ЗАПАХ ДОЖДЯ
КАДНИЦЫ
учьи — это счастье и беда Кадниц. Они текут отовсюду из горы, на которую вползает извилистыми зурбагановскими улочками деревня. Их забрали когда-то в дубовые желоба, надолбили у стока в Кудьму длинных, во весь древесный ствол корыт, где стирают и полощут. В дома, причудливо разбросанные по горе, провели от желобов трубы и бежит по ним на кухни и в умывальники прозрачная ледяная влага день и ночь, зимой и летом.
Но все ручьи не собрать. Вода ищет лазейки в глине, течет под дома, и крепкие когда-то дома с прочными, как у кремля, стенами первых этажей из плотного клейменого кирпича, трещат, слоятся и рассыпаются, как песчаные замки.
Могучие, в три обхвата ветлы растут вдоль ручьев по краям улиц, и по всему склону — сады, сады и сады.
Гора эта — крутой правый берег Волги, хотя у Кадниц он оказывается непомерно высоким берегом маленькой Кудьмы, а между ней и Волгой лежат богатые на разнотравье заливные луга. Когда-то ледник вздыбил эту землю, но он растаял, и осталась течь у подножия кручи река Ока. Приняла она в себя воды другой реки, Волги, и продолжила свой путь дальше. Только назвали ее от места слияния почему-то Волгой, и стала Ока не великой русской рекой, а скромным ее притоком. День и ночь гудят на ней пароходы и баржи, визжат истошно «Ракеты» и «Метеоры», а крачки с хвостами ласточек и расторопные чайки пытаются их перекричать. Но едва поднимешься по шатким мосткам с крашеной-перекрашеной пристани в луга, как аромат волшебных трав отталкивает назад в Волгу пропитавший ее запах бензина и дизельной гари, как увязает в первых же тонких листьях тальника вокзально-сталепрокатный гром трудовых будней реки и базарный галдеж сумасшедших птиц.
В лугах искрятся на солнце заливные озера с золотыми карасями и водяными лилиями цвета молодых сливок. В камышах покрякивают степенные утки, и горластые цапли ловят на мелководье бестолковых лягушек. По грядам дыбят землю настырные шампиньоны, а в сосняке сопливые маслята прячутся под прошлогодней листвой и прикрываются бурыми хвоинками— вилочками.
С любого места из лугов видна кадницкая церковь. Она одиноко возвышается на самом краю горы, и облака, проплывая мимо, едва не цепляются за решетку обнаженного купола ее белокаменной колокольни.
В деревню с лугов перевозят на лодке. Если она у деревенского берега, то нужно зайти на мостки и кричать «Перево-о-оз!» до тех пор, пока не проснется и не появится из ближайшего дома перевозчик. Не спеша, с равнодушной гримасой Харона он спустится по пологому берегу к речке, сядет в лодку задом-наперед и погребет кормой к вам, сильно забирая влево из-за быстрого течения. Тем временем вы успеете рассмотреть и похожих на бабочек стрекоз с темно-синими крыльями, порхающих вдоль уреза воды, у поникших ветвей ив, и малька, брызжущего серебристыми фонтанчиками из-под нефритовых листьев кубышек. По шатким мосткам и крутящейся челноком корме вы заберетесь в лодку, и харон, бубня себе поднос нелестные для вас эпитеты, взмахнет потертыми веслами в скрипучих уключинах.
Только кадницкий харон перевозит не в ад, а в рай, эдем, парадиз. Туда, где каждое время года, каждая пора прекрасна и с волнением ожидаема немногими счастливыми людьми, проживающими здесь. То морозный январь, когда изукрашенные розовым закатом ветлы замирают в толстой шубе инея и в заснеженных теремах возгорается теплый, сказочный свет. То слякотный март, когда деревья брызжут воробьиным гомоном и с тающих под лазурным небом крыш стекает крупными каплями солнце, выбивая в рыхлом снегу место для молодых ростков подорожника. То июнь, когда усердные пчелы изнемогают от трудов в томительно-медвяном запахе золотистого липового цвета. То щедрый август, то грустный октябрь, то печальный ноябрь, то полный святых праздников декабрь, а там снова красногрудый, снегириный январь.
Мы с братом купили здесь дом. Да не просто дом, а дом с запущенным садом, с застекленной беседкой в саду, где ждал своего звездного часа неведомо откуда взявшийся тут бильярд. С черной от копоти баней под старым развесистым кленом и с седым от времени скворечником на клене.
В каждую пору сюда собираются наши многочисленные друзья. И тогда, обычно тихий, погруженный в свои мечтания, дом оживает, наполняется светом и голосами, щедро дарит людям вековой уют и тепло.
Собиратели трав приезжают к нам на выходные с конца мая до осени. Они степенные, чай пьют с мятой и зверобоем, яичницу жарят с крапивой, суп варят со снытью, из корней одуванчиков делают «кофе» и пьют его со сладкими жареными корешками лопуха. Они знают названия всех самых неприметных трав, любят подолгу говорить об их пользе для здоровья, и у них всегда найдется цветочек, который обязательно должен помочь от какой-нибудь болезни.
