, глянув на него, ответила:
— Сама я во всем виновата. Отца с матерью не послушалась. В любовь поверила, как в судьбу. А она что? Короткая сказка. О жизни не подумала. Когда спохватилась — поздно. Все потеряно. И ничего, никого уже не вернуть… Я давно его простила. Зачем свой грех и дурь на чужие плечи взваливать? Да и Андрей не ушел от судьбы. Все сполна получил, как и полагалось, — выдохнула колючий
комок, застрявший в горле, и, уставившись на догорающие в топке угли, умолкла.
За палаткой лил бесконечный, промозглый дождь. Он хлестал по брезенту тугими струями, шелестел по стеклу тусклых окошек, сквозь которые начал пробиваться рассвет.
— Заговорились мы. Так и не отдохнули, не выспались из-за меня. А ведь ночь кончается. Как работать будете? — виновато оглядела мужиков Фелисада.
— Да уж какая работа? Ты глянь, что в тайге творится. Туда не только нынче, еще дня три нос не высунешь. Все развезло. Да и то, сказать надо правду, почти полгода без выходных работаем. Надо и дух перевести когда-то. Пусть вынужденным, отдыхом воспользоваться. Попытаться и выспаться. Не то завшивеем мы здесь, — успокоил Никитин женщину.
— Тогда я завтрак начну готовить, — встала Фелисада.
— Там у нас за палаткой десяток осетров лежит. В ящиках. Подсолены. Их на сковородку — и все в порядке. Готовая жратва. А хлеба от ужина осталось много. Не одолели. Так что не переживай. Все без мороки, успеется. Отдохни еще, — предложил бригадир.
— С Андреем-то что стряслось? — подсел поближе к Фелисаде Митенька.
— Руки на себя наложил. Благоверная заразила венерической болезнью. А ее отец в этом обвинил не дочь, а зятя. И выкинул отовсюду. Да с таким позором и оглаской, что оставаться в живых, видимо, не смог. Силенок не хватило пережить. А начинать заново — поздновато было. Но перед тем написал письмо в психушку, где меня Держали. Сознался во всех своих грехах. И попросил отпустить меня на все четыре стороны. Врачи так и сделали. Вызвали меня поутру, потолковали немного. Посмеялись над прошлым, поругали Андрея, отдали его письмо и выпустили за ворота. Дальше вы все уже знаете…
— Отчего ж в деревню не отправили? К сестрам, братьям?..
— Хватило с них горя из-за меня. Зачем добавлять? Я была их мечтой и надеждой. Их гордостью. Придуманной сказкой. Да только верить в них взрослым никак нельзя.
— А может, сказка не досказана?
— Куда ж еще страшнее? — испугалась, перебив Никитина, Фелисада.
Она вскоре принялась чистить рыбу, а мужчины вышли наружу глянуть, где и как сообразить на зиму жилье для поварихи.
Решили расширить балок. Углубить его. Утеплить опилками и землей. Изнутри обшить все досками. Сделать полки и стеллажи для продуктов. Смастерить печь побольше, и когда все будет готово — переселить Фелисаду.
Дождь еще не закончился, когда Никитин, сев за бульдозер, принялся готовить жилье для поварихи.
Мужики носили доски, горбыль. И через пару дней жилье для бабы было готово. Его назвали теплушкой. Да и то, сказать нелишне, постарались люди. Сделали все возможное. Потолок, стены и пол сплошь дощатые. Два оконца пропускали достаточно света. Двери закрывались плотно, наглухо. Без скрипа.
Соорудили прочный стол. К нему под бок лавку поставили. Подумав, сбили топчан. Все ж лучше раскладушки. И, расстелив матрац с одеялом, позвали Фелисаду.
— Принимай жилье, хозяйка! Обвыкайся. Стерпись. Авось да прикипишь к нам душою, — то ли в шутку, то ли всерьез обронил бригадир.
Фелисада, оглядев теплушку, лицом просветлела. Не ожидала такой заботы о себе. Ничего не забыли лесорубы. Даже низкую табуретку смастерили. В углу — запас звонких березовых дров наготовили. А Петрович, исчезнув на минуту, вернулся с букетом рябиновых веток, поставил их в банку, и жилье вмиг преобразилось.
Мужики переглядывались, улыбались загадочно:
— Вот так старая плесень! Всем нам нос утер, не разучился к бабам клинья бить! Ишь, какой галантный! И в тайге кобелем остался! — смеялся над Петровичем чифирист Вася. Но уже к вечеру перестал подтрунивать. И не только он. Удивилась бригада. Да и было чему.
Всю ночь стирала Фелисада постельное белье бригады. Кучи рубашек, маек, носков сушились на веревках, натянутых между деревьев.
А Фелисада, едва накормив бригаду завтраком, ушла в тайгу с ведрами. Трижды приносила грибы. А под вечер вернулась с полными ведрами брусники.
