Книга: Ночевала тучка золотая
Назад: 29
Дальше: 31

30

В Москве, в Лефортове, за спиной студенческих общежитий МЭИ, стоит четырехэтажное кирпичное здание бани. По средам там собирается команда любителей помыться и попариться. Студенты, пенсионеры, военные.
Однажды мой приятель, полковник, привел меня сюда. Было это в начале марта. Представил человеку пенсионного возраста, крепкому, но с животиком, произнеся:
— Вот, Виктор Иваныч… Надо показать ему (то есть мне) нашу баньку по всем, как говорят, правилам!
Виктор Иванович был в вязаной шапочке, в босоножках.
Он подал мне два дубовых веника — сам делал! — и повел в парную, по пути наказав окунуть их в холодный бассейник, а потом хорошенько стряхнуть, чтобы влаги не осталось. В эти веники, уткнувшись лицом, можно было дышать в парной, когда нас облепил, окутал сильный жар. И тут, на полках, все друг друга окликали, все знали. Кому-то кричали: «Коля, давай еще! Хорошо бы мяты! Эвкалипта! Витя! Эвкалипта у тебя нет?» А потом разложили меня на каменном полке, это уже не в парной, и Виктор Иванович с моим приятелем кудесили надо мной, особенно старался Виктор Иванович. Он поставил две шайки: одну в другой, с кипятком, а сверху третью — с мыльной пеной. Он окунал два веника в кипяток и быстро переносил их на мое тело. Прижимая к бокам, к спине, к позвоночнику, раскаляя до боли кожу, он шептал: «Терпи… Терпи…» И все разогревал меня, да так, что еще немного, и я бы не выдержал, но, видно, в том и было искусство, что он знал меру, эту границу-то!
А потом они терли, мылили, ласкали пальцами каждую во мне мышцу, каждую жилочку, подолгу растирали руки от кисти к плечу и ноги от пальцев вверх к коленям, а потом и брови, и щеки, нежненько, от носа к вискам, и все это потом ополаскивали водой, то горячей, на пределе (но ни разу того предела не перешли!), а то холодной, и тоже на пределе терпения.
Опять пошли горячие венички к моему радикулитному поясу, это уж специально, я потому и пошел в баню, что приболел; замучил меня радикулит…
О радикулите надо отдельно сказать, он у меня такой давний, застарелый… С тех пор, как я однажды в детстве в поле среди сухой кукурузы в ямке полежал… Всадники гнались за нами. Одна лошадь прошла надо мной в сантиметре. Я слышал затылком, как она переставляла копыта и шумно дышала, шевеля на моем затылке волосы… Но были сумерки, и всадник не успел понять, отчего его конь затоптался на одном месте. Издали протяжно, на чужом гортанном языке его кликнули на помощь — кого-то поймали! И он ускакал, стегнув нерасторопную конягу.
С тех самых пор мучит, мучит эта неумолимая боль в спине… Спасибо бане, спасибо Виктору Ивановичу, спасителю моему.
А в перерывчик блаженно усталые мои новые друзья извлекли водочку, у банщика подкупили пивца: по рублю за бутылку, а Виктор Иванович достал кореечку, лучку зеленого и банку с огурцами… И тихо-мирно, завернувшись в простыни, приняли из стаканчика, видать, тоже ритуального.
Виктор Иванович стал рассказывать про дубовые венички, которые он ломает, потом под гнет кладет, потом вялит на балконе и хранит в полиэтиленовом мешке… До следующего сезона как раз хватает!
— До лета, что ли? — спросил мой приятель, полковник-танкист.
— Эх, молодежь! — сказал Виктор Иванович, покачав головой. — Все-то вас учи да учи, ничего не знаете! До Троицы! Слыхивали про такую?
Последний раз они зашли в парную — лакировочка! А потом допили, оделись и вышли наружу. Но это был еще неполный ритуал, так я понял. Они свернули в ту же баню, с обратной ее стороны. Виктор Иванович скрылся за грязной дверью, но вскоре появился и поманил нас за собой: «Сюда! Сюда давайте!» В замусоренной полуподвальной комнатке стоял фанерный щиток, а за ним сидели два человека, выпивали: мы их видели в той же бане… А около них стоял небольшого росточка в зимней ушанке, в ватнике мужичок.
— Как, Николай Петрович, будет? — спросили его.
— Будет, будет, — отвечал он озабоченно. — Вот, хотите тут, а хотите в другой отсек…
— Нам бы в другой отсек… Если можно, — сказал Виктор Иванович. Повелительно так сказал.