Приезжают оборотистые собиратели ягод и грибов, которых почти не видно в доме. Как бы рано ты ни проснулся, они уже ушли. С вечера же они ложатся спать пораньше, так что успеваешь только перекинуться с ними одним-двумя словами. В августе собирают шиповник, которого в лугах тьма тьмущая и томную, цвета голубиного крыла ежевику. Бывают здесь и зимой и летом рыбаки, тщательно оберегающие друг от друга тайны своего ремесла и демонстративно выставляющие напоказ полный садок золотых карасей-лапотников или снизку чехоней-сабельников, говоря при этом с затаенной гордостью:
— Взял вот сегодня немного. На пожарить.
Но как же молодеет и свежеет старый дом, когда собираются в него охотники. На открытие утиной охоты, когда на веранде варят сливы и крыжовник, или позже, когда бьют дичь на пролете и сени полны ведер с антоновскими яблоками, и запах от них проникает в каждую щель, в каждый закоулок в комнатах. Изнеженные городские легавые тогда дрожат от возбуждения, они наводняют дом, скрипят половицами и ступенями лестниц, они тут же налавливают блох и самозабвенно вычесывают их из-за одного уха, чтобы подняться и сразу же бухнуться на пол, задирая уже другую лапу к другому уху. Они скулят и гоняют друг друга, предчувствуя тот миг, когда хозяин, занятый все время какой-то ерундой, вдруг одумается, встанет со стула или с дивана и с лукавой усмешкой произнесет самые сладкие на свете слова:
— На охоту!
Не поверят лохматые сеттеры и толстые спаниели своим длинным ушам, поднимут их повыше, как им, должно быть, кажется, и свернут мигом посерьезневшие физиономии набок:
— Повтори, повтори еще! — попросят их умные, наивные глаза.
И хозяин поймет, что им не верится и повторит. Вот тут и начнется потеха. Дом и без того уже не в себе, становится и вовсе сумасшедшим.
Мой ягдтерьер Бес забывает про взятую им на себя обязанность ставить этих заласканных в креслах и диванах кобелей на место, про сосредоточенно-романтические ухаживания за обворожительными великорослыми суками и мчится первым к двери на улицу. Вперед него не выйдет никто, даже кудряшка Фэнси. Он готов нырнуть головой хоть в лошадиный хомут, лишь бы скорее натянуть сворку и вырваться на волю. А там — берегись цепные шарики и дружки, расползайся по блохастым будкам, уноси в их душную темень недоглоданную кость.
Чуть не черпая дюралевыми бортами с облупившейся краской, перегруженный катер трудно переплывает неширокую Кудьму. Во все стороны с него торчат головы в кепках, ружейные стволы и ноги в болотных сапогах. По груде тел, удерживающей равновесие своей неподвижностью, туда-сюда снуют, поскуливая, нетерпеливые собаки и нарушают баланс, вызывая отчаянную ругань охотников. Выжлецы брата брезгуют таким обществом и плывут за кормой своим ходом. Они вроде бы и не нужны на утином пролете, да как их оставить на открытие-то! Когда до берега, выстланного ковром изумрудной полевицы, остается с десяток метров, Бес, как бы его ни держать, решительно прыгает с помятого носа «ковчега» в манящую гладь прохладных вод. Следом отправляются и другие собаки, а те, что не любят плавать, мечутся от борта к борту, требуя, чтобы плывущие вернулись назад. Кое-как катер преодолевает последние пяди. Мощный рывок многих рук выбрасывает его ребристое тело на прибрежную траву, и пока собаки с милой непосредственностью обдают своих хозяев фонтанами искристых брызг, я прячу разноцветные весла в вечереющих ивах.
У каждого озерца и залива в лугах свое название. Мы идем шумным табором между духмяных скирд сена на Косное, там встаем по камышам и до беспроглядной темени высматриваем силуэты проносящихся над нами крякв и чирков, слушаем неожиданные, приближающиеся канонады ружейных залпов, глохнем от своего выстрела и слепнем от все более яркого с каждым шагом наступающей ночи огня из обоих стволов. Дрожа от холода всем своим мокрым телом, Бес усаживается мне на носки сапог и терпеливо ждет, когда птица плюхнется после удачного выстрела в черный лак реки. Тут уж не нужно команд.
Всякий раз, выливая из сапог воду и слыша, как справа и слева от меня делают то же самое все остальные, я думаю, для чего все-таки мы таскаем эти резиновые колодки на ногах, зачем, зная заранее о стертых в кровь щиколотках, мы не зашвырнем эти вериги на чердак и не обуемся в промокаемую, но удобную и легкую обувь. Кто скажет, зачем?