Пока мужики ужинали, баба поставила варить варенье, грибы на сушку готовила, нанизывала их в связки, развешивала ближе к теплу.
Управившись, белье принялась гладить. Не присела, не отдохнула до самой ночи.
С утра снова за грибами и ягодами в тайгу отправилась. И опять до сумерек на ногах.
За неделю вязки грибов топорщились по всему потолку теплушки. Три бочки засоленных груздей стояли в балке. Банки с вареньем выстроились в ряд на полках. Тут и брусника, и голубика, не успевшие осыпаться от осенних дождей.
Мужики вначале не обращали внимания на бабьи заботы. Но когда Фелисада выставила к чаю банку варенья, всем понравилось. Решили не уступать. И уже на следующий день отпустил бригадир
Васю-чифириста рыбы наловить в Алдане. Тот и постарался. Не только на ужин, на всю неделю осетров натаскал. И обронил, что на зиму запас за неделю сделал бы. Федор его поймал на слове.
И Вася теперь из чифириста в рыбака выбился. Гордился. Да и то верно, никому из бригады не везло так, как этому худому малорослому мужику. Рыба, казалось, сама шла к нему в сеть, заскакивала в лодку. Лесорубы даже удивлялись:
Эй, Вася, ты, верно, себя вместо наживки пользуешь? Как сумел рыбу к кайфу приучить?
Но Ваське было не до смеха. Он уставал так, что па ужин сил не оставалось. Какой чифир? Едва успевал отмыться от чешуи и валился на раскладушку до утра, даже на другой бок не поворачивался.
Фелисада жалела Ваську. Малорослый, он походил на мальчишку-подростка, состарившегося раньше времени.
Баба замечала, как курил этот человек. Взгляд его будто замерзал на чем-то. И мелко-мелко дрожали пальцы рук.
Что вспоминалось ему, о чем он думал? Неужели и этого, совсем крохотного мужика, не обошла судьба лихом? Но если бы все в жизни сложилось гладко, не оказался бы Васек в тайге.
Фелисада, сама не зная почему, больше всех его жалела, хотя не знала о нем ничего.
К бабе здесь, на деляне, относились все одинаково. Иногда кто-либо из лесорубов вспоминал, что средь них баба имеется, и приносил из тайги красивую чагу, которую прибивали вместо картины на стену теплушки.
Однажды, возвращаясь с работы в сумерках, мужики решили пошутить. Да и повод был. Нашли в тайге лосиные рога. И, стукнувшись в стену теплушки, подождали, пока Фелисада дверь откроет. Едва она выглянула, приметила вылезающие из-за угла рога. Казалось, лось чесался об угол теплушки. И вот-вот снесет печную трубу, выведенную именно в этот угол.
— Пошел вон, козел! Ишь, нашел, где блох трясти, вшивый черт! — Схватила баба веник и бросилась за угол. Оттуда хохот грохнул.
— А мы думали, что ругаться не умеешь. Теперь все о тебе знаем! И козлы, и блохатые, и вшивые черти! — смеялся одноглазый Леха и, протягивая бабе рога, сказал, давясь смехом: — Возьми на вешалку в теплушку.
После ужина повесили их. Теперь мужики не вваливались в палатку толпой, как прежде. Научились мыть сапоги, у входа для этого бочку вкопали в землю. В ней вода.
Не курили, развалясь на раскладушках. Чистые простыни и наволочки не хотели пачкать. А Фелисада и до одеял добралась. Все повыстирала и повысушила к зиме. Уговорила утеплить палатку. И ее послушались. Опилками, досками, дерном обложили. Настелили деревянный пол. И уже в первую же ночь почувствовали большую разницу между днем вчерашним и сегодняшним.
Тихо, незаметно вошла Фелисада в жизнь бригады и постепенно меняла в ней привычный уклад.
Лишь на пятой неделе жизни получила баба первую получку. Она и не знала, что оформил ее Никитин, с согласия всей бригады, не поваром, а сучкорубом. Потому заработок бабы был не ниже, чем у мужиков.
Женщина смотрела на деньги радостно и растерянно. В колхозе за них, не разгибаясь, год работать надо. Учителю — почти полгода. А ей за месяц столько заплатили, — покраснела она от радости.
Теперь мыла можно купить, туалетного. Сколько хочешь. И порошка стирального. И прищепок для белья, — торопясь, стала перечислять.
Еще чего? А ну, мужики! Скинулись живо! Не хватало нам на ее шею сесть! Со своей получки купи что-нибудь из одежды. Баба все же. Завтра с Килькой в село поедешь. Там в магазине все, что нужно, имеется. За полдня управитесь, — сказал Никитин. И, составив список предстоящих покупок, подсчитал все: собрал с каждого по полсотне. Передал деньги и список Фелисаде.