Нас повели через заваленный столярной рухлядью коридор и привели в другой чулан, побольше первого. И тут была фанерка, и ящики вместо табуреток. Николай Петрович скрылся, принес бутылку и стаканы.
Разливая, Виктор Иванович кивнул в сторону коридора и сказал:
— А эти… наши! Один подполковник, а другой не помню… Из интендантов, кажись…
— А вы из каких? — спросил почему-то я.
Он, не отвечая, достал книжку участника войны.
— Вот, — сказал. — Я всю войну от корки до корки.
Выпили. Он глотнул из банки рассольчик и, заедая корочкой, добавил:
— Начиная от парада в сорок первом… А потом везде… Я автоматчиком был… Вот на Кавказе… Мы там этих, черных, вывозили. Они Гитлеру продались! Их республиканский прокурор был назначен генералом против нас…
Он опять налил. И мы выпили.
— В феврале, в двадцатых числах, помню, привезли нас под праздник в селение, вроде как на отдых. А председателю сельсовета сказали: мол, в шесть утра митинг, чтобы все мужчины около твово сельсовета собрались. Скажем и отпустим. Ну, собрались они на площади, а мы уже с темноты вокруг оцепили и сразу, не дав опомниться, в машины да под конвой! И по домам тогда уж… Десять минут на сборы, и в погрузку! За три часа всю операцию провели. Ну, а те, что сбежали… Ох, и лютовали они… Мы их по горам стреляли… Ну, и они, конечно…
Появился Николай Петрович, посмотрел на пустую бутылку, сказал:
— Закрываю, пора!
Встали, Виктор Иванович выходил первым и продолжал рассказывать:
— Помню, по Аргуни шли… Речка такая… На ишачках, значит, одиннадцать ишачков, я второй… Он как полоснет с горки из пулемета! Двое упали, а мы, остальные, отползли за выступ! Настроили миномет, и по той горке, где он засел, как дали… Горку ту срезали, ни пулеметчика, ни пулемета! Клочка одежды не нашли. У нас ведь как положено: голову тащишь в штаб, а там кто-нибудь из ихних опознает и вычеркнет из списков: Ахмет или еще кто… Ну, там до весны орден дали, а потом татар из Крыма переселял… Больше на тот свет… Калмыков, литовцев… Тоже злодеи-фашисты, сволочи такие…
И вдруг я услыхал что-то уже знакомое, слышанное давным-давно. Наверное, там же, на Кавказе.
— Всех, всех их надо к стенке! Не добили мы их тогда, вот теперь хлебаем.
Тут завернули мы в стекляшку, она как бы тоже не случайно встала на нашем пути. Расположенная рядом с церковью, так и зовется стекляшка: у Петра и Павла, ее в Москве знают. Разменяли рубль на мокрую мелочь, сполоснули кружки, из автоматов нацедили пива и за грязным столом стали пить, закусывая солеными баранками.
Толпился кругом народ, люди здоровались, перекликались. И тут, как в бане, все знали и приветствовали друг друга.
К Виктору Ивановичу притянулись двое, сморщенные, в длиннополых старого покроя пальто из черного драпа. Мне их представили как «наших ребят», завсегдатаев.
— Вот они повоевали… — хвалил их Виктор Иванович. — Мы в одних войсках были, хоть и не встречались… Да тут наших много!
Он повел рукой, и я невольно оглянулся. И правда, не считая студентов, которых нетрудно было выделить по возрасту и одежде, другие все или почти все были как бы вровень с нашим Виктором Ивановичем… Не такие моложавые, но уж точно, спокойные, благостные, что ли. И хоть без погон, но чувствовалась в них старая выучка… Школа. Какая школа!
Виктор Иванович кричал своим дружкам, похрустывая солененькой бараночкой, крошки от нее летели на пол:
— Я этих гадов как сейчас помню… У меня грамота лично от товарища Сталина! Да!
Его мирные улыбчивые дружки кивали и протягивали с мутным питием кружки, соединив их в едином толчке.
А ведь, не скрою, приходила, не могла не прийти такая мысль, что живы, где-то существуют все те люди, которые от Его имени волю его творили.
Живы, но как живы?
Не мучают ли их кошмары, не приходят ли в полночь тени убиенных, чтобы о себе напомнить?
Нет, не приходят.
Поиграв с внучатами, они собираются, узнавая друг друга по незримым, но им очевидным приметам. Печать, наложенная их профессией, видать, устойчива.