Может, затем, чтобы задобрить жестоких богов, которым может показаться, что на нашу долю выпадает слишком много счастья.
Спотыкаясь на кочках, которых на свету здесь и не было, блуждая среди бесконечных в темноте озер и болотин, теряя и собирая в стаю собак, мы бредем, а потом плывем не спеша к дрожащим в ивовых ветвях огням Кадниц. Как яркие звезды, эти огни манят нас своим желтым светом, и путь к ним кажется нескончаемым, как до звезд.
Чуткие звери первыми услышат приближающийся береги спрыгнут с катера задолго до того, как он ткнется носом в неожиданную твердь. Спрыгнут, и самые нетерпеливые из них унесутся в гору, чтобы сообщить заждавшемуся дому о нашем прибытии. И вот уж сброшены в сенях сапоги и ватники, вот уж собаки разлеглись в немыслимых позах, кто где нашел себе место, вот уж пыхнул раз-другой первым паром старый пузатый самовар, а нимвроды завели свои полные чудес речи о былом. И какими бы путанными и странными ни казались эти повести, каждую слушают со вниманием и ждут друг от друга новых.
— С Игорем я больше не охочусь, — начнет Сергей раздраженно, когда лирические нотки отдельных рассказов сливаются уже в бурную сентиментальную симфонию. — Это не охотник. Звери, и те милосерднее.
— А что случилось? — общее внимание достигает апогея.
Не всякий мавр, смыкающий пальцы на горле невинной супруги, так владеет залом. Лишь добрейший тюфяк Игорь не готовит аргументов в свою защиту, не проявляет к происходящему интереса.
— Да давеча, — раскрывает Сергей душу настойчивой аудитории. — Пошли пороть камыши. Я со своим Тором по левой стороне Грязного, а Игорь — по правой. Ага. Дошли до перешейка. Вдруг Тор поверху учуял, да как рванул через перешеек к Игорю. Ага. Слышу: «Ах-ах-ах!» Повел. Ага. Я затаился. Жду. А Тор там все кругами: «Ах-ах-ах, ах-ах-ах!» Вдруг слышу стрел! Еще! Ага!
Горящие глаза и безвольно раскрывающиеся рты устремлены на полного возбуждения и печали Сергея, как на гастролирующего гипнотизера.
— На меня гонит! Ага! С предохранителя! Вскинул. И на тебе! Выходит с той стороны прямо на меня! Красавец! Никогда таких здесь не видал. Шкура вся пятнистая, рожки маленькие. Ага. А шея, как у балерины! Прямо мне в глаза смотрит, и слеза в глазах. Ну, просто просит зверь: «Не стреляй!» Да и как стрелять: ни лицензии, ни пули. Опустил я стволы, отвернулся даже. А он ушел, красиво так ушел.
Напряжение несколько спадает, и охотники вновь овладевают своими лицами, обмякают на сиденьях, переглядываясь.
Вдруг лицо Сергея сереет, и он медленно поднимает взгляд на Игоря. Нехороший взгляд.
— И тут этот выкатывает. Что же ты не стрелял? — кричит. Я, кричит, — отдуплетил, да промазал! А у тебя он вот где прошел, а ты не стрелял! С мясом были бы все!
Охотники осуждающе смотрят на Игоря, делающего вид, что он ничего не слышит, что разговор вообще не о нем.
— Ничего я ему не ответил на это. Посмотрел только ему в глаза со значением и сплюнул на землю, — решительно заканчивает Сергей.
Тишина. Все молчат. Определяют свое отношение к Игорю. Как же быть теперь с этим, добрым в общем-то увальнем? Не просто занять такую же непримиримую позицию, как Сергей.
— А что за зверь-то был? — спрашивает вдруг наивный дед Саня.
Сергей уже молча помешивает ложечкой мед в только что налитой чашке горячего чаю. Охотники смотрят на него. Может, и правда зверь-то какой-нибудь пустяковый был, может не обязательно с Игорем так-то уж строго.
Сергей тянется за кружочком порезанной на блюдце ароматной антоновки, кладет кружочек в чашку и, глядя, как он плавает белым лепестком в красном от зверобоя кипятке, равнодушно произносит:
— Да жираф.
Даже запечный сверчок замолкает на те несколько мгновений, когда после произнесенного Сергей деловито отпивает из чашки, а у охотников разевающиеся рты стараются опередить выкатывающиеся из орбит глаза.
И потом, стараясь перекричать повальный хохот, Сергей, будто недоумевая, спрашивает:
— А если жираф, так что? Можно стрелять, что ли?
Вся деревня уже спит. Только в одном доме не смолкают разговоры, и свет из его окон падает на поленницу дров, где отходят ко сну скрипучие жуки, на поникшую листву яблонь и землю под ними, усыпанную неподвижными падальцами, на полеглые от росы шелковистые травы. Один дом во всей деревне, во всей безлюдной темной вселенной светит на все четыре стороны счастливыми огнями маяка.