— А зачем хлеб покупать? Я сама напеку, — глянула в список баба.
— Муку к зиме приберечь надо. Тогда ее сюда трудно привезти.
— А чай зачем? Давно уж на травах вам заварку делаю. На всю зиму напасла. К чему деньги изводить? — ахнула Фелисада.
— Нужно! — глянув на Ваську, оборвал бригадир сухо.
Фелисада не стала читать дальше. Вложила свою полсотню к мужичьим. И пошла готовиться к завтрашнему дню. Путь предстоял неблизкий. На моторной лодке по Алдану пройти сотню километров — дело нелегкое. А тут и холода наступили. Снег уже с неделю грозит лечь намертво. Ночами в тайге такая стужа — зайцу в своей шубе на месте не усидеть. Человека и подавно до костей прохватывает холодом. Фелисада телогрейку ближе к печке повесила, чтоб просохла получше да тепла набралась. Сапоги с портянками над трубой пристроила. Путь не близкий. Ноги сберечь надо.
Баба постирала единственную кофту, юбку — не хотелось показываться в магазине грязной кикиморой. Баба помылась из таза. И, укутавшись в простыню, ждала, когда одежда высохнет. Внезапно в дверь постучали. Фелисада, укрывшись одеялом, крикнула:
— Входите!
В теплушку, протолкнув впереди себя большой узел, вошел Вася.
— Тут вот мужики тебе передали. Кое-что. В дорогу. Чтоб не замерзла. Им оно не скоро понадобится. Лежит без дела. А тебе без этого не выйти. Завтра надень. Велели, — положил узел на лавку и спросил: — А ты чего так рано спать легла? Тебя в палатке на чай ждут. Сама приучила. Теперь вставай! — Но, увидев выстиранную одежду, понял все. Указал на узел: — Здесь целый гардероб тебе. Что подойдет, понравится, то и твое.
К вечернему чаю Фелисада приноровила мужиков сразу. За ним обсуждался прошедший день, намечался завтрашний. За чаем отдыхали, случалось, шутили, рассказывали и анекдоты, вспоминали прошлое и недавнее.
Так узнала женщина историю Васи. За столом о ней лишь обмолвились. Мол, крепко влип мужик. Чуть не посадила его жена-потаскуха. Застал он суку с хахалем. Ну и вкинул ей не скупясь. Да так, что и соседи не могли отличить, где у бабы голова, а где жопа. Вся синяя, распухшая, прибежала она в милицию, чтоб мужика наказали за мордобой и дурную славу, которая о ней по селу пошла. Милиция и рада… Но тут, на счастье, Никитин появился. Узнал, в чем дело, сгреб мужика под мышку и в лодку уволок. Увез в тайгу из-под носа участкового. Тот не стал искать. Боялся в тайгу сунуться. А Вася через полгода заявление на развод подал. К тому времени все село забыло, что случилось в день его исчезновения. Успела опомниться и жена. Но как ни упрашивала, не вернулся к ней Василий. Ни копейки денег не дал, не забрал из дома ни одной рубахи. Даже на порог не ступил. Ушел с решением суда о разводе и после этого никогда в селе не показывался.
Он возненавидел весь бабий род. Считал его виновным во всех земных бедах. И клялся всей тайге, что он себе скорее яйца откусит собственными зубами, чем решит жениться во второй раз.
Но к Фелисаде Вася относился особо. Он словно забыл, что она тоже женщина. И нередко приходил в теплушку — скоротать час, другой. Порой, ни словом не обмолвясь, грел душу рядом с человеком, которого признал сразу.
Фелисада часто забывала о нем. Он умел оставаться неприметным. Она подсовывала ему варенье, горячую лепешку к чаю, когда он засиживался у нее дотемна. И все вздыхала, что даже малого человека не обошла большая беда.
Обо всех понемногу узнала Фелисада. И только Килька оставался тайной за семью печатями. Он не упускал случая подтрунить над нею, пройтись огульно в адрес баб такими словами, что с елок иголки от стыда осыпались. И при этом он даже не оглядывался на повариху, искренне считая, что и она не лучше прочих.
Фелисада не обижалась на него, сказав как-то вечером Кильке, что любой мужик получает от женщины ровно столько, сколько дал ей. Требовать большего — никто не имеет права. Не надо смотреть на бабу как на утеху. Она еще и мозги, и душу имеет. А уж если его, Кильку, отвергли, значит, хреновый он человек. А может, и мужик никчемный. Хороших не подводят, ими не швыряются. Разве только сучки. Но их не так уж много на свете развелось. А прежде чем бабу хаять, стоило бы иному мужику на себя оглянуться.