И, сплачиваясь, в банях ли, в пивных ли, они соединяют с глухим звоном немытые кружки и пьют за свое здоровье и свое будущее.
Они верят, что не все у них позади…

 

На рассвете, лишь рассеялся густой туман, прикрывавший долину, и с поля потянуло ветерком и запахом горелой травы, мы вдвоем пробирались тихим двором, где рядом с желтым бугорком директорской могилы торчала повозка с камнями. Видать, ее вчера так и не смогли вытащить.
Мы скользнули в наш лаз и выбрались к кладбищу.
Впрочем, кладбища уже не было. Валялись тут и там побитые и выкорчеванные камни, готовые к отправке, да рыжела вывернутая земля.
Но когда мы полем направились к реке, мы снова наткнулись на могильные камни, положенные в ряд.
Это и была дорога, необычная дорога, проложенная почему-то не в станицу, а в сторону безлюдных гор.
Мой спутник на первом же камне будто запнулся. Постоял, глядя себе под ноги, потом наклонился, присел на корточки, на колени. Неловко выворачивая набок голову, что-то вслух прочел.
— Что? — спросил я нетерпеливо. — Что ты там читаешь?
Не отрываясь от своего странного занятия, он сказал:
— Тут лежат Зуйбер…
— Зуйбер? Кто это?
Он пожал плечами.
— Дада… Отэц…
И переполз к следующему камню…
— Тут лежат Умран…
— А это кто?
Как и в первый раз, он повторил, не глядя на меня:
— Дада… Отэц…
И далее, от камня к камню:
— Хасан… Дени… Тоита… Вахит… Рамзан… Социта… Ваха…
Я оглянулся кругом. Рассвело уже настолько, что нас было видно издалека. Надо было спешно и скрытно уходить.
Я поторопил своего спутника.
— Пойдем, пойдем… Пора!
Он не слышал меня.
Переползая от камня к камню, он прочитывал имена, словно повторял на память историю своего рода.
Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы дорога не уткнулась в высокий обрывистый берег реки… В пропасть. Наверное, дальше будет мост, его уже начинали строить.
Миновав опасный обрыв, мы спустились к реке, перешли по камням на другую сторону и стали удаляться в сторону гор.
Мой спутник все оглядывался, пытаясь запомнить это место.
Ни он, ни я, конечно, не могли тогда знать, что наступит, придет время — и дети, и внуки тех, чьи имена стояли на вечных камнях, вернутся во имя справедливости на свою землю.
Они найдут эту дорогу, и каждый из вернувшихся, придя сюда, возьмет камень своих предков, чтобы поставить его на свое место.
Они унесут ее всю, и дороги, ведущей в пропасть, не станет.
— Может, рвануть к станции? — спросил последний раз Колька. — На подсобном хозяйстве знаешь как здорово?! Будем чуреки печь… Дылду сварим… А?
Алхузур покачал головой и указал на горы.
— Тут стрылат, там не стрылат, — бормотал упрямо и смотрел себе под ноги.
— Ладно, — согласился Колька. — Раз брат, то вместе идти надо. Мы с братом порознь не ходили. Ты понял?
— Панымат, — кивал Алхузур. — Одын брат — дыва хлаз, а дыва брат — четыры хлаз!
— Во дает! — воскликнул Колька и тут же оглянулся, заткнул себе рот. Негромко продолжал: — Ты прям как Сашка… Он то же самое говорил!
— Я Саск… — подтвердил Алхузур. — Я будыт хырош Саск… А там… — Он указал на горы. — Я будыт хырош Алхузур… А хлеб будыт бепих, а кукуруза — качкаш… А вода будыт хи…
Колька нахмурился. В памяти, навечно врезанная, возникла рыжая теплушка на станции Кубань, из окошек зарешетчатых тянулись руки, губы, молящие глаза… И до сих пор бьющий по ушам крик: «Хи! Хи! Хи! Хи'» Так вот что они просили!
Ребята пробирались вдоль узких оврагов, переходящих в складки гор. Попалось огромное дерево грецкого ореха, и Алхузур ловко сшибал орехи палкой, а Колька собирал за пазуху. Потом они ели дикий сладкий шиповник, нашли несколько грибов, но те оказались горькими.
Тяжелый дым сопровождал беглецов всю дорогу, и Колька, еще слабый после болезни, часто садился отдыхать.
Алхузур же карабкался по камням, лишь голые ноги из-под ватника мелькали. Пока Колька отдыхал, он успевал пробежать по кустам и приносил дикие кислые яблочки и груши.