После этой отповеди Килька замкнулся. Стал раздражительным. Явно тяготился присутствием в палатке поварихи. Не упускал случая придраться к ней даже из-за пустяка. Мужики понимающе посмеивались над ним. И на выходки Кильки никто не обращал внимания.
Фелисада знала, что моторную лодку, кроме Кильки, Никитин не доверял никому Тот лучше самого себя изучил коварный фарватер реки и мог среди ночи, с завязанными глазами, привести моторку в село, не задев дном ни одной коряги, не царапнувшись о гальку. Словно нутром чуял реку человек, и ни разу интуиция не подвела его.
Фелисада, развязав узел, принесенный Васей, взяла из него теплую шапку, носки и шарф. Все остальное вернула в палатку. А утром, чуть свет, накормив мужиков завтраком, спустилась следом за Килькой в лодку.
Для женщины эта поездка была внове не только потому, что навестит сельский магазин, а и в моторной лодке она оказалась впервые.
— Садись ближе к носу! Да укутай сопли. Не то с ветром все на меня лететь будет, — бурчал хмуро Килька, оглядывая тяжелые, свинцовые облака, нависшие над Алданом. Небо готовилось то ли высыпать людям на головы сугробы снега либо закрутить их в ураганном ветре.
Фелисада села на лавку, на самом носу лодки, и Килька, столкнув посудину в воду, навесил мотор, влез в лодку и прямо с места, как резвый рысак, описав короткую дугу, вышел на середину реки и повел моторку, обгоняя течение.
Хлесткий ветер ударил в лицо Фелисаде тугой пощечиной. Фонтаны воды, разрываемые лодкой, поднялись выше головы. Они казались невидимыми сильными крыльями, несущими моторку над рекой.
Чудилось: поддай Килька газку еще немного, и лодка взмоет над водой оголтелой птицей, помчится к облакам и, пробив серую завесу, вырвется к самому солнцу, яркому и теплому.
Мелкие брызги воды попадали на лицо и руки бабы. Она отворачивалась от ветра. Но он повсюду доставал ее глаза, вышибал из них слезы.
«Попросить бы Кильку, чтоб сбавил скорость.
Но нет, осмеёт. Такое с кем угодно возможно, но не с ним», — думала Фелисада, чувствуя, как немеют от холода лицо и руки. А стужа пробирала все глубже, к самому сердцу.
Повариха кутала лицо в шарф, чтоб хоть как-то спасти горло от ледяного ветра, взвывшего над головой.
Небо чернеющим пузом ложилось к самой воде. Не видно берегов. Лишь темный Алдан без начала и конца стлался впереди нескончаемой змеистой лентой.
Фелисада оглянулась. Килька сидел спокойно, ухватившись за ручку мотора, смотрел вперед. Но, как бы ни старался он это скрыть, заметила баба, что лицо его посинело от холода.
Повариха продрогла насквозь. Зубы выбивали лихую чечетку. Она молила об одном — скорее бы наступил конец этому испытанию. Она не знала, сколько они проехали и сколько им еще суждено пройти.
От водяных брызг и холода телогрейка на плечах и груди коробом стала. Даже в сапоги попала вода, и ноги давно закоченели.
Фелисада молчала. Терпела. Ведь у всякой дороги есть свой конец. Когда-то и она вернется в теплушку. И уж никогда больше не согласится поехать с Килькой в сельский магазин.
Нет, уже не выбитые ветром, уже свои слезы катятся по щекам. От страха или от холода? Почему вдруг так темно стало? С неба посыпал снег. Крупные хлопья облепили Фелисаду, неподвижно сидевшую в лодке. Она уже не верила, что у этого мученья есть своя развязка, когда вдруг глухой удар в днище пробил дыру и в нее хлынула вода.
Баба ничего не успела сообразить. Лодка мигом стала оседать в воду. Килька, побелев с лица, вел лодку к берегу, широко разинув в крике посиневшие от холода губы.
Повариха кинулась к пробоине. Нащупала. Заткнула сорванной телогрейкой. И, быстро вычерпывая воду ведром, выливала ее за борт.
Килька осторожно причалил лодку к берегу. Огляделся. Сказал виновато:
— Эх, дьявольщина! С километр всего-то до села не дотянули! Говорил же Федьке, чтоб кого из мужиков отпустил со мной. Так нет! Уперся, козел! Словно не знает, что раз баба в море — кораблю несчастье!
— Послушай, ты, матрос — в штаны натрес, я тебе другое скажу: хреновому танцору всегда яйца мешают. Давай моторку на берег вытащим, пока ее ветром не унесло либо не утянуло на дно. Тогда тебе Никитин скажет, кто из нас в бабах оказался…
Вдвоем они быстро оттащили лодку подальше от воды. Килька перевернул ее. Глянул на пробоину, обхватил руками голову.
— Загробил посудину! Хана теперь. Что делать будем? — простонал мужик в отчаянье.
— В селе людей знаешь? Беги живо! Попроси помочь.
— Да бесполезно. Мне не помогут. Пустой номер.
— Почему? — удивилась Фелисада.
— Долгая история. Не до нее теперь, — отмахнулся Килька, принявшись крыть отборным матом растреклятую корягу, оказавшуюся на пути.
— Где село? Как туда дойти? — оборвала его Фелисада. И, как была, в рубашке, побежала в село, прихватив с собою деньги и список.
Первым ее заметил тракторист. Он, никогда не видевший и не знавший Фелисаду, понял, что не с добра бежит баба по берегу. В такой холод — в рубахе. И рванулся навстречу, думая, что убегает она от зверя.
Когда узнал, в чем дело, головой закрутил от досады:
— Дурных людей Бог наказал! И чего тебя, баба, к ним занесло? Неужели в свете путнего места для жизни не могла сыскать, как с этими урками жить в одной берлоге?
— Ты помоги. Лодку починить надо. Нам без нее ни вперед, ни назад. Что теперь судить людей? Все не без горбов. У всякого свои грехи за плечами мешками висят. У меня уже сил нет. До костей продрогла. А и тому, кто остался с лодкой, того не легче. Бутылку тебе поставлю. Помоги, голубчик!
Обещанная бутылка или ласковые слова растопили сердце. Только исчезла хмурость с лица. Подцепив тележку, поехал тракторист с Фелисадой туда, где, не надеясь ни на что, ждал и не ждал их Килька.
— Помоги, дружок, лодку в тележку поставь, — просила Фелисада. Тракторист, ощерив желтозубую пасть, с радостью согласился.
Еще бы! Голубчиком и дружком его лет тридцать назад звали бабы. Нынче не то что чужие, своя жена так не кличет. А все ж мужик! Хоть от макушки до задницы в мазуте, нутро все равно добрые слова и ласку любит. А баба не скупится на них. Видать, сама такое давно не слышит.
За два часа помог Кильке лодку отремонтировать. Да так, что и опытный глаз не увидел бы следов недавней аварии.
Килька на радостях вокруг моторки в пляс nyстился. А Фелисада, чмокнув в щеку тракториста бутылку ему в карман сунула. Тот и вовсе разомлел. Запунцовел. Благодарить бабу стал. Обещал завсегда подсобить, коль нужда прижмет. Ты, мол, только кликни. И показал свой дом. Кильку он в упор не замечал. Не говорил с ним, не приглашал.
Фелисада вместе с Килькой пошли спокойно в магазин, зная, что тракторист присмотрит за лодкой.
Баба уже много лет не была в магазинах. А потому немного растерялась. Сельмаг оказался много богаче, чем предполагала повариха.
Купив все по списку, Фелисада решила приглядеть кое-что и для себя. Она только ждала, когда уйдет из магазина этот Килька. Ну неудобно ей при нем нижнее белье себе спросить. Мужик тоже ждал, когда уйдет Фелисада, чтобы отовариться водкой. Наконец, он не выдержал. Набрал десяток поллитровок и, запихав их в рюкзак, заторопился из магазина.
Фелисада облегченно вздохнула. Она тут же купила себе теплую куртку, кофту. Набрала ворох нижнего белья, валенки и тапки. Теплые носки и платки, душегрейку и свитеры. Не забыла о рукавицах. И, одевшись тут же, в магазине, глянула на себя в зеркало.
Нарядная женщина, ее повторенье, смотрела из зеркала. Всем довольна! Но счастья нет. И будет ли оно? Вряд ли… Потускнели глаза… Короток миг радости. И, подхватив сетки, сумки и кульки, заторопилась Фелисада к лодке.
На обратном пути она уже сидела рядом с Килькой. Вместо груза на носу стояли ящики, мешки с хлебом и сахаром, макаронами и мукой, гречкой и солью. А ящики с мылом, стиральным порошком, с тушенкой вдавили лодку в воду, и теперь она не летела. Шла медленно, одолевая течение, осторожно, ощупью, чтобы не напороться на случайную корягу.
Домой, к себе на деляну, Фелисада и Килька вернулись уже вечером, когда бригада была в палатке.
— Что так долго мотались? Иль магазин был закрыт? — не стал скрывать тревогу Никитин.
— Да нет. С магазином ажур. А вот посудину пропорол на корче. Но… слава Богу! Починили…
Фелисаде ночью стало плохо. Не прошла ей даром пробежка в село. К утру бабу скрутило так, что небо показалось погостом.
Вася-чифирист пришел к поварихе за чаем, который специально для него внес в список Никитин. Мужик позволял себе расслабиться лишь ночью, чтоб утром снова быть в форме и идти на работу. Васю ночью никто не трогал. Не ругали его за чифир, не высмеивали. И человек глушил свою боль и память, как умел, не мешая никому, не сетуя и не жалуясь.