— Былшой полза, — обычно говорил он, протягивая фрукты и улыбаясь. — А в Хор дым нэт… Там хырош будыт…
Один раз наткнулись на солдат, но те ребят не заметили Они возились с машиной, которая невесть каким образом сползла на обочину и там застряла. Солдаты матерились, кляли горы, кляли чеченцев и свою машину в придачу.
Колька следил за ними из-за кустов, с горки, которая была над ними. Он прошептал Алхузуру:
— Хочешь, я к ним спущусь? Попрошу поесть? А?
Алхузур задрожал весь, как тогда в колонии.
— Нэт! Нэт! — закричал он, двое из солдат оглянулись. Едва успели мальчики пригнуться, как раздалась автоматная очередь. Но солдаты пальнули и снова занялись машиной, стреляли они, видно, на всякий случай. Эхо разносило выстрелы по горам. Так что могло показаться, палят со всех сторон.
Ребята отползли от края и пошли в противоположную сторону.
К ночи пришли они к ветхому сарайчику, кошаре, в котором обычно живут пастухи. Так пояснил Алхузур. Около кошары был небольшой садик и огород, сейчас они оказались в полном забросе. И все-таки ребята отрыли несколько морковин, почистили их о траву и съели. И орехи доели.
Ночь была холодной, горы давали о себе знать. Они спали, обнявшись, на соломенной подстилке, но все равно мерзли, а накрыться им было нечем. Под утро стало невмочь, оба дрожали и даже говорить не могли: языки позастывали.
Тогда Алхузур стал бегать вокруг кошары и петь свои странные, булькающие песни.
Колька тоже побежал, заорал изо всех сил свою песню. «От края до края по горным вершинам, где гордый орел совершает полет, о Сталине мудром, родном и любимом, прекрасные песни слагает народ…» Но песня о Сталине его не согрела. Он стал вспоминать песни о Буденном и Климе Ворошилове… Они все скаковые, под лошадиный ритм бегать удобней. А потом пришла на ум та, которую они орали в спальне: «Бродили мы с приятелем вдвоем… Бродили мы с приятелем по диким по горам, по диким по горам…» Он стал учить Алхузура этой песне. Вдвоем они кричали что есть мочи, прыгали, бегали, толкали друг друга плечами… А потом вышло солнце, пробилось сквозь густой туман, стало чуть теплее.
Они легли прямо на траву и снова заснули, счастливые оттого, что не надо им больше дрожать от холода.
Алхузуру снился родной дом, и мать ругала его, что он не выучил уроков. А Кольке приснился брат Сашка, который пришел к кошаре и спрашивал: «Зачэм спыш? Смытры, хоры кругом, а ти спыш? Да?» И все дергал за плечо.
Колька проснулся и не мог понять, что же происходит. Над ним стоял Алхузур и еще какой-то мужчина, в рыжей бараньей шубе, в зимней шапке и с ружьем в руках.
— Спыш, да? — кричал мужчина странным переливчатым голосом, который шел прямо из горла. — С рускым свиным спыш? Да? А сам чычен, да?
Алхузур тянул его за руку, державшую ружье, это ружье он направлял на Кольку.
Спросонья Колька ничего и не понял. Он глаза протер и хотел подняться, но мужчина пхнул ногой, и Колька полетел наземь, больно ударился плечом.
— Лыжат! — закричал мужчина громко. — Стрылат буду!
Он опять наставил на Кольку ружье, и Колька лег, глазами в землю. Так он лежал и слышал, как кричал мужчина и кричал Алхузур. Но Алхузур громко говорил по-своему, а мужчина отвечал ему по-русски, наверное, чтобы слышал Колька. Чтобы ясно ему было, что его сейчас убьют.
Мужчина гремел:
— Мой зымла! Он на мой зымла приходыт! Мой дом! Мой сад! А я стрылат за то… Я убыват…
— Ма тоха цунна! — кричал Алхузур. — Не убей! Он мынэ от быэц спысат… Он мынэ брат называт…
Мужчина посмотрел на Кольку:
— Хан це хун ю? Разбырат? Нэт? Как зыват?
Колька повернулся. Мужчина посмотрел на Кольку холодно, жестко, и цвет его глаз был такой же стальной, как дуло его ружья, направленного на Кольку.
Колька хотел опять приподняться, но мужчина прикрикнул:
— Лыжат! Отвечат! Хан це хун ю? Хо мила ву?