Повариха лежала на полу.
— Фелисада! Ты что? Бухнула лишку? Ну вставай! Полезай на топчан, покуда никто не видел, — силился поднять бабу Вася и почувствовал, что повариха вся горит.
— Не пила я, Васек. Худо мне. Совсем плохо, — пожаловалась баба, открыв глаза, и попросила: — Дай воды.
Мужик заторопился. Напоил Фелисаду и предложил:
— Давай на топчан. Там теплее.
Повариха пыталась встать и не могла. Вася разбудил Петровича. Вдвоем они уложили Фелисаду на топчан, укрыли одеялом, курткой.
— Растопи печь шустрее, согрей воды! — при казал Петрович чифиристу, тот бегом управлялся. — Неси поллитру!
Открыв бутылку, долго растирал бабу водкой. Потом заставил выпить. Фелисада послушалась. Петрович положил ей компрессы на грудь и спину, обвязал шарфами, платком. Сверху свитер натянул. Растерев водкой ноги поварихи, надел на них теплые носки и, приложив к ним вместо грелки бутылки с кипятком, поставил греться чайник.
Полную кружку чая с малиновым вареньем заставил проглотить залпом. А через час, натопив в теплушке так, что дышать стало нечем от жары, сменил на Фелисаде пропотевшие шарфы и свитер на сухие.
Ни Вася, ни Петрович ни на шаг не отошли в эту ночь от Фелисады. Они не спрашивали ее ни о чем. Они лечили, вытаскивали из болезни, как могли.
Проснувшийся утром Никитин, увидев, что повариха больна, решил сам узнать о случившемся. И только тут услышал, что пришлось бабе бежать в село в одной рубашке. Три часа на холоде… Не сразу вспомнила о себе. Когда купила куртку, было поздно.
Федор вернулся в палатку злее черта. Сдернул одеяло с Кильки и сказал тихо, на шепоте:
— Слушай, ты, мудило, чего ж молчал, что повариху загробил своими руками? Иль язык просрал, падла? Так вот остаешься нынче здесь. За повара и няньку! Усек, паскуда? И не приведись, коль что случится с бабой, башку отсеку вмиг! Ты меня знаешь! Чего развалился! А ну, жрать готовь! И чтоб Фелисаду смотрел, как положено! Живо шевелись! — сорвал с раскладушки рывком и, поддев кулаком, вышиб из палатки раздетого. Килька, как был в трусах и в майке, вскочил в теплушку, забыв постучаться.
— Что с тобой? — кинулся к Фелисаде. Та, наметив багровеющий синяк под глазом Кильки, поняла все.
— Застудил ты ее крепко. Забыл, что человека с тобой отправили. Эх, Колька! Дерьмо — не мужик! Тебе бы только языком трепать! Лоцман сраный! — покачал головой Петрович.
— Может, врача привезти ей? Я живо в село смотаюсь. Только скажи! — испугался бледности поварихи Килька.
— Дай градусник из аптечки, — потребовал Петрович. И вскоре, увидев температуру, ахнул — сорок…
— Да чем эта врачиха поможет Фелисаде? Давай я попробую ее на ноги поднять. Нашими средствами. Они посильнее таблеток будут. Иного выхода нет, — предложил старик.
— Оставайся, Петрович, вместе с Килькой. Пусть он жрать готовит. И поможет, коль где потребуется. От греха подальше возьми его. Дай мне остыть, чтоб я его, потроха, инвалидом не сделал под горячую руку.
Килька возился у печки. Жарил рыбу, варил макароны, кипятил чай. Время от времени подходил к бабе, смотрел на нее, спрашивал, не хочет ли она чего-нибудь. И, вздыхая, отходил, виновато опустив голову.
Когда бригада ушла в тайгу, Петрович, сменив белье на Фелисаде, решил вздремнуть часок и пошел в палатку. Килька остался с бабой один на один.
Он сменил воду в бутылках на кипяток, положил к ногам. Напоил Фелисаду чаем. Укутал во все освободившиеся одеяла и стал мыть посуду. Бабе тяжело было смотреть, как управляется на кухне Килька. У него все летело из рук.
Фелисада попыталась встать, но ноги не удержали. Она поняла, что болезнь оказалась сильнее и свалила всерьез.
— Поешь чего-нибудь, — подошел Килька. Но женщина отказалась. Она не хотела быть обузой никому и легла на топчан, повернулась лицом к стене.
Килька тут же укрыл ее одеялами, и Фелисада словно провалилась в забытье, а может, задремала. И словно не было деляны, хмурой бригады лесорубов, отошла, а может, отпустила на время жестокая болезнь.
Фелисада вновь оказалась в психушке.
Снова подсела к ней на койку хрупкая робкая соседка-художница. Ее в дурдом упекла свекровь. За то лишь, что высказала ей в лицо все скопившееся за пятнадцать лет. Молчать больше не могла. Хотела уйти к матери вместе с сыном и мужем либо снять квартиру… Но не повезло. Свекровь была главврачом больницы и быстро нашла управу на невестку. Та и опомниться не успела.
Теперь у сына есть мачеха и маленькая сестра. Новая невестка прекрасно ладит со свекровью. Она — дежурный врач психушки. И время от времени рассказывает художнице о ее сыне, теперь зовет он матерью чужую женщину. Свою забыл, не помнит, как она выглядела. А может, и не было вовсе, приснилось?
Семь лет пробыла в больнице художница. Тихая, робкая. Она так любила песни птиц за окном, любила облака, небо — большое-большое, как мечта. Жаль, что не каждой суждено сбыться.
Она ждала, что свекровь, отняв у нее семью, саму отпустит из дурдома. Она писала, жаловалась, просила помочь. Бесполезно… И однажды весной повесилась художница на поясе от халата. Прямо в палате, ранним утром…
А толстая женщина, приехав в психушку, выдавила из накрашенных глаз слезу и сказала, глянув па ту, что была первой невесткой:
— Я так любила тебя…
Фелисада обнимает во сне художницу. К ним подсаживается еще одна соседка по палате. Эту в психушку упрятало собрание рабочих инструментального завода. За то, что не в цехе, не на проходной, а в заявлении в милицию назвала ворами все руководство завода.
Комиссия, которой поручили обследовать здоровье девчонки, долго не морочила себе голову. Никто из них не задумывался, как психичка дошла до четвертого курса института, училась лучше других на заочном отделении. Содержала на своем иждивении безрукого и безногого отца, инвалида войны. Кроме него, никого у нее не было. Мать умерла, когда девочке исполнилось девять лет.
Как жилось им с отцом, никто никогда не интересовался. Случалось, не днями — неделями сидели на хлебе и воде.
Отец — мужчина, а и он жалел, что нет у него рук, чтоб руки дочери развязать. Один бы раз оплакала… Она утешала. Жалела. Не жаловалась никому. Терпела.
А на работе не выдержала. Ни с кем не посоветовалась. Только с отцом. И получила… За совесть и за правду. Одним махом с нею разделались.
Еще и пригрозили: мол, вздумаешь жаловаться, в тюрьме сгноим, за клевету. Мало не покажется.
Она и впрямь свихнулась на пятом году, когда узнала из письма соседей, что ее отец умер от голода в своей квартире. Целый месяц об этом никто не знал. Не навещали. Потом его похоронили. Девочка за три месяца словно сгорела на глазах у всех.
«Где она, правда? Да и есть ли след ее на этом свете? Или придумали, как сказку для детей? Но почему тогда все взрослые ищут истину? Каждый верит в собственную везучесть, а находит горе. Почему?» — думала Фелисада. И с грустью смотрела на девочку-семиклассницу, которую к ним в палату вбили санитары поздней ночью.
Девчонка подожгла школу, где училась все семь лет. Она не в силах была убить директоршу, которая отняла у нее отца. Он был учителем. А мать — почтальоном. Как хорошо и дружно жила семья, пока не появилась в школе рыжая, как кобыла, накрашенная баба. Отец вначале посмеивался над нею. А потом сник. Стал задумчивым, замкнутым. Вскоре начал задерживаться в школе допоздна, ссылался на загрузки, дополнительные занятия, собрания, педсоветы, классные часы.
Мать быстро поняла причину. И, не упрекая, не навязываясь, перешла вместе с дочерью в старый родительский дом. Может, и жили бы они там спокойно, если б не злые языки.
Осужденья и насмешки посыпались со всех сторон. Особо старались дети. Не давали прохода. И девочка не выдержала, сорвалась.
Подкараулила, когда отец с директоршей остались вдвоем в кабинете и погасили свет. Она облила школу бензином с четырех сторон. Особо постаралась облить выходы.
Деревянное здание вспыхнуло факелом. Но отец вместе с директоршей сумели выскочить из окна.
Пожар был вскоре погашен. Нашли и виновницу. Кто-то из детей видел и рассказал.
Девчонку ничто не спасло. Матери сказали сразу, что за такое, не глядя на возраст, в тюрьму упрятывают до конца жизни. И оправданий, причин никто не спрашивает. Они никому не нужны и не интересны.
Девчонка плакала даже во сне.
А через полгода ее изнасиловали в подвале санитары. Двое мужиков всю ночь терзали, заставляя выполнять все их прихоти. Когда она пригрозила им, что напишет матери, пожалуется, ее задушили…
Нет, санитаров никто не судил. Они даже не уволились. Их никуда не вызывали. Они спокойно выкинули из подвала труп девчонки. Отдали матери, потребовав с той на бутылку за погрузку. Та отдала…
О причине смерти дочери ей ничего не сказали, заявив лишь, что с психов спроса нет.