— Ну, Колька, — сказал Колька, лежа и глядя на мужчину. Он опустил глаза от ружья и увидел, что на ногах у мужчины обмотки и галоши, крест-накрест повязанные лыком. А тулуп у него драный, видать, долго ходил по колючкам. На голове папаха, такая же драная, а тулуп перепоясан блестящим серебряным ремешком… Ну, точно таким, какой был у них с Сашкой. Странно, но именно папаха и ремешок поразили Кольку, который и думать о них не должен, его убивать собирались…
— Колка? — переспросил мужчина. — А зачэм прышел? Хор — зачэм? Чычен слыдыш зачэм?
— Я не слежу, — сказал Колька. — Я вот с ним…
— Ми брат! Ми брат! — выкрикнул Алхузур.
— Со кхеру хех, — сказал горец, повернувшись к Алхузуру.
— Ма хеве со, — отвечал тот.
Горец посмотрел на Кольку, на Алхузура и добавил по-русски:
— Его убыт надта! Он будыт быэц прывадыт!
— Ма хеве со, — крикнул Алхузур. И заплакал. Так и было: Колька лежал и смотрел на мужчину, на ружье, а рядом плакал Алхузур. Колька без страха подумал, что, наверное, его сейчас убьют. Как убили Сашку. Но, наверное, больно, только когда наставляют ружье, а потом, когда выстрелят, больно уже не будет. А они с Сашкой снова встретятся там, где люди превращаются в облака. Они узнают друг друга. Они будут плыть над серебряными вершинами Кавказских гор золотыми круглыми тучками, и Колька скажет:
— Здравствуй, Сашка! Тебе тут хорошо?
А Сашка ответит:
— Ну, конечно. Мне тут хорошо.
— А я с Алхузуром подружился, — скажет Колька. — Он тоже нам с тобой брат!
— Я думаю, что все люди братья, — скажет Сашка, и они поплывут, поплывут далеко-далеко, туда, где горы сходят в море и люди никогда не слышали о войне, где брат убивает брата.
Пришел Колька в себя не скоро, он не знал, сколько времени миновало с тех пор, как его убивали.
А может, его уже убили?
Рядом с Колькой сидел Алхузур и по-прежнему плакал. Но горца нигде не было, и стояла в сумерках тишина.
Колька удивился, что Алхузур еще плачет, и спросил:
— Он тебя обидел?
Алхузур услышал голос и заплакал еще сильней. Он вытирал слезы рукой и полой ватника, из дырок которого торчала горелая вата. От ватника пахло пожаром. Алхузур выдергивал вату и пускал ее по ветру.
И Колька опять спросил:
— Чего ревешь? И зачем дергаешь вату?
Тот вытер рукавом лицо и посмотрел на Кольку.
— Я думыт, что ты умырат.
— Вот еще придумал!
— Ты глыза закрыват, и так вот: хыр-хыр… — Алхузур изобразил хрип. — А я становится плох… Одын брат нэ брат…
Колька сказал:
— Если он не стрелял, то я живой. Он ушел?
Алхузур показал на горы.
— Он там… Он свой зымла стырыжыт… Он ее сыжалт… Он ее лубыт…
— А если бы он застрелил меня? — спросил Колька. И ему вдруг стало холодно. Тоскливо-тоскливо стало. Даже присутствие Алхузура не помешало этому чувству.
Он понял, что его и правда хотели убить. И сейчас он валялся бы тут с выпавшими кишками, и вороны расклевали бы ему глаза, как Сашке. Алхузур посмотрел на Кольку.
— Я плакыт, — сказал он и правда заплакал. И тогда Кольке стало легче, совсем легко. И он стал утешать названого брата и стал объяснять, что им надо породниться по-настоящему. То есть разрезать руку и смешать кровь.
Они нашли стекляшку, и сперва Колька, а потом Алхузур надрезали на левой руке кожу и потерлись ранками.
— Вот, — сказал Колька. — Теперь мы совсем родные. А отсюда нам надо уходить. Чечены меня все равно застрелят.
Алхузур молчал.
— Давай спустимся обратно, — предложил Колька. — Там внизу теплей.
— Там быэц стрылат, — с боязнью произнес Алхузур.
— А здесь чечен стреляет… — воскликнул Колька.
— Выздэ плох! — Вздохнул Алхузур. — А зычем они стрылат? Ты пынымаш?
— Нет, — сказал Колька. — Я думаю, что никто не понимает.
— Но оны же больше… Оны же умыны… Тэк?
Колька ничего не ответил. Наступил вечер. Они смотрели на горы, сверкающие в высоте, и не знали, как им дальше жить.
Назад: 29
Дальше: 31