О случившемся в подвале рассказала врачу сторожиха дурдома. Старая, набожная женщина. Фелисаде в ту ночь не спалось. И она невольно узнала, что случилось с девчонкой.
Женщина уже знала: попробуй открыть рот, вступиться, санитары, не сморгнув, утворят с нею то же самое. Только саму ее ни отдать, ни похоронить будет некому. А и девчонку не вернуть к жизни. В психушке, как узнала Фелисада, таких случаев много произошло. Санитары, едва поступала в дурдом девушка, своего не упускали никогда. Каждую, прежде чем отвести в палату, нужно было пропустить через душ. Таково правило. И санитары пользовались своими правами вовсю. Ни одна их рук не минула. Врачи понимали, отчего у девушек побиты лица, покусаны груди, все бедра в синяках. Но что поделать? Женщины не шли работать в психушку санитарками. Лишь мужики. А с них какой спрос? Да и легко ли, мол, удержаться при виде голой аппетитной девахи. Она же на голову дура. Снизу — все в порядке. Вот и не даю санитары добру пропадать. Ведь попавшие в дурдом почти никогда не покидали его и не выходили за ворота своими ногами.
Лишь единицам, в том числе и Фелисаде, повезло. Ее принимали в психушку старики-санитары. Их было всего двое. И бабы таких уже не возбуждали.
Фелисада кричит, ей снится, что главврач дурдома закрывает ее в одиночной палате. Баба вырывается, упирается в стены. Но ее отрывают, напяливают смирительную и гоняют в холодный душ под брандспойт. Но за что? Она никому ничего не сказала! Только памяти и сердцу. Это не выбить и ледяным душем!
— Фелисада! Что с тобой? Очнись! Чего так страшно кричишь? Почему плачешь? Проснись! Ради Бога, успокойся, — склонился над поварихой испуганный Килька.
Он держал наготове горячий чай с малиной. Решил напоить. Но женщина плакала. Слишком страшен был сон, слишком больны воспоминания. Их не прогнать, не отмолить, не выкинуть. Они навязчивы и внезапны. Они хуже болезни, от которой никогда не избавиться.
— Попей чаю, — просит Килька.
Фелисада отрицательно мотает головой. Она смотрит в потолок теплушки, боясь одного — возвращенья сна. Только не это! Ведь повезло ей выйти из дурдома здоровой. Неужели воспоминания сведут с ума?
— Как ты? — присел Килька на край топчана. И, вытерев взмокший лоб поварихи полотенцем, сказал: — А я грибной суп сварил. Так хочется, чтобы ты первая попробовала. Я так старался. Ну, честное паразитское! Ну, хорьком буду, если я самого себя в него не вложил! Ну, хоть пару ложек проглоти! Я ж на жопе «барыню» спляшу! Хочешь? — Он подвязался полотенцем, как кушаком, и, раскорячась, замесил ногами, завертел кренделя, сопя и краснея.
Фелисада невольно рассмеялась.
— Ну, давай, — согласилась вяло.
Килька кормил ее из ложки, приговаривая:
— Эта за тебя! Эта за Петровича! Теперь за Васю, за Митеньку, Леху… И за меня, засранца! Говоря честно, я не всегда таким был. Честное паразитское! — впихнул очередную ложку супа, отвлекая разговором. И предложил: — Хочешь, я тебе про себя расскажу? Все, как на духу! Без будды! А знаешь, почему? Ты тогда, в лодке, не только себя, а и меня спасла. Я же плавать не умею. Я на втором месте после топора! Поняла? Выходит, крестную мамку я теперь имею! И жить тебе надо долго. А значит, выздоравливать. Ты только слушайся меня! А уж я тебя на ноги живо вздерну! Честное паразитское!
Килька заставил Фелисаду одолеть громадную кружку чая с малиной. Та пила, обжигаясь.
— Выздоравливай, едрена мать! Я тебя теперь ни одним словом, никогда не задену! Не веришь? Чтоб мне весь век Ваську-чифириста в немытую задницу целовать! Честное паразитское!
Фелисада засмеялась. А Килька вдруг хлопнул себя по лбу. Вспомнил:
— У меня ж в омшанике мед есть! Чистый! Диких пчел ненароком тряхнули! Свалили дерево, а в нем целый улей! Два ведра меду набрали. В баке стоит. Непочатый, как девка. Я за него своею личностью поплатился. Изгрызли пчелы всего. Особо морду! Меня за родного брата медведи признали. Мужики в палатку пускать боялись. Зато теперь тебе сгодится. — Взял банку мужик и вышел из теплушки.
Вскоре он вернулся с медом.